— На кого же ты покидаешь нас, Костя! — искренне воскликнул Панюшкин. — За последний год три парикмахера сбежало. Ты вот четвертый! Зарастем!
   — Какой я парикмахер... Захотелось свет посмотреть, себя показать, вот и приехал... Я такой же парикмахер, как и вы. Ребят знакомых постриг — одного под польку, другого под бокс, третьему затылок подровнял... И все, думаю, справлюсь. И справился.
   — Хотя бы зиму до конца побудь! — взмолился Панюшкин. — Сам знаешь, не хватает людей... Уж парикмахерские твои обязанности — ладно, бог с ним, но ты же еще и механик!
   — Не могу, Николай Петрович, — Костя задумчиво уставился в пол. — Я не говорю, что не хочу... Не могу. Кровя играют, Николай Петрович! — он скосил черный глаз на Панюшкина. — Извините, но у меня это дело вот здесь, — Костя провел длинной ладонью по горлу. — Природа требует своего.
   — Не знаю даже, чем тебе помочь...
   — Ничем не поможете... Вот дайте мне такую маленькую тепленькую девчоночку, и целых триста лет не уеду. Любить ее буду, от холода укрывать, укладку по воскресеньям делать буду и по субботам тоже.
   — И что же, никакого сладу с собой? — спросил Дедуля почти с восторгом.
   — Никакого, — твердо сказал Костя. — Бессонница, головокружение, сны неприличные... До чего сны бесстыдные, Николай Петрович! Кто бы сказал — не поверил, а тут сам смотрю каждую ночь. Даже нравиться начало... А это нехорошо. Нравственные устои рушатся! Я вот что скажу, Николай Петрович, кровя, они, конечно, у всех кровя, но у одних сила воли, а у других нету, одни могут терпеть и радость в терпении находят, а для других — мука. Тут много ребят, для которых стройка... Ну, как свет в окошке. Вот забрось их за тысячу километров, в большие города, на широкие улицы, на паркетные полы — они через неделю опять здесь соберутся. На самолетах, на вертолетах, на собаках... Спроси у них: какого черта вернулись? А так! — скажут. Приехали, и все тут. Никак это не объясняется. Инстинкт. Мистика. Чертовщина. Это вроде кеты — по всему Тихому океану шастает, а срок приходит, она уж здесь! И не просто в эти края приплывает, нет, находит именно тот ручеек, в котором вылупилась когда-то! Это после Тихого-то океана!
   — Вот Порфирьич приедет, — сказал Панюшкин.
   — Приеду, — кивнул Дедуля. — Покину всю свою родню кубанскую, погреба винные, цветники с бассейнами и прикачу. То-то у вас тут радости будет, то-то веселье начнется!
   — А почему? Зачем приедешь?
   — Не знаю... Трудно объяснить. И не хочется. Объяснять — вроде по святому месту топтаться. Не на все человеку объяснение требуется. Что-то должно оставаться непонятным, странным, колдовским. Считайте, колдовство надо мной совершилось.
   — Ты не завидуешь ему? — спросил Панюшкин у Кости.
   — Зависть — это нехорошее чувство, Николай Петрович.
   — Ничего подобного! Благодаря одним и тем же качествам ты приобретаешь и друзей, верных до конца, и врагов, готовых на все. Одни и те же чувства могут быть и хорошими, и плохими. Разве ненависть всегда плоха? Разве не толкает она на самые дерзкие и высокие поступки? Разве ревность всегда постыдна? А любовь? Ведь можно одинаково страстно любить женщину, деньги, должность...
   — Стройку? — улыбнулся Костя.
   — Да. И стройку! И этот трижды проклятый трубопровод!
   — Сдаюсь, Николай Петрович, мне нечего сказать.
   — И куда же ты собираешься? — спросил Званцев.
   — О! У меня на примете славный город Ростов.
   — Можно бы и получше выбрать.
   — Лучше Ростова? — ужаснулся Костя, глядя на Званцева, осмелившегося заявить такое.
   — Послушай, Костя, — тихо сказал Панюшкин, — меня маленько развезло, поэтому не обещаю строгой последовательности... Но послушай... Когда ты будешь жить в славном городе Ростове, ходить с маленькой теплой девчоночкой по южным проспектам... Я могу сказать, Костя, о чем будешь с ней говорить. Ты будешь вспоминать глухое место, где живут грубые и неотесанные мужики, где, с одной стороны, сотни километров болот, а с другой — десять километров Пролива. Будешь вспоминать место, где был молод, недоволен и всегда настроен на худшее. Больше того, Костя, это будут твои любимые воспоминания. И знакомым ребятам, а особенно маленькой девчоночке ты будешь без конца рассказывать о трубопроводе, о своем друге Порфирьиче, о том, как выпивал с начальником стройки зимней ночью посредине Пролива в вагончике водолазов, на стенах которого висели скафандры, потрескивали в печи дровишки, а под тобой, в каких-нибудь полутора метрах, неслась вода Пролива. Я не пророк, Костя, но могу заверить, что самым большим твоим желанием будет побывать здесь еще раз. Хотя бы денек, чтобы пройти по берегу, посмотреть через Пролив на полоску Материка... Если же тебе удастся застать шторм, снегопад, дождь, обыкновенный, маленький, тихий, серый дождик — ты будешь счастлив. А уехав раньше других на месяц, на три месяца...
   — Что же я потеряю, Николай Петрович?
   — Костя, сотни раз ты будешь задавать себе один и тот же вопрос — не поторопился ли, не смалодушничал ли? Не оборвал ли в себе что-то важное... Я не уговариваю тебя остаться, я предупреждаю о вещах, через которые сам прошел. Видишь ли. Костя, человеку нужно иногда совершать поступки, за которые он имел бы право уважать себя. Не просто честные поступки, порядочные, нет, для поддержания духовной формы необходимы поступки, требующие жертв, борьбы с самим собой. Видишь ли, в жизни далеко не все устроено, как нам хочется, на то она и жизнь, тем и хороша. И если нет в тебе чего-то такого, за что ты уважал бы себя, гордился бы собой, если нет в тебе стержня... Знаешь, Костя, даже если завтра улетишь, стройка уже может служить для тебя точкой опоры, уберечь от малодушия, мелочности, дешевого корыстолюбия... Во всяком случае, мне так кажется. А если останешься до конца, до последней стыковки, до того момента, когда исчезнет с лица земли наш строительный экспедиционный отряд... — Панюшкин замолчал, с удивлением глядя на стаканы — они опять были наполнены. — Когда же вы успели?
   — Сорок пять лет, Николай Петрович, — виновато развел ручищами Дедуля. — И что самое плачевное — все сорок пять коту под хвост! А бутылки мы сегодня же в Пролив сбросим, чтоб Комиссия не увидела и выводы нехорошие не сделала. Говорят, строга Комиссия-то, а, Николай Петрович?
   — Строга не строга, а от своей доли не откажется! — прозвучал вдруг тонкий сиплый голос. Все обернулись и увидели с трудом протискивающегося в дверь Чернухо. — Ишь моду взяли — от Комиссии хорониться да водку хлестать! — продолжал пищать неповоротливый Чернухо. — Это все, Николашка, твои шашни! По почерку, как опытного преступника, видать. Нет, чтоб пригласить человека, выпей, мол, с морозца, Кузьма Степаныч, обогрейся, распотешь душу-то!
   — Ну что ж, распотешьте душу! — бесстрашно протянул Дедуля стакан.
   — Спасибо, ребята! От начальства вашего не дождешься, это я понял, а вам спасибо. — Мохнатую шапку Чернухо бросил на лежак, сам сел на ящик, который успел подставить Званцев. — Здоровье ваше — горло наше! — Чернухо выпил, задумчиво посмотрел на пустой стакан, аккуратно поставил его на табурет. — Так. Скажи теперь, Николашка, почему здесь сидишь? Почему отчет не пишешь?
   — Вот с Володей пришли на лед посмотреть да нечаянно на огонек заглянули.
   — Посмотрел я на лед. Не зарастает ваша промоина.
   — Как не зарастает?! — возмутился Дедуля. — Неделю назад мы на самом берегу стояли, а теперь до него уж метров сто! Промоина сужается прямо на глазах, метра на три в сутки. Точно. Если так и дальше пойдет, то...
   — Как раз к лету затянется, — сказал Чернухо. — Ладно, выпили, закусили, пора и честь знать. Пошли, будем важные разговоры разговаривать. А вы, ребята, без нас заканчивайте. Заберу я любезного собутыльника Николашку Панюшкина.
   Выйдя из вагончика, все трое — Панюшкин, Званцев и Чернухо — остановились на краю льда и молча смотрели на черную пружинистую воду. Смазанные лунные блики говорили о ее скорости, силе, какой-то угрюмой, звериной непокорности. Казалось, в ней есть некая осмысленность, эту черную молчаливую воду невольно хотелось наделить злорадством, мстительностью, она будто упивалась своей безнаказанностью, способностью разрушать все планы людей, пренебрегать их желаниями и стремлениями.
   — Как же ты совладаешь с ней, а, Коля? — спросил Чернухо почти растерянно. — На нее смотреть, и то страшно. Это же не вода, а зверь какой-то!
   — Авось! — с нарочитой беззаботностью ответил Панюшкин. — Как-нибудь. Не впервой. Мне бы вот с твоей компанией совладать, а уж с Проливом столкуюсь.
   — Хитер ты, Коля, стал, ох, хитер. Лукавый ты, Коля. Ну, расскажи, чего делал, как дальше жить будешь... Говори, не стесняйся, может, дело подскажу, чего не бывает. И в самой лысой голове, глядишь, иногда кой-чего заведется.
   Панюшкин еще раз оглянулся на Пролив, зябко поежился, поднял высокий воротник, руки привычно сунул в карманы и размеренно зашагал по заезженному гусеницами льду к Поселку.
   — Существует два способа, — негромко заговорил он, исподлобья глядя прямо перед собой. — Первый — протаскивание трубопровода по дну. Хороший способ. Сам испытывал не один раз, простой, надежный способ. Особенно, когда дно приличное. Делается две майны, в начале и в конце участка. В первую труба вводится, во вторую выводится, и вся недолга. Труба протаскивается подо льдом. Правда, для троса нужно рубить щель во льду, но дно здесь хорошее, божеское дно... Этот способ годится. Но есть и второй — свободное погружение трубы с промежуточных опор, установленных прямо на льду. Нам предстоял выбор — первый или второй? Протаскивание подо льдом или погружение со льда? Мы выбрали первый, Протаскивание. Считаю, что поступили правильно.
   — Второй способ вообще не подходил, — заметил Званцев.
   — Согласен, — кивнул мохнатой шапкой Чернухо.
   Некоторое время все шли молча, и слышно было только похрустывание мелких льдинок под ногами да учащенное свистящее дыхание Чернухо.
   — Да, — сказал Панюшкин. — Мы не имели права на опускание. — Он помолчал, будто еще раз мысленно примеряя к берегам, к Проливу оба способа. — Опускание требует больших ледорезных работ. Прорубить полутораметровый лед на протяжении километров да при STOM уследить, чтобы траншея не замерзала в начале, когда делается ее середина, сохранить ее всю... Мы не смогли бы этого сделать. Да и ледорезок, способных взять такую толщину, у нас нет. Но есть мощные трактора, бульдозеры, лебедка для того, чтобы протащить трубу подо льдом. Выбрав Протаскивание, мы в несколько десятков раз сократили ледорезные, ледокольные, водолазные работы, сократили настолько, что можем выполнить их собственными силами. Отсюда и плясали.
   — Верно плясали, — согласился Чернухо.
   — Главная забота — входная и выходная майны. И укладка тягового троса. Во льду для него достаточно сделать щель. Дальше... Часть троса можно оставить на поверхности — это уменьшит тяговые усилия. Теперь майны... Тут, конечно, проще всего взрывом. На берегу еще осенью, когда земля не замерзла, подготовлен спуск.
   — Шустер! — одобрительно крякнул Чернухо.
   — А зимой осталось лишь залить спуск водой — ледяная дорожка раза в три уменьшает сопротивление при движении трубы. По ней и стащим трубы в майну. Предусмотрено непрерывное Протаскивание, чтобы избежать примерзания трубопровода к грунту, ко льду, к дорожке... Я ничего не упустил, Володя? Добавляй!
   — Ничего, кроме главного — и для первого, и для второго способа нужен лед. Лед нужен, Кузьма Степанович! — простонал Званцев. — Нужно, чтобы замерз Пролив, чтобы сомкнулись берега! А он, сволочь, не замерзает. Январь, двадцать градусов мороза даже в полдень, при ясном солнце, ночью до тридцати опускается, а он не замерзает.
   — Не замерзает, ядрена шишка! — подтвердил Панюшкин. — Будь у нас способ перебросить трос через промоину... Хоть ракету какую приспособить, что ли!
   — А вы не пробовали запросить буксир? — оживился Чернухо.
   — Где? — спросил Панюшкин. — Буксир есть в Амурском пароходстве, но кто отправится сюда, рискуя вмерзнуть до лета? А ведь у нас все готово! Трубы связаны в плети, футерованы, трос тоже готов, манны уже сколько времени поддерживаем в незамерзающем состоянии, все оборудование, техника, трубы выведены на передовые позиции, в любую минуту, в любое время суток можно отдавать приказ о наступлении. Только бы стянуло берега! Пусть был бы хоть слабенький лед, чтобы мальчишка на лыжах смог пройти с тонким шнуром — им можно протянуть основной трос.
   — За последние тридцать лет Пролив не замерзал восемь раз, — сказал Званцев.
   — Как, всю зиму не замерзал? — удивился Чернухо.
   — Да, всю зиму оставалась промоина. Восемь раз из тридцати. Так что статистика работает на нас.
   — Но против нас работает Комиссия, — обронил Панюшкин.
   — А, дрожишь, Николашка поганый! — взвизгнул Чернухо, но тут же посерьезнел, поняв неуместность шутовского тона. — Ты, Коля, не дуйся на меня, ладно? У меня мозга лучше работает, когда я в голос ору. Ты вот что, Коля, спокойно делай свое дело. Делай, и все. Комиссия под тебя роет, а ты делай. Где-то приказы пишутся, мнения выясняются — делай. Про тебя статьи ругательные печатают, ты их не читай, время не теряй. В любом случае уволит не Комиссия, не дано нам такого права. Усек? Снимет тебя Управление, которое зарплату платит, вычитает подоходные налоги и держит в своих штатных расписаниях. Так вот, пока Комиссия трудится в поте лица, пока составляет рекомендации, не тяни, Коля. У тебя есть шанс, и я сказал, в чем он. Не на Комиссию оглядывайся, а на время. Больше ничего на белом свете нет — только человек и время. К этому я пришел на старости лет. Только человек и время. Остальное — фигня. С остальным можно воевать. Есть ты и есть три месяца. Если эти вещи сложить, в сумме должен получиться трубопровод. И, чует мое сердце, ничего кроме этого не останется — ни времени, ни тебя.
   — Знаю, — сказал Панюшкин. — Это я знаю. Но скажи мне все-таки, к чему склоняется Комиссия?
   — Могу говорить о себе, потому как, думаю, только мое мнение может тебя интересовать. Так вот, я считаю, что у вас есть грамотная программа зимних работ. Есть база и есть люди, которые эту программу в состоянии выполнить, — тонкий голос Чернухо доносился откуда-то из необъятного меха шапки. — Но я еще не уверен, что твоя деятельность осенью, до Тайфуна, была столь же четкой.
* * *
   Следователь Белоконь давно мечтал о таких условиях работы — никто не поторапливал его, не навешивал новых дел, не навязывал своего мнения. Шаповалов даже заподозрил, что тот не столько расследует обстоятельства происшествия, сколько попросту шляется по Поселку да болтает с людьми ради собственного удовольствия. И наконец, когда они направились еще и к телефонисту, дежурившему в ночь бурана, участковый не выдержал.
   — Ты меня, конечно, прости, Иван Иваныч, — решительно начал он, — но скажи откровенно... Тебе интересно это расследование?
   — Не-а! — беззаботно ответил следователь, щурясь на солнце.
   — То есть как... Ведь насколько я понимаю... Надо доложить начальству и... и все такое прочее!
   — Доложу... Я знаю, какие доклады любит начальство... Доложу, Михалыч, не беспокойся. В крайнем случае, вину свою на тебя спихну! А с тебя какой спрос? Ты далеко, не каждый дотянется.
   — А будет что доложить-то? Я смотрю, ты все вокруг да около, все кругами, кругами... А преступник...
   — Найдем преступника! Куда ему деваться? Все надеюсь, сам придет, а он нейдет и нейдет... Но ты, Михалыч, не робей, мне особо торопиться некуда... С Комиссией я прилетел, с Комиссией и улечу.
   — А ну как не управишься?
   — Авось.
   — Сдается мне, Иван Иваныч, что ты и в следователи подался, чтоб с людьми всласть поболтать за государственный счет.
   — Не без того! — засмеялся Белоконь, и участковый в который раз позавидовал его крепким белым зубам.
   — Бона наша телефонная станция, — Шаповалов ткнул рукавицей вдоль дороги. — Ждет нас Жорка... Только что он скажет — не знаю... Кто кому позвонил, кто кому встречу назначал...
   — О, это не так уж мало! Не будем спешить, Михалыч! Уж если надо мной не висит мое любимое начальство в лице прокурора, о! Я готов вашим происшествием до конца дней заниматься! Ну скажи, Михалыч, неужели тебе неинтересно поговорить с новым человеком?
   У вас ведь тут нет ни одного стандартного среднего гражданина! Кого ни возьмешь — прямо камень сердолик! Чуть потрешь, а он в середке светится!
   — Так уж и светится, — усомнился Шаповалов.
   — А скажи нет? Вот ты, какого хрена здесь торчишь, почему в Крым не стремишься? Почему не сидишь под пальмой в Гаграх? Пенсионер ведь, все пути открыты пенсионеру! Отвечай не задумываясь!
   — Ну, как... Люди все-таки... Все знакомые... Привык. Да и неудобно как-то...
   — Да ну тебя! — досадливо отмахнулся Белоконь. — Тоже еще — неудобно ему! Пошли телефониста пытать.
   Телефонная станция располагалась в маленькой избенке, такой же черной и приземистой, как все дома в Поселке. Занесенная едва ли не по крышу снегом, она казалась мертвой, и только провода, расходящиеся во все стороны, наводили на мысль, что внутри могут быть люди.
   Участковый поднялся по ступенькам, с силой толкнул дверь и решительно шагнул внутрь. Белоконь последовал за ним. После яркого дня они оказались почти в полной темноте и некоторое время стояли неподвижно.
   Телефонист, корявый, невысокий парень со свернутым носом и жиденькими усиками, молча и настороженно наблюдал за ними, а когда увидел, что вошедшие, наконец, заметили его, поднялся и поставил посредине комнаты два табурета.
   — Прошу! — протянул руку и значительно произнес: — Кошаев Георгий Петрович.
   — Знакомься, Жора, — представил Белоконя участковый. — Это следователь, он занимается тем самым делом, которое случилось неделю назад. У него к тебе вопросы. Отвечай прямо, твоя философия ему ни к чему, можешь о ней сегодня и помолчать.
   — Зачем же молчать? — удивился Белоконь. — О философии нельзя молчать. И вообще, я так понимаю: есть философия — давай, нет — сами придумаем.
   Кошаев пытливо глянул на следователя маленькими красноватыми глазками, криво усмехнулся.
   — Как продвигается следствие? — спросил он участкового.
   — Успешно.
   — К концу, значит, дело идет? Кто же злодей?
   — Злодей обычно появляется на последней странице, — ответил Белоконь. — Не будем нарушать давней традиции. Нарушение традиции не всегда во благо, верно?
   — Наверно, — усмехнулся Кошаев. Он встал, открыл форточку и выбросил окурок. Проследил взглядом, куда он упал, и, успокоенный, сел на свой табурет. — Но, как я понимаю, у вас есть и другие вопросы ко мне?
   — А как же! — легко согласился Белоконь. — Сколько угодно. Шаповалов даже считает, что у меня их слишком много. Бранит меня, корит, к вам и вовсе вести не хотел, еле упросил его, верно, Михалыч?
   — Да ладно тебе... — смутился участковый. — Ближе к делу.
   — Слушаюсь! Насколько я понял, Георгий Петрович, вся телефонная связь в Поселке проходит через вас?
   — Совершенно верно, — низким басом ответил Кошаев. Чувствовалось, что настоящий голос у него потоньше, а басом он говорит для солидности.
   — Георгий Петрович, когда была поднята тревога?
   — Вот Шаповалов, наш участковый, позвонил Панюшкину около двадцати двух. Тогда все и завертелось. Отличная была ночка! — Кошаев улыбнулся с такой горделивостью, будто и ночка, и буран, и все спасательные работы, и даже происшествие в магазине — его рук дело.
   — Я слышал, что Юру нашли вы?
   — Да, сдал смену напарнице и ушел с отрядом вдоль Пролива. Парня нашли недалеко от берега. Он уже замерзал.
   — Двигаться не мог? — уточнил следователь.
   — Какой там двигаться! Ему еще повезло — мороз был небольшой, всего несколько градусов. Но это всегда так — в большие бураны не бывает сильных морозов.
   — Он был далеко от того места, где нашли Горецкого?
   — Порядочно, — Кошаев в раздумье солидно погладил усы, — километрах в пяти.
   — Георгий Петрович, такой вопрос: как, по вашему мнению, Юра и Горецкий могли потерять друг друга случайно?
   — Случайно? — Кошаев откашлялся, посмотрел на участкового, как бы советуясь. — Знаете, дело темное. Буран. Юра мог испугаться и повернуть обратно, потеряться... Горецкий мог бросить его... Хотя... Вряд ли. В такие моменты в самом отпетом богодуле просыпается что-то человеческое.
   — А может, и звериное тоже просыпается? — спросил Белоконь.
   — Не встречал, — с нажимом протянул телефонист. — Вот смотрите, Юру нашли часа на три раньше, чем Горецкого, так? А поисков не прекратили, никому и в голову не пришло вернуться в Поселок. Хотя кого искали — преступника. Где-то рядом замерзает человек — вот о чем думали. Знаете, товарищ следователь, в такие минуты привычные мерки не подходят. Не подходят, и все! — Кошаев незаметно перешел на свой голос — негромкий, хрипловатый. — Обычные представления попросту малы, как бывает мал пиджак на широкие плечи, понимаете? Мелкие расчеты, колебания, хитрости, выгоды — все это по боку! Ты уже не тот человек, которым был час назад! Ты выше, достойнее, чище! Ты — спаситель! Потом все опять вернутся к своим привычкам, недостаткам, вспомнят старые счеты, обиды, но потом, на следующий день, через неделю. А сейчас это спадает, как шелуха, как короста с Ильи Муромца!
   — Хм! — следователь довольно крякнул, потер руки, будто ему удалось получить очень важные для следствия сведения. Он торжествующе посмотрел на участкового: вот так-то, мол, надо с людьми работать! Белоконь расстегнул пуговицы на полушубке, шапку, которую вначале положил на стол, забросил куда-то в угол на топчан — расчистил стол для разговора.
   — Чем вы живете здесь, Георгий Петрович, — спросил он доверительно. — Как вам удается не ошалеть в этой глуши?
   — Ха! — Кошаев польщенно засмеялся. — Работой живем. Погодой. Ведь для нас буран — это не только атмосферные всплески. Буран вмешивается и в производственную жизнь людей, и в их взаимоотношения. Когда-то я приехал в Поселок с легким ужасом. Представляете, все жизненное пространство можно обойти за полчаса — от самых дальних бочек с горючим до штаб-квартиры Толыса на берегу Пролива. А теперь привык. Привык не в том смысле, что смирился, нет — понял. Пусть это не покажется вам бравадой перед заезжим человеком. — Кошаев, вспомнив что-то, поспешно полез в ящик стола, достал трубку и пакетик с табаком. И сразу весь облик его стал как бы законченным. К усам, сутулости, небольшому росту действительно не хватало трубки. — Там, на Материке, — продолжал телефонист, — я работал в многотиражке строительного треста. А потом плюнул на все и приехал сюда. Без вызова, без денег, без багажа. Когда я добрался до Пролива, у меня в кармане была неполная трешка.
   — За деньгами, значит, приехал? — спросил участковый.
   — Хочу быть самим собой! — веско сказал телефонист и неодобрительно посмотрел на милиционера. — Хочу произносить свои слова, совершать свои поступки, жить своей жизнью.
   — Ведь вы приехали сюда не только для того, чтобы иметь возможность произносить свои слова? Свои слова можно выкрикнуть в форточку в любом городе, разве нет?
   — Подзадориваете? — усмехнулся Кошаев. — Ну что ж, я отвечу, мне интересно об этом поговорить... Если каждый должен, как говорят, убить своего льва, то я говорю — каждый должен пройти через свой Остров. Впрочем, это одно и то же. Ты можешь вынести с Острова длинный рубль, плохие стихи или хороших друзей, ты можешь ничего не вынести, кроме разочарования, но это неважно. Главное — ты докажешь самому себе, что способен найти свой Остров и выдержать испытания, которые он для тебя приготовил. Живя в привычной колбе окружения, ты рано или поздно увидишь пустоту своей жизни. И вовсе не потому, что твоя жизнь пуста на самом деле, нет! Она может быть наполненной важными, интересными делами, но для тебя наступил день, когда необходимее всего узнать свою критическую точку, узнать, где кончается твоя атмосфера, на какой высоте ты начинаешь испаряться и исчезать, как личность. Вы меня понимаете?
   — Вполне, — коротко ответил Белоконь. Он навалился плотной грудью на стол и неотрывно смотрел Кошаеву в глаза.
   — А что до меня, то я сказал бы проще, — вступил в разговор участковый. — Свет захотелось посмотреть, себя показать... А?
   — Может, и так, — поморщившись, согласился Кошаев. — На его впалых желтоватых щеках появился румянец, уши раскраснелись, и по всему было видно, что он в эти минуты говорит важные для себя вещи. — Скажите, вы никогда не задавались вопросом — а для кого дальние дороги? Морские суда и межконтинентальные лайнеры — для кого? Для кого шумит тайга, плывут льдины, для кого проложена островная узкоколейка, для кого извергаются вулканы, наваливаются на побережье цунами, для кого проносятся над островами тайфуны? Для кого?
   — Другими словами — почему это все не для меня? — уточнил Белоконь.
   — Да! — выкрикнул телефонист. — Да! Почему не для меня? И эти мысли лишают уверенности, начинаешь понимать однобокость своей жизни, ее ограниченность. Да, у тебя есть любимая работа, город, друзья, ради них ты можешь отказаться от чего угодно. Но! Отказаться! Сознательно! В конце концов ты возвращаешься и со своего Острова, но сначала ты должен пройти через него! А вот лишиться своего Острова, не глядя, заведомо, я не согласен. — Кошаев уперся в стол руками и, наклонившись, выкрикнул прямо в лицо Белоконю. — Не согласен!