Страница:
— А что есть справедливость? — перебил Белоконь. — Кто это решает?
— Разумеется, правосудие! — рассмеялся Панюшкин. — Но если человек, отстаивая справедливость, допустит некоторый перегиб, то, право же, его ошибка простительна. Ведь за его действиями не корысть, не расчет. Все-таки это, как мне кажется, может быть оправдывающим обстоятельством.
— Вы обронили неосторожное словцо, Николай Петрович. Это словцо — перегиб. Как далеко зайдет человек, стоящий на позициях юношеского максимализма, в отстаивании своей справедливости? Где допустимый предел? Не совершит ли он во имя возмездия куда более страшное преступление, нежели то, за которое он жаждет наказать кого-то?
— Вы тоже обронили словечко, Иван Иванович, — усмехнулся Панюшкин. — Вы сказали «в отстаивании своей справедливости». А мы говорим не о своей личной справедливости. Ведь и вы тоже с помощью законов, кодексов, многочисленных правовых служб отстаиваете не свою справедливость, верно?
— Двое на одного, да? — закричал Белоконь. — И это вы называете справедливостью?
— Николай Петрович, он просит пощады, — сказала Анна. — Простим его. Он еще не потерян для общества, может принести пользу. Он еще не стар, он исправится.
— Вот за это спасибо! Больше всего я боялся показаться вам старым.
— Я готова назвать вас даже молодым, если это доставит вам радость.
— Да? — Белоконь с минуту неотрывно смотрел на Анну, выпятив губы. — Знаете, Анна, в чем ваша сила, слабость, опасность и вообще особенность?
— Понятия не имею. Я, конечно, догадываюсь, почему на меня прохожие оглядываются, но хотелось бы знать точку зрения и правоохранных органов. Так в чем же моя особенность?
— В непредсказуемости.
— Это хорошо или плохо?
— Вот пусть ваш верный оруженосец и союзник Николай Петрович Панюшкин скажет. Хотя я знаю наверняка — он скажет, что это хорошо. Если я побуду здесь еще пару дней, то, пожалуй, соглашусь с ним.
— А вы намерены побыть у нас еще пару дней?
— Побыть-то побуду, — непритворно вздохнул Белоконь. — Но я знаю, чем мне это грозит. Я запишусь в отряд ваших поклонников и в порыве ревности совершу что-нибудь непредсказуемое.
— Вы чувствуете себя способным на это?
— А что я — рыжий? — печально спросил Белоконь.
— Где сейчас Югалдина? — спросил я Панюшкина после очередного тоста в его московской квартире.
— Анна? — встрепенулся он. — О, у нее все прекрасно! Каждый Новый год получаю от нее самую лучшую поздравительную открытку, какую только можно купить в магазинах Корсакова. Со Званцевым она прожила не то два, не то три года. Разошлись. Полагаю, по ее инициативе. Он очень переживал. Одно время крепко запил. Не поверишь — Званцева под заборами находили! Получил кучу выговоров, понизили его в должности, но потом выправился парень, восстановил прежние позиции. Вряд ли можно сказать, что он женился на ней по любви. Он полюбил ее потом, через год, может, через полгода. Они остались на Острове, на какой-то стройке, жили вместе, хорошо жили. Потом у них что-то произошло. Он ведь, как личность, маленько послабше ее будет, Анна — натура более цельная и... и на предательство неспособная. Я так полагаю — где-то Володя промашку дал, слабинку допустил... Может, по части женского пола, может, поступок какой некрасивый сделал... Анна очень порядочный человек, прямо-таки у нее какая-то болезненная порядочность. Видно, это результат той славы, которую ей устроили на Проливе Ягунов и прочие.
— Она опять вышла замуж?
— Да! — радостно воскликнул Панюшкин. — У нее отличный муж. Капитан дальнего плавания. После развода с Володей она подрядилась на большой морозильный траулер и ушла на полгода в море. Там и познакомилась со своим будущим мужем, он тогда плавал каким-то десятым помощником капитана. Но вырос. Думаю, не без ее помощи. Двое детей у них, ко мне в прошлом году заезжали. Да, были здесь, за этим столом я их настойкой клоповки угощал. Отпуск у моряков длинный, они полгода по Европе колесили, вот и заехали, не забыли старика. Какой у нее муж! Борода лопатой, захохочет — за стол хватаешься, чтоб, не дай бог, не свалилось чего! Пошли мы с ним по Москве прогуляться и перебежали улицу не там, где положено, не поверишь — машины его объезжали, будто он кран какой!
Сапоги были не казенные, не те, что связками валялись на складе. Даже на расстоянии чувствовалось, насколько они легки и удобны. Поняв, что девушка идет к нему, он невольно откашлялся и заволновался.
— Скажите, вы и есть главный инженер? — спросила девушка.
— Я и есть, — Званцев без надобности поправил тяжелые квадратные очки. — Это хорошо или плохо? — он отважно посмотрел в шалые глаза девушки, и его уверенности заметно поубавилось. Была в ее улыбке, в манерах убежденность в какой-то своей правоте. Впрочем, выражение ее лица можно было истолковать и иначе — о человеке, с которым говорит, она знает то, в чем он даже себе не признается. С первых же минут Званцев ощутил неуверенность, будто был в чем-то виноват перед этой девушкой.
— Никогда бы не подумала! Я уж решила, что меня разыгрывают, — она придирчиво осмотрела Званцева, словно на всю жизнь хотела запомнить, какие они бывают, эти главные инженеры.
— Так хорошо или плохо, что я главный инженер? — спросил Званцев, с ужасом чувствуя, как его голос вдруг приобрел чуть ли не заискивающий тон.
— Конечно, плохо! — сказала девушка, не задумываясь. — Хороший главный инженер не будет задавать прохожим такие вопросы.
— Да, — согласился Званцев. — Тут ничего не возразишь.
— Делайте оргвыводы.
— Придется. Обидно все-таки, когда в тебе разочаровываются... Даже если это прохожие. Вам легче, я вот в вас еще не разочаровался, — Званцев с удивлением прислушивался к себе. Подобных слов он не произносил с тех пор, как несколько лет назад перестал быть студентом московского вуза. Оказывается, он еще умеет быть легкомысленным и безответственным.
— О! — засмеялась девушка. — У меня и так достаточно разочарованных! Так что не надо во мне разочаровываться, это придаст вам своеобразие и благотворно отразится на работе.
Званцев опять поправил очки.
— Владимир Александрович, — сказал он и протянул руку.
— Вовка, значит, — уточнила девушка. — А я — Анна, если хотите. Югалдина. Прибыла в качестве сезонной рабочей. Из Охи. Говорили, что здесь дикое место, глушь, страхи всякие рисовали, а оказалось поселок как поселок. На Острове все такие.
— А в Охе кем работали?
— По-разному, — уклончиво ответила Анна. — В основном по линии строительства. Да мне-то особенно и работать некогда было, возраст не позволял. Скажите, Вовка... — она замолчала, сморщила нос, задумавшись, посмотрела на Званцева снизу вверх. — Дико, да?
— Что дико?
— Звучит дико... Скажите, Вовка...
— По-моему, ничего.
— Я не о «Вовке», я о «скажите». Скажи, Вовка! Так лучше, да?
— Пожалуй, — согласился Званцев.
— Заметано. Так вот, скажи, Вовка, организация досуга сезонных рабочих входит в твои обязанности?
— Слегка.
— Слушай, надо что-то придумать! Скукотища!
— Тебе? Скучно? Не верю.
— Спасибо на добром слове, товарищ главный инженер, только ведь и в самом деле скучно. Хоть бы мероприятие какое запузырили!
— Могу предложить поездку на Материк. Прямо сейчас. На катере. За грибами. Ну?
— Даже не знаю... Как-то не приходилось ходить за грибами с главным инженером... Кто их знает, инженеров-то... Особенно главных.
— Решай. Катер идет сейчас, а вечером возвращается.
— Слушай, Вовка, ведь ты думаешь, что я откажусь! А я не откажусь. Грибы — не знаю, а вот через Пролив махануть — тут что-то есть. Мы не опоздаем на катер?
— Анна! Ты едешь с главным инженером!
— Прошу прощения. Еще не привыкла. Да и стоит ли привыкать? — она испытующе посмотрела на Званцева.
Он смешался, начал высматривать у причала катер, махнул кому-то рукой. — Так стоит ли привыкать к такому высокому начальству?
— Думаю, стоит. Больше того — необходимо.
— Да ну?
— Точно!
Он взглянул на девушку, пытаясь найти в ней нечто такое, что отрезвило бы его, но она нравилась ему все больше. Правда, настораживала ее напористость, слишком быстрое согласие ехать с ним, но Званцев, не задумываясь, отнес это к собственным достоинствам.
— Слушай, Вовка, ты женат?
— Хм... Нет. А ты?
— Что ты, в моем возрасте! Да и женихов больно много, все норовят друг другу дорогу перебежать. Деваться от них некуда! То прогуляться зовут, то на Материк за грибами чуть не силком тащат!
Они рассмеялись, и смех сблизил их больше, чем весь разговор.
А потом, через год, они будут вспоминать, как болтало на Проливе маленький катер, как медленно удалялся, таял в утреннем лиловом тумане маленький, разбросанный на отлогом берегу Поселок. Держась за мокрые от ночной росы поручни, они смотрели, как бьются в помятые, ржавые борта литые морские волны и как постепенно впереди проступают неимоверно зеленые материковские сопки. Они запомнят запах моря, облезлые цифры на рулевой рубке, маленького рулевого в огромной морской фуражке с крабом, бело-розовый пароход, который прошел в тумане совсем рядом...
Когда они сошли на берег Материка, туман рассеялся, и море заблестело солнечными зайчиками. По песку под ногами ползали маленькие крабы, и на их бронированных спинах блики солнца сверкали четко и остро.
А еще была высокая трава, и густые заросли каких-то кустов, и чистая, зеленая поляна с желтыми цветами.
В ползающих крабах, в громадных, хрустящих под ногами перламутровых раковинах, в чистоте поляны, в камнях на берегу, в бесконечности, бесчисленности солнечных зайчиков виделось нечто, лишь для них и существующее, то, что исчезнет, как только они уйдут отсюда.
Так бывает после непонятного, тревожного сна. Проходит полгода, и ты уже не знаешь — сон ли это был, или все произошло в действительности, а может, все только приближается, и с каждым днем это состояние ты будешь ощущать четче, сильнее.
Едва спрыгнув на берег, Анна понеслась к лесу, но неожиданно упала в высокую траву. Когда Званцев подбежал к ней, то увидел в глазах девушки изумление и счастье. Рядом лежал громадный, вывороченный из земли белый гриб. Тут же стоял еще такой же, дальше в траве тускло мерцали шляпки поменьше, покрытые ночной влагой и хвойными иглами. За небольшим пригорком в косом утреннем солнце они увидели россыпь маслят, такую невероятно обильную и щедрую, что лишь молча подошли и присели, не в силах сорвать ни одного гриба — требовалось время, чтобы прийти в себя, освоиться в счастливой стране, которую они открыли. Она существовала только для них, ее бесполезно было бы искать кому-то другому, потому что у каждого такая страна своя, в своем месте и времени.
Спустившись к берегу, они нашли выброшенный волнами деревянный ящик и за полчаса так наполнили его грибами, что еле дотащили до причала. Рулевой помог им внести ящик в маленькую теплую каюту с лежаками вдоль бортов. У обоих было чувство, будто с ними произошло нечто такое, что обязывает их быть другими, они понимали неуместность шуток, которые еще совсем недавно нравились, фальшь бравады, помогавшей им там, на Острове.
Они стояли на самом носу катера и молча наблюдали, как розовые в закатном свете волны расходились в стороны и гасли. Ровно и натруженно гудел мотор, уменьшался Материк, сглаживались, становились покатыми его сопки, будто сейчас, вот в эти минуты, над ним проносились тысячелетия. А впереди вырастал Остров, и его берега тоже были розовыми, и розово сверкали окна в домах Поселка, башня маяка. Остров приближался, и его холмы словно поднимались из морских глубин.
А потом они шли по пустынному Поселку мимо черных деревянных изб, накренившихся заборов, мимо жеребят, гревшихся в теплом еще песке. Они несли ящик, взявшись за него с двух сторон, и его тяжесть притягивала их друг к другу.
Молчание было продолжением знакомства, придавало новый смысл тем легковесным шуткам, которыми они обменялись утром. И Званцев, и Анна понимали, что этот день не забудется, не затеряется в толпе других дней и будет сверкать освещенной вершиной, когда другие дни уже исчезнут в вечерних сумерках возраста.
— Ну что, Вовка, как грибы делить будем? — спросила Анна, осторожно нарушая молчание.
— Чего их делить... — Званцев чувствовал, что не все слова годятся сейчас, чтобы поговорить и попрощаться, не разрушив того, что возникло между ними за день. — Отнесем девчатам, пусть засолят... — Он хотел сказать, что грибы могут пригодиться на их свадьбе, но не решился. И сказал проще: — Не пропадут.
— Я не подорву твой авторитет, если скажу... если девчатам скажу, где была... и с кем? Они, конечно, не поверят, но все-таки...
— Скажи... — Званцев пожал плечами. — Ты в какой комнате живешь?
— А что?
— Вдруг в гости когда-нибудь загляну... Если женихи не поколотят.
— О! Они смирные, — с облегчением засмеялась Анна. Званцев ответил на ее невысказанный вопрос — будет ли продолжение их знакомства.
— А то заходи ты, — продолжал он. — Когда с досугом туго будет... Вон мое окно, угловое... Как увидишь, что светится, так и заходи.
— Заметано, — улыбнулась в темноте Анна.
Но продолжения не получилось. То ли слишком зыбкими оказались впечатления того дня, то ли Званцев замотался с производственными неурядицами, но первая же неделя, в течение которой они ни разу не встретились, поставила между ними стену. Потребовался год, прежде чем они снова стали близки друг другу, как тогда, на катере, на материковском берегу, близки настолько, что разговор о свадьбе сделался попросту неизбежным.
И была свадьба, и пригодилась небольшая банка тех самых материковских грибов, которые Анна суеверно хранила в чемодане, и Панюшкин произнес тост, и вообще было здорово! Как говорится, не было девушки в Поселке красивее и счастливее Анны, и не было парня красивее и счастливее Званцева, и члены Комиссии, отложив в сторону суровые свои обязанности, отдались свадебному веселью, и все звали молодых к себе в гости — в Москву, в Оху, в Южный, в Хабаровск, и ни у кого даже мысли не возникло, что через три года, в другом конце Острова, мягкой, влажной осенью кончится все то, что сегодня так шумно и радостно рождалось на глазах у всего Поселка.
В Москве Панюшкин рассказал мне, что сейчас Званцев живет в столице, заведует отделом в Управлении.
У него отдельный кабинет с видом на кремлевские купола. Его жена преподает иностранный язык в каком-то институте. Оба записаны в бассейн, плавают зимой и летом — это позволяет, говорят, сохранить спортивную форму. Вместе ходят на лыжах, вместе уезжают в отпуск, и вообще, ведут счастливый образ жизни. Да, у них двое детей.
Пожилая секретарша Званцева рассказывает об одной его странной привычке — когда на улице туман, он часами стоит у окна, глядя на узкую полоску воды Москва-реки, на золотые купола Кремля. Кто знает, о чем он думает... Во всяком случае, отвлекается Званцев от этого занятия неохотно, и, если кто направляется к нему по делу, секретарша в знак особого расположения может посоветовать зайти на следующий день. «Сегодня у нас туман», — говорит она.
Слова, которыми Панюшкин очень гордится:
— Ферзем может стать каждая пешка. После смерти.
— Чего меня допрашивать — рапорт в деле, — Шаповалов озадаченно провел рукой по круглой стриженой голове. — Там все изложено чистосердечно, как ты говоришь.
— Не помешает. Слог у тебя больно суховат... И потом, мне интересно, что ты за человек есть и почему участковым на шестом десятке лет заделался. Так что давай, валяй. Без утайки и без робости. Записывать все не буду, только то, что к делу относится.
— Чего валять-то? Мне вопрос нужен.
— О, вопросов у меня больше, чем болезней! Как стал участковым?
— Как стал... Был шахтером, неплохим шахтером, между прочим, есть чего на стенку повесить — грамоты всякие, листы похвальные... До орденов, правда, дело не дошло, хотя и не возражал бы.
— Не горюй, Михайло, орден на новом поприще получишь.
— Да бог с ним, с орденом... Нынче все молодых награждают, им, видать, нужнее. Ну, так вот, работал в Бошнякове, здесь же, на Острове. Недалеко от Александровска. А там всего одна шахта, и на той шахте одна добычная бригада...
— Какая-такая?
— Добычная. Которая дает уголек на-гора. А обслуживают ее тринадцать проходческих бригад. Опять непонятно? Ну те, которые готовят забой для этой, добычной. В чем дело, спрашивается? Откуда такая дикая производительность труда? Дело в условиях залегания. Пласты угольные там, мало того, что полметра мощностью, да еще смяты, разорваны, перекручены, сдвинуты... Не шахта, а наглядное пособие. Все, что с пластами может случиться, — в Бошнякове есть тому пример. Только наладимся, бывало, давать приличную добычу, только комбайн заведем, конвейерную линию отладим, и на тебе — кончился пласт. Где он? Выше? Ниже? Или его вообще на сотню метров в сторону швырнуло? Ищи-свищи... А мощность пласта такая, что работать приходится лежа, на карачках, сверху наседает, кровля рыхлая, сыплется, не всегда успеваем технику вызволить.
— Скажи, Михайло, вот и работа тяжелая, и с жильем, наверно, паршиво, и со снабжением... Что же тебя там держало? Ответь мне на такой неприличный вопрос.
— А черт его знает! Зарплата хорошая, но не в ней дело. Нет. Ни за какие деньги не заставишь людей уродоваться по две смены, вручную вкалывать, не заставишь комбайны, чуть не рискуя жизнью, из забоя вызволять, под куполами костры возводить.
— Костры?
— Когда обрушивается кровля, над выработкой образуется купол метров десять вверх. — Шаповалов заволновался, заговорив о знакомом, пережитом. — И эта яма дышит над тобой, время от времени из нее вываливаются этакие булыжники тонны по полторы-две, а ты не знаешь, на чем там вверху все держится, не знаешь, обрушится через минуту или через две. Вот тогда единственное спасение — внизу под куполом костер кладут: два бревна вдоль, на них два бревна поперек, а на них опять вдоль... И выкладывается такая башня до самого верха купола, чтобы последние бревна потолок подперли. Тут главное — не содрогнуть купол, быстро выскочить, когда камушек вдруг дышать начнет.
— Моя ты деточка! — воскликнул Белоконь. — Надо же, какая еще работа бывает на свете!
— Знаешь, Иван Иванович, живешь вот так, с людьми общаешься, то-сё, а где-то в тебе чувство такое, что настоящая твоя жизнь, честная, ответственная, справедливая, не знаю, как еще назвать, идет где-то рядом и даже не касается тебя, не знаешь, какая она на самом деле, твоя истинная жизнь. Так вот, когда клал я костер и камни вокруг меня падали, будто под обстрелом находился, казалось, что началась, наконец, моя та самая, долгожданная жизнь. И сейчас вспоминается не гнилое жилье, не худая спецодежда, вспоминаются случаи, когда настоящую жизнь почувствовал. Такие случаи — они как костры человека подпирают, понял? Чем больше их, тем прочнее купол над тобой, тем тверже на земле стоишь, и не сковырнет тебя ни злобство людское, ни беда какая или хворь. Не надо только уходить от таких случаев, когда подворачиваются, использовать их надо полностью, как жилу золотую.
— Ох, Михайло, и говоришь ты, перебивать не хочется. Но уж если сам остановился, вернемся в шахту.
— Давай в шахту, сам по ней соскучился, снится иногда, до сих пор снится... И купола, и люди, и разнарядка... Что интересно — дождь в сопках пройдет, а через неделю начинает нам за шиворот капать. Мы даже с ребятами спорили иной раз — за сколько дней дождь до забоя доберется. Точно угадывали. Да что дождь — туман на сопки ляжет, и то чувствуем его там, на глубине.
— И однажды тебе все это надоело?
— Нет, какой надоело! Работа в шахте тяжелая, но после нее к другой трудно привыкнуть... Вот ты, Иван Иванович, знаешь, как наша планета пахнет?
— Планета? Ну ты и хватил... Не нюхал я как-то планету, не доводилось. Землей, наверно, пахнет, чем же еще?
— Какой землей? Черноземом? Перегноем? Мусором каким? Травами? Все это, мил человек, запахи поверхностные, посторонние, в общем-то. А вот в шахту спустишься, о! Только там и почувствуешь. И чем глубже, тем он сильнее, чище! Не могу я тебе этот запах описать, самому надо почувствовать. Влажный такой запах, серьезный, сравнить не с чем, отвлечешься от работы, посидишь, тревога берет... И задумаешься — вот она какая, могила-то, вот что, оказывается, ждет тебя вскорости.
— О могиле не будем. Итак, ты ушел из шахты?
— Да, придавило меня маленько... Все комбайн пытались вызволить, зажало его кровлей, не удалось, а меня прищемило. Ногу. Ходить можно, а работать, шахтером работать — нет. Но жить-то надо? Я говорю не только про деньги... Жить надо. Жить! Кончил курсы, и вот пожалте, участковый. Хотя с шахтерской пенсией тоже кантоваться можно. Но у меня две дочки на Материке, учатся... Все замуж никак не выйдут, все, вишь ли, парни им не те попадаются.
— Понял. Теперь, Михайло, о том вечере, когда чрезвычайное происшествие у вас стряслось, — Белоконь подпер ладонью щеку и замер, словно приготовился услышать нечто невероятное.
— Так, дай сообразить... Было уже часов восемь. Начался буран. Панюшкин командует — укрыться в окопы. В школе занятия прекратили, танцы отменили, что можно, закрепили, аварийные бригады оповестили на всякий пожарный. Пограничники подтвердили — прогноз серьезный. Конечно, всем об опасности пожаров напомнили, в такую погоду ветер даже из сигареты столько огня высекает... курить страшно. А в печах гудит так, что обыкновенные дрова синим огнем горят!
— Ну и брехать ты, Михайло, здоров!
— А твое дело слушать. Так вот, работы свернули, Поселок, можно сказать, замер.
— Один магазин остался?
— Да, с магазином промашка вышла. Но с другой стороны, вроде бы все правильно. Я потолковал с Панюшкиным, и он говорит, что уж коли буран начинается, надо людям продуктами подзапастись, а то наутро и магазина под снегом не найдешь. Действительно, перед буранами у нас запасаются консервами, хлебом, сахаром...
— Водкой?
— И водкой тоже, а как же! Ты меня водкой с толку не сбивай. В девятом часу Андрей Большаков приволакивает ко мне в отделение этого бандюгу, Витьку Горецкого. Так, мол, и так, докладывает, человека порезал. Лешку Елохина.
— Горецкий был избит?
— Не заметил. Я еще подумал тогда — вот подлец, улыбается. Парень он видный, ничего не скажешь, но злобный какой-то, все по сторонам глазами шныряет — не то кого боится, не то сам укусить подбирается. Допросил я его, как положено, Большакова Андрюху тоже допросил, протокол составил, ты читал этот протокол... А самого запер.
— В камере уже кто-то был? — невинно спросил Белоконь.
— Да, Юра Верховцев. Парнишка он ничего, но за ним глаз да глаз нужен. Родители его здесь, в Поселке живут, из местных они. И какая-то ему в голову дурь влезла — все хочет доказать, что он не хуже других. Другие-то весь Дальний Восток объездили, на островах побывали, в страны всякие плавали, народ у нас пестрый, а Юра в Поселке все свои шестнадцать лет отбарабанил.
— О том, что запрещено в одной камере оставлять взрослого и подростка, ты, Михайло, конечно, знаешь?
— Да у меня всего одна камера! Что мне было делать — Горецкого домой забирать? Отделение милиции на дому открывать? Ты, мил человек, учитывай обстановку, условия, возможности!
— Дальше?
— Часов в девять домой отправился. Еле добрался. Ни один фонарь уже не горел — на подстанции предохранители полетели, кое-где провода не выдержали... А в десять звонок. Так, мол, и так, окно в отделении выломано, и ветер там уже гуляет, и снег наметает, и все, что угодно твоей душе, там происходит. Сбежали. И Горецкий, и Юра.
— Как же они удрали?
— А! Вывинтили шурупы, которыми решетка крепилась, распахнули окно и были таковы. К буровикам направились. Это около сорока километров. В такую погоду их можно и к сотне приравнять. Трезвым на такое не решишься.
— Чем они вывинтили шурупы?
— Набойкой от каблука. Нашел я эту подковку... В инструкции ведь не сказано, что задержанных разувать полагается?
— Горецкий знал, что рана у Елохина не опасна для жизни?
— Думаю, не знал. Крови было много, к Лешке он не подходил. Наверно, мог решить, что вообще... Большаков притащил его, втолкнул в отделение и говорит, что вот, мол, подонок, Лешку порезал.
— И там, на Проливе, встретившись с Большаковым, Горецкий мог подумать, что терять ему нечего? Что, мол, одним больше, одним меньше...
— Кто ж его знает, что он подумал! Конечно, если решил, что Лешку насмерть убил, то не исключено... с отчаяния... или со злости...
— Продолжим. Итак, десять часов вечера. Ты получаешь сообщение о том, что задержанные сбежали. Твои действия?
— Первым делом отправился к Нинке Осокиной. Горецкий живет у нее на положении хахаля. Но опоздал. Были они у Нинки, оделись потеплее и ушли. Не сказали куда. Но Нинка догадалась — к буровикам. Оттуда надеялись выбраться в обжитые места. Потом я направился к Верховцевым — была у меня надежда, что Юра все-таки домой вернулся. Это только сказать — сходил... На самом деле — сползал. Колька дома? — спрашиваю. А старики, извиняюсь, на меня шары выкатили. И началось. Тут уж не до преступников — людей спасать надо. Шофер ты или начальник, преступник или молодожен. Закон у нас такой. Неписаный, правда, закон. Спасать. Разбираться потом будем. Это как на шахте — завалило одного парня, сутки не выходили, все откапывали, руки в кровь изодрали, но спасли. А вечером ему же и шею намылили — заслужил.
— Разумеется, правосудие! — рассмеялся Панюшкин. — Но если человек, отстаивая справедливость, допустит некоторый перегиб, то, право же, его ошибка простительна. Ведь за его действиями не корысть, не расчет. Все-таки это, как мне кажется, может быть оправдывающим обстоятельством.
— Вы обронили неосторожное словцо, Николай Петрович. Это словцо — перегиб. Как далеко зайдет человек, стоящий на позициях юношеского максимализма, в отстаивании своей справедливости? Где допустимый предел? Не совершит ли он во имя возмездия куда более страшное преступление, нежели то, за которое он жаждет наказать кого-то?
— Вы тоже обронили словечко, Иван Иванович, — усмехнулся Панюшкин. — Вы сказали «в отстаивании своей справедливости». А мы говорим не о своей личной справедливости. Ведь и вы тоже с помощью законов, кодексов, многочисленных правовых служб отстаиваете не свою справедливость, верно?
— Двое на одного, да? — закричал Белоконь. — И это вы называете справедливостью?
— Николай Петрович, он просит пощады, — сказала Анна. — Простим его. Он еще не потерян для общества, может принести пользу. Он еще не стар, он исправится.
— Вот за это спасибо! Больше всего я боялся показаться вам старым.
— Я готова назвать вас даже молодым, если это доставит вам радость.
— Да? — Белоконь с минуту неотрывно смотрел на Анну, выпятив губы. — Знаете, Анна, в чем ваша сила, слабость, опасность и вообще особенность?
— Понятия не имею. Я, конечно, догадываюсь, почему на меня прохожие оглядываются, но хотелось бы знать точку зрения и правоохранных органов. Так в чем же моя особенность?
— В непредсказуемости.
— Это хорошо или плохо?
— Вот пусть ваш верный оруженосец и союзник Николай Петрович Панюшкин скажет. Хотя я знаю наверняка — он скажет, что это хорошо. Если я побуду здесь еще пару дней, то, пожалуй, соглашусь с ним.
— А вы намерены побыть у нас еще пару дней?
— Побыть-то побуду, — непритворно вздохнул Белоконь. — Но я знаю, чем мне это грозит. Я запишусь в отряд ваших поклонников и в порыве ревности совершу что-нибудь непредсказуемое.
— Вы чувствуете себя способным на это?
— А что я — рыжий? — печально спросил Белоконь.
— Где сейчас Югалдина? — спросил я Панюшкина после очередного тоста в его московской квартире.
— Анна? — встрепенулся он. — О, у нее все прекрасно! Каждый Новый год получаю от нее самую лучшую поздравительную открытку, какую только можно купить в магазинах Корсакова. Со Званцевым она прожила не то два, не то три года. Разошлись. Полагаю, по ее инициативе. Он очень переживал. Одно время крепко запил. Не поверишь — Званцева под заборами находили! Получил кучу выговоров, понизили его в должности, но потом выправился парень, восстановил прежние позиции. Вряд ли можно сказать, что он женился на ней по любви. Он полюбил ее потом, через год, может, через полгода. Они остались на Острове, на какой-то стройке, жили вместе, хорошо жили. Потом у них что-то произошло. Он ведь, как личность, маленько послабше ее будет, Анна — натура более цельная и... и на предательство неспособная. Я так полагаю — где-то Володя промашку дал, слабинку допустил... Может, по части женского пола, может, поступок какой некрасивый сделал... Анна очень порядочный человек, прямо-таки у нее какая-то болезненная порядочность. Видно, это результат той славы, которую ей устроили на Проливе Ягунов и прочие.
— Она опять вышла замуж?
— Да! — радостно воскликнул Панюшкин. — У нее отличный муж. Капитан дальнего плавания. После развода с Володей она подрядилась на большой морозильный траулер и ушла на полгода в море. Там и познакомилась со своим будущим мужем, он тогда плавал каким-то десятым помощником капитана. Но вырос. Думаю, не без ее помощи. Двое детей у них, ко мне в прошлом году заезжали. Да, были здесь, за этим столом я их настойкой клоповки угощал. Отпуск у моряков длинный, они полгода по Европе колесили, вот и заехали, не забыли старика. Какой у нее муж! Борода лопатой, захохочет — за стол хватаешься, чтоб, не дай бог, не свалилось чего! Пошли мы с ним по Москве прогуляться и перебежали улицу не там, где положено, не поверишь — машины его объезжали, будто он кран какой!
* * *
Главный инженер Званцев познакомился с Анной Югалдиной как раз за год до Тайфуна. Направляясь в контору, он обратил внимание, что навстречу идет девушка в красной капроновой куртке и резиновых сапогах.Сапоги были не казенные, не те, что связками валялись на складе. Даже на расстоянии чувствовалось, насколько они легки и удобны. Поняв, что девушка идет к нему, он невольно откашлялся и заволновался.
— Скажите, вы и есть главный инженер? — спросила девушка.
— Я и есть, — Званцев без надобности поправил тяжелые квадратные очки. — Это хорошо или плохо? — он отважно посмотрел в шалые глаза девушки, и его уверенности заметно поубавилось. Была в ее улыбке, в манерах убежденность в какой-то своей правоте. Впрочем, выражение ее лица можно было истолковать и иначе — о человеке, с которым говорит, она знает то, в чем он даже себе не признается. С первых же минут Званцев ощутил неуверенность, будто был в чем-то виноват перед этой девушкой.
— Никогда бы не подумала! Я уж решила, что меня разыгрывают, — она придирчиво осмотрела Званцева, словно на всю жизнь хотела запомнить, какие они бывают, эти главные инженеры.
— Так хорошо или плохо, что я главный инженер? — спросил Званцев, с ужасом чувствуя, как его голос вдруг приобрел чуть ли не заискивающий тон.
— Конечно, плохо! — сказала девушка, не задумываясь. — Хороший главный инженер не будет задавать прохожим такие вопросы.
— Да, — согласился Званцев. — Тут ничего не возразишь.
— Делайте оргвыводы.
— Придется. Обидно все-таки, когда в тебе разочаровываются... Даже если это прохожие. Вам легче, я вот в вас еще не разочаровался, — Званцев с удивлением прислушивался к себе. Подобных слов он не произносил с тех пор, как несколько лет назад перестал быть студентом московского вуза. Оказывается, он еще умеет быть легкомысленным и безответственным.
— О! — засмеялась девушка. — У меня и так достаточно разочарованных! Так что не надо во мне разочаровываться, это придаст вам своеобразие и благотворно отразится на работе.
Званцев опять поправил очки.
— Владимир Александрович, — сказал он и протянул руку.
— Вовка, значит, — уточнила девушка. — А я — Анна, если хотите. Югалдина. Прибыла в качестве сезонной рабочей. Из Охи. Говорили, что здесь дикое место, глушь, страхи всякие рисовали, а оказалось поселок как поселок. На Острове все такие.
— А в Охе кем работали?
— По-разному, — уклончиво ответила Анна. — В основном по линии строительства. Да мне-то особенно и работать некогда было, возраст не позволял. Скажите, Вовка... — она замолчала, сморщила нос, задумавшись, посмотрела на Званцева снизу вверх. — Дико, да?
— Что дико?
— Звучит дико... Скажите, Вовка...
— По-моему, ничего.
— Я не о «Вовке», я о «скажите». Скажи, Вовка! Так лучше, да?
— Пожалуй, — согласился Званцев.
— Заметано. Так вот, скажи, Вовка, организация досуга сезонных рабочих входит в твои обязанности?
— Слегка.
— Слушай, надо что-то придумать! Скукотища!
— Тебе? Скучно? Не верю.
— Спасибо на добром слове, товарищ главный инженер, только ведь и в самом деле скучно. Хоть бы мероприятие какое запузырили!
— Могу предложить поездку на Материк. Прямо сейчас. На катере. За грибами. Ну?
— Даже не знаю... Как-то не приходилось ходить за грибами с главным инженером... Кто их знает, инженеров-то... Особенно главных.
— Решай. Катер идет сейчас, а вечером возвращается.
— Слушай, Вовка, ведь ты думаешь, что я откажусь! А я не откажусь. Грибы — не знаю, а вот через Пролив махануть — тут что-то есть. Мы не опоздаем на катер?
— Анна! Ты едешь с главным инженером!
— Прошу прощения. Еще не привыкла. Да и стоит ли привыкать? — она испытующе посмотрела на Званцева.
Он смешался, начал высматривать у причала катер, махнул кому-то рукой. — Так стоит ли привыкать к такому высокому начальству?
— Думаю, стоит. Больше того — необходимо.
— Да ну?
— Точно!
Он взглянул на девушку, пытаясь найти в ней нечто такое, что отрезвило бы его, но она нравилась ему все больше. Правда, настораживала ее напористость, слишком быстрое согласие ехать с ним, но Званцев, не задумываясь, отнес это к собственным достоинствам.
— Слушай, Вовка, ты женат?
— Хм... Нет. А ты?
— Что ты, в моем возрасте! Да и женихов больно много, все норовят друг другу дорогу перебежать. Деваться от них некуда! То прогуляться зовут, то на Материк за грибами чуть не силком тащат!
Они рассмеялись, и смех сблизил их больше, чем весь разговор.
А потом, через год, они будут вспоминать, как болтало на Проливе маленький катер, как медленно удалялся, таял в утреннем лиловом тумане маленький, разбросанный на отлогом берегу Поселок. Держась за мокрые от ночной росы поручни, они смотрели, как бьются в помятые, ржавые борта литые морские волны и как постепенно впереди проступают неимоверно зеленые материковские сопки. Они запомнят запах моря, облезлые цифры на рулевой рубке, маленького рулевого в огромной морской фуражке с крабом, бело-розовый пароход, который прошел в тумане совсем рядом...
Когда они сошли на берег Материка, туман рассеялся, и море заблестело солнечными зайчиками. По песку под ногами ползали маленькие крабы, и на их бронированных спинах блики солнца сверкали четко и остро.
А еще была высокая трава, и густые заросли каких-то кустов, и чистая, зеленая поляна с желтыми цветами.
В ползающих крабах, в громадных, хрустящих под ногами перламутровых раковинах, в чистоте поляны, в камнях на берегу, в бесконечности, бесчисленности солнечных зайчиков виделось нечто, лишь для них и существующее, то, что исчезнет, как только они уйдут отсюда.
Так бывает после непонятного, тревожного сна. Проходит полгода, и ты уже не знаешь — сон ли это был, или все произошло в действительности, а может, все только приближается, и с каждым днем это состояние ты будешь ощущать четче, сильнее.
Едва спрыгнув на берег, Анна понеслась к лесу, но неожиданно упала в высокую траву. Когда Званцев подбежал к ней, то увидел в глазах девушки изумление и счастье. Рядом лежал громадный, вывороченный из земли белый гриб. Тут же стоял еще такой же, дальше в траве тускло мерцали шляпки поменьше, покрытые ночной влагой и хвойными иглами. За небольшим пригорком в косом утреннем солнце они увидели россыпь маслят, такую невероятно обильную и щедрую, что лишь молча подошли и присели, не в силах сорвать ни одного гриба — требовалось время, чтобы прийти в себя, освоиться в счастливой стране, которую они открыли. Она существовала только для них, ее бесполезно было бы искать кому-то другому, потому что у каждого такая страна своя, в своем месте и времени.
Спустившись к берегу, они нашли выброшенный волнами деревянный ящик и за полчаса так наполнили его грибами, что еле дотащили до причала. Рулевой помог им внести ящик в маленькую теплую каюту с лежаками вдоль бортов. У обоих было чувство, будто с ними произошло нечто такое, что обязывает их быть другими, они понимали неуместность шуток, которые еще совсем недавно нравились, фальшь бравады, помогавшей им там, на Острове.
Они стояли на самом носу катера и молча наблюдали, как розовые в закатном свете волны расходились в стороны и гасли. Ровно и натруженно гудел мотор, уменьшался Материк, сглаживались, становились покатыми его сопки, будто сейчас, вот в эти минуты, над ним проносились тысячелетия. А впереди вырастал Остров, и его берега тоже были розовыми, и розово сверкали окна в домах Поселка, башня маяка. Остров приближался, и его холмы словно поднимались из морских глубин.
А потом они шли по пустынному Поселку мимо черных деревянных изб, накренившихся заборов, мимо жеребят, гревшихся в теплом еще песке. Они несли ящик, взявшись за него с двух сторон, и его тяжесть притягивала их друг к другу.
Молчание было продолжением знакомства, придавало новый смысл тем легковесным шуткам, которыми они обменялись утром. И Званцев, и Анна понимали, что этот день не забудется, не затеряется в толпе других дней и будет сверкать освещенной вершиной, когда другие дни уже исчезнут в вечерних сумерках возраста.
— Ну что, Вовка, как грибы делить будем? — спросила Анна, осторожно нарушая молчание.
— Чего их делить... — Званцев чувствовал, что не все слова годятся сейчас, чтобы поговорить и попрощаться, не разрушив того, что возникло между ними за день. — Отнесем девчатам, пусть засолят... — Он хотел сказать, что грибы могут пригодиться на их свадьбе, но не решился. И сказал проще: — Не пропадут.
— Я не подорву твой авторитет, если скажу... если девчатам скажу, где была... и с кем? Они, конечно, не поверят, но все-таки...
— Скажи... — Званцев пожал плечами. — Ты в какой комнате живешь?
— А что?
— Вдруг в гости когда-нибудь загляну... Если женихи не поколотят.
— О! Они смирные, — с облегчением засмеялась Анна. Званцев ответил на ее невысказанный вопрос — будет ли продолжение их знакомства.
— А то заходи ты, — продолжал он. — Когда с досугом туго будет... Вон мое окно, угловое... Как увидишь, что светится, так и заходи.
— Заметано, — улыбнулась в темноте Анна.
Но продолжения не получилось. То ли слишком зыбкими оказались впечатления того дня, то ли Званцев замотался с производственными неурядицами, но первая же неделя, в течение которой они ни разу не встретились, поставила между ними стену. Потребовался год, прежде чем они снова стали близки друг другу, как тогда, на катере, на материковском берегу, близки настолько, что разговор о свадьбе сделался попросту неизбежным.
И была свадьба, и пригодилась небольшая банка тех самых материковских грибов, которые Анна суеверно хранила в чемодане, и Панюшкин произнес тост, и вообще было здорово! Как говорится, не было девушки в Поселке красивее и счастливее Анны, и не было парня красивее и счастливее Званцева, и члены Комиссии, отложив в сторону суровые свои обязанности, отдались свадебному веселью, и все звали молодых к себе в гости — в Москву, в Оху, в Южный, в Хабаровск, и ни у кого даже мысли не возникло, что через три года, в другом конце Острова, мягкой, влажной осенью кончится все то, что сегодня так шумно и радостно рождалось на глазах у всего Поселка.
В Москве Панюшкин рассказал мне, что сейчас Званцев живет в столице, заведует отделом в Управлении.
У него отдельный кабинет с видом на кремлевские купола. Его жена преподает иностранный язык в каком-то институте. Оба записаны в бассейн, плавают зимой и летом — это позволяет, говорят, сохранить спортивную форму. Вместе ходят на лыжах, вместе уезжают в отпуск, и вообще, ведут счастливый образ жизни. Да, у них двое детей.
Пожилая секретарша Званцева рассказывает об одной его странной привычке — когда на улице туман, он часами стоит у окна, глядя на узкую полоску воды Москва-реки, на золотые купола Кремля. Кто знает, о чем он думает... Во всяком случае, отвлекается Званцев от этого занятия неохотно, и, если кто направляется к нему по делу, секретарша в знак особого расположения может посоветовать зайти на следующий день. «Сегодня у нас туман», — говорит она.
Слова, которыми Панюшкин очень гордится:
— Ферзем может стать каждая пешка. После смерти.
* * *
— Ну что, дорогой друг Михайло, подошла твоя очередь давать правдивые показания. Надеюсь, они будут чистосердечные, полные и объективные, — молодые зубы Белоконя сверкнули весело и свежо.— Чего меня допрашивать — рапорт в деле, — Шаповалов озадаченно провел рукой по круглой стриженой голове. — Там все изложено чистосердечно, как ты говоришь.
— Не помешает. Слог у тебя больно суховат... И потом, мне интересно, что ты за человек есть и почему участковым на шестом десятке лет заделался. Так что давай, валяй. Без утайки и без робости. Записывать все не буду, только то, что к делу относится.
— Чего валять-то? Мне вопрос нужен.
— О, вопросов у меня больше, чем болезней! Как стал участковым?
— Как стал... Был шахтером, неплохим шахтером, между прочим, есть чего на стенку повесить — грамоты всякие, листы похвальные... До орденов, правда, дело не дошло, хотя и не возражал бы.
— Не горюй, Михайло, орден на новом поприще получишь.
— Да бог с ним, с орденом... Нынче все молодых награждают, им, видать, нужнее. Ну, так вот, работал в Бошнякове, здесь же, на Острове. Недалеко от Александровска. А там всего одна шахта, и на той шахте одна добычная бригада...
— Какая-такая?
— Добычная. Которая дает уголек на-гора. А обслуживают ее тринадцать проходческих бригад. Опять непонятно? Ну те, которые готовят забой для этой, добычной. В чем дело, спрашивается? Откуда такая дикая производительность труда? Дело в условиях залегания. Пласты угольные там, мало того, что полметра мощностью, да еще смяты, разорваны, перекручены, сдвинуты... Не шахта, а наглядное пособие. Все, что с пластами может случиться, — в Бошнякове есть тому пример. Только наладимся, бывало, давать приличную добычу, только комбайн заведем, конвейерную линию отладим, и на тебе — кончился пласт. Где он? Выше? Ниже? Или его вообще на сотню метров в сторону швырнуло? Ищи-свищи... А мощность пласта такая, что работать приходится лежа, на карачках, сверху наседает, кровля рыхлая, сыплется, не всегда успеваем технику вызволить.
— Скажи, Михайло, вот и работа тяжелая, и с жильем, наверно, паршиво, и со снабжением... Что же тебя там держало? Ответь мне на такой неприличный вопрос.
— А черт его знает! Зарплата хорошая, но не в ней дело. Нет. Ни за какие деньги не заставишь людей уродоваться по две смены, вручную вкалывать, не заставишь комбайны, чуть не рискуя жизнью, из забоя вызволять, под куполами костры возводить.
— Костры?
— Когда обрушивается кровля, над выработкой образуется купол метров десять вверх. — Шаповалов заволновался, заговорив о знакомом, пережитом. — И эта яма дышит над тобой, время от времени из нее вываливаются этакие булыжники тонны по полторы-две, а ты не знаешь, на чем там вверху все держится, не знаешь, обрушится через минуту или через две. Вот тогда единственное спасение — внизу под куполом костер кладут: два бревна вдоль, на них два бревна поперек, а на них опять вдоль... И выкладывается такая башня до самого верха купола, чтобы последние бревна потолок подперли. Тут главное — не содрогнуть купол, быстро выскочить, когда камушек вдруг дышать начнет.
— Моя ты деточка! — воскликнул Белоконь. — Надо же, какая еще работа бывает на свете!
— Знаешь, Иван Иванович, живешь вот так, с людьми общаешься, то-сё, а где-то в тебе чувство такое, что настоящая твоя жизнь, честная, ответственная, справедливая, не знаю, как еще назвать, идет где-то рядом и даже не касается тебя, не знаешь, какая она на самом деле, твоя истинная жизнь. Так вот, когда клал я костер и камни вокруг меня падали, будто под обстрелом находился, казалось, что началась, наконец, моя та самая, долгожданная жизнь. И сейчас вспоминается не гнилое жилье, не худая спецодежда, вспоминаются случаи, когда настоящую жизнь почувствовал. Такие случаи — они как костры человека подпирают, понял? Чем больше их, тем прочнее купол над тобой, тем тверже на земле стоишь, и не сковырнет тебя ни злобство людское, ни беда какая или хворь. Не надо только уходить от таких случаев, когда подворачиваются, использовать их надо полностью, как жилу золотую.
— Ох, Михайло, и говоришь ты, перебивать не хочется. Но уж если сам остановился, вернемся в шахту.
— Давай в шахту, сам по ней соскучился, снится иногда, до сих пор снится... И купола, и люди, и разнарядка... Что интересно — дождь в сопках пройдет, а через неделю начинает нам за шиворот капать. Мы даже с ребятами спорили иной раз — за сколько дней дождь до забоя доберется. Точно угадывали. Да что дождь — туман на сопки ляжет, и то чувствуем его там, на глубине.
— И однажды тебе все это надоело?
— Нет, какой надоело! Работа в шахте тяжелая, но после нее к другой трудно привыкнуть... Вот ты, Иван Иванович, знаешь, как наша планета пахнет?
— Планета? Ну ты и хватил... Не нюхал я как-то планету, не доводилось. Землей, наверно, пахнет, чем же еще?
— Какой землей? Черноземом? Перегноем? Мусором каким? Травами? Все это, мил человек, запахи поверхностные, посторонние, в общем-то. А вот в шахту спустишься, о! Только там и почувствуешь. И чем глубже, тем он сильнее, чище! Не могу я тебе этот запах описать, самому надо почувствовать. Влажный такой запах, серьезный, сравнить не с чем, отвлечешься от работы, посидишь, тревога берет... И задумаешься — вот она какая, могила-то, вот что, оказывается, ждет тебя вскорости.
— О могиле не будем. Итак, ты ушел из шахты?
— Да, придавило меня маленько... Все комбайн пытались вызволить, зажало его кровлей, не удалось, а меня прищемило. Ногу. Ходить можно, а работать, шахтером работать — нет. Но жить-то надо? Я говорю не только про деньги... Жить надо. Жить! Кончил курсы, и вот пожалте, участковый. Хотя с шахтерской пенсией тоже кантоваться можно. Но у меня две дочки на Материке, учатся... Все замуж никак не выйдут, все, вишь ли, парни им не те попадаются.
— Понял. Теперь, Михайло, о том вечере, когда чрезвычайное происшествие у вас стряслось, — Белоконь подпер ладонью щеку и замер, словно приготовился услышать нечто невероятное.
— Так, дай сообразить... Было уже часов восемь. Начался буран. Панюшкин командует — укрыться в окопы. В школе занятия прекратили, танцы отменили, что можно, закрепили, аварийные бригады оповестили на всякий пожарный. Пограничники подтвердили — прогноз серьезный. Конечно, всем об опасности пожаров напомнили, в такую погоду ветер даже из сигареты столько огня высекает... курить страшно. А в печах гудит так, что обыкновенные дрова синим огнем горят!
— Ну и брехать ты, Михайло, здоров!
— А твое дело слушать. Так вот, работы свернули, Поселок, можно сказать, замер.
— Один магазин остался?
— Да, с магазином промашка вышла. Но с другой стороны, вроде бы все правильно. Я потолковал с Панюшкиным, и он говорит, что уж коли буран начинается, надо людям продуктами подзапастись, а то наутро и магазина под снегом не найдешь. Действительно, перед буранами у нас запасаются консервами, хлебом, сахаром...
— Водкой?
— И водкой тоже, а как же! Ты меня водкой с толку не сбивай. В девятом часу Андрей Большаков приволакивает ко мне в отделение этого бандюгу, Витьку Горецкого. Так, мол, и так, докладывает, человека порезал. Лешку Елохина.
— Горецкий был избит?
— Не заметил. Я еще подумал тогда — вот подлец, улыбается. Парень он видный, ничего не скажешь, но злобный какой-то, все по сторонам глазами шныряет — не то кого боится, не то сам укусить подбирается. Допросил я его, как положено, Большакова Андрюху тоже допросил, протокол составил, ты читал этот протокол... А самого запер.
— В камере уже кто-то был? — невинно спросил Белоконь.
— Да, Юра Верховцев. Парнишка он ничего, но за ним глаз да глаз нужен. Родители его здесь, в Поселке живут, из местных они. И какая-то ему в голову дурь влезла — все хочет доказать, что он не хуже других. Другие-то весь Дальний Восток объездили, на островах побывали, в страны всякие плавали, народ у нас пестрый, а Юра в Поселке все свои шестнадцать лет отбарабанил.
— О том, что запрещено в одной камере оставлять взрослого и подростка, ты, Михайло, конечно, знаешь?
— Да у меня всего одна камера! Что мне было делать — Горецкого домой забирать? Отделение милиции на дому открывать? Ты, мил человек, учитывай обстановку, условия, возможности!
— Дальше?
— Часов в девять домой отправился. Еле добрался. Ни один фонарь уже не горел — на подстанции предохранители полетели, кое-где провода не выдержали... А в десять звонок. Так, мол, и так, окно в отделении выломано, и ветер там уже гуляет, и снег наметает, и все, что угодно твоей душе, там происходит. Сбежали. И Горецкий, и Юра.
— Как же они удрали?
— А! Вывинтили шурупы, которыми решетка крепилась, распахнули окно и были таковы. К буровикам направились. Это около сорока километров. В такую погоду их можно и к сотне приравнять. Трезвым на такое не решишься.
— Чем они вывинтили шурупы?
— Набойкой от каблука. Нашел я эту подковку... В инструкции ведь не сказано, что задержанных разувать полагается?
— Горецкий знал, что рана у Елохина не опасна для жизни?
— Думаю, не знал. Крови было много, к Лешке он не подходил. Наверно, мог решить, что вообще... Большаков притащил его, втолкнул в отделение и говорит, что вот, мол, подонок, Лешку порезал.
— И там, на Проливе, встретившись с Большаковым, Горецкий мог подумать, что терять ему нечего? Что, мол, одним больше, одним меньше...
— Кто ж его знает, что он подумал! Конечно, если решил, что Лешку насмерть убил, то не исключено... с отчаяния... или со злости...
— Продолжим. Итак, десять часов вечера. Ты получаешь сообщение о том, что задержанные сбежали. Твои действия?
— Первым делом отправился к Нинке Осокиной. Горецкий живет у нее на положении хахаля. Но опоздал. Были они у Нинки, оделись потеплее и ушли. Не сказали куда. Но Нинка догадалась — к буровикам. Оттуда надеялись выбраться в обжитые места. Потом я направился к Верховцевым — была у меня надежда, что Юра все-таки домой вернулся. Это только сказать — сходил... На самом деле — сползал. Колька дома? — спрашиваю. А старики, извиняюсь, на меня шары выкатили. И началось. Тут уж не до преступников — людей спасать надо. Шофер ты или начальник, преступник или молодожен. Закон у нас такой. Неписаный, правда, закон. Спасать. Разбираться потом будем. Это как на шахте — завалило одного парня, сутки не выходили, все откапывали, руки в кровь изодрали, но спасли. А вечером ему же и шею намылили — заслужил.