Посте обеда я пошел к герцогине Германтской – не столько ради мадмуазель д'Эпоршвиль, из-за телеграммы Сен-Лу утратившей лучшие свои качества, сколько ради того, чтобы увидеть в герцогине одну из читательниц моей статьи, чтобы я мог себе представить, как приняли мою статью подписчики и покупатели «Фигаро». Я шел к герцогине Германтской охотно. Напрасно я себе говорил, что для меня ее салон отличается от других тем, что, как мне казалось, он возник раньше других; сознавая это, я все же ям не пренебрегал. Для меня существовало несколько лиц, носивших фамилию Германт. Если людей, носивших фа­милию Германт, моя память записала как бы в адресную книгу – и только если они не были овеяны поэзией пред­ков, тех, чья жизнь протекала, когда я не знал герцогиню Германтскую, то они претерпевали во мне изменения, осо­бенно, если я давно не виделся с герцогиней и яркий свет личности, озарявший изнутри внешний ее облик, не гасил таинственных лучей имени. Тогда дом герцогини Герман­тской виделся мне как бы надмирным, словно туманный Бальбек моих первых грез, словно с тех пор я ни разу не садился в поезд час пятьдесят. На время я забывал о том, что мне было известно. Всего этого нет – так думают порой о любимом существе, забывая о том, что оно умерло. Когда я вошел к герцогине в переднюю, ко мне вернулось представление о действительной жизни. Но я утешил себя тем, что все-таки герцогиня для меня – подлинная точка пересечения реальности и мечты.
   В гостиной я увидел белокурую девушку, о которой я думал целые сутки, – ведь это же именно о ней расска­зывал мне Сен-Лу. Она попросила герцогиню «предста­вить» меня ей.
   Когда я вошел, у меня создалось впечатление, что я хорошо ее знаю, но слова герцогини мгновенно рассеяли его: «А, вы уже познакомились с мадмуазель де Форшвиль?» Меня же никто и не думал представлять девушке с такой фамилией, которая, конечно, поразила бы меня, так как хранилась в моей памяти с тех пор, как я наслушался рассказов об увлечениях Одетты и ревности Свана. В моей двойной ошибке, которую я допустил с фамилией Форшвиль (Оржвиль и принял за Эпоршвиль, а на самом деле она была Форшвиль), ничего особенного не было. Мы уве­рены, что представляем себе вещи такими, каковы они есть, имена – так, как они написаны, людей – какими их показывает фотография и раскрывает психология, меж­ду тем и фотография и психология показывают их нам в застывшем виде. На самом деле обычно мы различаем со­всем не это. Мы видим, мы слышим, мы воспринимаем мир искаженно. Мы произносим имя так, как мы его услышали, до тех пор, пока опыт не исправит нашу ошибку, а это случается не всегда. В Комбре Франсуазе двадцать пять лет толковали про г-жу Сазра, а Франсуаза все-таки продолжала произносить: «госпожа Сазрен», и вовсе не в силу присущего ей своевольного и гордого упорства в своих за­блуждениях и в силу духа противоречия (во Франции св. Андрея Первозванного-в-полях она отстаивала только один из эгалитарных принципов 1789 года: в отличие от нас, произносить некоторые слова в женском роде), а потому, что она слышала, как вокруг нее говорят: «Сазрен». Это извечное заблуждение, которое и есть жизнь, снабжает многообразием своих форм не мир видимый и не мир слы­шимый, а мир социальный, мир чувственный, мир истори­ческий и т д. Принцесса Люксембургская – всего лишь кокотка в глазах жены первоприсутствующего, но для принцессы серьезных последствий это не имеет. Для Свана Одетта – женщина с тяжелым характером; из этого у него складывается целый роман, и роман этот становится только еще более мучительным, когда Сван осознаёт свою ошибку. Немцы убеждены, что на уме у французов ничего нет, кроме реванша. У нас существуют бесформенные, отрывоч­ные представления о вселенной, которые мы по своему произволу, пользуясь ассоциациями, дополняем опасными идеями. Я не был бы крайне удивлен, услышав фамилию Форшвиль (я задавал себе вопрос: уж не родственница ли она тому Форшвилю, о котором я столько слышал?), если бы белокурая девушка не сказала мне сразу, видимо, желая тактично предупредить вопросы, которые были бы ей не­приятны: «А разве вы не помните, что хорошо меня знали раньше? Вы приходили к вашей подруге Жильберте. Я сра­зу поняла, что вы меня не узнаёте. А я вас сейчас же узнала». Она давала понять, что узнала меня сразу в гос­тиной, на самом же деле она узнала меня на улице и поздоровалась со мной; немного спустя герцогиня Германтская довела до моего сведения, что девушка рассказала ей, как о чем-то забавном и необыкновенном, что я пошел за ней следом и, приняв ее за кокотку, дотронулся до нее. Только после ее ухода я узнал, почему ее звали мадмуазель де Форшвиль. После смерти Свана Одетта, удивившая всех своей глубокой скорбью, искренней и долгой, осталась богатой вдовой. Форшвиль на ней женился после того, как долго объезжал замки и убедился, что его семейство при­знает его жену. (Семейство было покапризничало, но в конце концов сдалось: его прельстила перспектива не оп­лачивать больше расходов бедного родственника, мечтав­шего сменить нищету на богатство). Некоторое время спу­стя дядя Свана, на которого благодаря последовательному уходу в мир иной многочисленных родственников свали­лось громадное наследство, приказал долго жить, оставив все свое состояние Жильберте, и таким образом Жильберта оказалась одной из самых богатых наследниц во Франции, Но то было время, когда последствия дела Дрейфуса поро­дили антисемитское движение, параллельное выходу на по­верхность многочисленных иудеев. Политики в общем были правы, полагая, что раскрытие судебной ошибки нанесло антисемитизму удар. Но – по крайней мере, временно – светский антисемитизм набирал силу и, казалось, готов был на любой отчаянный шаг. Форшвиль, как всякий че­ловек из высокородной семьи, прислушиваясь к семейным разговорам, проникался уверенностью, что его имя древнее имени Ларошфуко, и приходил к выводу, что, женясь на вдове еврея, он делает доброе дело, подобное доброму делу миллионера, который подбирает на улице гулящую девицу и вытаскивает ее из грязи. Форшвиль готов был простереть свою доброту на Жильберту, чему способствовало ее мно­гомиллионное наследство, но помехой женитьбе служило нелепое имя Свана. Форшвиль заявил, что удочерит ее. Герцогиня Германтская, кстати сказать, имевшая обыкно­вение и любившая изумлять общество, отказалась, когда Сван женился, принять его дочь и его жену тоже. Этот отказ был тем более жестоким, что, по мнению Свана, его женитьба на Одетте должна была благоприятствовать пред­ставлению его дочери герцогине Германтской. А ведь ему надо было бы знать, ему, так много пережившему, что по разным причинам то, что рисует нам воображение, никогда не сбывается, короче говоря, мы видели, какое значение женатый Сван придавал отношениям своей жены и дочери с г-жой Бонтан и другими.
   К светскому укладу жизни Германтов, исключавшему для герцогини знакомство с г-жой и мадмуазель Сван, сле­дует прибавить еще удивительную ловкость, с какой люди, которые держатся в стороне от того, что они осуждают во влюбленных и что чувство влюбленных объясняет: о, если бедному Свану нравится делать глупости и швырять деньги на ветер, то меня это не касается, я в это не вмешиваюсь, и меня этим не разжалобить; все это может очень плохо кончиться, но пусть выпутываются сами. Не кто иной, как Сван, советовал мне соблюдать по отношению к Вердюренам snave mari magno[13], когда он уже давно разлюбил Одетту и больше не входил в кланчик. Все это прибавляет мудрости суждениям третьих лиц о чувствах, которых они не испытывают, и сложностям в поведении, которые их суждения за собою влекут.
   По отношению к г-же и мадмуазель Сван герцогиня Германтская проявила поразившую всех стойкость. Когда графиня Моле и виконтесса де Марсант начали завязывать отношения с г-жой Сван и приводить к ней множество светских дам, герцогиня Германтская не только осталась неприступной, – она сожгла за собой все мосты и поста­ралась устроить так, чтобы принцесса Германтская после­довала ее примеру. В один из самых напряженных дней правления кабинета министров Рувье, когда все опасались, что между Францией и Германией начнется война, мы с графом де Бреоте обедали у герцогини Германтской, и мне показалось, что она чем-то озабочена. Она неизменно про­являла к политике живой интерес, вот почему я решил, что она хочет показать, как она боится войны, – столь же озабоченной она вышла однажды к столу, отвечала одно­сложно, а кому-то, кто робко задал ей вопрос, что ее так волнует, она с важным видом ответила: «Меня беспокоит Китай». Итак, решив самой объяснить, чем вызван ее оза­боченный вид, который я приписал боязни объявления вой­ны, герцогиня Германтская сказала графу де Бреоте: «Го­ворят, будто Мари-Эйнар хочет создать Сванам положение в обществе. Завтра утром мне непременно надо будет пойти к Мари-Жильбер и попросить ее помочь мне противодействовать этому. Дело Дрейфуса! Очень мило! Но тогда, значит, любой уличной продавщице достаточно будет объ­явить себя националисткой, а взамен потребовать, чтобы мы ее принимали у себя». Мое удивление было подобно удивлению читателя, который, ища в «Фигаро» на обычном месте последних новостей о русско-японской войне, вместо этого натыкается на список лиц, сделавших свадебные по­дарки мадмуазель де Мортемар, так как важность аристократического брака отодвинула в конец газеты сражения на суше и на море, герцогиня проявляла не только необычай­ную твердость характера, но и удовлетворенность самомнения, не упускавшего случая напомнить о себе. «Бабал, – говорила она, – уверяет, что мы с ним – два самых элегантных человека в Париже, потому что только он и я не отвечаем госпоже и мадмуазель Сван на поклон. Бабал положительно утверждает, что первый признак элегантности – это не знаться с госпожой Сван». И герцогиня от души смеялась.
   Но когда Сван умер, решение не принимать у себя его дочь перестало вызывать у герцогини Германтской чувств утоленного тщеславия, своей исключительности, обособленности, наслаждение тем, что она имеет право воздвигать на кого-нибудь опалу, – все, что когда-то так нрави­лось ей извлекать из своего решения и чему положило конец исчезновение человека, благодаря которому у нее рождалось упоительное ощущение – ощущение того, что он не сопротивляется, что ему не удается заставить ее отменить свое решение. Потом герцогиня приступила к об­народованию других решений, которые, относясь к живым людям, могли дать ей почувствовать, что она вольна по­ступать, как ей заблагорассудится. Она не думала о юной Сван, но когда при герцогине о ней говорили, у герцогини пробуждалось любопытство, как к новому месту, как к чему-то такому, что не будет больше скрывать от нее самой ее желание сопротивляться притязанию Свана. Сколько разных чувство может способствовать образованию того единственного, которое невозможно было бы выразить, ес­ли бы в этом любопытстве не содержалось чего-то нежного, связанного с именем Свана. Вне всякого сомнения, – ведь на всех этажах общественной лестницы светская легкомыс­ленная жизнь парализует чувствительность, лишает власти оживления мертвых, – герцогиня принадлежала к числу тех, кто нуждается в общении с человеком (как истинная представительница рода Германтов, она превосходно умела продлевать это общение), чтобы любить его по-настояще­му, а также, – что случалось реже, – чтобы чуть-чуть ненавидеть. Часто ее хорошее отношение к людям, пре­рванное при их жизни раздражением, какое вызывали их поступки, возрождалось у нее после их кончины. Ей почти сейчас же хотелось помириться, потому что она представ­ляла их себе весьма туманно. Только с их положительными чертами, свободными от страстишек, от мелких претензий, которые огорчали ее, когда эти люди были живы. Несмотря на легкомыслие герцогини Германтской, иногда это прида­вало ее поведению что-то благородное, хотя и с изрядной Долей низости. Три четверти смертных льстят живым и совершенно забывают усопших, а герцогиня Германтская часто после кончины тех, с кем она обходилась плохо при их жизни, поступала по отношению к ним так, как им хотелось бы, когда они были живы.
   Все, кто любил Жильберту немного эгоистичной любовью, могли бы порадоваться изменению в отношении к ней герцогини, но только они держались того мнения, что Жильберта, высокомерно отвергая после двадцатипятилет­них унижений попытки герцогини к сближению, могла бы, наконец, за эти удары по самолюбию отомстить. К несча­стью, наши душевные движения не всегда соответствуют здравому смыслу. Такой-то после нечаянно вырвавшегося у него ругательства решил, что человек, который был ему дорог, от него отвернулся, а вышло наоборот. Жильберта, вообще довольно равнодушная к тем, кто был с ней любе­зен, по-прежнему восхищалась вызывающе герцогиней Германтской и постоянно задавала себе вопрос: где кроется причина ее поведения? Один раз даже (от этого сгорели бы со стыда все, кто питал к ней хоть немного дружеских чувств) она решила написать герцогине и спросить, что она имеет против девушки, не причинившей ей никакого зла. В ее глазах Германты выросли до таких размеров, какие их благородное происхождение было бы бессильно им при­дать. Жильберта ставила их выше не только всей знати, но даже всех семейств королевской крови.
   Старые подруги Свана обращали на Жильберту большое внимание. Аристократам стало известно, что она теперь бо­гатая наследница; начали замечать, как хорошо она воспитана и какой очаровательной женщиной она обещает быть. Утверждали, что родственница герцогини Германтской, принцесса Ньеврская, не прочь женить на ней своего сына. Герцогиня Германтская ненавидела принцессу Ньеврскую. И она всюду стала говорить, что это был бы скандальный брак. Принцесса Ньеврская испугалась и стала уверять, что у нее мыслей таких никогда не было. Как-то после обеда, в хорошую погоду, герцог Германтский собирался выехать вместе с женой. Герцогиня Германтская поправила перед зеркалом шляпку, взгляд ее голубых глаз смотрел внутрь нее самой или окидывал еще не тронутые сединой волосы. Камеристка держала перед ней зонтики для защиты от сол­нца, а госпожа выбирала наиболее удобный. Волны солнеч­ного света вливались в окно, и супруги решили, воспользо­вавшись погожим днем, поехать с визитом в Сен-Клу. Гер­цог Германтский, уже совершенно готовый, в перчатках жемчужно-серого цвета, в цилиндре, говорил себе: «Ориана в самом деле еще удивительно хороша. Я нахожу, что она просто очаровательна». Заметив, что его жена в хорошем настроении, он заговорил с ней: «А у меня к вам поручение от госпожи Вирле. Она хотела просить вас приехать в поне­дельник в Оперу. Но у нее юная Сван, поэтому она не осмелилась обратиться к вам с этой просьбой непосредствен­но и попросила меня позондировать почву. Я не высказываю никакого мнения, я просто передаю ее просьбу. Мне лично кажется, что мы могли бы…» – пробормотал он; он разде­лял расположение жены к юной Сван, возникло оно у них одновременно, он знал по себе, что враждебность его жены к мадмуазель Сван спала и что ей интересно было бы с ней познакомиться. Герцогиня Германтская поправила вуаль и выбрала зонтик. «Как вам угодно, мне все равно. Я не вижу ничего такого, что бы нам мешало познакомиться с этой девочкой Вы же знаете, что я никогда ничего не имела против нее. Мне только не хотелось, чтобы все думали, буд­то мы принимаем любовниц моих друзей. Вот и все». – «И вы были совершенно правы, – подхватил герцог. – Вы – воплощенная мудрость. А кроме того, вам так хорошо в этой шляпке!» – «Вы очень любезны», – сказала герцогиня Германтская, улыбаясь и направляясь к выходу. Но, прежде чем сесть в карету, она решила кое-что разъяснить герцогу: «Теперь многие принимают ее мать. Кстати, она не лишена благоразумия, раз она болеет три четверти года. Кажется, девчурка очень мила. Все знают, что мы очень любим Сва­на. Это будет выглядеть естественно». Супруги поехали в Сен-Клу.
   Через месяц юная Сван, которая еще не звалась Форшвиль, обедала у Германтов. Говорили обо всем на свете. В конце обеда Жильберта робко проговорила: «Я думаю, вы хорошо знали моего отца». – «Ну еще бы! – грустно отозвалась герцогиня Германтская, показывая, что она раз­деляет горе дочери, и деланно приподнятым тоном, словно ей хотелось скрыть, что она не вполне уверена в том, что хорошо помнит ее отца, заговорила: «Мы все хорошо его знали, я помню его прекрасно. (Она в самом деле могла его помнить: в течение двадцати пяти лет он приходил к ней почти ежедневно.) Я отлично знаю, какой это был человек. Я вам сейчас скажу, – снова заговорила она, словно ей хотелось растолковать девушке, какой у нее был отец, дать ей необходимые разъяснения. – Он был близ­ким другом моей бабушки, был очень дружен с моим де­верем Паламедом». – «Он бывал и здесь, даже обедал, – с показной скромностью прибавил герцог Германтский, же­лая быть точным до мелочей. – Помните, Ориана?.. Какой славный человек был ваш отец! Как чувствовалось в нем, что он из хорошей семьи! Я еще раньше приметил его родителей. Какие же они все были порядочные люди!»
   В его тоне угадывалось, что если бы родители и сын были живы, то он, не задумываясь, порекомендовал бы их в садовники. Вот так Сен-Жерменское предместье разговаривает с любым буржуа о других буржуа – либо хваля собеседника или собеседницу в виде исключения, либо (что случается чаще) одновременно их унижая. Так антисемит, осыпая данного еврея любезностями, говорит вообще о евреях гадости – это позволяет наносить раны с милой улыбкой.
   Но, королева Минуты, минуты, в течение которой герцогиня в самом деле умела обаять вас, в течение которой она все никак не могла вас отпустить, герцогиня Германтская была в то же самое время рабыней Минуты. Свану лишь изредка удавалось во время увлекательной беседы создать герцогине иллюзию, что она исполнена к нему дружеских чувств. «Он был очарователен», – молвила герцогиня с печальной улыбкой, на всякий случай ласково посмотрев на Жильберту – на тот случай, если девушка окажется чувствительной: тогда улыбка герцогини покажет ей, что ее тут поняли и что герцогиня, останься она с ней наедине, если бы позволили обстоятельства, охотно рас­крыла бы ей всю глубину своей чувствительности. Герцог Германтский, по-видимому, считал, что обстоятельства не способствуют откровенности, а быть может, он полагал, что преувеличение – это вообще свойство женщин, тогда как мужчины преувеличивают в другой области, за собой же он оставлял только кухню и вина, так как разбирался в них лучше герцогини, но только он пришел к заключению, что хорошо делает, что не вносит оживления в этот разго­вор, хотя и вмешивался в него, следил же он за ним с заметным нетерпением. Когда, наконец, у герцогини Германтской прошел приступ чувствительности, она со свет­ским легкомыслием прибавила, обращаясь к Жильберте: «Послушайте, что я вам скажу: ваш отец был ба-а-а-аль-шой друг моего деверя Шарлю, а еще он был очень дружен с Вуазноном (замок принца Германтского)». Герцогиня преподносила факт знакомства Свана с де Шарлю и с прин­цем как дело случая, точно Свана связали с ее деверем я кузеном особые обстоятельства, тогда как Сван был связан со всем этим обществом, и вместе с тем герцогине, видимо, хотелось дать понять Жильберте, кто такой был ее отек» «определить» его ей одной из характерных черт, при по­мощи которых, когда хотят объяснить, каким образом люди оказываются связанными с кем-либо, хотя раньше они не были с ним знакомы, или чтобы придать своему рассказу больше весу обычно ссылаются, как на поручителя, на из­вестное лицо. А Жильберта была счастлива тем, что раз­говор иссякает, она сама пыталась сменить тему; она унас­ледовала от Свана изысканный такт и очаровательный ум, – герцог и герцогиня признали за ней эти качества и попросили ее почаще у них бывать. С пунктуальностью тех, чья жизнь бесцельна, они поочередно отыскивали у людей, с которыми им приходилось сталкиваться, – а зачастую у одного и того же человека, – качества самые обыкновенные и восхищались ими с очаровательной наив­ностью горожанина, любующегося в деревне былинкой или, напротив, преувеличивающего малейшие ее недостатки, словно рассматривая ее под микроскопом, и без конца ком­ментирующего их. Праздную свою проницательность Германты упражняли сначала на том, что им понравилось в Жильберте. «Вы обратили внимание на ее манеру произ­носить некоторые слова? – спросила своего мужа герцоги­ня. – Точно такая же манера была и у Свана Я как будто слышала его самого». – «Я хотел поделиться с вами, Ориана, таким же наблюдением». – «Она остроумна, это у нее тоже от отца». – «По-моему, она даже превзошла его. Помните, как хорошо она рассказала эту историю о мор­ских купаньях? Свану не доставало блеска, а у нее он есть». – «Ну, Сван был тоже очень остроумен». – «Да я не говорю, что он не был остроумен. Я утверждаю, что ему не хватало блеска», – произнес герцог Германтский сто­нущим голосом, потому что его мучила подагра, – когда герцогу не перед кем было проявить раздражительность, он проявлял ее перед герцогиней. Но, не зная, откуда у него раздражительность, он предпочитал строить из себя непонятого.
   Почувствовав расположение к Жильберте, герцог и гер­цогиня могли теперь сказать ей: «Ваш бедный отец», хотя необходимости в этом не было, потому что как раз в это время Форшвиль удочерил Жильберту. Жильберта называ­ла Форшвиля отцом, очаровывала пожилых дам из высшего света благовоспитанностью и хорошими манерами, и все говорили, что если Форшвиль держал себя с ней безуко­ризненно, то девочка, натура благородная, умеет быть при­знательной. Она могла и хотела держаться в высшей сте­пени непринужденно, заставила и меня признать себя и как-то раз заговорила при мне о своем родном отце. Но это был исключительный случай, и при ней никто больше не осмеливался упоминать о Сване.
   Войдя в гостиную, я увидел два рисунка Эльстира – прежде они были сосланы в один из верхних кабинетов, там я случайно их увидел. Эльстир был теперь в моде. Герцогиня Германтская кусала себе локти из-за того, что подарила столько его картин своей родственнице – не по­тому, что они были в моде, но потому, что теперь они ей нравились. Мода основана на том, что кого-то обожает группа лиц, представителями которой являются Германты. Герцогиня даже помыслить не могла о том, чтобы приоб­рести какие-нибудь картины Эльстира, – к ним не было приступа. Но ей хотелось иметь в своей гостиной хоть что-нибудь его кисти, – вот почему она велела перенести туда два его рисунка, заявив, что «предпочитает их его живо­писным полотнам». Жильберта узнала его руку. «Можно подумать, что это работы Эльстира», – сказала она. «Ну да, – подтвердила ошеломленная герцогиня, – это как раз ваш… один из ваших друзей уговорил нас приобрести их. Чудесно! По-моему, это даже лучше его живописи». Не слыша этого диалога, я направился к рисункам. «А, да это же Эльстир, которого… – Тут я увидел, что герцогиня Германтская делает мне отчаянные знаки. – Конечно, Эльстир, тот самый, которым я любовался наверху. Ему гораздо лучше висеть тут, в проходе. Кстати об Эльстире: вчера я упомянул о нем в «Фигаро». Вы читали мою статью?» – «Вы напечатали статью в «Фигаро»? – вскри­чал герцог Германтский с таким жаром, с каким он воск­ликнул бы: «Это же моя кузина!» – «Да, во вчерашнем «Фигаро». – «В «Фигаро»? Вы уверены? Странно! Дело в том, что у каждого из нас свой «Фигаро», и если один пропустит, то другой непременно заметит. Ведь правда же, Ориана, там ничего не было об Эльстире?» Герцог послал за «Фигаро» и не стал спорить только против очевидности, словно до тех пор можно было еще сомневаться, что я перепутал название газеты, в которой я сотрудничал. «Что? Я не понимаю. Значит, ваша статья помещена в «Фига­ро»? – спросила меня герцогиня, делая над собой усилие, чтобы говорить о том, что ее не интересовало. – Ну, хо­рошо, Базен, вы это прочтете потом». – «Да нет, отчего же? – возразила Жильберта. – Герцог с длинной бородой, уткнувшийся в газету, просится на полотно. Я прочту статью, как только приеду домой». – «Да, он носит бороду теперь, когда все бреются, – заметила герцогиня. – Он не хочет быть, как все. Когда мы поженились, он брил не только бороду, но и усы. Крестьяне, которые его не знали, не верили, что он француз. Его называли тогда принц де Лом». – «А принц де Лом еще существует?» – спросила Жильберта, интересовавшаяся всем, что имело отношение к людям, так долго не желавшим замечать ее. «Да нет!» – нежно и печально произнесла герцогиня. «Такой красивый титул! Один из прекраснейших во Франции!» – восклик­нула Жильберта: банальности одна за другой с неизбежно­стью боя часов исходят из уст некоторых умных людей. «Да, да, и мне жалко. Базену хотелось, чтобы сын его сестры восстановил титул, но это не одно и то же; откро­венно говоря, это могло бы произойти, потому что это не непременно должен быть старший сын, от старшего титул переходит к младшему. Я вам говорила, что Базен был тогда гладко выбрит. Однажды, во время одного путешест­вия, – помните, милый?.. – обратилась она к мужу, – путешествия в Паре-ле-Моньяль мой деверь Шарлю, лю­битель потолковать с крестьянами, спрашивал то одного, то другого: «Откуда ты родом?» – а так как он человек более или менее щедрый, то что-нибудь давал им, пригла­шал выпить. Высокомерным и в то же время простым умеет быть только Меме. Вот вы увидите: он считает для себя унизительным кланяться герцогине, в которой, по его мне­нию, мало от настоящей герцогини, и вместе с тем осыпает милостями псаря. Я сказала Базену: «Базен! Побеседуйте и вы с ними немножко». Мой муж не всегда бывает наход­чив…» – «Спасибо, Ориана, – сказал герцог, не отрыва­ясь от моей статьи, в чтение которой он был погружен. – «Крестьянин это заметил и повторил ему слово в слово ответ на вопрос: «Откуда ты родом?» – «Я из Лома». – «Ты из Лома? Ну что ж, тогда, значит, я твой принц». Крестьянин посмотрел на безбородое лицо Базена и отве­тил так: «Неправда. Вы – англичанин». В бессодержатель­ных рассказах герцогини известные, громкие титулы, та­кие, как принц де Лом, появлялись на своем, по праву ими занимаемом месте, с их прежним положением в обществе и с их местным колоритом, – так в некоторых молитвен­никах сразу различаешь над толпой в костюмах эпохи шпильбургской колокольни.