Страница:
Другое лицо, в котором процесс забвения Альбертины, вероятно, происходил в это же время более стремительно, дало мне возможность чуть позднее осознать процесс, происшедший во мне (это и есть мое воспоминание о втором этапе перед окончательным забвением). Лицо это – Андре. Я в самом деле считаю если не единственной, если не главной причиной, то, во всяком случае, непременным условием забвения Альбертины второй разговор с Андре, состоявшийся около полугода спустя после приведенного мной разговора и резко от него отличавшийся. Помню, что это происходило в моей комнате, что в это время я ощутил позыв плоти: ведь вначале моя любовь к девушкам из стайки была нерасчленима и только в последние месяцы перед смертью Альбертины и в последовавшие за ней моя любовь сосредоточилась на Альбертине, а теперь она вновь распространилась на всю стайку в целом.
Мы сидели у меня в комнате; теперь я могу восстановить наш разговор с предельной точностью. Моя мать сомневалась, ехать ли ей к г-же Сазра, так как даже в Комбре г-жа Сазра умудрялась приглашать вас вместе со скучными людьми, то мама, уверенная, что у г-жи Сазра не повеселишься, решила, что если она вернется рано, то никакого удовольствия она себя не лишит. Она и правда вернулась скоро и без малейшего сожаления, потому что у г-жи Сазра собрались скучнейшие люди, которых к тому же леденил особый тембр голоса, который появлялся у г-жи Сазра при гостях – этот ее голос мама называла «голосом но средам». Мама любила г-жу Сазра, жалела ее, потому что она была неудачница, – ее проказливого папеньку разорила герцогиня де X., и она вынуждена была жить почти круглый год в Комбре и могла себе позволить недолго пожить у родственницы в Париже, да раз в десять лет совершить большое приятное путешествие.
Помнится, накануне, уступая моей просьбе, с которой я обращался к маме несколько месяцев подряд, мама съездила к принцессе Пармской, тем более что принцесса настойчиво звала ее к себе, а она сама ни к кому с визитами не ездила, между тем этикет не позволял приезжать к ней только для того, чтобы расписаться в книге для посетителей. Мама вернулась домой очень недовольная. «Ты поставил меня в неловкое положение, – сказала она мне, – принцесса Пармская еле со мной поздоровалась и, не обращая на меня никакого внимания, продолжала разговаривать с дамами, а со мной – ни звука, через десять минут я ушла, а она даже не попрощалась со мной за руку. Я была возмущена. Зато при выходе я встретилась с герцогиней Германтской – она была очень любезна и много говорила о тебе. Что за странная мысль взбрела тебе в голову – завести с ней разговор об Альбертине! Ты сказал герцогине, что ее смерть явилась для тебя большим горем. (Я действительно говорил об этом с герцогиней, помню же наш разговор смутно. Но люди в высшей степени рассеянные часто обращают особое внимание на оброненные нами слова, которым мы-то не придаем значения, но которые сильно задевают их любопытство.) Я никогда больше не поеду к принцессе Пармской. Из-за тебя я сделала глупость».
И вот на другой день проведать меня пришла Андре. Времени у нее было в обрез – она должна была зайти за Жизелью, с которой ей очень хотелось вместе поужинать, «Я знаю ее недостатки, но все-таки это ближайшая моя подруга, я люблю ее больше всех на свете», – сказала она. Мне показалось, что она боится, как бы я не напросился на их совместный ужин. Она была жадна до встреч, и те, кто хорошо знал ее, вроде меня, мешали ее общению с другими, мешали ей насладиться ими вполне.
Когда они пришли, меня не было дома. Я хотел пройти к ней через свою маленькую гостиную, но вдруг услышал чей-то голос и решил, что ко мне еще кто-то пришел. Торопясь увидеть Андре, ожидавшую меня в моей комнате, не имея понятия, кто этот мужчина, который очевидно ее не знал, потому что его проводили в другую комнату, я прислушался у двери в гостиную: мой гость говорил, – значит, он был не один, – и говорил с женщиной.
– «О дорогая моя, ты всегда в моем сердце!» – напевал он стихи Армана Сильвестра. – Да, ты – моя дорогая навеки, несмотря ни на что.
Память об Альбертине стала для меня отрывочной и Уже не причиняла мне боли, то был всего лишь переход к новым желаниям – так аккорд подготавливает переход в другой лад. Более того: я был далек от мысли о мимолетной чувственной прихоти, – ведь я же еще оставался верен памяти Альбертины, – но мне было отраднее общение с Андре, чем с Альбертиной, если б я ее вновь каким-нибудь чудом обрел. Андре могла мне рассказать об Альбертине много такого, чего не рассказала бы сама Альбертина. Итак, думы об Альбертине все еще не оставляли меня, тогда как мое чувство к ней, и физическое и душевное, исчезло. Желание узнать как можно больше об ее жизни было теперь сильнее, чем потребность в общении с ней. Если Альбертина находилась с какой-то женщиной в определенных отношениях, то это не вызывало у меня желания вступить с нею в связь. Лаская Андре, я ей в этом признался. Нимало не заботясь о том, чтобы ее слова не противоречили всему, что она говорила мне несколько месяцев назад, Андре сказала с полуулыбкой: «Ах, да ведь вы мужчина! У нас с вами не может быть таких отношений, какие были у меня с Альбертиной. – То ли в надежде что это разожжет мое желание (рассчитывая вызвать ее на откровенность, я еще раньше ей сознавался, что мне хотелось бы вступить в связь с какой-нибудь другой женщиной после связи с Альбертиной), или в надежде, что мне станет еще тоскливей, или, быть может, что это вырвет у меня с корнем всякую мысль о превосходстве над ней, Андре, – превосходстве, которое, как она могла предполагать, возникло оттого, что только я был в близких отношениях с Альбертиной, она продолжала: – Мы чудесно проводили время! Альбертина была такая ласковая, такая страстная! Но она не только со мной любила получать удовольствие. У госпожи Вердюрен она встретила симпатичного юношу Мореля. Раскусили они друг друга моментально. Он вот чем занимался: ему нравились неопытные девочки, и как только он их совращал, так сейчас же бросал их. Он имел успех у молодых рыбачек на дальнем пляже, у молодых прачек, влюблявшихся в мальчишку, но не ответил бы на чувство благородной девушки. Стоило девчонке подпасть под его влияние, как он назначал ей свидание в надежном месте и там передавал ее Альбертине. Боясь потерять Мореля, который потом к ним присоединялся, девчушка ему повиновалась. Кстати сказать, в конце концов она все-таки его теряла, потому что, боясь последствий, а также потому, что одного или двух раз ему бывало довольно, он оставлял неверный адрес и удирал. Он оказался таким ловкачом, что однажды привел одну из них в куливильский дом терпимости (он водил туда и Альбертину), и там не то четверо, не то пятеро имели ее то ли вместе, то ли поочередно. Это была любимая забава и его, и Альбертины. Но у Альбертины бывали потом страшные угрызения совести. Мне думается, что, живя у вас, она обуздала свою страсть и со дня на день откладывала момент, когда она сможет ей отдаться. И она была с вами так дружна, что потом ее мучила совесть. Но вот если бы она с вами рассталась, то у нее все пошло бы по-старому. Вот только я думаю, что если бы, расставшись с вами, она опять взялась за прежнее, то ее еще сильнее мучила бы совесть. Она надеялась, что вы ее спасете, что вы на ней женитесь. В глубине души она чувствовала, что это какое-то преступное сумасшествие, и я часто задавала себе вопрос: почему она покончила с собой? Не было ли у нее в семье чего-нибудь похожего, что в конце концов привело к самоубийству? Должна сознаться, что в самом начале пребывания у вас она не прекратила игр со мной, бывали дни, когда она никак не могла без них обойтись. Однажды ей так просто было заняться этим где-нибудь еще, но она, прежде чем со мной распрощаться, усадила меня рядом с собой. Нам не повезло, нас едва не застали врасплох. Она воспользовалась тем, что Франсуаза собирается идти за покупками, а вы еще не вернулись. Она везде погасила свет для того, чтобы, когда вы отопрете дверь своим ключом, то не сразу нащупаете выключатель, и она не затворила дверь в свою комнату. Когда мы услышали, как вы поднимаетесь, я успела наскоро привести себя в порядок. Я напрасно спешила, потому что совершенно случайно вы забыли свой ключ, и вам пришлось позвонить. И все-таки мы потеряли голову. Чтобы скрыть свое смущение, мы, не сговариваясь, решили притвориться, что нам неприятен запах жасмина, а на самом деле мы обе его обожали. Вы принесли большую ветку жасмина, и, чтобы скрыть смущение, мы отвернулись. Но я сглупила: я сказала вам, что Франсуаза, вероятно, уже вернулась и могла бы вам отворить, а между тем я только что вам солгала: якобы мы с Альбертиной только что пришли, а Франсуаза еще не успела уйти (и вот это была правда). Но беда наша заключалась вот в чем: мы думали, что ваш ключ у вас, вы увидите, что свет зажегся, – мы из-за этого очень волновались. Альбертина три ночи подряд не смыкала глаз: ей не давала покоя мысль, как бы вы чего-нибудь не заподозрили и не спросили Франсуазу, почему она перед уходом не зажгла свет. Альбертина очень вас боялась, время от времени уверяла меня, что вы – коварный, злой и в глубине души ее ненавидите. Через три дня она по вашей невозмутимости поняла, что вы и не думали расспрашивать Франсуазу, и тогда сон к ней вернулся. Но отношений со мной она так и не возобновила – то ли от страха, то ли ее мучила совесть: она уверяла, что влюблена то ли в вас, то ли в кого-то еще. Во всяком случае, с тех пор при ней нельзя было говорить о жасмине: на щеках у нее тотчас вспыхивал румянец, и она, надеясь смахнуть его, проводила рукой по лицу».
Как и счастье, горе порой приходит слишком поздно: оно не оказывает того действия, какое могло бы оказать раньше. Таким горем явилась для меня ужасная тайна которую открыл мне рассказ Андре. Бывает так, что даже когда дурные вести должны бы нас опечалить, несчастье, – из-за того, что мы отвлекаемся, оттого что разговор идет своим мирным ходом, – пролетает перед нами без остановки, и мы, обдумывая ответы на многое множество вопросов, мы, измененные, превращенные, желая понравиться присутствующим, в кого-нибудь другого, защищенные на несколько мгновений в этой новой фазе от привязанностей, от страданий, от которых мы отрешились, чтобы войти в эту фазу, мы их вновь обретем, как только исчезнет непродолжительное очарование. С некоторых пор все, что касалось Альбертины, подобно испарившемуся яду, утратило токсическое действие. Расстояние было уже слишком велико. Подобно гулящему, который под вечер видит в облачном небе лунный серп, я говорил себе: «Так что же? Истина, которую я так искал и которой я так боялся, это всего-навсего несколько сказанных в разговоре слов, которые даже нельзя как следует обдумать, потому что ты не наедине с самим собой».
Всю эту бесполезную правду о жизни нашей любовницы, которой больше нет, – если только это действительно правда, – мы узнаём, когда уже ничего нельзя поделать. Думая о другой, которую мы любим теперь и к которой мы тоже можем охладеть, – ведь о той, забытой, мы уже не тревожимся, – мы приходим в отчаяние. Мы говорим себе: «Что, если бы ныне здравствующая поняла все это, и, когда она умрет, я проник бы во все ее тайны!» Если бы я был властен оживить Альбертину, я приложил бы все усилия к тому, чтобы Андре ничего мне не открывала.
Что касается молодого человека, спортсмена, племянника Вердюренов, с которым я виделся во время и первого и второго моего посещения Бальбека, то, забегая вперед, я должен сказать, что некоторое время спустя после прихода Андре, к которому я еще вернусь, в его жизни произошло событие, произведшее на меня довольно сильное впечатление. Этот молодой человек (возможно, в память Альбертины, которую, – о чем мне было известно, – он любил) сошелся с Андре, чем причинил горе Рахили, но ему было на это наплевать. Андре не сказала, что он – ничтожество, это вырвалось у нее позднее, только потому, что она была от него без ума, а он, как ей казалось, был к ней равнодушен. Другой факт был еще удивительнее. Молодой человек выступил со скетчами, для которых сам выполнил эскизы декораций и костюмов к скетчам; костюмы и декорации произвели в современном искусстве революцию, во всяком случае не менее грандиозную, чем та, какую произвел русский балет. Самые авторитетные судьи высоко оценили его творчество, нашли, что оно почти гениально (кстати сказать, я с ними согласен), и таким образом, к вящему моему изумлению, разделили мнение Рахили. Кто встречался с ним в Бальбеке, кто следил за тем, достаточно ли элегантно одеваются его знакомые, кому было известно, что он проводит все время за игорным столом, на бегах, за игрой в гольф или в поло, кто знал, что учился он плохо и его, к огорчению родителей, исключили из лицея, что он прожил два месяца в том самом публичном доме, где де Шарлю надеялся застать Мореля, те предполагали, что, может быть, это произведения Андре, которая из любви к молодому человеку хотела, чтобы вся слава досталась ему, а кое-кто высказывал более вероятное предположение: будто бы он из своего огромного состояния, которое его безумные траты поубавили не намного, платит нуждающемуся гению. В представлении богачей, которых не обтесала дружба с аристократами, артист – это актер, декламирующий монологи на свадьбе их дочерей, за что они ему тайком, в соседней комнате, сейчас же суют в руки конверт, а художник – это тот, кому они заставляют позировать свою дочь сразу после свадьбы, до рождения детей, пока она еще не утратила привлекательности; им не трудно внушить, что все светские люди, якобы сочиняющие или рисующие, кого-нибудь нанимают за деньги ради того, чтобы прослыть творцами или ради депутатского кресла. Но это была напраслина: молодой человек был действительно автором прелестных скетчей. Когда я обо всем этом услышал, то невольно засомневался и не знал, чему верить. То ли, правда, в течение ряда лет его не сумели распознать, и только какое-нибудь потрясение пробудило в нем, как Спящую красавицу, дремавший гений; то ли в период его бурного красноречия провалов на экзаменах, крупных проигрышей в Бальбеке, страха, как бы не сесть на трамвай вместе с «верными» его тетушки – г-жи Вердюрен по той причине, что он был плохо одет, он уже был гением, но только оставил ключ от своей гениальности под дверью, которая вела туда, где бушевали юношеские его страсти; или даже, сознавая свою гениальность, он так плохо учился потому, что, когда преподаватель изрекал банальности о Цицероне, он в это самое время читал Рембо или Гете. Когда я встретил его в Бальбеке, где, как мне казалось, он был занят только починкой упряжек или приготовлением коктейлей, то опровергнуть эти гипотезы было бы не легко. И все же их нельзя было считать непререкаемыми. Он мог быть очень тщеславным, а тщеславие сочетается с гениальностью, он мог пытаться блеснуть так, как он считал наиболее подходящим для ослепления того мира, в котором он жил, а блеснуть в нем можно было отнюдь не глубоким знанием «Сродства душ», а уж скорее искусством править четверкой лошадей. Между прочим, я не уверен, что даже когда он стал известен как автор прекрасных, оригинальных произведений – не в театрах, где все его знали, – ему было приятно сказать «Здравствуйте» кому-нибудь, кто был не в смокинге (такое чувство испытывают принявшие какое-либо вероисповедание), что свидетельствовало бы не о том, что он глуп, а о том, что он тщеславен и даже об его жизненном опыте, об его знании людей, благодаря которому это его тщеславие импонировало глупцам, чьим мнением о себе он дорожил и для кого смокинг сверкает, вероятно, ярче, нежели взгляд мыслителя. Как знать? Не произвел ли бы человек одаренный или даже бездарный, но живущий интенсивной духовной жизнью, – к примеру, я, – на человека, который встретился бы с ним в Ривбеле, в бальбекской гостинице, на бальбекской набережной, впечатление претенциознейшей личности? Не говоря о том, что для Октава искусство было, вероятно, чем-то столь, интимным, жившим в самых-самых глубоких тайниках его души, что ему и в голову не пришло бы о нем рассуждать, как рассуждал бы, например, Сен-Лу, для которого искусство заключало в себе столько же очарования, сколько упряжки для Октава. И еще: он мог быть страстным игроком, и, говорят, таким и остался. Тем не менее, если любовь к искусству, оживившая никому не известное творение Вентейля, зародилась в монжувенском смешанном обществе, то, быть может, самые изумительные шедевры нашего времени обязаны своим происхождением не Всеобщему конкурсу, не образцовой постановке дела в высших учебных заведениях (в духе Бройля), а частым посещениям ипподромов и многолюдных баров. Во всяком случае, тогда в Бальбеке причины, вследствие которых мне хотелось с ним познакомиться, Альбертине же и ее подругам не хотелось, чтобы я с ним познакомился, не соответствовали его значению и могли бы только послужить явным доказательством взаимонепонимания, искони существующего между интеллигентом (в данном случае – мной) и светскими людьми (в данном случае – небольшой компании) с одной стороны и каким-нибудь одним представителем светского общества – с другой (в данном случае – юным игроком в гольф).
Возвращаюсь к приходу Андре. Сделав признание о своих отношениях с Альбертиной, она прибавила, что Альбертина ушла от меня из-за того, что могли подумать ее подружки, но были и другие причины: например, ее жизнь у молодого человека, с которым она не состоит в браке. «Мне известно, что это было неприятно вашей матушке. Это бы еще ничего. Но вы не представляете себе, что такое весь этот мир девушек, что они друг от дружки скрывают, как они боятся того, что про них будут говорить. Мне приходилось наблюдать, как сурово обходились они с молодыми людьми только потому, что они были знакомы с их подружками, и тех же самых девушек мне случайно, помимо их воли, довелось увидеть совсем другими». За несколько месяцев до этого разговора сведения, которыми, по-видимому, располагала Андре относительно того, чем руководствуются в своих поступках девушки из стайки, показались бы мне наиболее драгоценными. Быть может, их было достаточно для того, чтобы понять, почему Альбертина, отдавшаяся мне в Париже, потом отдалилась от меня в Бальбеке, где я постоянно виделся с ее подружками, тогда как я имел глупость считать это своим преимуществом, залогом наилучших отношений с ней. Может быть, она подозревала, что Андре пользуется у меня особым доверием, со страхом думала: вдруг я имел неосторожность проговориться Андре, что она будет ночевать в Гранд-отеле, а в результате она, за час до этого собиравшаяся доставить мне удовольствие и смотревшая на это как на нечто самое обыкновенное, неожиданно изменила своему решению и даже грозилась позвонить лифтеру. Но тогда она, вероятно, была доступна многим другим. Эта мысль пробудила во мне ревность; я задал Андре вопрос: «Вы занимались этим в нежилой квартире вашей бабушки?» – «О нет, никогда, там нам бы мешали». – «Разве? А я думал, мне казалось…» – «Альбертина любила заниматься этим за городом». – «Где же?» – «Прежде, когда у нее не было времени ездить далеко, мы ездили на Бют-Шомон – она знала там один дом, или под деревьями, или в Малом Трианоне». – «Теперь вы сами видите, как можно вам верить. Вы же меньше года тому назад клялись мне, что на Бют-Шомон у вас ничего не было». – «Мне не хотелось вас огорчать». Много позднее я понял, что во время второй нашей встречи, в день признаний, Андре пыталась меня огорчить. Я бы подумал об этом сейчас же, когда она мне рассказывала, если бы мне хотелось испытать сильную душевную боль, если бы я любил Альбертину по-прежнему. Я уже не верил в ее невиновность потому, что у меня не было страстного желания в нее верить. Веру порождает желание, и обычно мы не отдаем себе в этом отчета только потому, что почти все желания, порождающие веру, умирают (желание, которое вселило в меня убеждение в невиновности Альбертины – это исключение) вместе с нами. Стольким доказательствам, которые подкрепляли мою первую версию, я по неразумию предпочел голословные утверждения Альбертины! Зачем я ей верил? Ложь – основная черта человека. По всей вероятности, она играет такую же большую роль, как стремление к наслаждению, и – замечу кстати – именно этим стремлением порождена. Люди лгут, чтобы оградить свое наслаждение, свою честь если молва о получаемом нами наслаждении ее задевает. Люди лгут всю жизнь, лгут даже, лгут в особенности, а быть может, только тем, кто их любит. Только эти последние действительно заставляют нас бояться за наше наслаждение и вызывают у нас желание заслужить их уважение. Вначале я счел Альбертину виновной, но мое желание поверить ей, истощив в сомнениях все силы моего интеллекта, в конце концов сбило меня с толку. Быть может, нас окружают электрические, сейсмические указатели, и нам нужно лишь честно истолковывать их данные, чтобы знать правду о характере того или иного человека. Как ни опечалили меня рассказы Андре, я предпочитал, чтобы реальность оправдала, наконец, мои первоначальные инстинктивные предчувствия, а не дешевый мой оптимизм, под иго которого я впоследствии подпал из трусости. Мне хотелось, чтобы жизнь была на высоте моих предчувствий. В сущности, это были те же самые предчувствия, какие я испытал в первый день на пляже, когда решил, что эти девушки – воплощение исступленного сладострастия, воплощение порока, а равно и вечером, когда увидел, что наставница Альбертины требует, чтобы эта страстная девушка вернулась на небольшую виллу, – так загоняют в клетку хищника, которого ничто уже не сможет одомашнить. «Когда вы заходили за ней, вы потом отправлялись на Бют-Шомон?» – спросил я Андре. «О нет! После ее возвращения из Бальбека вместе с вами, – если не считать того, о чем я вам рассказывала, – она больше никогда ничем таким со мной не занималась. Она даже не позволяла мне заводить об этом разговор». – «Андре, дорогая, ну зачем вы опять говорите мне неправду? Благодаря счастливому случаю, благодаря тому, что я никогда не пытаюсь что-либо узнавать, мне стало известно до мельчайших подробностей о такого рода развлечениях Альбертины. Я могу вам точно сказать, что это было у нее на берегу реки с прачкой за несколько дней до ее кончины». – «Ну, может быть, после того как она от вас уехала, – этого я не знаю. Она чувствовала, что не смогла и больше никогда не сможет заслужить ваше доверие». Эти слова Андре действовали на меня удручающе. Потом я снова вспомнил о вечере с веткой жасмина, вспомнил, что приблизительно через две недели, в течение которых я ревновал Альбертину то к одной, то к другой, я спросил Альбертину, не было ли у нее интимных отношений с Андре и она мне ответила: «Нет, никогда. Я обожаю Андре, я люблю ее нежно, но только как сестру, и если бы даже за мной и водился грех, в котором вы меня подозреваете, то последней, о ком бы я подумала в этой связи, была бы Андре. Могу поклясться всем, чем хотите: здоровьем моей тети, могилой моей дорогой мамы». Я ей поверил. Но даже если во мне не породило подозрения противоречие между ее прежними полупризнаниями в том, что она начала отрицать, как только увидела, что мне это небезразлично, я все-таки должен был бы вспомнить Свана, убежденного в платоническом характере дружеских привязанностей де Шарлю и отстаивавшего свою правоту в беседе со мной вечером того дня, когда я видел жилетника и барона во дворе; я должен был бы призадуматься над противостоянием двух миров: в одном лучшие, наиболее искренние существа говорят, а в другом те же существа действуют, и когда замужняя женщина говорит вам о молодом человеке: «Это истинная правда: я испытываю к нему глубокое дружеское чувство, но. чувство совершенно безгрешное, чистое, я могла бы в этом поклясться памятью моих родителей», нам следовало бы без малейших колебаний поклясться самим себе, что эта дама, наверно, только что вышла из туалетной комнаты, куда она после каждого свидания с этим молодым человеком направляется, чтобы не забеременеть. Однажды Альбертина сказала мне, что была в авиалагере, что она была дружна с авиатором (конечно, она говорила это, чтобы рассеять мои подозрения насчет женщины, – она была уверена, что к мужчинам моя ревность слабее). Еще она сказала, что было забавно смотреть, как Андре без памяти влюбилась в этого авиатора, как она завидовала почестям, которые он оказывал Альбертине, и даже попросила его полетать с ней на аэроплане. И все это было от начала до конца выдумано, Андре никогда в этом лагере не была и т д.
Мы сидели у меня в комнате; теперь я могу восстановить наш разговор с предельной точностью. Моя мать сомневалась, ехать ли ей к г-же Сазра, так как даже в Комбре г-жа Сазра умудрялась приглашать вас вместе со скучными людьми, то мама, уверенная, что у г-жи Сазра не повеселишься, решила, что если она вернется рано, то никакого удовольствия она себя не лишит. Она и правда вернулась скоро и без малейшего сожаления, потому что у г-жи Сазра собрались скучнейшие люди, которых к тому же леденил особый тембр голоса, который появлялся у г-жи Сазра при гостях – этот ее голос мама называла «голосом но средам». Мама любила г-жу Сазра, жалела ее, потому что она была неудачница, – ее проказливого папеньку разорила герцогиня де X., и она вынуждена была жить почти круглый год в Комбре и могла себе позволить недолго пожить у родственницы в Париже, да раз в десять лет совершить большое приятное путешествие.
Помнится, накануне, уступая моей просьбе, с которой я обращался к маме несколько месяцев подряд, мама съездила к принцессе Пармской, тем более что принцесса настойчиво звала ее к себе, а она сама ни к кому с визитами не ездила, между тем этикет не позволял приезжать к ней только для того, чтобы расписаться в книге для посетителей. Мама вернулась домой очень недовольная. «Ты поставил меня в неловкое положение, – сказала она мне, – принцесса Пармская еле со мной поздоровалась и, не обращая на меня никакого внимания, продолжала разговаривать с дамами, а со мной – ни звука, через десять минут я ушла, а она даже не попрощалась со мной за руку. Я была возмущена. Зато при выходе я встретилась с герцогиней Германтской – она была очень любезна и много говорила о тебе. Что за странная мысль взбрела тебе в голову – завести с ней разговор об Альбертине! Ты сказал герцогине, что ее смерть явилась для тебя большим горем. (Я действительно говорил об этом с герцогиней, помню же наш разговор смутно. Но люди в высшей степени рассеянные часто обращают особое внимание на оброненные нами слова, которым мы-то не придаем значения, но которые сильно задевают их любопытство.) Я никогда больше не поеду к принцессе Пармской. Из-за тебя я сделала глупость».
И вот на другой день проведать меня пришла Андре. Времени у нее было в обрез – она должна была зайти за Жизелью, с которой ей очень хотелось вместе поужинать, «Я знаю ее недостатки, но все-таки это ближайшая моя подруга, я люблю ее больше всех на свете», – сказала она. Мне показалось, что она боится, как бы я не напросился на их совместный ужин. Она была жадна до встреч, и те, кто хорошо знал ее, вроде меня, мешали ее общению с другими, мешали ей насладиться ими вполне.
Когда они пришли, меня не было дома. Я хотел пройти к ней через свою маленькую гостиную, но вдруг услышал чей-то голос и решил, что ко мне еще кто-то пришел. Торопясь увидеть Андре, ожидавшую меня в моей комнате, не имея понятия, кто этот мужчина, который очевидно ее не знал, потому что его проводили в другую комнату, я прислушался у двери в гостиную: мой гость говорил, – значит, он был не один, – и говорил с женщиной.
– «О дорогая моя, ты всегда в моем сердце!» – напевал он стихи Армана Сильвестра. – Да, ты – моя дорогая навеки, несмотря ни на что.
Это слегка устарело, но до чего же красиво! Я мог бы сказать тебе это в первый же день:
Во глубине земли усопшие почили –
Пусть так же мирно спит прах
радостей и мук!
Реликвии души – такая ж горстка пыли,
Святыне гибельно прикосновенье рук.
Как! Неужели ты этого не знаешь?
Дитя прекрасное, ты лить заставишь слезы…
Я подумал, что и я мог бы себе сказать:
Грядущих юношей, сегодняшних детей,
Чьи отроческие уже витают грезы
На кончиках ресниц невиннейших очей.
Сгорая от любопытства, на какую женщину изливался этот поток стихов, я решил немного задержаться и вместо того, чтобы немедленно пройти к Андре, отворил дверь. Стихи читал де Шарлю военному: в котором я сейчас узнал Мореля. Он должен был на две недели уехать. Отношения его с де Шарлю испортились, но все-таки он время от времени с ним встречался и о чем-нибудь его просил. У де Шарлю, стремившегося к тому, чтобы в его чувстве главенствовало мужское начало, были, однако, свои слабости. В детстве, чтобы понять и прочувствовать стихи, ему надо было предположить, что они посвящены не неверной прелестнице, а молодому человеку. Я поспешил с ними расстаться, хотя мне было ясно, что являться куда-нибудь с Морелем было для де Шарлю большим удовольствием, так как на время это создавало ему иллюзию, что он снова женат. В нем сочетался снобизм королев со снобизмом прислуги.
В тот вечер, когда он сюда пришел ко мне,
Негордою была я с ним наедине.
Ему сказала я: «Полюбишь ты меня
И долго будешь мой – хватило бы огня!»
С тех пор все ночи – с ним, и без него – ни дня.
Память об Альбертине стала для меня отрывочной и Уже не причиняла мне боли, то был всего лишь переход к новым желаниям – так аккорд подготавливает переход в другой лад. Более того: я был далек от мысли о мимолетной чувственной прихоти, – ведь я же еще оставался верен памяти Альбертины, – но мне было отраднее общение с Андре, чем с Альбертиной, если б я ее вновь каким-нибудь чудом обрел. Андре могла мне рассказать об Альбертине много такого, чего не рассказала бы сама Альбертина. Итак, думы об Альбертине все еще не оставляли меня, тогда как мое чувство к ней, и физическое и душевное, исчезло. Желание узнать как можно больше об ее жизни было теперь сильнее, чем потребность в общении с ней. Если Альбертина находилась с какой-то женщиной в определенных отношениях, то это не вызывало у меня желания вступить с нею в связь. Лаская Андре, я ей в этом признался. Нимало не заботясь о том, чтобы ее слова не противоречили всему, что она говорила мне несколько месяцев назад, Андре сказала с полуулыбкой: «Ах, да ведь вы мужчина! У нас с вами не может быть таких отношений, какие были у меня с Альбертиной. – То ли в надежде что это разожжет мое желание (рассчитывая вызвать ее на откровенность, я еще раньше ей сознавался, что мне хотелось бы вступить в связь с какой-нибудь другой женщиной после связи с Альбертиной), или в надежде, что мне станет еще тоскливей, или, быть может, что это вырвет у меня с корнем всякую мысль о превосходстве над ней, Андре, – превосходстве, которое, как она могла предполагать, возникло оттого, что только я был в близких отношениях с Альбертиной, она продолжала: – Мы чудесно проводили время! Альбертина была такая ласковая, такая страстная! Но она не только со мной любила получать удовольствие. У госпожи Вердюрен она встретила симпатичного юношу Мореля. Раскусили они друг друга моментально. Он вот чем занимался: ему нравились неопытные девочки, и как только он их совращал, так сейчас же бросал их. Он имел успех у молодых рыбачек на дальнем пляже, у молодых прачек, влюблявшихся в мальчишку, но не ответил бы на чувство благородной девушки. Стоило девчонке подпасть под его влияние, как он назначал ей свидание в надежном месте и там передавал ее Альбертине. Боясь потерять Мореля, который потом к ним присоединялся, девчушка ему повиновалась. Кстати сказать, в конце концов она все-таки его теряла, потому что, боясь последствий, а также потому, что одного или двух раз ему бывало довольно, он оставлял неверный адрес и удирал. Он оказался таким ловкачом, что однажды привел одну из них в куливильский дом терпимости (он водил туда и Альбертину), и там не то четверо, не то пятеро имели ее то ли вместе, то ли поочередно. Это была любимая забава и его, и Альбертины. Но у Альбертины бывали потом страшные угрызения совести. Мне думается, что, живя у вас, она обуздала свою страсть и со дня на день откладывала момент, когда она сможет ей отдаться. И она была с вами так дружна, что потом ее мучила совесть. Но вот если бы она с вами рассталась, то у нее все пошло бы по-старому. Вот только я думаю, что если бы, расставшись с вами, она опять взялась за прежнее, то ее еще сильнее мучила бы совесть. Она надеялась, что вы ее спасете, что вы на ней женитесь. В глубине души она чувствовала, что это какое-то преступное сумасшествие, и я часто задавала себе вопрос: почему она покончила с собой? Не было ли у нее в семье чего-нибудь похожего, что в конце концов привело к самоубийству? Должна сознаться, что в самом начале пребывания у вас она не прекратила игр со мной, бывали дни, когда она никак не могла без них обойтись. Однажды ей так просто было заняться этим где-нибудь еще, но она, прежде чем со мной распрощаться, усадила меня рядом с собой. Нам не повезло, нас едва не застали врасплох. Она воспользовалась тем, что Франсуаза собирается идти за покупками, а вы еще не вернулись. Она везде погасила свет для того, чтобы, когда вы отопрете дверь своим ключом, то не сразу нащупаете выключатель, и она не затворила дверь в свою комнату. Когда мы услышали, как вы поднимаетесь, я успела наскоро привести себя в порядок. Я напрасно спешила, потому что совершенно случайно вы забыли свой ключ, и вам пришлось позвонить. И все-таки мы потеряли голову. Чтобы скрыть свое смущение, мы, не сговариваясь, решили притвориться, что нам неприятен запах жасмина, а на самом деле мы обе его обожали. Вы принесли большую ветку жасмина, и, чтобы скрыть смущение, мы отвернулись. Но я сглупила: я сказала вам, что Франсуаза, вероятно, уже вернулась и могла бы вам отворить, а между тем я только что вам солгала: якобы мы с Альбертиной только что пришли, а Франсуаза еще не успела уйти (и вот это была правда). Но беда наша заключалась вот в чем: мы думали, что ваш ключ у вас, вы увидите, что свет зажегся, – мы из-за этого очень волновались. Альбертина три ночи подряд не смыкала глаз: ей не давала покоя мысль, как бы вы чего-нибудь не заподозрили и не спросили Франсуазу, почему она перед уходом не зажгла свет. Альбертина очень вас боялась, время от времени уверяла меня, что вы – коварный, злой и в глубине души ее ненавидите. Через три дня она по вашей невозмутимости поняла, что вы и не думали расспрашивать Франсуазу, и тогда сон к ней вернулся. Но отношений со мной она так и не возобновила – то ли от страха, то ли ее мучила совесть: она уверяла, что влюблена то ли в вас, то ли в кого-то еще. Во всяком случае, с тех пор при ней нельзя было говорить о жасмине: на щеках у нее тотчас вспыхивал румянец, и она, надеясь смахнуть его, проводила рукой по лицу».
Как и счастье, горе порой приходит слишком поздно: оно не оказывает того действия, какое могло бы оказать раньше. Таким горем явилась для меня ужасная тайна которую открыл мне рассказ Андре. Бывает так, что даже когда дурные вести должны бы нас опечалить, несчастье, – из-за того, что мы отвлекаемся, оттого что разговор идет своим мирным ходом, – пролетает перед нами без остановки, и мы, обдумывая ответы на многое множество вопросов, мы, измененные, превращенные, желая понравиться присутствующим, в кого-нибудь другого, защищенные на несколько мгновений в этой новой фазе от привязанностей, от страданий, от которых мы отрешились, чтобы войти в эту фазу, мы их вновь обретем, как только исчезнет непродолжительное очарование. С некоторых пор все, что касалось Альбертины, подобно испарившемуся яду, утратило токсическое действие. Расстояние было уже слишком велико. Подобно гулящему, который под вечер видит в облачном небе лунный серп, я говорил себе: «Так что же? Истина, которую я так искал и которой я так боялся, это всего-навсего несколько сказанных в разговоре слов, которые даже нельзя как следует обдумать, потому что ты не наедине с самим собой».
Всю эту бесполезную правду о жизни нашей любовницы, которой больше нет, – если только это действительно правда, – мы узнаём, когда уже ничего нельзя поделать. Думая о другой, которую мы любим теперь и к которой мы тоже можем охладеть, – ведь о той, забытой, мы уже не тревожимся, – мы приходим в отчаяние. Мы говорим себе: «Что, если бы ныне здравствующая поняла все это, и, когда она умрет, я проник бы во все ее тайны!» Если бы я был властен оживить Альбертину, я приложил бы все усилия к тому, чтобы Андре ничего мне не открывала.
Что касается молодого человека, спортсмена, племянника Вердюренов, с которым я виделся во время и первого и второго моего посещения Бальбека, то, забегая вперед, я должен сказать, что некоторое время спустя после прихода Андре, к которому я еще вернусь, в его жизни произошло событие, произведшее на меня довольно сильное впечатление. Этот молодой человек (возможно, в память Альбертины, которую, – о чем мне было известно, – он любил) сошелся с Андре, чем причинил горе Рахили, но ему было на это наплевать. Андре не сказала, что он – ничтожество, это вырвалось у нее позднее, только потому, что она была от него без ума, а он, как ей казалось, был к ней равнодушен. Другой факт был еще удивительнее. Молодой человек выступил со скетчами, для которых сам выполнил эскизы декораций и костюмов к скетчам; костюмы и декорации произвели в современном искусстве революцию, во всяком случае не менее грандиозную, чем та, какую произвел русский балет. Самые авторитетные судьи высоко оценили его творчество, нашли, что оно почти гениально (кстати сказать, я с ними согласен), и таким образом, к вящему моему изумлению, разделили мнение Рахили. Кто встречался с ним в Бальбеке, кто следил за тем, достаточно ли элегантно одеваются его знакомые, кому было известно, что он проводит все время за игорным столом, на бегах, за игрой в гольф или в поло, кто знал, что учился он плохо и его, к огорчению родителей, исключили из лицея, что он прожил два месяца в том самом публичном доме, где де Шарлю надеялся застать Мореля, те предполагали, что, может быть, это произведения Андре, которая из любви к молодому человеку хотела, чтобы вся слава досталась ему, а кое-кто высказывал более вероятное предположение: будто бы он из своего огромного состояния, которое его безумные траты поубавили не намного, платит нуждающемуся гению. В представлении богачей, которых не обтесала дружба с аристократами, артист – это актер, декламирующий монологи на свадьбе их дочерей, за что они ему тайком, в соседней комнате, сейчас же суют в руки конверт, а художник – это тот, кому они заставляют позировать свою дочь сразу после свадьбы, до рождения детей, пока она еще не утратила привлекательности; им не трудно внушить, что все светские люди, якобы сочиняющие или рисующие, кого-нибудь нанимают за деньги ради того, чтобы прослыть творцами или ради депутатского кресла. Но это была напраслина: молодой человек был действительно автором прелестных скетчей. Когда я обо всем этом услышал, то невольно засомневался и не знал, чему верить. То ли, правда, в течение ряда лет его не сумели распознать, и только какое-нибудь потрясение пробудило в нем, как Спящую красавицу, дремавший гений; то ли в период его бурного красноречия провалов на экзаменах, крупных проигрышей в Бальбеке, страха, как бы не сесть на трамвай вместе с «верными» его тетушки – г-жи Вердюрен по той причине, что он был плохо одет, он уже был гением, но только оставил ключ от своей гениальности под дверью, которая вела туда, где бушевали юношеские его страсти; или даже, сознавая свою гениальность, он так плохо учился потому, что, когда преподаватель изрекал банальности о Цицероне, он в это самое время читал Рембо или Гете. Когда я встретил его в Бальбеке, где, как мне казалось, он был занят только починкой упряжек или приготовлением коктейлей, то опровергнуть эти гипотезы было бы не легко. И все же их нельзя было считать непререкаемыми. Он мог быть очень тщеславным, а тщеславие сочетается с гениальностью, он мог пытаться блеснуть так, как он считал наиболее подходящим для ослепления того мира, в котором он жил, а блеснуть в нем можно было отнюдь не глубоким знанием «Сродства душ», а уж скорее искусством править четверкой лошадей. Между прочим, я не уверен, что даже когда он стал известен как автор прекрасных, оригинальных произведений – не в театрах, где все его знали, – ему было приятно сказать «Здравствуйте» кому-нибудь, кто был не в смокинге (такое чувство испытывают принявшие какое-либо вероисповедание), что свидетельствовало бы не о том, что он глуп, а о том, что он тщеславен и даже об его жизненном опыте, об его знании людей, благодаря которому это его тщеславие импонировало глупцам, чьим мнением о себе он дорожил и для кого смокинг сверкает, вероятно, ярче, нежели взгляд мыслителя. Как знать? Не произвел ли бы человек одаренный или даже бездарный, но живущий интенсивной духовной жизнью, – к примеру, я, – на человека, который встретился бы с ним в Ривбеле, в бальбекской гостинице, на бальбекской набережной, впечатление претенциознейшей личности? Не говоря о том, что для Октава искусство было, вероятно, чем-то столь, интимным, жившим в самых-самых глубоких тайниках его души, что ему и в голову не пришло бы о нем рассуждать, как рассуждал бы, например, Сен-Лу, для которого искусство заключало в себе столько же очарования, сколько упряжки для Октава. И еще: он мог быть страстным игроком, и, говорят, таким и остался. Тем не менее, если любовь к искусству, оживившая никому не известное творение Вентейля, зародилась в монжувенском смешанном обществе, то, быть может, самые изумительные шедевры нашего времени обязаны своим происхождением не Всеобщему конкурсу, не образцовой постановке дела в высших учебных заведениях (в духе Бройля), а частым посещениям ипподромов и многолюдных баров. Во всяком случае, тогда в Бальбеке причины, вследствие которых мне хотелось с ним познакомиться, Альбертине же и ее подругам не хотелось, чтобы я с ним познакомился, не соответствовали его значению и могли бы только послужить явным доказательством взаимонепонимания, искони существующего между интеллигентом (в данном случае – мной) и светскими людьми (в данном случае – небольшой компании) с одной стороны и каким-нибудь одним представителем светского общества – с другой (в данном случае – юным игроком в гольф).
Возвращаюсь к приходу Андре. Сделав признание о своих отношениях с Альбертиной, она прибавила, что Альбертина ушла от меня из-за того, что могли подумать ее подружки, но были и другие причины: например, ее жизнь у молодого человека, с которым она не состоит в браке. «Мне известно, что это было неприятно вашей матушке. Это бы еще ничего. Но вы не представляете себе, что такое весь этот мир девушек, что они друг от дружки скрывают, как они боятся того, что про них будут говорить. Мне приходилось наблюдать, как сурово обходились они с молодыми людьми только потому, что они были знакомы с их подружками, и тех же самых девушек мне случайно, помимо их воли, довелось увидеть совсем другими». За несколько месяцев до этого разговора сведения, которыми, по-видимому, располагала Андре относительно того, чем руководствуются в своих поступках девушки из стайки, показались бы мне наиболее драгоценными. Быть может, их было достаточно для того, чтобы понять, почему Альбертина, отдавшаяся мне в Париже, потом отдалилась от меня в Бальбеке, где я постоянно виделся с ее подружками, тогда как я имел глупость считать это своим преимуществом, залогом наилучших отношений с ней. Может быть, она подозревала, что Андре пользуется у меня особым доверием, со страхом думала: вдруг я имел неосторожность проговориться Андре, что она будет ночевать в Гранд-отеле, а в результате она, за час до этого собиравшаяся доставить мне удовольствие и смотревшая на это как на нечто самое обыкновенное, неожиданно изменила своему решению и даже грозилась позвонить лифтеру. Но тогда она, вероятно, была доступна многим другим. Эта мысль пробудила во мне ревность; я задал Андре вопрос: «Вы занимались этим в нежилой квартире вашей бабушки?» – «О нет, никогда, там нам бы мешали». – «Разве? А я думал, мне казалось…» – «Альбертина любила заниматься этим за городом». – «Где же?» – «Прежде, когда у нее не было времени ездить далеко, мы ездили на Бют-Шомон – она знала там один дом, или под деревьями, или в Малом Трианоне». – «Теперь вы сами видите, как можно вам верить. Вы же меньше года тому назад клялись мне, что на Бют-Шомон у вас ничего не было». – «Мне не хотелось вас огорчать». Много позднее я понял, что во время второй нашей встречи, в день признаний, Андре пыталась меня огорчить. Я бы подумал об этом сейчас же, когда она мне рассказывала, если бы мне хотелось испытать сильную душевную боль, если бы я любил Альбертину по-прежнему. Я уже не верил в ее невиновность потому, что у меня не было страстного желания в нее верить. Веру порождает желание, и обычно мы не отдаем себе в этом отчета только потому, что почти все желания, порождающие веру, умирают (желание, которое вселило в меня убеждение в невиновности Альбертины – это исключение) вместе с нами. Стольким доказательствам, которые подкрепляли мою первую версию, я по неразумию предпочел голословные утверждения Альбертины! Зачем я ей верил? Ложь – основная черта человека. По всей вероятности, она играет такую же большую роль, как стремление к наслаждению, и – замечу кстати – именно этим стремлением порождена. Люди лгут, чтобы оградить свое наслаждение, свою честь если молва о получаемом нами наслаждении ее задевает. Люди лгут всю жизнь, лгут даже, лгут в особенности, а быть может, только тем, кто их любит. Только эти последние действительно заставляют нас бояться за наше наслаждение и вызывают у нас желание заслужить их уважение. Вначале я счел Альбертину виновной, но мое желание поверить ей, истощив в сомнениях все силы моего интеллекта, в конце концов сбило меня с толку. Быть может, нас окружают электрические, сейсмические указатели, и нам нужно лишь честно истолковывать их данные, чтобы знать правду о характере того или иного человека. Как ни опечалили меня рассказы Андре, я предпочитал, чтобы реальность оправдала, наконец, мои первоначальные инстинктивные предчувствия, а не дешевый мой оптимизм, под иго которого я впоследствии подпал из трусости. Мне хотелось, чтобы жизнь была на высоте моих предчувствий. В сущности, это были те же самые предчувствия, какие я испытал в первый день на пляже, когда решил, что эти девушки – воплощение исступленного сладострастия, воплощение порока, а равно и вечером, когда увидел, что наставница Альбертины требует, чтобы эта страстная девушка вернулась на небольшую виллу, – так загоняют в клетку хищника, которого ничто уже не сможет одомашнить. «Когда вы заходили за ней, вы потом отправлялись на Бют-Шомон?» – спросил я Андре. «О нет! После ее возвращения из Бальбека вместе с вами, – если не считать того, о чем я вам рассказывала, – она больше никогда ничем таким со мной не занималась. Она даже не позволяла мне заводить об этом разговор». – «Андре, дорогая, ну зачем вы опять говорите мне неправду? Благодаря счастливому случаю, благодаря тому, что я никогда не пытаюсь что-либо узнавать, мне стало известно до мельчайших подробностей о такого рода развлечениях Альбертины. Я могу вам точно сказать, что это было у нее на берегу реки с прачкой за несколько дней до ее кончины». – «Ну, может быть, после того как она от вас уехала, – этого я не знаю. Она чувствовала, что не смогла и больше никогда не сможет заслужить ваше доверие». Эти слова Андре действовали на меня удручающе. Потом я снова вспомнил о вечере с веткой жасмина, вспомнил, что приблизительно через две недели, в течение которых я ревновал Альбертину то к одной, то к другой, я спросил Альбертину, не было ли у нее интимных отношений с Андре и она мне ответила: «Нет, никогда. Я обожаю Андре, я люблю ее нежно, но только как сестру, и если бы даже за мной и водился грех, в котором вы меня подозреваете, то последней, о ком бы я подумала в этой связи, была бы Андре. Могу поклясться всем, чем хотите: здоровьем моей тети, могилой моей дорогой мамы». Я ей поверил. Но даже если во мне не породило подозрения противоречие между ее прежними полупризнаниями в том, что она начала отрицать, как только увидела, что мне это небезразлично, я все-таки должен был бы вспомнить Свана, убежденного в платоническом характере дружеских привязанностей де Шарлю и отстаивавшего свою правоту в беседе со мной вечером того дня, когда я видел жилетника и барона во дворе; я должен был бы призадуматься над противостоянием двух миров: в одном лучшие, наиболее искренние существа говорят, а в другом те же существа действуют, и когда замужняя женщина говорит вам о молодом человеке: «Это истинная правда: я испытываю к нему глубокое дружеское чувство, но. чувство совершенно безгрешное, чистое, я могла бы в этом поклясться памятью моих родителей», нам следовало бы без малейших колебаний поклясться самим себе, что эта дама, наверно, только что вышла из туалетной комнаты, куда она после каждого свидания с этим молодым человеком направляется, чтобы не забеременеть. Однажды Альбертина сказала мне, что была в авиалагере, что она была дружна с авиатором (конечно, она говорила это, чтобы рассеять мои подозрения насчет женщины, – она была уверена, что к мужчинам моя ревность слабее). Еще она сказала, что было забавно смотреть, как Андре без памяти влюбилась в этого авиатора, как она завидовала почестям, которые он оказывал Альбертине, и даже попросила его полетать с ней на аэроплане. И все это было от начала до конца выдумано, Андре никогда в этом лагере не была и т д.