Страница:
К гнилушечному ружанцу потянулась линия от "Морена" (понизу отмеченная теми же мором, трусом, гладом). Две голубоватые штрихованные черточки, обозначавшие неуверенность, повели от "Анти" к "Морене" и ожерелью. Конечно, панна Цванцигер узнала женщину на миниатюре, как свою незнакомку с моста. Но Антонида Легнич была очень похожа на Северину, Айзенвальд сам это сходство отметил, и не стоило исключать, что, бросая в воду камешки из ожерелья, забредшая в Краславку Антонида выражала ярость к неверному жениху. Ведь эти два года, считая его мертвым, она не кидалась в волколаки-повстанцы… Рядом с девицами Легнич возник траурный круг "Гивойтос", подписанный
гонец?Генерал отметил, что мертвым Гивойтоса ни племянницы, ни слуги не видели и не хоронили. Гибель последнего подтверждало лишь устное свидетельство князя Александра Ведрича. Завещание же вступило в силу согласно воле завещателя по факту его шестимесячного отсутствия.
От Гивойтоса протянулись две родственные линии к паненкам Легнич, штрихованная черта к Северине и черная толстая полоса взаимной ненависти в центр – к князю Ведричу. Здесь же пока были одни вопросы. Как и насчет "мора, глада, труса", предсказанных комитетом "Стражи" и беглым крестолилейцем. В отличие от провинции, Вильня, видел отставной генерал, жила совершенно спокойно, несмотря на то, что свою навку Ведрич поднял (если поднял) три года назад. Возможно, заказанные Генрихом в разных ведомствах документы точнее ответят на это, он получит подробный расклад по странным смертям, безвестным исчезновениям и вообще любым случаям, которые можно определить, как загадочные, те, которые походя не спишешь на волков и инсургентов. Но большинства отчетов придется ждать не меньше месяца – и это в лучшем случае. Пока доедут посланцы, пока втолкуют местным властям, что это жизненная необходимость, а не очередная придурь столицы, пока вернутся. И что угодно может задержать их в пути. Айзенвальд вздохнул, стирая мысленный рисунок. Прикрыл глаза. Свеча громко затрещала, заставив вздрогнуть. Какой-то дерганый ты, генерал, подумал он.
Какое-то время Айзенвальд еще провел в салоне и собирался уже уходить, когда виржинель отозвалась звоном на размашистые шаги. Перед отставным военным стояла Франя – целеустремленная, взлохмаченная и покрасневшая, что было заметно даже в полутьме.
– Какое счастье! Вы еще здесь, – произнесла она отважно и перевела дыхание.
Генрих подвинул ей кресло.
– Нет! А то я струшу. Это не могла быть панна Маржецкая!
Айзенвальд отшатнулся, всхлипнули придавленные ладонью клавиши. А Франя стиснула кулачки у полной груди:
– Это был не призрак, понимаете?!…
– Вы так часто общаетесь с призраками? – переспросил Айзенвальд глухо. Больше всего на свете ему хотелось уйти, запереться у себя в кабинете и напиться там до свинячьего визга. Слишком, невероятно тяжелым был день.
– А если даже она, – вела свое Франя, – то она ведь… гораздо старше.
– Да, – губы Айзенвальда дернулись в кривой усмешке. – Ей было бы около сорока. Для вас старуха.
Франя, обогнув его, легко коснулась костяных клавиш – будто кошку погладила.
– Она… та девушка на мосту… была живая и очень несчастная. Я знаю!
– Это делает честь вашему нежному сердцу.
Франциска-Цецилия гордо, как породистая кобылка, вскинула голову:
– Не вздумайте меня разозлить. Все равно у вас не получится. У братьев не получается.
– А сколько у вас братьев?
– Четырнадцать! Правда, только двоюродные. Но это неважно.
– А родные?
Она помотала лохматой головой:
– Нет. Никого. Мама умерла. А отец меня бросил. Вот все, – она опустила голову.
– Я не хотел вас обидеть, панна Цванцигер, – Айзенвальд поймал вздрогнувшие пальцы и поднес к губам. – Просто я очень устал. День был длинным.
Франя вздохнула:
– Я понимаю.
Осененный внезапной мыслью, подбирая слова, как места в трясине, куда ступить, чтобы не увязнуть с головой, отставной генерал произнес:
– Быть может… эта паненка на мосту… была чьей-то отвергнутой невестой?
Пальцы Франи в его ладони дрогнули. Она выдернула руку и поднесла ко рту:
– Господи… Боже мой… что я наделала!!
– Франя, Франечка! – Айзенвальд обнял расстроенную девушку, как мог бы обнять собственную дочь. – Чем я могу вам помочь?
Теперь достаточно было только утирать мокрое сопящее личико, доверчиво уткнувшееся в грудь, и слушать. Генрих проклял себя за цинизм. Но и уйти не мог. Потому что любая невзначай брошенная девушкой фраза могла приблизить его к Северине.
– Але…ксандр Андреевич… В-ведрич, наш… дяди управляющий. Осенью, в конце октября, отпросился жениться и внезапно за-заболел… А мы… а я, – Франя отстранилась, платочком вытерла лицо и отчеканила:
– Я обязана была отыскать его невесту. Предупредить, что он не виноват. Но мы ничего про нее не знали: ни кто, ни откуда. И я не знаю теперь, что она думает.
Не заботясь о приличиях, Айзенвальд рухнул в кресло. Сообщение панны Цванцигер все в корне меняло. Выходит, Легнич Антонида Вацлавовна отыскала пропавшего жениха, и тот все же согласился на ней жениться. И по дороге на свадьбу слег. Так основательно, что не предупредил невесту? И она с отчаянья решила податься в волколаки? И заодно, что бы там ни утверждал ксендз Горбушка из Навлицы, спасла Айзенвальду жизнь? После старательно прикинувшись, что его не помнит? Или все же невеста не она? А кто? И как быть в таком случае с "бритвой Пьера"?
Генрих покрутил головой в ставшем вдруг тесным вороте. И ведомство Зайчика все эти любощи прощелкало. Да-а… Интересно, где прячет Антося зеленое ожерелье? И как это Юля при своем патологическом любопытстве его не сыскала и не упомнила? Сделав в уме заметку о повторном допросе младшей панны Легнич и обыске на ее квартире, Айзенвальд спросил у Франи:
– А почему вы не искали что-либо о невесте в бумагах пана Ведрича?
Франя вскинула подбородок:
– Это низко. По-полицейски.
Похоже, она во мне разочарована, усмехнулся себе генерал, только бы не замкнулась… А в бумагах болящего уже не иначе покопалась экономка краславского поместья Анна Карловна, и записи в блау-роту доставить должны были давно, четыре месяца прошло. Только в папке Ведрича их нет. Где тогда? Так дойдешь до присутствия подрывных элементов в ведомстве по борьбе с политической заразой. Генрих тряхнул головой.
– Прошу извинить меня, графиня. Но неужели… пан управляющий до сих пор настолько болен…
– Он спит, – сказала Франя горько.
– Простите, как?…
– Он спит!
Она дернула и отбросила горсть шариков – бахромы своей кисейной шали.
– Он уехал 22 октября, такой счастливый… А к вечеру его привез лесничий, нашел беспамятного в двух часах езды от Краславки, по дороге на Вильню. Але…ксандр Андреевич за кустами у обочины точно отдохнуть прилег, конь пасся рядом. Все вещи были при нем, на теле – никаких ран, и седельные сумки никто не трогал.
– А… рядом с ним не было отпечатков копыт?
– Были, конечно, – Франя посмотрела на Генриха, как на сумасшедшего. – Там же его Смарда топтался.
– И не больше?
– А почему вы спрашиваете?
Айзенвальд хмыкнул:
– А это надо сказать спасибо пану Занецкому. Он давеча познакомил меня с похожим случаем. Извините, панна, что при вас о таком… Там тоже… тело не обобрали, ран никаких. И вокруг конями натоптано.
– Нет… – Франя порывисто перекрестилась. – Он жив. Он всхрапывал даже, и рука под щекой… – она зарделась. – Только не просыпался. Лесничий его растолкать пробовал, а потом забрал. Негоже в лесу спящего оставлять. Мы тоже будили с Анной Карловной. Уксусом терли. Перо жженое подносили под нос, соли тоже. Он чихнет, на бок перевернется, и все равно спит. Назавтра вечером дядя за доктором послал. Але… пан Ведрич всегда осенью болел, но чтобы так… Консилиум собрали, пригласили врачей из Двайнабурга. А они лишь твердят "летаргия" да "каталепсия" – и ничего сделать не могут! Говорят, радуйтесь, что не похоронили.
Франя вытерла щеки совершенно мокрым платочком и высморкалась. Айзенвальд протянул ей свой платок из тонкого батиста с монограммой. Девушка благодарно кивнула.
– Но он проснется?
Губы Франи опасно дрогнули:
– Медицине сие неизвестно. Может и через день, и через десять лет, и через тридцать. И ничуть не постареет, а я уже бабушкой стану…
– Панне графине до этого не скоро.
Франциска-Цецилия улыбнулась сквозь слезы.
– Дядя был так добр взять п-пана Ведрича с нами, показать виленским светилам медицины. Если надо, я и до Блау дойду! – произнесла она страстно.
Что ж, допросить господина Ведрича пока не выходит, хотя он рядом, руку протяни, с тоской подумал генерал… Как не выходит понять, чьим промыслом он воскрес. Ксендз Горбушка непременно сказал бы что-либо про гонца. Не разобраться без которого. Генрих устало вздохнул. Что-то слишком много вокруг покойников развелось, живых и почти здоровых… Включая меня самого… Хорошо этому Ведричу, спит себе беспробудно…
– …они предложили испробовать на нем гальваническую машину. Это вот такая банка с кислотой, – панна Цванцигер обвела руками, – из нее выступают цинковые пластины, присоединенные к медному пруту.
– Помогло?
Она нервно потерла сквозь рукав предплечье левой руки.
– Я так понимаю, вы сперва попробовали на себе.
– Я не могла испытывать на беспомощном человеке, не зная, что это такое! Это очень больно, – призналась Франя с дрожащей улыбкой. – И я не позволила.
Генерал разлил в забытые на виржинели бокалы остатки вина из графина, заставил Франю выпить. Нежно поцеловал тонкие пальцы.
– Если вас это немного утешит, я знаком с невестой пана Ведрича.
– И вы молчали?!
Генриху показалось, паненка сейчас сметет его, как ураган.
– Я познакомился с ней совершенно случайно, по дороге в Вильню, и вовсе не знал, о каком человеке речь. Пока вы…
– Скажите ей… скажите…
– Лучше пусть графиня напишет. Про то, что мне только что рассказали. И упомянет какую-либо особую примету господина управляющего. Чтобы не оказалось путаницы. А письмо я передам.
Франя задумалась:
– Особую? Ну… ну, он не слишком любит… боится змей. Его укусила змея за ногу, как раз накануне того, как он стал у нас управляющим. Шрам должен быть… на косточке.
– Должен?
Паненка покраснела и залпом допила вино:
– Я… я подслушала.
Айзенвальд тепло улыбнулся:
– Хорошо, напишите про шрам. А что подслушали – упоминать не обязательно.
Лейтава, фольварк Воля, Крейвенская пуща, 1831, февраль
От Гивойтоса протянулись две родственные линии к паненкам Легнич, штрихованная черта к Северине и черная толстая полоса взаимной ненависти в центр – к князю Ведричу. Здесь же пока были одни вопросы. Как и насчет "мора, глада, труса", предсказанных комитетом "Стражи" и беглым крестолилейцем. В отличие от провинции, Вильня, видел отставной генерал, жила совершенно спокойно, несмотря на то, что свою навку Ведрич поднял (если поднял) три года назад. Возможно, заказанные Генрихом в разных ведомствах документы точнее ответят на это, он получит подробный расклад по странным смертям, безвестным исчезновениям и вообще любым случаям, которые можно определить, как загадочные, те, которые походя не спишешь на волков и инсургентов. Но большинства отчетов придется ждать не меньше месяца – и это в лучшем случае. Пока доедут посланцы, пока втолкуют местным властям, что это жизненная необходимость, а не очередная придурь столицы, пока вернутся. И что угодно может задержать их в пути. Айзенвальд вздохнул, стирая мысленный рисунок. Прикрыл глаза. Свеча громко затрещала, заставив вздрогнуть. Какой-то дерганый ты, генерал, подумал он.
Какое-то время Айзенвальд еще провел в салоне и собирался уже уходить, когда виржинель отозвалась звоном на размашистые шаги. Перед отставным военным стояла Франя – целеустремленная, взлохмаченная и покрасневшая, что было заметно даже в полутьме.
– Какое счастье! Вы еще здесь, – произнесла она отважно и перевела дыхание.
Генрих подвинул ей кресло.
– Нет! А то я струшу. Это не могла быть панна Маржецкая!
Айзенвальд отшатнулся, всхлипнули придавленные ладонью клавиши. А Франя стиснула кулачки у полной груди:
– Это был не призрак, понимаете?!…
– Вы так часто общаетесь с призраками? – переспросил Айзенвальд глухо. Больше всего на свете ему хотелось уйти, запереться у себя в кабинете и напиться там до свинячьего визга. Слишком, невероятно тяжелым был день.
– А если даже она, – вела свое Франя, – то она ведь… гораздо старше.
– Да, – губы Айзенвальда дернулись в кривой усмешке. – Ей было бы около сорока. Для вас старуха.
Франя, обогнув его, легко коснулась костяных клавиш – будто кошку погладила.
– Она… та девушка на мосту… была живая и очень несчастная. Я знаю!
– Это делает честь вашему нежному сердцу.
Франциска-Цецилия гордо, как породистая кобылка, вскинула голову:
– Не вздумайте меня разозлить. Все равно у вас не получится. У братьев не получается.
– А сколько у вас братьев?
– Четырнадцать! Правда, только двоюродные. Но это неважно.
– А родные?
Она помотала лохматой головой:
– Нет. Никого. Мама умерла. А отец меня бросил. Вот все, – она опустила голову.
– Я не хотел вас обидеть, панна Цванцигер, – Айзенвальд поймал вздрогнувшие пальцы и поднес к губам. – Просто я очень устал. День был длинным.
Франя вздохнула:
– Я понимаю.
Осененный внезапной мыслью, подбирая слова, как места в трясине, куда ступить, чтобы не увязнуть с головой, отставной генерал произнес:
– Быть может… эта паненка на мосту… была чьей-то отвергнутой невестой?
Пальцы Франи в его ладони дрогнули. Она выдернула руку и поднесла ко рту:
– Господи… Боже мой… что я наделала!!
– Франя, Франечка! – Айзенвальд обнял расстроенную девушку, как мог бы обнять собственную дочь. – Чем я могу вам помочь?
Теперь достаточно было только утирать мокрое сопящее личико, доверчиво уткнувшееся в грудь, и слушать. Генрих проклял себя за цинизм. Но и уйти не мог. Потому что любая невзначай брошенная девушкой фраза могла приблизить его к Северине.
– Але…ксандр Андреевич… В-ведрич, наш… дяди управляющий. Осенью, в конце октября, отпросился жениться и внезапно за-заболел… А мы… а я, – Франя отстранилась, платочком вытерла лицо и отчеканила:
– Я обязана была отыскать его невесту. Предупредить, что он не виноват. Но мы ничего про нее не знали: ни кто, ни откуда. И я не знаю теперь, что она думает.
Не заботясь о приличиях, Айзенвальд рухнул в кресло. Сообщение панны Цванцигер все в корне меняло. Выходит, Легнич Антонида Вацлавовна отыскала пропавшего жениха, и тот все же согласился на ней жениться. И по дороге на свадьбу слег. Так основательно, что не предупредил невесту? И она с отчаянья решила податься в волколаки? И заодно, что бы там ни утверждал ксендз Горбушка из Навлицы, спасла Айзенвальду жизнь? После старательно прикинувшись, что его не помнит? Или все же невеста не она? А кто? И как быть в таком случае с "бритвой Пьера"?
Генрих покрутил головой в ставшем вдруг тесным вороте. И ведомство Зайчика все эти любощи прощелкало. Да-а… Интересно, где прячет Антося зеленое ожерелье? И как это Юля при своем патологическом любопытстве его не сыскала и не упомнила? Сделав в уме заметку о повторном допросе младшей панны Легнич и обыске на ее квартире, Айзенвальд спросил у Франи:
– А почему вы не искали что-либо о невесте в бумагах пана Ведрича?
Франя вскинула подбородок:
– Это низко. По-полицейски.
Похоже, она во мне разочарована, усмехнулся себе генерал, только бы не замкнулась… А в бумагах болящего уже не иначе покопалась экономка краславского поместья Анна Карловна, и записи в блау-роту доставить должны были давно, четыре месяца прошло. Только в папке Ведрича их нет. Где тогда? Так дойдешь до присутствия подрывных элементов в ведомстве по борьбе с политической заразой. Генрих тряхнул головой.
– Прошу извинить меня, графиня. Но неужели… пан управляющий до сих пор настолько болен…
– Он спит, – сказала Франя горько.
– Простите, как?…
– Он спит!
Она дернула и отбросила горсть шариков – бахромы своей кисейной шали.
– Он уехал 22 октября, такой счастливый… А к вечеру его привез лесничий, нашел беспамятного в двух часах езды от Краславки, по дороге на Вильню. Але…ксандр Андреевич за кустами у обочины точно отдохнуть прилег, конь пасся рядом. Все вещи были при нем, на теле – никаких ран, и седельные сумки никто не трогал.
– А… рядом с ним не было отпечатков копыт?
– Были, конечно, – Франя посмотрела на Генриха, как на сумасшедшего. – Там же его Смарда топтался.
– И не больше?
– А почему вы спрашиваете?
Айзенвальд хмыкнул:
– А это надо сказать спасибо пану Занецкому. Он давеча познакомил меня с похожим случаем. Извините, панна, что при вас о таком… Там тоже… тело не обобрали, ран никаких. И вокруг конями натоптано.
– Нет… – Франя порывисто перекрестилась. – Он жив. Он всхрапывал даже, и рука под щекой… – она зарделась. – Только не просыпался. Лесничий его растолкать пробовал, а потом забрал. Негоже в лесу спящего оставлять. Мы тоже будили с Анной Карловной. Уксусом терли. Перо жженое подносили под нос, соли тоже. Он чихнет, на бок перевернется, и все равно спит. Назавтра вечером дядя за доктором послал. Але… пан Ведрич всегда осенью болел, но чтобы так… Консилиум собрали, пригласили врачей из Двайнабурга. А они лишь твердят "летаргия" да "каталепсия" – и ничего сделать не могут! Говорят, радуйтесь, что не похоронили.
Франя вытерла щеки совершенно мокрым платочком и высморкалась. Айзенвальд протянул ей свой платок из тонкого батиста с монограммой. Девушка благодарно кивнула.
– Но он проснется?
Губы Франи опасно дрогнули:
– Медицине сие неизвестно. Может и через день, и через десять лет, и через тридцать. И ничуть не постареет, а я уже бабушкой стану…
– Панне графине до этого не скоро.
Франциска-Цецилия улыбнулась сквозь слезы.
– Дядя был так добр взять п-пана Ведрича с нами, показать виленским светилам медицины. Если надо, я и до Блау дойду! – произнесла она страстно.
Что ж, допросить господина Ведрича пока не выходит, хотя он рядом, руку протяни, с тоской подумал генерал… Как не выходит понять, чьим промыслом он воскрес. Ксендз Горбушка непременно сказал бы что-либо про гонца. Не разобраться без которого. Генрих устало вздохнул. Что-то слишком много вокруг покойников развелось, живых и почти здоровых… Включая меня самого… Хорошо этому Ведричу, спит себе беспробудно…
– …они предложили испробовать на нем гальваническую машину. Это вот такая банка с кислотой, – панна Цванцигер обвела руками, – из нее выступают цинковые пластины, присоединенные к медному пруту.
– Помогло?
Она нервно потерла сквозь рукав предплечье левой руки.
– Я так понимаю, вы сперва попробовали на себе.
– Я не могла испытывать на беспомощном человеке, не зная, что это такое! Это очень больно, – призналась Франя с дрожащей улыбкой. – И я не позволила.
Генерал разлил в забытые на виржинели бокалы остатки вина из графина, заставил Франю выпить. Нежно поцеловал тонкие пальцы.
– Если вас это немного утешит, я знаком с невестой пана Ведрича.
– И вы молчали?!
Генриху показалось, паненка сейчас сметет его, как ураган.
– Я познакомился с ней совершенно случайно, по дороге в Вильню, и вовсе не знал, о каком человеке речь. Пока вы…
– Скажите ей… скажите…
– Лучше пусть графиня напишет. Про то, что мне только что рассказали. И упомянет какую-либо особую примету господина управляющего. Чтобы не оказалось путаницы. А письмо я передам.
Франя задумалась:
– Особую? Ну… ну, он не слишком любит… боится змей. Его укусила змея за ногу, как раз накануне того, как он стал у нас управляющим. Шрам должен быть… на косточке.
– Должен?
Паненка покраснела и залпом допила вино:
– Я… я подслушала.
Айзенвальд тепло улыбнулся:
– Хорошо, напишите про шрам. А что подслушали – упоминать не обязательно.
Лейтава, фольварк Воля, Крейвенская пуща, 1831, февраль
Ночь серебристо-голубой ялманью с крошевом звезд по клинку опоясала мир, лютым холодом проникла в жилы, полосой окалины выстроила ели на окоеме. В присадах у дома было темно, тяжело сбросила снег с ветвей потревоженная яблоня. Пес даже носу не высунул из будки, чтобы облаять нежданных гостей, только глухо звякнул цепью. Заворчал, острым слухом своим уловив вдалеке волчий вой. В лад ему зафыркали, забили копытами кони.
Долгое время казалось, никто не откроет. Потом в подслеповатом окне мигнул огонек, скрипнуло в сенях, и ворчливый голос стряпухи Бирутки окликнул:
– Кто?!
Хвостатый сторож, оказав при хозяевах рвение, хрипло взбрехнул, но все равно не вылез.
– Ой, откройте, пани господыня, – столь же хрипло взмолился Кугель. – Мочи нет – холодно.
– А сколько вас там? – спросила стряпуха подозрительно.
– Трое: я, да пан Генрих, да пан Тумаш.
– А чего вам надо?
– Ой, пустите, ласкава пани, в тепле отвечу!
Загремели запоры, дверь приоткрылась, выпуская пар. Бирутка с горящей плошкой и ухватом, взятым в качестве оружия, слегка посторонилась, позволяя закоченевшим гостям пройти.
– И чего вас принесло на ночь глядя?
– Нам бы коников в стойло поставить.
– Сейчас Януш сделает.
Толстенький Кугель так резво шуснул в тепло, что столкнулся с этим Янушем. Запнулся о дежку, горбатым носом проехался по висящему на гвозде корыту, наделав грохоту, и под конец впечатался в обильные прелести пани Бируты. При этом лысина нотариуса среди седеющих кучеряшек оставалась столь же значительна, а лицо все так же внушало, что пану можно доверить и семейные тайны, и имущество. Непонятно, успела ли Бирутка это разглядеть, но помякчела от нежданной ласки. Стыдливо спрятала за спину ухват и уже совсем беззлобно сказала:
– На кухню проходите. В покои, извиняйте, не пущу, нечего паненку смущать.
– Как она, здорова? – спросил Генрих.
Стряпуха молча кивнула.
– Ох, как бы не натоптать, ласкава пани… – продолжал ворковать Кугель, проворно захлопывая за собою обитую войлоком дверь. Бирутка фыркнула, глянув на месиво воды и снега на земляном полу: отряхнуть в сенях веничком сапоги догадался один Занецкий.
– Раздевайтесь! Кожухи от сюда вешайте, – жестом полководца стряпуха указала на жердь перед трубой. – А сапоги – на припечек. Валенки берите.
Вернулся неразговорчивый Януш, сел шорничать в углу, занавесившись льняными патлами. Узловатые руки протыкали шилом толстую кожу, протягивали дратву… Вот зачем им сбруя, если лошади нет? А если на продажу – кто же купит старое? Отставной генерал усмехнулся, поймав себя на этих рассуждениях. В кухне было уютно и тепло, так что клонило в сон. Посвистывал огонь в печи, угли со светца падали в дежку с водой; стылую ночь словно отгораживала литография в межоконье: скорбный Христос в терновом венце. Бирутка с закасанными рукавами, с полными руками по локоть в муке на выскобленном столе лепила вареники, начиняя их "царским" вареньем и сухой вишней. Шуршала дратва Януша, проходя сквозь дырочки в ремешках, громко тикали ходики.
– Ну, и долго паны молчать будут?
– А? – Кугель вскинул кудреватую голову. – Простите, ласкава пани, умаялся. Снегу намело – чуть проехали.
– Ясно, что снегу… – Бирутка улыбнулась, оказав уютные ямочки на щеках. Она была еще очень ничего, и упади в обморок, пожалуй, ее будет приятней ловить, чем тощую панну Легнич. Есть за что подержать, если не свалишься с нею вместе. Айзенвальд прикрыл ладонями дерзкую усмешку.
– Так мы, стало быть, ехали… – Кугель поднял очи к закопченному потолку, пересеченному квадратной матицей. – В Ясиновское имение вельможного пана Гивойтоса Лежневского, да станет земля ему пухом.
Все перекрестились.
– А как за один день не заехать, да и заплутать возможно, а ласкава пани норову доброго… – тут Януш в углу как-то странно икнул и сунул в рот уколотый палец, – на улицу путника не выгонит…
Бирутка громко фыркнула, мука разлетелась, покрывая сединой стол, лавки и гостей. Нотариус расчихался и упрятал горбатый носище в громадный платок. Стряпуха взялась неловко отряхать Кугеля передником.
– И какая радость туда ехать? Там и не живет никто! А холод, да волки…
– Служба, ласкава пани, – мычал Кугель, – служба… Та пани, которой пан Лежневский все покинул, как бы померла.
Бирутка словно в испуге зажала рот передником, но Айзенвальд заметил в ее глазах блеск. На что, собственно, и рассчитывал.
– Так я еду убедиться, не запрятаны ли где в замке другие какие распоряжения, а если нет, так буду паненок Легнич во владение вводить. А паны ласкаво вызвались меня сопровождать.
Бирутка все еще не верила. Потому не кинулась сразу радовать паненку, а тяжело опустилась на скрипнувшую скамью.
– Как же померла… а если запрятаны… Ой, Боже ж ты мой…
Кугель отечески возложил длань на ее округлое плечо:
– Простите великодушно, так пани ночевать дозволяет?
– Ну что ж… Не прогонять же на ночь глядя…
Стряпуха тяжело поднялась и стала бросать готовые вареники в кипяток.
– Ужинать станем.
Тумаш радостно потер ладони, подвигаясь к столу. Януша сгоняли в погреб за сливянкой и квашеной капустой, Кугель величаво нарезал хлеб. К вареникам Бирутка подала горшок с домашней сметаной, в которой ложка стояла стоймя. Пошептала молитву, и оголодавшие мужчины лихо заработали ложками. Стряпуха вместе со всеми хлебнула сливянки, и щеки ее, без того румяные от печного жара, разгорелись еще ярче, глаза заблестели.
– Провожать вас некому, а дорогу расскажу, не заблудитесь. Весной да осенью там не проехать – топи кругом, а сейчас – по шляху четыре версты с гаком, потом вдоль опушки Крейвы и, как увидите озеро, через него напрямую. Не гоните только – со дна ключи бьют, лед слабый. Да кони дорогу учуют, вот… – Бирута запечалилась, подперла щеку ладонью.
Айзенвальд вытащил из кармана бусы из мутно-желтых янтарных шариков, каждый почти с перепелиное яйцо величиной:
– Это вам, пани.
На лице стряпухи перемешались смущение и подозрение: с какой это радости чужаку ей подарки дарить? И при этом страшно хотелось заполучить украшение.
– Ну ладно, – она гордо подняла подбородок, – давай. Смотрю, подлизаться хочешь…
– Хочу, – не стал лукавить Айзенвальд. – Спросить хочу. Встретил я в городе младшую паненку Легнич.
– И как она? – кинула стряпуха сквозь поджатые губы.
– Жива и здорова.
– Ну, Бог ей судья.
– Хвасталась паненка перед подружками, а я случайно услышал, – зашептал Айзенвальд Бирутке на ухо, удостоившись обиженного взгляда нотариуса, – будто ожерелье у нее фамильное. Носит она на шее такую занятную вещицу, похоже, старинную. Под цвет глаз – зеленые камешки в серебре.
Про Юлю с подружками от начала до конца Айзенвальд выдумал. По разрешению ротмистра Матея Френкеля были негласно обысканы Юлина квартира, дома ее немногочисленных подруг и особняк аманта Батурина, ожерелья не нашли. Повторно допрошенная младшая Легнич утверждала, что никакого ожерелья у сестры не видела и не знает, а если и был ей какой такой подарок от покойных дяди либо жениха, то укрыть бы она его от Юли не сумела. С чем Айзенвальд полностью согласился. Попутно с Юлей были втихую допрошены ксендз на Антоколе, куда сестры ездили до появления Казимира Горбушки, арендатор Кундыс и владельцы фольварков, соседних с Волей. Никто зеленого ожерелья у паненок Антониды или Юли припомнить не мог, и все как один утверждали, что ни в августе, ни до того, ни после старшая панна Легнич куда-либо из дому не выезжала. Соседи вообще не склонны были привечать панну, гордую и бедную, как костельная мышь, да еще из семьи казненных мятежников. Конечно, Антя могла убраться тайком на бологоле: местные габреи держали извоз навроде эуропейских дилижансов, хотя и попроще – обыкновенная телега, везущая из местечка в местечко пассажиров и груз. Но ни один из возчиков паненку по описанию не узнал. Ни устрашение, ни обещание награды языки не развязали. Так что сказку о фамильном ожерелье Генрих рассказывал на всякий случай.
– От же стерва! – всхлипнула Бирутка. – Врет – не краснеет. Мы же голые после бунта вышли – в чем были, в том есть. Последнее продали, чтобы Марию с Вацлавом по-человечески схоронить, – точно забывшись, она назвала бывших хозяев просто по имени. Стиснула полные руки.
– Панна Бирута! – подкатился Кугель.
– Да и не стал бы никто зеленые камни носить! Грех…
– Почему? – отрываясь от тарелки, удивился Тумаш. – Зеленые яхонты, сиречь благородные изумруды, добываемые в Кейлонской земле, красой не уступающие адамасам – камень мудрости, хладнокровия и надежды, – он говорил медленно, подняв глаза к потолку, явно цитируя какой-то старинный труд о минералах. – Туркус – бирюза, приносящая счастье в любви и мирящая супругов; берилл из рода аквамаринов, похож цветом на прозрачное море. Хризолит и хризопраз, делающие взгляд зорким; также маньчжурский нефрит – обладатель пяти достоинств, равных пяти душевным качествам человека – мягкосердечию, умеренности и справедливости, познанию наук…
Откуда-то появилась пятнистая кошка, прошлась у стола, потерлась о ноги и, вспрыгнув наверх, стала облизывать тарелку Занецкого. Нотариус, не забывая обмахивать платком Бирутку, негромко хрюкнул. Тумаш очнулся, подхватил наглого зверя под лапы и скинул прочь. Стряпуха вытерла краем передника мокрые глаза:
– Ложитесь спать, панове.
Бросила на лавку домотканые постилки и кожухи, приволокла сенники и подушки в цветастых наволочках. Молчаливый Януш выгреб угли из печи, закрыл вьюшку. Лучинка в светце догорела, и сделалось совсем темно. Тумаш заснул сразу, переливчато засопел в обе дырочки. Кугель, слышал Айзенвальд, ворочался с боку на бок, потом прошлепал по полу и исчез надолго. Генерал догадывался – где. Пахолок кряхтел и постанывал на печке. После слез, шуганув зашипевшую кошку, загремел в закуте за занавеской. Плеснула вода: похоже, парню захотелось попить. И во двор. Воротившись, Януш подошел к постояльцам. Зрение Генриха успело приспособиться к темени, изрядно разбавленной заоконным серебром. Кутаясь в кожух от сквозняков, притворяясь спящим мужчина смотрел сквозь ресницы, как костлявая фигура пахолка с растопыренными пальцами, ощупав пустую постель нотариуса, покачиваясь, поворачивает к нему. Трясет за плечо:
– Пан, слышь? Проснись. Не езди туда.
– Почему? – старательно зевнув, переспросил Айзенвальд.
– Не ездите. Беда будет.
И, видимо, сочтя свой долг исполненным, Януш вернулся на печку и захрапел.
В эту ночь Айзенвальду приснился засохший ельник:колючий, понизу обросший лишайником и паутиной, темный и жуткий – точно здесь собрались все ели, выброшенные после рождества. И ели горестно трутся голыми ветвями, а под ними натрусилась и слежалась желтая иглица.
По ельнику бежали волки. Смарагдами сверкали в темноте глаза. Впереди трухал одноглазый вожак, огромный и белый. И вдруг остановился, точно налетел на стекло. Ощетинился. Завыл. И одинокий зеленый глаз пялился Айзенвальду в лицо.
– Волки Морены, – сказали над ухом, в сиплом голосе звучала насмешка. Но когда генерал обернулся – никого не увидел.
– Волки просыпаются накануне холодов, и Хозяйка Зимы отдает им смарагды своего ожерелья. Их царство длится всю зиму. А весной волки возвращают госпоже свои глаза и засыпают в непролазных чащобах до осени. И никто не сыщет их логова. А сыщет – не вернется. Но благодаря одному меткому… х-х… стрелку Морена не досчитается яхонта в ожерелье этой весной. Стрелку дорого придется заплатить…
– Дорого-дорого-дорого, – закричало в еловом голье, захохотало, заухало. Потом оправой ожерелья высверкнула луна – и Айзенвальд проснулся. Лучина догорела, сквозь щель в занавесках в кухню сеялся сумеречный, ледяной свет. Ветер выл, шелестел между рамами. Похрапывали спящие. Айзенвальд подтянул кожух к подбородку. Повернул голову к заоконному мерцанию, перечеркнутому тенью. Но еще прежде, чем обозначилась фигура, потек аромат: снега, хвои и почему-то шиповника. И надорванным скрипом полозьев отозвался волчий вой.
Нельзя дважды войти в одну и ту же реку, думал сквозь сон Айзенвальд. Нельзя возвратить прошлое и полагать, что все будет по-прежнему. Время окрасило былое в романтичные тона, и кажется: как было хорошо, и думается: как бы вернуть. А разочарование от возвращенного будет острее, чем если бы его не случилось вовсе! Разочарование заставит возненавидеть Северину, если та вдруг вернется. Как смешны и морщинисты былые возлюбленные… и как хочется все повторить, воскресить – это как плач по утраченной молодости.
Но Морена ждала за окном в похожем на иней уборе, и в серебряной оправе ожерелья на ее груди волчьим глазом сиял скользкий, как сало, зеленый камень.
"Это то, что я позвал…"
– Ты попал в него, – прошелестела женщина. – Теперь в моей стае будет одноглазый волк.
Утром Айзенвальд не мог понять, причудился ему этот разговор или был на самом деле.
Еще не светало, когда и хозяина, и постояльцев потянуло во двор, и как ни бережно приоткрывались двери, их сотрясение и вползающий вслед зимний холод заставили отставного генерала очнуться. Подтянув к груди колени, он плотней завернулся в кожух, стараясь урвать еще немного сна. Сквозь ломкую дрему доносилось к нему уютное коровье мычание за стеной, скрип за окнами – то ли деревьев от мороза, то ли снега под шагами. Потом Януш внес охапку дров, но, пожалев сон гостей, не бросил ее с размаху на пол, а бережно опустил. Развел в печи огонь, и ласковое тепло постепенно согрело кухню, настывшую за ночь; наледи с окошек потекли грязными ручейками вниз. Огонь проглотил темноту, заскакали живые тени. Потом зажурчало, переливаясь в кувшины, молоко. Тут не выдержал, вылез из постели невесть когда воротившийся Кугель, поджимая пальцы в шерстяных носках, пропрыгал к столу, запрокинул кувшин над лицом-луной. Белые ручейки потекли в рот и мимо по подбородку. Опростав горлач до половины, нотариус смачно крякнул, и присосался снова.
Долгое время казалось, никто не откроет. Потом в подслеповатом окне мигнул огонек, скрипнуло в сенях, и ворчливый голос стряпухи Бирутки окликнул:
– Кто?!
Хвостатый сторож, оказав при хозяевах рвение, хрипло взбрехнул, но все равно не вылез.
– Ой, откройте, пани господыня, – столь же хрипло взмолился Кугель. – Мочи нет – холодно.
– А сколько вас там? – спросила стряпуха подозрительно.
– Трое: я, да пан Генрих, да пан Тумаш.
– А чего вам надо?
– Ой, пустите, ласкава пани, в тепле отвечу!
Загремели запоры, дверь приоткрылась, выпуская пар. Бирутка с горящей плошкой и ухватом, взятым в качестве оружия, слегка посторонилась, позволяя закоченевшим гостям пройти.
– И чего вас принесло на ночь глядя?
– Нам бы коников в стойло поставить.
– Сейчас Януш сделает.
Толстенький Кугель так резво шуснул в тепло, что столкнулся с этим Янушем. Запнулся о дежку, горбатым носом проехался по висящему на гвозде корыту, наделав грохоту, и под конец впечатался в обильные прелести пани Бируты. При этом лысина нотариуса среди седеющих кучеряшек оставалась столь же значительна, а лицо все так же внушало, что пану можно доверить и семейные тайны, и имущество. Непонятно, успела ли Бирутка это разглядеть, но помякчела от нежданной ласки. Стыдливо спрятала за спину ухват и уже совсем беззлобно сказала:
– На кухню проходите. В покои, извиняйте, не пущу, нечего паненку смущать.
– Как она, здорова? – спросил Генрих.
Стряпуха молча кивнула.
– Ох, как бы не натоптать, ласкава пани… – продолжал ворковать Кугель, проворно захлопывая за собою обитую войлоком дверь. Бирутка фыркнула, глянув на месиво воды и снега на земляном полу: отряхнуть в сенях веничком сапоги догадался один Занецкий.
– Раздевайтесь! Кожухи от сюда вешайте, – жестом полководца стряпуха указала на жердь перед трубой. – А сапоги – на припечек. Валенки берите.
Вернулся неразговорчивый Януш, сел шорничать в углу, занавесившись льняными патлами. Узловатые руки протыкали шилом толстую кожу, протягивали дратву… Вот зачем им сбруя, если лошади нет? А если на продажу – кто же купит старое? Отставной генерал усмехнулся, поймав себя на этих рассуждениях. В кухне было уютно и тепло, так что клонило в сон. Посвистывал огонь в печи, угли со светца падали в дежку с водой; стылую ночь словно отгораживала литография в межоконье: скорбный Христос в терновом венце. Бирутка с закасанными рукавами, с полными руками по локоть в муке на выскобленном столе лепила вареники, начиняя их "царским" вареньем и сухой вишней. Шуршала дратва Януша, проходя сквозь дырочки в ремешках, громко тикали ходики.
– Ну, и долго паны молчать будут?
– А? – Кугель вскинул кудреватую голову. – Простите, ласкава пани, умаялся. Снегу намело – чуть проехали.
– Ясно, что снегу… – Бирутка улыбнулась, оказав уютные ямочки на щеках. Она была еще очень ничего, и упади в обморок, пожалуй, ее будет приятней ловить, чем тощую панну Легнич. Есть за что подержать, если не свалишься с нею вместе. Айзенвальд прикрыл ладонями дерзкую усмешку.
– Так мы, стало быть, ехали… – Кугель поднял очи к закопченному потолку, пересеченному квадратной матицей. – В Ясиновское имение вельможного пана Гивойтоса Лежневского, да станет земля ему пухом.
Все перекрестились.
– А как за один день не заехать, да и заплутать возможно, а ласкава пани норову доброго… – тут Януш в углу как-то странно икнул и сунул в рот уколотый палец, – на улицу путника не выгонит…
Бирутка громко фыркнула, мука разлетелась, покрывая сединой стол, лавки и гостей. Нотариус расчихался и упрятал горбатый носище в громадный платок. Стряпуха взялась неловко отряхать Кугеля передником.
– И какая радость туда ехать? Там и не живет никто! А холод, да волки…
– Служба, ласкава пани, – мычал Кугель, – служба… Та пани, которой пан Лежневский все покинул, как бы померла.
Бирутка словно в испуге зажала рот передником, но Айзенвальд заметил в ее глазах блеск. На что, собственно, и рассчитывал.
– Так я еду убедиться, не запрятаны ли где в замке другие какие распоряжения, а если нет, так буду паненок Легнич во владение вводить. А паны ласкаво вызвались меня сопровождать.
Бирутка все еще не верила. Потому не кинулась сразу радовать паненку, а тяжело опустилась на скрипнувшую скамью.
– Как же померла… а если запрятаны… Ой, Боже ж ты мой…
Кугель отечески возложил длань на ее округлое плечо:
– Простите великодушно, так пани ночевать дозволяет?
– Ну что ж… Не прогонять же на ночь глядя…
Стряпуха тяжело поднялась и стала бросать готовые вареники в кипяток.
– Ужинать станем.
Тумаш радостно потер ладони, подвигаясь к столу. Януша сгоняли в погреб за сливянкой и квашеной капустой, Кугель величаво нарезал хлеб. К вареникам Бирутка подала горшок с домашней сметаной, в которой ложка стояла стоймя. Пошептала молитву, и оголодавшие мужчины лихо заработали ложками. Стряпуха вместе со всеми хлебнула сливянки, и щеки ее, без того румяные от печного жара, разгорелись еще ярче, глаза заблестели.
– Провожать вас некому, а дорогу расскажу, не заблудитесь. Весной да осенью там не проехать – топи кругом, а сейчас – по шляху четыре версты с гаком, потом вдоль опушки Крейвы и, как увидите озеро, через него напрямую. Не гоните только – со дна ключи бьют, лед слабый. Да кони дорогу учуют, вот… – Бирута запечалилась, подперла щеку ладонью.
Айзенвальд вытащил из кармана бусы из мутно-желтых янтарных шариков, каждый почти с перепелиное яйцо величиной:
– Это вам, пани.
На лице стряпухи перемешались смущение и подозрение: с какой это радости чужаку ей подарки дарить? И при этом страшно хотелось заполучить украшение.
– Ну ладно, – она гордо подняла подбородок, – давай. Смотрю, подлизаться хочешь…
– Хочу, – не стал лукавить Айзенвальд. – Спросить хочу. Встретил я в городе младшую паненку Легнич.
– И как она? – кинула стряпуха сквозь поджатые губы.
– Жива и здорова.
– Ну, Бог ей судья.
– Хвасталась паненка перед подружками, а я случайно услышал, – зашептал Айзенвальд Бирутке на ухо, удостоившись обиженного взгляда нотариуса, – будто ожерелье у нее фамильное. Носит она на шее такую занятную вещицу, похоже, старинную. Под цвет глаз – зеленые камешки в серебре.
Про Юлю с подружками от начала до конца Айзенвальд выдумал. По разрешению ротмистра Матея Френкеля были негласно обысканы Юлина квартира, дома ее немногочисленных подруг и особняк аманта Батурина, ожерелья не нашли. Повторно допрошенная младшая Легнич утверждала, что никакого ожерелья у сестры не видела и не знает, а если и был ей какой такой подарок от покойных дяди либо жениха, то укрыть бы она его от Юли не сумела. С чем Айзенвальд полностью согласился. Попутно с Юлей были втихую допрошены ксендз на Антоколе, куда сестры ездили до появления Казимира Горбушки, арендатор Кундыс и владельцы фольварков, соседних с Волей. Никто зеленого ожерелья у паненок Антониды или Юли припомнить не мог, и все как один утверждали, что ни в августе, ни до того, ни после старшая панна Легнич куда-либо из дому не выезжала. Соседи вообще не склонны были привечать панну, гордую и бедную, как костельная мышь, да еще из семьи казненных мятежников. Конечно, Антя могла убраться тайком на бологоле: местные габреи держали извоз навроде эуропейских дилижансов, хотя и попроще – обыкновенная телега, везущая из местечка в местечко пассажиров и груз. Но ни один из возчиков паненку по описанию не узнал. Ни устрашение, ни обещание награды языки не развязали. Так что сказку о фамильном ожерелье Генрих рассказывал на всякий случай.
– От же стерва! – всхлипнула Бирутка. – Врет – не краснеет. Мы же голые после бунта вышли – в чем были, в том есть. Последнее продали, чтобы Марию с Вацлавом по-человечески схоронить, – точно забывшись, она назвала бывших хозяев просто по имени. Стиснула полные руки.
– Панна Бирута! – подкатился Кугель.
– Да и не стал бы никто зеленые камни носить! Грех…
– Почему? – отрываясь от тарелки, удивился Тумаш. – Зеленые яхонты, сиречь благородные изумруды, добываемые в Кейлонской земле, красой не уступающие адамасам – камень мудрости, хладнокровия и надежды, – он говорил медленно, подняв глаза к потолку, явно цитируя какой-то старинный труд о минералах. – Туркус – бирюза, приносящая счастье в любви и мирящая супругов; берилл из рода аквамаринов, похож цветом на прозрачное море. Хризолит и хризопраз, делающие взгляд зорким; также маньчжурский нефрит – обладатель пяти достоинств, равных пяти душевным качествам человека – мягкосердечию, умеренности и справедливости, познанию наук…
Откуда-то появилась пятнистая кошка, прошлась у стола, потерлась о ноги и, вспрыгнув наверх, стала облизывать тарелку Занецкого. Нотариус, не забывая обмахивать платком Бирутку, негромко хрюкнул. Тумаш очнулся, подхватил наглого зверя под лапы и скинул прочь. Стряпуха вытерла краем передника мокрые глаза:
– Ложитесь спать, панове.
Бросила на лавку домотканые постилки и кожухи, приволокла сенники и подушки в цветастых наволочках. Молчаливый Януш выгреб угли из печи, закрыл вьюшку. Лучинка в светце догорела, и сделалось совсем темно. Тумаш заснул сразу, переливчато засопел в обе дырочки. Кугель, слышал Айзенвальд, ворочался с боку на бок, потом прошлепал по полу и исчез надолго. Генерал догадывался – где. Пахолок кряхтел и постанывал на печке. После слез, шуганув зашипевшую кошку, загремел в закуте за занавеской. Плеснула вода: похоже, парню захотелось попить. И во двор. Воротившись, Януш подошел к постояльцам. Зрение Генриха успело приспособиться к темени, изрядно разбавленной заоконным серебром. Кутаясь в кожух от сквозняков, притворяясь спящим мужчина смотрел сквозь ресницы, как костлявая фигура пахолка с растопыренными пальцами, ощупав пустую постель нотариуса, покачиваясь, поворачивает к нему. Трясет за плечо:
– Пан, слышь? Проснись. Не езди туда.
– Почему? – старательно зевнув, переспросил Айзенвальд.
– Не ездите. Беда будет.
И, видимо, сочтя свой долг исполненным, Януш вернулся на печку и захрапел.
В эту ночь Айзенвальду приснился засохший ельник:колючий, понизу обросший лишайником и паутиной, темный и жуткий – точно здесь собрались все ели, выброшенные после рождества. И ели горестно трутся голыми ветвями, а под ними натрусилась и слежалась желтая иглица.
По ельнику бежали волки. Смарагдами сверкали в темноте глаза. Впереди трухал одноглазый вожак, огромный и белый. И вдруг остановился, точно налетел на стекло. Ощетинился. Завыл. И одинокий зеленый глаз пялился Айзенвальду в лицо.
– Волки Морены, – сказали над ухом, в сиплом голосе звучала насмешка. Но когда генерал обернулся – никого не увидел.
– Волки просыпаются накануне холодов, и Хозяйка Зимы отдает им смарагды своего ожерелья. Их царство длится всю зиму. А весной волки возвращают госпоже свои глаза и засыпают в непролазных чащобах до осени. И никто не сыщет их логова. А сыщет – не вернется. Но благодаря одному меткому… х-х… стрелку Морена не досчитается яхонта в ожерелье этой весной. Стрелку дорого придется заплатить…
– Дорого-дорого-дорого, – закричало в еловом голье, захохотало, заухало. Потом оправой ожерелья высверкнула луна – и Айзенвальд проснулся. Лучина догорела, сквозь щель в занавесках в кухню сеялся сумеречный, ледяной свет. Ветер выл, шелестел между рамами. Похрапывали спящие. Айзенвальд подтянул кожух к подбородку. Повернул голову к заоконному мерцанию, перечеркнутому тенью. Но еще прежде, чем обозначилась фигура, потек аромат: снега, хвои и почему-то шиповника. И надорванным скрипом полозьев отозвался волчий вой.
Нельзя дважды войти в одну и ту же реку, думал сквозь сон Айзенвальд. Нельзя возвратить прошлое и полагать, что все будет по-прежнему. Время окрасило былое в романтичные тона, и кажется: как было хорошо, и думается: как бы вернуть. А разочарование от возвращенного будет острее, чем если бы его не случилось вовсе! Разочарование заставит возненавидеть Северину, если та вдруг вернется. Как смешны и морщинисты былые возлюбленные… и как хочется все повторить, воскресить – это как плач по утраченной молодости.
Но Морена ждала за окном в похожем на иней уборе, и в серебряной оправе ожерелья на ее груди волчьим глазом сиял скользкий, как сало, зеленый камень.
"Это то, что я позвал…"
– Ты попал в него, – прошелестела женщина. – Теперь в моей стае будет одноглазый волк.
Утром Айзенвальд не мог понять, причудился ему этот разговор или был на самом деле.
Еще не светало, когда и хозяина, и постояльцев потянуло во двор, и как ни бережно приоткрывались двери, их сотрясение и вползающий вслед зимний холод заставили отставного генерала очнуться. Подтянув к груди колени, он плотней завернулся в кожух, стараясь урвать еще немного сна. Сквозь ломкую дрему доносилось к нему уютное коровье мычание за стеной, скрип за окнами – то ли деревьев от мороза, то ли снега под шагами. Потом Януш внес охапку дров, но, пожалев сон гостей, не бросил ее с размаху на пол, а бережно опустил. Развел в печи огонь, и ласковое тепло постепенно согрело кухню, настывшую за ночь; наледи с окошек потекли грязными ручейками вниз. Огонь проглотил темноту, заскакали живые тени. Потом зажурчало, переливаясь в кувшины, молоко. Тут не выдержал, вылез из постели невесть когда воротившийся Кугель, поджимая пальцы в шерстяных носках, пропрыгал к столу, запрокинул кувшин над лицом-луной. Белые ручейки потекли в рот и мимо по подбородку. Опростав горлач до половины, нотариус смачно крякнул, и присосался снова.