– Уль… я не… нарочно. Ничего тебе… Стой! Стой, дура!
   Она метнулась назад в арку и, зная, что через балкон не выйти, животом легла на перила, валясь вниз, вниз…
   "Вот тут… птице больно. Рвется!"
   Золотая птица ухнула в колодец лестницы. Донесся влажный шлепок.

Лейтава, окрестности Вильно, 1831, май

   Сознание исчезало. Плыло. Уносилось мягким течением. Медленным водоворотом. На какие-то мгновения пропадало совсем. А когда возвращалось – Гайли не знала, где она и что с ней. Да ей и было все равно.
   Первое, что она отчетливо вспомнила – ветер. Он мягко обдувал кожу, принося запахи трав, шелест крыльев и свист ласточек, глухую дрожь земли од конскими копытами. Кто-то властно держал Гайли за плечи, усадив перед собой поперек седла, и лука больно упиралась в крестец. Потом этот кто-то на скаку стал целовать ее лицо и между поцелуями счастливое:
   – Мы нашли тебя!… Слава Узору, мы тебя нашли.
   Гайли узнала лицо Алеся. И глядя на него снизу вверх, спросила (как больно разлеплять запекшиеся губы!):
   – Генрих?…
   Ведрич сперва не понял, о ком идет речь. Удивление. В серых глазах. В скулах, обтянутых мягким пушком.
   – Что?
   – Ген-рих, – повторила она.
   – А-а… – Алесь наконец понял, то ли устало, то ли презрительно пожал плечами. – Кажется, расстреляли.
   И тогда она потеряла сознание.
 
   У небытия вкус пепла. Его хотелось вытолкнуть изо рта и забыть. И не выходило. Гайли все время была в сознании, все слышала и понимала, но не говорила и не открывала глаз. Окружающее превратилось в тягучую пелену бесчувствия и безмолвия, и только течение времени, отмечаемое перезвоном часов, или ветром, или стрекотом кузнечиков, прорывалось иногда в темноту. Гайли пробовали разбудить, что-то делали с телом, но боли не было, Гайли была отдельно и не возвращалась.
   Проблеск хотя бы удивления случился тогда, когда что-то жестяно загремело в высоте над ней, кисловато запахло медью, а еще черникой и кровью – опахнуло вместе с теплым, даже горячим дыханием зверя.
   – Не трож-жьте! П-проч-чь! Вы меня знаете…
   Рокочущий голос, видно, действительно знали, потому что раздался шум и удаляющийся топот. А потом Гайли пошевелили нежно и сильно, и по лицу прошлось горячее; шершавое, как рукоять меча.
   – Си-марьгл… – губы плохо слушались.
   – Открой глаза. Только медленно: тут светло.
   Гайли лежала в тени крылатого пса, его медных растопыренных крыльев, но вокруг, отовсюду и вправду хлестал горячий, яркий, отчаянный свет. Трепетали зеленые листья. Пахло недавним дождем. Глухо погромыхивало вдали. А может, это Симарьгл топорщил перья.
   – Я не хочу жить.
   – Глупости, – пес облизал ее, горячим шершавым языком едва не сдирая кожу, переворачивая с боку на бок лапой, как щенка, фыркнул на солнце. – Все равно воскреснешь. Мы всегда воскресаем. Как ромашки, как бессмертники. Сколько ни вытаптывай…
   – Мудрый…
   – М-м… – Симарьгл смущенно выкусил что-то из лапы. Гайли было уютно между его лохматыми лапами на траве – уютно и тепло. Защищенно. Как с Генрихом. Нет!… Она застонала. И опять язык Симарьгла прошелся по щеке:
   – Пф-ф, соленое… Ты больше человек, чем я думал.
   А Гайли ответила сквозь рыдание:
   – Я вообще человек.
 
   От крылатого пса пахло мокрой шерстью, черникой и медью. Он растянул в лукавой улыбке черные губы:
   – Если ты так м-м… любишь своего Айзенвальда, от-бери его у Х-хозяйки З-зим-мы…
   Гайли села так резко, что закружилась голова. Она схватила Симарьгла за косматые брыли, утыкаясь лбом во всклокоченную слюнявую морду:
   – Где ее искать?!
   Эта невероятная надежда на чудо, на сбывшуюся сказку, сметающая все препятствия.
   – Ой! – совсем по-человечески пискнул Симарьгл. Ничего не осталось от его важной надменности мажордома ангельского поместья. – Ухи мои!…
   Пальцы Гайли разжались. Вывернув шею, Симарьгл схватил девушку за шкирку и закинул на плечи между крыльями:
   – М-молоко и х-хлеб-б… А то я молчу.
   Встряхнулся, когда две горячие слезы капнули на загривок.
   – Пол-легоньку…
   И потрусил, слегка направляя крыльями, по лесной дороге.

Лейтава, Крейвенская пуща, 1831, май

   Путь уводил в лесные нетра – точно спускался в преисподнюю. Чащи корячились ветвями, буреломные, замшелые. Папоротники подлеска вырастали перистыми листьями выше облака ходячего, еще видного позади на окоеме. Влажная духовитая зелень с терпким запахом глушила шаги и разум, обволакивала, заманивала и насмешливо шумела вслед. Скользили под подошвами шапки ярко-зеленого и белого мха. Серо-желтое, зеленое и коричневое и чавканье жижи под сапогами. Языки болот со скрюченными сухими елками и лысеющими осинами, с почерневшими шишечками на ольхах, а между ними сухие холмы-волотовки: вычурный, неверный, не способный к жизни край. Ползучие языки папоротника. Шелест, шорох, комариный зуд. Липкие наледи росянок; кораллы прошлогодней костяники; цветок "вороньего глаза" в сизом четырехугольнике листьев; болиголов, бодун, омерзительно желтая красавка… Изглоданный муравьями прихваченный зеленью лосиный скелет, берцовая кость указует вперед нефритовой рукой тайского компаса. И среди обильных жирных и тонких звуков почти неуловимый плеск воды. Ручей бежал глубоко внизу, так глубоко, что, казалось, овраг рассекает землю, как нож яблоко, легко преодолев и кожуру, и сердцевину, и почти выйдя на противоположной стороне. Склоны оврага были унавожены толстым слоем палой листвы, сквозь которую щетиной дика проклевывались малиновые и ежевичные цепкие плети. Если ухватиться рукой, чтобы удержать скольжение – тут же ломались, глубоко впиваясь колючками под кожу, но прочно хватали за ноговицы у щиколоток, за рукава, словно не хотели пропускать безумца в глубину. И над всем этим висел, то изредка разбредаясь, то вновь свиваясь толстыми змеиными кольцами, холодный, как в листопаде, туман. Даже сейчас, под конец весны, на дне оврага не стаял снег, и ручеек судорожно всхлипывал, промываясь сквозь напитанную собственной кровью ледяную корку.
   Холод вместе с водой просочился сквозь замшу сапог и поднялся вверх, к коленям, породив в них ломотную боль. Вокруг было тихо, как в храме. Колоннами поднимались вверх по берегам деревья живые, арками нависали поваленные стволы. Нагие корни были подобны завесе перед ковчегом завета. Было сумрачно, пахло сыростью, подтаявшим снегом, плесенью и грибами.
   – Ну, и куда дальше?
   И ни звука, ни шороха в ответ.
   Гайли пожала плечами. Сбежал Симарьгл. Сердись – не сердись, чего уж теперь… Она раздвинула завесу из корней. Потревоженные комочки земли, посыпавшись, запутались в волосах, градом простучали по спине. Женщина отряхнулась, как лисица. Прищурилась.
   Грязно-серые сугробы вдоль воды оказались спящими вповалку волками. Волки вздрагивали, сучили лапами, дергали толстыми, как полено, хвостами. Ручеек выбивался из-под слипшихся подбрюший, нес щепки и труху, закручивался маленькими водоворотами. Волчий сон был несладок и неспокоен. И сквозь него звери почуяли чужака.
   Волки сонно ворчали, пробуя подняться, ерзали в раскисшей земле. За ними волочился туман. Из пастей воняло гнилым деревом. Но бельма, приоткрывшиеся навстречу гонцу, смотрели мимо. И Гайли отважно вспрыгнула ближайшему волку на круп; как по наледям, побежала по вздыбленным спинам.
   – Эй, Хозяйка Зимы, я пришла-а!!!
   Скачет эхо.
   – Отзовись!!…
   Нога предательски скользнула, подвернулась – и Гайли упала на колени, ссадив ладони о прибрежный лед. "Белая пена – жизнь, а красная…" Из ручья смотрело на нее отражение: крупная седая волчица, неопрятно раскрывшая пасть. Шерсть волчицы свалялась клочьями, с кончиков свисали льдинки, зеленый ружанец болтался на шее. Женщина невольно поднесла руку ко рту, слизнула кровь. Волчица, повторив ее движение, скусила льдинку с перевязанной лапы. И вдруг распрямилась, выросла в костистую тетку в белом, судорожно сжимающую красный плат. Редкие зубы скалились, а глаза горели, словно зеленые янтари. Словно низка камней на жилистой шее.
   Костлявую – сменила плачущая девочка с растрепанной русой косой и зеленым камешком, свисающим в вырезе травяного платья.
   Еще миг – и девочка превратилась в высокую женщину в старинном уборе костяного цвета, с "корабликом" на голове: жемчужные поднизи, рясны вдоль щек; вокруг лица и тела облако кисеи. Запах жасмина и шиповника.
   Следом привиделся медальон с омельского кубка: башенки, облака, острый запах зелья – а полустертых черт лица не разобрать.
   И странный ростовой портрет: над клубящейся темной водой на парапете мостика женщина, одетая по-мужски. Узел волос растрепан, голова опущена, правая нога подобрана, а рука в замахе, и зеленый камешек летит из пальцев.
 
   Образы менялись так быстро, что закружилась голова. Ружанец стиснул горло. Потянул вниз, коснулся, раздробил текучую воду – на брызги, капельки, осколки. Словно просыпалась с неба полня. Или побежало трещинками зеркало. И Гайли вмерзла в него лицом и выброшенными вперед ладонями.
   – Очнись! Не смей!!…
    Гонцаза волосы выдернули изо льда, подхватив под локти, поставили. Быстро ощупали с головы до ног:
   – Цела…
   Грубо вытерли мокрое от воды и крови лицо. Заставили глотнуть вина.
   – Северина!
   Гайли вдруг вернулась в себя и испытала боль в избитом теле и отчаянье от того, что ее позвали забытым, чужим теперь именем. Осколком прошлого, в которое она не хотела возвращаться.
   Снова закружился мир и подогнулись колени.
   Гайли хлестали по щекам, голова моталась, а щеки жгло. Перед глазами скакали стенки оврага, небо, деревья, расплывчатые лица…
   – Северина! Северина!!
   – Не смейте… меня… так… звать.
   Женщина выпрямилась, колотясь и стуча зубами, крошево льда посыпалось с волос и одежды.
   На плечи тяжело легла и укутала знакомая голубоватая с серебристым узором делия.
   – Ги-вой-тос…
   Мужчина засмеялся низким смехом, обнимая Гайли.
   – Северина, признайтесь хоть теперь; это вы ограбили фельдъегерскую почту?
   – Что? Какая вам разница, Генрих? – справившись с дрожью, выдавила она и вдруг запнулась и широко раскрыла глаза. Никакой делии не было. Плечи Гайли кутала обыкновенная серая свитка, которую носят и повстанцы, и мужики. И вместе со свиткой прижимал гонцак себе оставшийся в рубахе широкоплечий мужчина. Крепкая шея поднималась из распахнутого ворота. Зеленые глаза и твердые губы выделялись на широкоскулом, усталом лице. А со лба с напяленной набекрень, похожей на свернутого ужа короной светили две звезды.
   – Идти можете?
   Не дожидаясь ответа, закинул ее на плечо; хватаясь за корни свободной рукой, стал взбираться наверх – к воздуху и свету. Гайли заколотила его по спине:
   – Отпустите! Отпустите немедленно!…
   Она не знала, плакать или смеяться.
   Сверху послышался смутно знакомый голос:
   – Пан Генрих, вам помочь?
    Гонцавытянули и поставили наземь, придерживая, чтобы не упала. Она узнала ксендза Горбушку – прежде всего по рукам, вылезающим из слишком коротких рукавов, очень похожим на руки Шопена.
   Освободившись от ноши, Айзенвальд толчком выкинул себя из оврага, отряхнул колени и ладони. Улыбнулся широко, радостно. Гайли и представить не могла, что он способен так улыбаться.
   – Еще немного, панна.
   Они с Казимиром подхватили Гайли с двух сторон под локти, почти понесли к проселку, где топтался у коней Ян. И не успели совсем чуть-чуть. Напуганные невесть чем скакуны заржали, сорвались с привязи; молотя землю копытами, поволокли ухватившего повод лакея по затравелым колеям. На повороте бедолагу отшвырнуло на молодые елочки. А скулящие верховые скрылись из глаз. И сделалось тихо, как перед грозой. Только скрипел на обрыве засохший ельник: колючий, голый, обросший лишайником, затянутый паутиной, темный и жуткий – словно собравший все ели, выброшенные после рождества.
   И в его глухой пустоте мелькали тени, обманывали зрение.
   Вился, наползая из оврага, густел туман. Рисовал холодные узоры. Набрасывал петли и миражи.
   И когда утек в землю, открылись – до самого окоема – стволы с отсеченными ветками. Нет. Всадники. Люди.
   Те, кто был аморфен и бестелесен, обрели плоть.
   Они уже не таяли при взгляде в упор. Не меняли черты.
   Они висели над Лейтавой.
   Тени ветряных мельниц. Тени кладбищенских колоколен. Кресты, раскинутые крыльями.
   Лопались пузыри трясины, колотил ветки вороний грай.
   Замерла перед госпожой Стража ткачей, изнанка Узора.
   Пустота. И давящий страх.
   И Алесь Ведрич, небрежно бросив на сук поводья призрачного верхового, шагал навстречу, оставляя глубокие следы в вязкой земле. Чем-то похожие на царапины от креста, до боли сжатого Казимежем в ладони. С царапин капала густая кровь.
   " То, что у вас, в Эуропе, народный вымысел, у нас – реальность. Мой Господь распадается на осколки. И у каждого свое имя, и каждый требует веры и обещает чудеса". Боже, защити от таких чудес.
   – Помогите Яну!
   Ксендз с трудом вздернул голову.
   – Помогаете мне сохранить лицо? Спасибо.
   – Делать мне больше нечего! Парня ж жалко…
   Казимир Франциск кивнул. Отступил – и левому локтю Гайли сразу сделалось очень холодно. Женщина задрожала, и Генрих сильнее прижал ее к себе:
   – Не бойся.
   Гайли хотела ответить, но зубы стучали так сильно, что было боязно их разжимать.
   Холод продирал до костей и ныли кончики пальцев.
   – Пусть идет, – усмехнулся Ведрич. Презрительно сощурился, разглядывая Генриха: – И ты катись. Панна Морена, я за тобой.
   Жирная земля тряслась у Гайли под ногами. Точно тысячи коней замешивали тесто в огромной деже. Или здоровый шмель рвал и путал на стане нити основы – а ведь чтобы зарядить стан наново, требуется летний день с утра до вечера… год… жизнь… Проще всего сдаться. Встать на колени, уйти – в землю: бледными ростками, корнями, крошевом желтых костей. Вот он, уже расстелен по миру, алый плат для мертвой руки. И дышит в лицо грязно-белая волчица с гнилушечным ружанцем на шее, и тянет, болит в запястье правая рука.
   И Алесь, будто в зеркале, протянул свою левую, забинтованную.
 
А у перепелки сердечко болит…
Ты ж моя, ты ж моя перепелочка,
Ты ж моя, ты ж моя, невеличкая…
 
   – Ты клялась, панна… День в день.
   Гайли сделала маленький шажок навстречу. Потом еще один. Хотя совсем не хотела идти. Айзенвальд поймал ее за шиворот, словно кутенка, кинул за спину:
   – Нет, Александр Андреевич.
   Алесь нахмурился. Точно сообразить никак не мог, как это ему могут перечить. Прекрасное лицо перекосилось, глаз зажмурился – точно перечеркнутый шрамом.
   – Морена! Иди ко мне!!
   Женщина опустила глаза. Правая рука горела. А ноги шли сами собой, как будто гусли-самогуды приказывали им пуститься в пляс. Гайли вцепилась в руку Айзенвальда, как цепляются в ветку, когда тонут в болоте. Взмолилась:
   – Дайте мне корону!
   Трясла здорового мужика, как грушу:
   – Что хотите… Жить долго и счастливо. Умереть в один день. Лежать в общем гробу, в болоте, в кургане… быть в вашем кабинете привидением! Только дайте корону!
   – Нет. Я умру – если ты умрешь. Эгле…
   Алесь дико захохотал:
   – Скорее, Дребуле. Осинка. Весь их предательский корень. От нее одной Эгле внуков дождалась! И Лежневский такой же – слабак… Продал Лейтаву.
   – Чья бы корова мычала, Александр Андреевич… – кривя рот, процедил Айзенвальд. – Когда вы в спину ему нож втыкали, вы о Лейтаве думали? Или простить не могли Лежневскому, что спасал ее от вас? И когда надругались над могилой Северины? А щепка от гроба самоубийцы, чтобы душу чужую сковать – это тоже патриотизм?
   Рот Алеся приоткрылся черной яминой.
   – Только вам щепка теперь мало поможет. В Навлицу вы вовремя не приехали.
   – Это не моя вина, – князь сам себе удивился, что оправдывается. А виноват был этот нем ец в ужиной короне, да еще звезды на лбу светятся… Как легко было бы справиться с ним, превратись он в ужа!
   Они оба встряхнулись одинаково, как подравшиеся собаки, которых хозяйка облила из ведра. Гайли хихикнула.
   – Не спорю, – откровенно издевался Айзенвальд. – Только теперь это без разницы.
   И куда как серьезно добавил:
   – Панна Северина – венчаная моя жена, и у нас с ней одна душа в Боге, так что никакая щепка больше силы не имеет.
   – Что-о?!!…
   – Вам выписку из костельной книги показать? – Айзенвальд полез за пазуху – словно и впрямь собирался предъявлять доказательства. Алесь стоял оплеванный. Даже Гонитва у него за спиной, казалось, смеялась. Если они вообще это могут.
   Князь топнул ногой, разбросав грязь:
   – Твоей она не будет!
   Вскинул пулгак к плечу.
   – Побойтесь Бога, Алесь Андреевич… Стыдно повторяться, – Генрих насмешливо пожал плечами, – если в тот раз уже не помогло. Новых ходов поищите.
   Лес смеялся. Смеялось небо, показывая языки-облака.
   – Северина! Навка! Здрадница!
   – Заткнитесь, вы! – Генрих был в опасной близости от Алеся, и уже не смеялся. – Вы, не стыдно вам использовать женщину, заставляя мучиться раскаянием… Я же вам говорил: она не предавала.
   – Нем ец! Лгун!
   Айзенвальд стукнул Алеся в щеку и брезгливо вытер костяшки пальцев о штаны. Алесь с побитой скулой упал в мягкую грязь. Поднялся на четвереньки. Замахнулся – и не успевал. Генрих бил плечом, кулаком, открытой ладонью, раз за разом заставляя покойника отступать.
   – Вы говорили, – он щурился, и глаза в узких проймах казались черными, – что я не способен на поступок? Саблю берите!
   Точно гадюку, втоптал в грязь пулгак, до которого Алесь силился дотянуться.
   – Как в дурной пьесе…
   – А мне наплевать.
   – Да что ж вы, – Гайли очнулась и выскочила вперед, – что ж вы меня делите?! Стойте! Алесь! Вы… в самом деле использовали меня? И про Гивойтоса? И про щепку из гроба – правда? А Игнась Лисовский…
   " Постой, черна галка, ты моя…"
   Желваки заходили на лице Генриха:
   – Игнат тебя продал. Сообщил про документы. Пытки ты выдержала. А потом смогла кинуться в окно, и тебя застрелили в спину. А документов так и не нашли. Хотя весь дом переискали. А я… так и не успел тебя спасти. Панна Северина Маржецкая, перед Христом и Узором клянусь, то правда.
   Звезды вспыхнули у него на лбу. Алесь стоял, точно каменный.
   – Не надо с ним драться из-за меня, – попросила Гайли.
   – То не панне решать.
   Она по привычке дернула и – сломала оплетку ружанца, как сухую ветку. Посыпались в осоку волчьи глаза.
   – Тварь! – Алесь пополз на коленях, пробуя собрать раскатившиеся камни.
   – Это правда?… Использовал. Когда виной меня скручивал. А я не предавала, – Гайли засмеялась. Айзенвальд поддержал ее под локоть.
   – Змеюка, – выплюнул Ведрич.
   Гайли повернулась к Алесю, глаза сверкнули:
   – Ты… Гивойтоса за что?
   – Я защищался.
   – Ожерельем моим – в спину. И с Антей меня подставил, чтобы сознания лишилась, чтобы веревки вить, патриот… Он двубоя не стоит.
   – Он тебе наврал!! – с колен заорал Алесь. – Не трогай корону, сдохнешь!…
   – Пожалуйста, Генрих…
   Айзенвальд вынул из-за пазухи вторую корону и неловко надел Гайли на растрепанную рыжую голову.
   Мир замолчал.
   Мир окостенел, и в этом мире кричал и корчился только опальный князь, член комитета Стражи, призрак Ведрич Александр Андреевич.
   Гайли с Айзенвальдом обернулись друг к другу и шагнули вперед, взявшись за руки.
   Вокруг было Крейво – глухая пуща, переплетенние ветвей с заплутавшими звездами. И Лейтава стеклянным шаром лежала в ладонях. Медленное течение Двайны и Непрядвы, курчавый Нямунас, Словутич, впитавший синюю кровь Ниреи и Припяти; зеленые холмы Менеска, бархатные леса Понар, белокрылая Ливония; Янтарное море на севере, Полесье на юге…
   И солнце над чистой весенней землей.
   – Пся кшев! Шапки долой! – прозвучал приказ. – На колени перед королями!
   Мертвецы слезали с седел и, прикрывая лица от света, тяжело опускались в болотную грязь. Бесконечные ряды. И те, кто кто давно стал Гонитвой – скелеты в ошметках облезающей плоти; и те, что сделались ею совсем недавно и были до жути похожи на людей. Их скакуны не ржали и не били подковами. Мир, как в тине, увяз в тишине. И только трое самых старых должников остались в седлах. Они казались зыбкими, как туман, но все еще существовали. И больше всех желали отпущения. Братья Эгле – убийцы Жвеиса.
   Гайли привычно поискала ружанец на шее, удивленно раскрыла пустую ладонь. Айзенвальд легонько подтолкнул ее.
   – Ваше время вышло! – крикнула женщина звонко. – Ваш долг заплачен! Братья Эгле. Старший, Вайшелок, я отпускаю тебя. Ямонт, Имар…
   Всплеск плаща над конским скелетом.
   – Ягелло, я отпускаю тебя. Иосафат Кунцевич… Петр Небаба… Адась Панинский… Оттон Штакельберг…
   Имена катились, словно капли дождя по стеклу; как отражение свечи, мерцали перед глазами. И когда немел язык и отказывало дыхание, другой подхватывал, и стирал эти имена.
   – Князь Витольд Пасюкевич, иди с миром.
   Тяжелый поклон с седла.
   – Стахор Крашевский, Алесь Ведрич…
   – Не-ет!! Не…
   И никого. Только кости белеют на черной земле.
 
***
 
    Гонитва – беспощадный холод.
    Они были аморфныи бестелесны, возникали – и таяли при взгляде в упор. Они были как бы недокончены: вот нет руки, а вот лицо расплылось и изменило черты; а то они просто исчезли. Они были и нет. Куда вещественней оказывались даже навьи, приходящие в полночь. …Стража. Не то вершник, не то крест, не то замшелый пень. Порождение болотных испарений, тумана, ненависти к завоевателям. И самое обидное, что часто ими становились те, кто не смог отвернуться, оставить эту землю на произвол захвативших ее. И просто здешние – когда Гонитва нуждалась в крови. А так их не трогали. А болотные огни, предваряющие путь, и зеленые искры в гривах коней – вранье, страшилка для маленьких. Стража. Волки Морены. Никто.
   Пустота. И правящий страх.
   Порождение истерзанной земли, которая не смогла сбросить чужаков руками своих детей. Дети оказались слабы и не готовы. А она не хотела покориться завоевателям. Поруганная женщина умирает, смиряется или берет меч. Вернее, косу. И сметает этой косой правых и виноватых. Своих и чужих. Правых и виноватых. Стража. Гонитва. Тьма.
   Цвел папоротник. Таинственно шептали и шелестели болота. Июльские звезды выплакивали росу. Подала голос птица. Замолкла. Несколько дождинок упало в костер. Огонь свиристел, выедая древесный сок, пели кузнечики. Было тепло, но не душно. Летняя ночь. Еще одна летняя ночь обнимала землю. Ласкала и целовала травы, отражалась глазами звезд в серебристой воде. Женщина пила воду с ладони. Вода сладко и терпко пахла травой. Булькала рыба. На западе громоздились облака. Пышные и белые, светлее неба.
   Кровь заката впиталась в землю. Бурая. А вода как зеркало. Светло. И звезды. И роса. И костер.
   А папоротник взрывается цветом оттенка крови. Ярко. Ало. Пылает сквозь деревья. Кто то пойдет за ним?
   Будет гроза, подумала Гайли. Утром будет гроза. Высверки молний и скрип деревьев. Почему-то вспомнилось, как она ловила себе коня. Босиком по верхушкам трав. Бег-полет. Раз в жизни. И навсегда.
   Она никогда не станет, как все. Не захочет. И не сумеет. Изгой. Гонец. Воду из ладони. Пахнет травой. Сыро. Река. Земля.
   Гонитва – это беспощадный холод. Неправильно.
   Я не леплюсь. Я не глина. Я не стану тем, чего вы хотите от меня. Я не стану опять Севериной (хотя Айзенвальда по-настоящему жаль). Я не стану Мореной, как желал Алесь. Хотя именно этого хочет часть моей души. Тьмой нельзя победить тьму. Нельзя? – Гайли на мгновение запнулась. – Нет. Никогда. Потому что моя судьба – искра в ночи. Цветок папоротника. Я – гонец. И это бессмертно. И это то, что есть я. Сейчас и до могилы. А может быть, навечно.
   Я сижу у костра, а рядом спит, положив под щеку ладонь, Ужиный Король, и трава проклюнулась между растопыренными пальцами. И пусть прежний Узор – всего лишь ветхий ручничок с сельского кладбища, но в прорехи сеется Свет, и земля вокруг нас лежит кроснами для нового Узора.
 
    Огромное спасибо за помощь
    в работе над книгой
    Светлане Ищенко,
    Евгении Марковец,
    Евгении Богдановой
    и Михаилу Боброву

Использованная литература

   Белорусская мифология. Энциклопедический словарь. Мн., 2004
   Брокгауз и Эфрон. Энциклопедический словарь
   Гримасси Р. Викка. Древние корни колдовских учений. М., 1999
   Живописная Россия: Литовское и Белорусское Полесье. Спб., М., 1882
   КаханоЩскi Г. Ваявода паЩстанцаЩ. "Работнiца i сялянка", N2, 1987
   Красиков С. Предания о металлах и минералах. Мн., 1994
   Тайван Л.Л. По Латгалии. М., 1988
   Яструн М. Мицкевич. ЖЗЛ. М., 1963
   Domeyko J. Pamie,tniki (1831 – 1838). Wrocl/aw, 1963
   Ciepien'ko-Zielin'ska D. Emilia Plater. Warshawa, 1966
   Zakrzewski B. Z'yciorysy historyczne, literackie i legendarne. Warshawa, 1980
   Wielkopolski sl/ownik biograficzny. Poznan', 1981