Страница:
Появилась хмурая со сна Бирута, спроворила завтрак из вчерашнего. По ее виду ясно читалось, что ждет не дождется, когда гости уедут. Лицо стряпухи было красным и помятым, в сторону Кугеля она не смотрела.
Тумаш и Януш наперегонки хватали холодные вареники, будто их до этого неделю не кормили.
– А что? – небрежно поинтересовался Айзенвальд у пахолка, – панна Легнич в Краславку на ярмарку в конце лета не ездила?
Парень, не дожевав куска, уставился на Генриха стеклянными глазами.
– Не ездила, – пробурчал он. И, оказав куда большую, чем вчера, разговорчивость, шамкая, объяснил: – Не с чем, так чего зря пяты топтать… А сестра, да дом, да огород еще…
И, сочтя разговор законченным, нагнулся над миской.
Кугель, управившись с завтраком, потирая пухлые ладошки, "ласкаво" попросил запрягать. Мужчины, попрощавшись с Бирутой и пообещав заглянуть на обратной дороге, вышли во двор. Круглое розовое солнце медленно вставало над заснеженным садом. Мир был морозным, звонким и каким-то по-особенному чистым, и Генрих подумал, что, вопреки страхам Януша, нынче будет хороший день.
Он не особо огорчился, что свидеться с Антонидой не пришлось.
Во-первых, в доме покойного Гивойтоса и без того могло отыскаться много интересного. А во-вторых, основанная на знании фактов и умении уложить их в систему интуиция подсказывала, что лучше не допрашивать панночку "в лоб" и даже не встречаться с ней нарочно. Что же до свидания невзначай… Айзенвальд все к нему подготовил, а дальше Божья воля. И поэтому, когда в окне наверху дрогнула занавеска, отставной генерал равнодушно отвернулся, подбирая поводья. Суетился, что-то перекладывал в санках Кугель. Надрывно скрипели растворяемые пахолком и Занецким ворота. Отвечая им, звонко лаял пес.
– Вы кто?! Что вам здесь нужно?!
Кугель подпрыгнул, и, огибая сани, покатился к крыльцу, распахнув руки, точно вознамерился облапить вылетевшую паненку:
– Позвольте лапочку!… Панна ласкава! Душенька!
Айзенвальд с трудом удержал смех. Антя, в кожушке, наброшенном на исподнее, и коротких валяных сапожках, испуганно отшатнулась к двери, которую за собой закрыла совершенно зря. Лицо девушки оказалось землистым, ржавые волосы растрепались – то ли не успела причесаться со сна, то ли утратила желание заниматься собой. Кугель умудрился чмокнуть ее в ладошку, несмотря на сопротивление.
– Да кто вы такой?! – крикнула старшая Легнич со слезами в голосе.
– Панна не помнит? – нотариус от удивления чуть не скатился с крыльца. – "Йост и Кугель", душеприказчик вашего дядюшки, пусть земля ему пухом, – толстяк поискал шапку на обрамленной кудряшками лысине, чтобы вежливо снять, не нашел – и с горя поскреб лысину.
– И что вы хотите? И… – она сощурилась, против солнца разглядывая Айзенвальда. – Вы-ы?… Да как вы…
Антя топнула ногой:
– Вон отсюда!
– Я не кура, чтоб панна на меня топала, – неожиданно рассердился нотариус. – По панны надобности еду, между прочим. А если панне то не надо, с сестрицей вашей поговорю.
Антонида сцепила на животе дрожащие пальцы.
– Прошу меня простить.
– Еду я в Ясиновку, поместье пана Лежневского, – объяснил Кугель сухо, – поискать добавок к завещанию. И паны Тумаш и Генрих ласкаво взялись меня проводить.
– Вот что… – Антося подняла глаза. – Вы можете подождать пять минут? Я еду с вами.
Толстяк повернулся к Айзенвальду и радостно подмигнул: все, как договорились. Генерал незаметно и понимающе кивнул в ответ.
– И всегда ваша панна такая злая? – спросил Занецкий у Януша. Но, верно, пахолок исчерпал себя в разговорах с Айзенвальдом и оттого молчал.
Антя и впрямь воротилась через пять минут, уже полностью одетая, в застегнутом на все пуговки кожушке, серых варежках из козьего пуха, мужских ноговицах и меховых сапожках. На голову был намотан черный платок. Пламенея скулами, панна Легнич сбежала с крыльца и заняла место в санях. Застоявшиеся кони рванули с места. Какое-то время мужчины оглядывались, должно быть, опасались попасть под горячую руку Бирутки, вооруженной ухватом, но та в погоню не кинулась. От этой удачи, от присутствия Антониды, от яркости ли зимнего дня ощутимо витал над кортежем дух легкого флирта. Толстяк Кугель, намотав на запястья вожжи, чего делать не следовало, старательно кутал в медвежью полость замерзшие ножки прекрасной панны да чмокал на жеребчика. Занецкий, стиснув конские бока, унесся вперед, радостно горланя:
Конечно, стихи, вложенные в конфетные обертки, писались и хорошими поэтами, но стоило ли перевирать текст? Ироничное хмыканье Айзенвальда секретарю настроения не испортило и заткнуться не заставило. Но Антя Легнич, для которой все затевалось, оставалась глухой к авансам, точно каменный крест на перекрестке. Лишь отстранялась от нотариуса да хмурилась.
– Что ж вы, Антонида Вацлавовна! – застонал Кугель. – Поглядите, день-то какой!!
День и впрямь был прекрасен. Над путешественниками вздымалось колоколом ярко-синее небо, больше подходящее январю, чем февралю, носящему здесь имя "лютый" – месяцу вихрей и метелей, когда зима злобствует, не желая уступить место весне. Солнце ослепительно сверкало, заставляя пламенеть и искриться снежные россыпи вокруг. Полозья скользили по укатанной дороге, время от времени санки смешно подпрыгивали на присыпанных снегом ухабах – самый повод с радостным визгом свалиться на спутника – если он, конечно, не пончик Кугель, а красавец-жених. Резвые сытые кони выбрасывали белые комья из-под копыт. Вился пар над их спинами. Убегали назад вдоль канав по сторонам дороги заснеженные посадки. Отягченные снегом сосновые лапы клонились к земле. Мерцали из-под хрусталя темной зеленью. Рдел ракитник. Заснеженные кусты можжевельника казались кружевными, словно в пряничной рождественской сказке. А дальше до самого неба простирались заснеженные поля, прорезанные рощицами и оврагами. Местность напоминала застывшее море. Дорога то ныряла в распадки, то взмывала на пологие вершины. Причудливо изгибалась или вдруг на несколько верст делалась прямой, как стрела. Простор и свет. Потом впереди возникло как бы лежащее на земле хмурое облако. Шлях скакнул, точно напуганный заяц, резко взял влево. Облако приблизилось, загородив окоем, и стало видно, что это заснеженный лес, уходящий под небеса. Лес давил своей громадой, неотвязно и враждебно смотрел в спину. Кони, чувствуя этот взгляд, возбужденно зафыркали и без команды перешли в галоп.
– Крейво.
Айзенвальд до крови закусил губу. Для него это имя означало боль от раны и бессилие.
Изгибалась серпом опушка; иногда пуща отсылала своих разведчиков прямо к дороге: неохватные морщинистые вязы, рябинку, придавленную снегом; дуплистую иву, покривившуюся от старости; громадный дуб с суком, как перекладиной виселицы, протянутым над шляхом. Пуща словно дожидалась оплошности, чтобы накинуться на чужаков. Рядом с нею легко верилось в Хозяйку Зимы и в слепых волков, устроивших логово в буреломной чаще. И когда стена деревьев раздвинулась, уступив покрытому снегом озеру, всем стало легче дышать.
Осторожно спустившись на лед и предоставив коням выбирать самую легкую и безопасную дорогу, не подгоняя их, чтобы успели остыть, любовались путники кружевными заснеженными ивами, оточившими ледяное зеркало, да возвышающимся впереди островом, затянутым легкой дымкой, в которой почти терялись башенки, выступающие над растущими на вершине деревьями. Кони двигались легко и ходко, и пана Кугеля потянуло на разговоры.
– А скажите мне, ласкава панна Антонида, – он причмокнул на упитанного гнедка, чтобы бежал живее, легонько сотряс вожжами, – все спросить хочу. Без обид только. Кто вашему дядюшке имя такое дал? Пана ясновельможного "змеюкой" окрестить, надо же! Господи, прости…
Антося молчала, как каменная. Занецкий засмеялся:
– Стыдно, пан нотариус! Всю жизнь тут прожить – и не знать. Хотите, я отвечу?
Кугель фыркнул, сердито отвесил нижнюю губу:
– Будьте так ласкавы.
– Змея суть образ амбивалентный, то бишь двойственный. Она символизирует хитрость и коварство с одной стороны, с другой же – безмерные силы материи и ее способность к возрождению, по своему умению сбрасывать кожу. У древних та-кемцев змея служила уреем – символом власти на сдвоенных коронах царей. Для норн-манов – Людей Моря, либо Людей Судьбы – их великий змей Йормунгард, окружив землю, не позволял водам изливаться с нее, тем самым сберегая жизнь. Подобный же символ – уроборос: змей, схвативший себя за хвост – обозначает вечность.
Айзенвальд свел затянутые в кожаные перчатки ладони:
– Браво, Тумаш! Вам не кажется, что вы ошиблись факультетом?
Занецкий весело покрутил головой:
– Не кажется – не кажется. Образованный человек, на мой взгляд, не может ограничиться чем-то одним. Он должен быть человеком универсума – понимающим и объясняющим вселенную, – закончил студент очень серьезно. – Продолжать?
Генрих кивнул. Кугель пробурчал что-то, что могло сойти за согласие.
– В образе змея является скотий бог Велес – соперник Перуна. У лейтвинов… змей выходит из яйца, снесенного черным петухом. Если это яйцо в ыносит под мышкой человек, то змей, вылупившись, в благодарность станет таскать ему золото. Искры над печными трубами часто принимают за такого змея.
Нотариус проворчал:
– А чистить их не пробовали?
– Иногда змей этот, – Тумаш улыбнулся, – обратившись в прекрасного юношу, лазит к паненкам в окно и сосет из них жизнь.
Панна Антося вздрогнула, черные ресницы затрепетали. А Занецкий повествовал вдохновенно:
– Но самая прекрасная наша легенда – это легенда об Ужином Короле. Было некогда у богатого хозяина три дочери. Младшую, самую красивую, звали Эгле. Однажды жарким вечером после сенокоса девушки купались то ли в море, то ли озере. Может, в этом вот самом, – студент указал на желтоватый, присыпанный снегом лед. – Ужиный Король заприметил младшую и улегся на ее рубашку. И уполз лишь тогда, когда Эгле поклялась выйти за него замуж.
Айзенвальду представились то ли красавица, прячущаяся в собственные косы, то ли свернувшееся на вышитой сорочке черное змеиное тело в ствол молодой березы толщиной. И качаются потревоженный папоротник и треугольная, плоская голова с янтарными "ушками"…
– Ага… – нотариус запечалился. – Увидев такую скотину, любая замуж согласится, лишь бы уползла.
Слез и пошел рядом с гнедым, как путники, чтобы согреться, не раз и не два делали за дорогу.
– Так вышла?
Студент кивнул, ткнув голенью заленившегося конька:
– Уж как ее родичи ни прятали… Привез Ужиный Король Эгле в свой замок, превратился в красавца-парня, и стали они жить. Родила она мужу трех сыновей и дочь Осинку. Но все по дому горевала. Башмаки железные износила, воды в решете натаскала и хлеб испекла, и пришлось Жвеису отпустить ее с детьми к родне. Пообещала Эгле вернуться ровно через три дня. А муж научил ее и детей, как себя позвать. Выйдите, говорит, на рассвете на берег и скажите: "Белая пена – жизнь, а красная…"
Панна Легнич, до того молчаливо слушавшая с мученическим выражением на лице, вдруг захрипела и привстала. Лицо ее побелело. Глаза черными камушками выкатились из орбит. Да и любому впору было закричать: впереди, у кромки берега волновалась и дергалась багряная полоса – прибой, замешанный на ужиной крови.
– Ничего такого, панна ласкава, ничего такого… – бормотал толстяк-нотариус, растирая снегом Антины щеки. На них постепенно возвращался румянец, а в глаза жизнь. – То шиповник цветет, глядите сами.
– Вдруг тут, как на Камчатых островах, горячие источники есть… – уговаривал с другой стороны Занецкий. – Для здешних мест непривычно, а вдруг? Мало ли что бывает? Я еще доклад для географов сделаю…
То, что путники под впечатлением легенды приняли за пролитую коварными братьями Эгле кровь, оказалось шпалерой низких колючих кустов с багряными цветами. К запаху конского пота и холода примешался сладкий аромат. Шиповник цвел – вопреки Морене-Зиме, одевшей землю в посконную рубаху снега с черными пятнами галок и серыми пятнами ворон; с костлявыми деревцами и сухим бурьяном между сугробами и небом.
Антя перестала дрожать. Но, выбравшись из саней, не наклонилась понюхать цветы, как на ее месте сделала бы почти каждая женщина. А просто пошла вперед, загребая снег, не оглянувшись на разочарованных спасителей.
На согнутых заснеженных соснах острова лежали тучи. Небо хмурилось, грозило близкой непогодью. Видно стало плохо и недалеко.
Коней и сани пришлось оставить внизу. Сухой путь к Ясиновке имелся – тянулся по дальнему берегу через гати и насыпной вал. Но напрямки по льду выходило короче и проще, и без опасных сюрпризов в виде промоин и трясин. Зато к парадному входу отсюда толковой дороги не было: на гору лесисто и круто, а кругом – упрешься в болото, в которое озеро переходило. И поди разбери, проедешь ли там еще.
Лошадей привязали к кустам, освободив от удил и ослабив подпруги. Гнедка распрягли. Всем троим растерли соломенными жгутами ноги и грудь, укрыли попонами и подвязали торбы с овсом. Разобрали сумки и оружие. Поддерживая друг друга, оскальзываясь, по едва угадываемой под снегом лестнице стали карабкаться на склон. Примерно на полпути Кугель остановился, сопя, глядя в спину ловкой гибкой Антосе:
– Помру… Ей Богу, помру… – утерся рукавом и ляпнул, – или признаюсь. Антонида Вацлавовна! Уведу я у вас панну Бируту.
Антося обернулась, заправляя за ухо рыжую прядь. В глазах мелькнуло удивление.
– Экономку в Вильне не сыскать, чтоб домовитая, да на руку чистая… – пыхтел нотариус, продолжая восхождение. – А уж так хочется тишины, да покоя, да чтоб семья, детки…
Тумаш громко фыркнул. Толстяк возмутился:
– Но не могу ж я сразу ей замуж предложить. Я выкрест, к тому же. Мало как она отнесется, женщина степенная…
Скулы Анти заполыхали.
– Хоть женитесь, хоть любитесь! – закричала она. – Мне-то что?!… Я лучше сдохну, чем такое, пока они, – она ткнула пальцем в Айзенвальда, – вот здесь, на нашей земле! Ясно вам?!!…
И побежала наверх так, что брызгали из-под ног колкие ошметки снега.
Айзенвальд с жалостью подумал, что мало кто так боится и ненавидит жизнь, как панна Антонида. То ли никак не может забыть погибших в мятеж родных, то слишком сильной оказалась в ней боль от потери Ведрича и бегства сестры… Или ревнует к Бирутке, считая ее непреложно своею? Или все вместе плюс неудачная попытка стать оборотнем для мести и горячка, приключившаяся затем? Это все девицу оправдывало. Но если бы у отставного генерала спросили, кто больше всего подходит на роль Морены, в эту минуту он не колеблясь назвал бы имя Антоси Легнич. Небрежно и презрительно отказываться от лучшего, что дано человеку… будь то агатэ– божественная любовь, плотская сладость Афродиты Пандемос, или простые семейные радости, дом, дети… и презирать других за то, что они выбрали иначе… Вот он, ложно понятый патриотизм.
Кугель же с удивительной резвостью одолел расстояние между собой и Антосей, подкатился, вытер распухшую от слез мордашку:
– Мелкая ты… Ну кто же на ветру плачет?
И ничего панна Легнич носатому не сделала.
Лейтава, имение Ясиновка, 1831, февраль
Тумаш и Януш наперегонки хватали холодные вареники, будто их до этого неделю не кормили.
– А что? – небрежно поинтересовался Айзенвальд у пахолка, – панна Легнич в Краславку на ярмарку в конце лета не ездила?
Парень, не дожевав куска, уставился на Генриха стеклянными глазами.
– Не ездила, – пробурчал он. И, оказав куда большую, чем вчера, разговорчивость, шамкая, объяснил: – Не с чем, так чего зря пяты топтать… А сестра, да дом, да огород еще…
И, сочтя разговор законченным, нагнулся над миской.
Кугель, управившись с завтраком, потирая пухлые ладошки, "ласкаво" попросил запрягать. Мужчины, попрощавшись с Бирутой и пообещав заглянуть на обратной дороге, вышли во двор. Круглое розовое солнце медленно вставало над заснеженным садом. Мир был морозным, звонким и каким-то по-особенному чистым, и Генрих подумал, что, вопреки страхам Януша, нынче будет хороший день.
Он не особо огорчился, что свидеться с Антонидой не пришлось.
Во-первых, в доме покойного Гивойтоса и без того могло отыскаться много интересного. А во-вторых, основанная на знании фактов и умении уложить их в систему интуиция подсказывала, что лучше не допрашивать панночку "в лоб" и даже не встречаться с ней нарочно. Что же до свидания невзначай… Айзенвальд все к нему подготовил, а дальше Божья воля. И поэтому, когда в окне наверху дрогнула занавеска, отставной генерал равнодушно отвернулся, подбирая поводья. Суетился, что-то перекладывал в санках Кугель. Надрывно скрипели растворяемые пахолком и Занецким ворота. Отвечая им, звонко лаял пес.
– Вы кто?! Что вам здесь нужно?!
Кугель подпрыгнул, и, огибая сани, покатился к крыльцу, распахнув руки, точно вознамерился облапить вылетевшую паненку:
– Позвольте лапочку!… Панна ласкава! Душенька!
Айзенвальд с трудом удержал смех. Антя, в кожушке, наброшенном на исподнее, и коротких валяных сапожках, испуганно отшатнулась к двери, которую за собой закрыла совершенно зря. Лицо девушки оказалось землистым, ржавые волосы растрепались – то ли не успела причесаться со сна, то ли утратила желание заниматься собой. Кугель умудрился чмокнуть ее в ладошку, несмотря на сопротивление.
– Да кто вы такой?! – крикнула старшая Легнич со слезами в голосе.
– Панна не помнит? – нотариус от удивления чуть не скатился с крыльца. – "Йост и Кугель", душеприказчик вашего дядюшки, пусть земля ему пухом, – толстяк поискал шапку на обрамленной кудряшками лысине, чтобы вежливо снять, не нашел – и с горя поскреб лысину.
– И что вы хотите? И… – она сощурилась, против солнца разглядывая Айзенвальда. – Вы-ы?… Да как вы…
Антя топнула ногой:
– Вон отсюда!
– Я не кура, чтоб панна на меня топала, – неожиданно рассердился нотариус. – По панны надобности еду, между прочим. А если панне то не надо, с сестрицей вашей поговорю.
Антонида сцепила на животе дрожащие пальцы.
– Прошу меня простить.
– Еду я в Ясиновку, поместье пана Лежневского, – объяснил Кугель сухо, – поискать добавок к завещанию. И паны Тумаш и Генрих ласкаво взялись меня проводить.
– Вот что… – Антося подняла глаза. – Вы можете подождать пять минут? Я еду с вами.
Толстяк повернулся к Айзенвальду и радостно подмигнул: все, как договорились. Генерал незаметно и понимающе кивнул в ответ.
– И всегда ваша панна такая злая? – спросил Занецкий у Януша. Но, верно, пахолок исчерпал себя в разговорах с Айзенвальдом и оттого молчал.
Антя и впрямь воротилась через пять минут, уже полностью одетая, в застегнутом на все пуговки кожушке, серых варежках из козьего пуха, мужских ноговицах и меховых сапожках. На голову был намотан черный платок. Пламенея скулами, панна Легнич сбежала с крыльца и заняла место в санях. Застоявшиеся кони рванули с места. Какое-то время мужчины оглядывались, должно быть, опасались попасть под горячую руку Бирутки, вооруженной ухватом, но та в погоню не кинулась. От этой удачи, от присутствия Антониды, от яркости ли зимнего дня ощутимо витал над кортежем дух легкого флирта. Толстяк Кугель, намотав на запястья вожжи, чего делать не следовало, старательно кутал в медвежью полость замерзшие ножки прекрасной панны да чмокал на жеребчика. Занецкий, стиснув конские бока, унесся вперед, радостно горланя:
– так, что слетали с придорожных кустов шапки снега и вор оны.
Да здравствуют руки!
да здравствуют плечи!
и томные звуки!
и нежные речи!
Конечно, стихи, вложенные в конфетные обертки, писались и хорошими поэтами, но стоило ли перевирать текст? Ироничное хмыканье Айзенвальда секретарю настроения не испортило и заткнуться не заставило. Но Антя Легнич, для которой все затевалось, оставалась глухой к авансам, точно каменный крест на перекрестке. Лишь отстранялась от нотариуса да хмурилась.
– Что ж вы, Антонида Вацлавовна! – застонал Кугель. – Поглядите, день-то какой!!
День и впрямь был прекрасен. Над путешественниками вздымалось колоколом ярко-синее небо, больше подходящее январю, чем февралю, носящему здесь имя "лютый" – месяцу вихрей и метелей, когда зима злобствует, не желая уступить место весне. Солнце ослепительно сверкало, заставляя пламенеть и искриться снежные россыпи вокруг. Полозья скользили по укатанной дороге, время от времени санки смешно подпрыгивали на присыпанных снегом ухабах – самый повод с радостным визгом свалиться на спутника – если он, конечно, не пончик Кугель, а красавец-жених. Резвые сытые кони выбрасывали белые комья из-под копыт. Вился пар над их спинами. Убегали назад вдоль канав по сторонам дороги заснеженные посадки. Отягченные снегом сосновые лапы клонились к земле. Мерцали из-под хрусталя темной зеленью. Рдел ракитник. Заснеженные кусты можжевельника казались кружевными, словно в пряничной рождественской сказке. А дальше до самого неба простирались заснеженные поля, прорезанные рощицами и оврагами. Местность напоминала застывшее море. Дорога то ныряла в распадки, то взмывала на пологие вершины. Причудливо изгибалась или вдруг на несколько верст делалась прямой, как стрела. Простор и свет. Потом впереди возникло как бы лежащее на земле хмурое облако. Шлях скакнул, точно напуганный заяц, резко взял влево. Облако приблизилось, загородив окоем, и стало видно, что это заснеженный лес, уходящий под небеса. Лес давил своей громадой, неотвязно и враждебно смотрел в спину. Кони, чувствуя этот взгляд, возбужденно зафыркали и без команды перешли в галоп.
– Крейво.
Айзенвальд до крови закусил губу. Для него это имя означало боль от раны и бессилие.
Изгибалась серпом опушка; иногда пуща отсылала своих разведчиков прямо к дороге: неохватные морщинистые вязы, рябинку, придавленную снегом; дуплистую иву, покривившуюся от старости; громадный дуб с суком, как перекладиной виселицы, протянутым над шляхом. Пуща словно дожидалась оплошности, чтобы накинуться на чужаков. Рядом с нею легко верилось в Хозяйку Зимы и в слепых волков, устроивших логово в буреломной чаще. И когда стена деревьев раздвинулась, уступив покрытому снегом озеру, всем стало легче дышать.
Осторожно спустившись на лед и предоставив коням выбирать самую легкую и безопасную дорогу, не подгоняя их, чтобы успели остыть, любовались путники кружевными заснеженными ивами, оточившими ледяное зеркало, да возвышающимся впереди островом, затянутым легкой дымкой, в которой почти терялись башенки, выступающие над растущими на вершине деревьями. Кони двигались легко и ходко, и пана Кугеля потянуло на разговоры.
– А скажите мне, ласкава панна Антонида, – он причмокнул на упитанного гнедка, чтобы бежал живее, легонько сотряс вожжами, – все спросить хочу. Без обид только. Кто вашему дядюшке имя такое дал? Пана ясновельможного "змеюкой" окрестить, надо же! Господи, прости…
Антося молчала, как каменная. Занецкий засмеялся:
– Стыдно, пан нотариус! Всю жизнь тут прожить – и не знать. Хотите, я отвечу?
Кугель фыркнул, сердито отвесил нижнюю губу:
– Будьте так ласкавы.
– Змея суть образ амбивалентный, то бишь двойственный. Она символизирует хитрость и коварство с одной стороны, с другой же – безмерные силы материи и ее способность к возрождению, по своему умению сбрасывать кожу. У древних та-кемцев змея служила уреем – символом власти на сдвоенных коронах царей. Для норн-манов – Людей Моря, либо Людей Судьбы – их великий змей Йормунгард, окружив землю, не позволял водам изливаться с нее, тем самым сберегая жизнь. Подобный же символ – уроборос: змей, схвативший себя за хвост – обозначает вечность.
Айзенвальд свел затянутые в кожаные перчатки ладони:
– Браво, Тумаш! Вам не кажется, что вы ошиблись факультетом?
Занецкий весело покрутил головой:
– Не кажется – не кажется. Образованный человек, на мой взгляд, не может ограничиться чем-то одним. Он должен быть человеком универсума – понимающим и объясняющим вселенную, – закончил студент очень серьезно. – Продолжать?
Генрих кивнул. Кугель пробурчал что-то, что могло сойти за согласие.
– В образе змея является скотий бог Велес – соперник Перуна. У лейтвинов… змей выходит из яйца, снесенного черным петухом. Если это яйцо в ыносит под мышкой человек, то змей, вылупившись, в благодарность станет таскать ему золото. Искры над печными трубами часто принимают за такого змея.
Нотариус проворчал:
– А чистить их не пробовали?
– Иногда змей этот, – Тумаш улыбнулся, – обратившись в прекрасного юношу, лазит к паненкам в окно и сосет из них жизнь.
Панна Антося вздрогнула, черные ресницы затрепетали. А Занецкий повествовал вдохновенно:
– Но самая прекрасная наша легенда – это легенда об Ужином Короле. Было некогда у богатого хозяина три дочери. Младшую, самую красивую, звали Эгле. Однажды жарким вечером после сенокоса девушки купались то ли в море, то ли озере. Может, в этом вот самом, – студент указал на желтоватый, присыпанный снегом лед. – Ужиный Король заприметил младшую и улегся на ее рубашку. И уполз лишь тогда, когда Эгле поклялась выйти за него замуж.
Айзенвальду представились то ли красавица, прячущаяся в собственные косы, то ли свернувшееся на вышитой сорочке черное змеиное тело в ствол молодой березы толщиной. И качаются потревоженный папоротник и треугольная, плоская голова с янтарными "ушками"…
– Ага… – нотариус запечалился. – Увидев такую скотину, любая замуж согласится, лишь бы уползла.
Слез и пошел рядом с гнедым, как путники, чтобы согреться, не раз и не два делали за дорогу.
– Так вышла?
Студент кивнул, ткнув голенью заленившегося конька:
– Уж как ее родичи ни прятали… Привез Ужиный Король Эгле в свой замок, превратился в красавца-парня, и стали они жить. Родила она мужу трех сыновей и дочь Осинку. Но все по дому горевала. Башмаки железные износила, воды в решете натаскала и хлеб испекла, и пришлось Жвеису отпустить ее с детьми к родне. Пообещала Эгле вернуться ровно через три дня. А муж научил ее и детей, как себя позвать. Выйдите, говорит, на рассвете на берег и скажите: "Белая пена – жизнь, а красная…"
Панна Легнич, до того молчаливо слушавшая с мученическим выражением на лице, вдруг захрипела и привстала. Лицо ее побелело. Глаза черными камушками выкатились из орбит. Да и любому впору было закричать: впереди, у кромки берега волновалась и дергалась багряная полоса – прибой, замешанный на ужиной крови.
– Ничего такого, панна ласкава, ничего такого… – бормотал толстяк-нотариус, растирая снегом Антины щеки. На них постепенно возвращался румянец, а в глаза жизнь. – То шиповник цветет, глядите сами.
– Вдруг тут, как на Камчатых островах, горячие источники есть… – уговаривал с другой стороны Занецкий. – Для здешних мест непривычно, а вдруг? Мало ли что бывает? Я еще доклад для географов сделаю…
То, что путники под впечатлением легенды приняли за пролитую коварными братьями Эгле кровь, оказалось шпалерой низких колючих кустов с багряными цветами. К запаху конского пота и холода примешался сладкий аромат. Шиповник цвел – вопреки Морене-Зиме, одевшей землю в посконную рубаху снега с черными пятнами галок и серыми пятнами ворон; с костлявыми деревцами и сухим бурьяном между сугробами и небом.
Антя перестала дрожать. Но, выбравшись из саней, не наклонилась понюхать цветы, как на ее месте сделала бы почти каждая женщина. А просто пошла вперед, загребая снег, не оглянувшись на разочарованных спасителей.
На согнутых заснеженных соснах острова лежали тучи. Небо хмурилось, грозило близкой непогодью. Видно стало плохо и недалеко.
Коней и сани пришлось оставить внизу. Сухой путь к Ясиновке имелся – тянулся по дальнему берегу через гати и насыпной вал. Но напрямки по льду выходило короче и проще, и без опасных сюрпризов в виде промоин и трясин. Зато к парадному входу отсюда толковой дороги не было: на гору лесисто и круто, а кругом – упрешься в болото, в которое озеро переходило. И поди разбери, проедешь ли там еще.
Лошадей привязали к кустам, освободив от удил и ослабив подпруги. Гнедка распрягли. Всем троим растерли соломенными жгутами ноги и грудь, укрыли попонами и подвязали торбы с овсом. Разобрали сумки и оружие. Поддерживая друг друга, оскальзываясь, по едва угадываемой под снегом лестнице стали карабкаться на склон. Примерно на полпути Кугель остановился, сопя, глядя в спину ловкой гибкой Антосе:
– Помру… Ей Богу, помру… – утерся рукавом и ляпнул, – или признаюсь. Антонида Вацлавовна! Уведу я у вас панну Бируту.
Антося обернулась, заправляя за ухо рыжую прядь. В глазах мелькнуло удивление.
– Экономку в Вильне не сыскать, чтоб домовитая, да на руку чистая… – пыхтел нотариус, продолжая восхождение. – А уж так хочется тишины, да покоя, да чтоб семья, детки…
Тумаш громко фыркнул. Толстяк возмутился:
– Но не могу ж я сразу ей замуж предложить. Я выкрест, к тому же. Мало как она отнесется, женщина степенная…
Скулы Анти заполыхали.
– Хоть женитесь, хоть любитесь! – закричала она. – Мне-то что?!… Я лучше сдохну, чем такое, пока они, – она ткнула пальцем в Айзенвальда, – вот здесь, на нашей земле! Ясно вам?!!…
И побежала наверх так, что брызгали из-под ног колкие ошметки снега.
Айзенвальд с жалостью подумал, что мало кто так боится и ненавидит жизнь, как панна Антонида. То ли никак не может забыть погибших в мятеж родных, то слишком сильной оказалась в ней боль от потери Ведрича и бегства сестры… Или ревнует к Бирутке, считая ее непреложно своею? Или все вместе плюс неудачная попытка стать оборотнем для мести и горячка, приключившаяся затем? Это все девицу оправдывало. Но если бы у отставного генерала спросили, кто больше всего подходит на роль Морены, в эту минуту он не колеблясь назвал бы имя Антоси Легнич. Небрежно и презрительно отказываться от лучшего, что дано человеку… будь то агатэ– божественная любовь, плотская сладость Афродиты Пандемос, или простые семейные радости, дом, дети… и презирать других за то, что они выбрали иначе… Вот он, ложно понятый патриотизм.
Кугель же с удивительной резвостью одолел расстояние между собой и Антосей, подкатился, вытер распухшую от слез мордашку:
– Мелкая ты… Ну кто же на ветру плачет?
И ничего панна Легнич носатому не сделала.
Лейтава, имение Ясиновка, 1831, февраль
Почти на четвереньках они вскарабкались на обрыв, нотариус, словно собака, стряхнул с себя снег, распрямился, глянул в сторону дома и застонал.
– Что такое?
– Чтоб я сдох! – и Кугель виновато посмотрел на Антосю. – Я думал… у шляхтича хата в две горницы, так вопит – "дворец". Кто ж знал… Выручайте, панна ласкава! Где ваш дядюшка мог бумаги хранить? А то мы здесь на месяц застрянем. Или сторож рады даст?
Антося покачала кудлатой головой: была тут раз только, в детстве, ничего почти не помню. А слуг еще тогда не было, нечем платить слугам. И сторожа нет. Дядя в Ясиновке не жил почти, да и что тут сторожить?…
Толстяк приуныл, и не мудрено. Потому что за площадью, обрамленной старыми липами и почти налысо вылизанной ветром, за круглой клумбой с остями былинок, проткнувшими снег, разлегся приземистый и длинный, будто спящая ящерица, дворец с ризалитами по углам. Над крышей маячили башенки находящегося с другой стороны парадного входа. Торчал частокол полуобваленных печных труб под белыми снеговыми шапками. Такие же шапки наползали на петушьи гребни фронтонов, лежали на зубцах парапетов и карнизах с каменными узорами-рустами под ними. Двухъярусную аркаду замело, из выстроенных вдоль балясин горшков печально свисали засохшие цветы; повой, оплетающий узкие окна с треснувшим кое-где стеклом, был ломким и безжизненным. Сугроб лежал под резной двустворчатой дверью с коваными цветами-петлями. Над трубами не поднимался дым, на белом не было ни человеческих, ни звериных следов. Утонули под снегом охраняющие крыльцо крылатые каменные псы. Но дворец в его величавом запустении был так знаком и так прекрасен, что стискивало сердце. Невольно Айзенвальд оперся на изъеденное ярью крыло – и отдернул руку. Закраина, пропоров толстую кожу перчатки, как ножом, рассекла ладонь. Генерал зубами сдернул перчатку. Озабоченный Тумаш стал прикладывать к алой, набухающей кровью полосе снег. Тот таял и стекал, розовыми каплями буравя сугроб под ногами. А Генрих все пытался понять, почудилось ли ему, или впрямь при касании крыло встрепенулось, как живое. И еще искоса следил за Антей. Глаза у той вновь стали похожи на черные камешки – точь-в-точь, как тогда, когда она приняла шиповник за ужиную кровь.
– Антонида Вацлавовна, – взмолился Занецкий, – может, тряпица какая есть?
– У меня возьми, – пробурчал Кугель, дергая плечом в сторону торбы на крыльце. Сам он уже несколько минут пробовал отпереть ключом с вычурной бородкой разбухшую дверь. Ключ был основательный – кольцо его вполне сгодилось бы для панны Антоси на браслет. А на связке таких ключей висело около полудюжины – Гивойтос оставил их у нотариусов вместе с завещанием.
– Ох, чую, ночевать здесь придется… – простонал толстяк, оглядываясь на солнце, затянутое серым. – Как думаете, панна Антонида…
Она вздрогнула:
– А? Я бы вас в хлев не пустила…
– Можно ли через болото коников провести в конюшни поставить? – вел свое колобок. – Ведь пожрут волчки коников… Вот что, пан Тумаш, мы с вами пойдем. А пан Генрих, как раненый, с паненкой в доме побудет. А чтоб не разминуться, направо идите, – проявил предусмотрительность он. – Там, с угла, труба целая.
Ключ, наконец, со скрежетом повернулся в замке, Кугель приоткрыл двери, крякнул и резво засеменил через площадь назад к лестнице, не давая ни Айзенвальду, ни Антосе возможности возразить. Тумаш поспешил следом. На какое-то время сделалось неправдоподобно тихо.
Но вот завозились, засвистели в кроне липы синицы. Полетел искрящийся иней. И оказалось, что солнце размыло мглу, сшив золотыми нитями землю и небо. И медь симарьгловых крыльев на не тронутых ярью сгибах сияет червонным золотом. Мир из алебастра и хрусталя оказался живым. Куда живее, чем Антосины глаза.
– Вы что же, панна Легнич, крови боитесь? – произнес Айзенвальд вполголоса. – Или совесть у вас нечиста?
– Это место… проклятое, – она стояла, отвернувшись, а казалось – почти бежит. Даже странно, что ответила. – Ненавижу его. И Занецкий ваш с его легендой! Ну откуда он?!… – Антонида уставилась на Айзенвальда с тоской, сжав кулачки у груди. – Нельзя было имение так называть! Осинка, дочка родная… И после нее… из потомков Жвеиса по мечу от предательства умер почти каждый, и хоть бы один своей смертью…
– Ваш дядя. Разве его видели мертвым?
Прозрачные до белизны глаза налились слезами:
– Ну что вы в душу мне лезете? Зачем?
– Но вы же его не хоронили.
– Я заказала отпевание, – она вытерла уголок глаза костяшкой большого пальца. – У меня… не было возможности… приехать. Да кто вы такой, чтобы меня судить?! – закричала панна Легнич. – Что вам от меня нужно?!…
– Правду.
Забыв об отвращении, Антя нырнула в дом, точно искала защиты. Айзенвальд пошел за ней. И понял, что при всем старании потерять девушку не сумеет: так явственно отпечатались в пыли ее смазаные следы.
Внутри показалось куда холоднее, чем снаружи, холод был промозглым и неприятным. Генрих передернул плечами; ясно, зачем Кугелю понадобилась целая труба.
Отставной генерал стоял под крестовым сводом прихожей. Прямо над головой свисал чугунного литья фонарь, четыре таких же фонаря украшали стены. За спиной у Айзенвальда была прямоугольная входная дверь с двумя узкими окнами по бокам. Справа и слева уводили под арки тесные проходы. Дверь спереди ошеломила. Утопленное в полукруглую нишу романское чудо скорее напоминало костельные ворота. Висящая на толстых петлях и окованная железными полосами, дверь в состоянии была выдержать удар тарана, и при этом смотрелась на удивление к месту. Какое-то время Генрих любовался ею. А потом, прихватив с крыльца торбу Кугеля, свернул направо по Антосиным следам.
Пройдя узкий отнорок, чей беленый свод можно было задеть головой, а растопырив локти, застрять, Айзенвальд попал в почти столь же тесную галерею с портретами в тусклых рамах, развешанными на левой стене. Узкие окна, затененные сверху, давали немного света. Из-за этого ли, из-за покрывавших их пыли и паутины полотна казались безжизненными. Айзенвальд пошел вдоль ряда, размышляя, что обращаться так с живописью грешно, и грубые масляные мазки складываются воедино лишь издалека. Но оказалось, что гладкая лакированная манера от взгляда вблизи хуже не стала. Как, впрочем, и лучше. Она была никакой. Парадный канон: в рост, обязательный поворот в три четверти, фоном драпировки, горностаевые мантии и щиты с гербами, фамильные драгоценности прописаны живее, чем лица. Впрочем, признал Генрих, портреты его предков не слишком отличаются от этих, и для какого-либо историка они вполне могут представлять интерес из-за тщательно изображенных деталей старинной одежды.
Звук в перспективе заставил его насторожиться. Сбежавшая панночка стояла перед одним из портретов на коленях, прижавшись губами, должно быть, к нарисованной руке. Шагов Айзенвальда, заглушенных одеялом пыли, она не услышала.
– Стрыйко, прости!
Значит, там был портрет ее дяди со стороны матери – Гивойтоса. Отставной генерал быстро сосчитал окна от себя до Антоси, чтобы не промахнуться, и подождал, пока девушка поднимется с колен. А потом негромко окликнул:
– Панна Антонида.
Она вздрогнула, но убегать не стала: похоже, страх остаться одной в заброшенном доме пересилил неприязнь. Айзенвальд, мягко ступая, подошел, и повернулся к портрету. Человек на нем… ломал каноны и установления, вопреки всему, казался… нет, был живым. Во-первых, глаза. Генрих прекрасно знал этот секрет старых мастеров: если зрачки нарисовать точно в центре глаз, то зрителю, где бы тот ни находился, все время будет казаться, что портрет за ним наблюдает. Отсюда черпают сюжеты "коллеги" Айзенвальда, авторы, любящие пугать читателей загадочным и необъяснимым.
Глаза пана Лежневского – серые и прозрачные – не пугали, они одухотворяли вытянутое лошадиное лицо с раскрытыми в улыбке – вопреки канону – ровными зубами и крепким подбородком.
Во-вторых, руки. Нарисовать их еще труднее, чем глаза, и очень немногие художники брались за такое, чаще прятали кисти рук в складках одежды. Но, похоже, этот осмелился – и у него получилось. Кисти с четко прорисованными длинными пальцами были ухоженные, красивые, но в то же время по-мужски сильные, одинаково подходящие, чтобы ласкать возлюбленную и держать меч. Одна из рук опиралась на консоль, укрытую набившим оскомину горностаем, а вторая небрежно трогала простую, с витым темляком рукоять "карабеллы", сунутой в потертые ножны. При том, что старинная делия серебристо-голубого оттенка, перетянутая вышитым, с позолотой широким поясом слуцкой работы – непременной принадлежностью любого здешнего нобиля, – и виднеющиеся из-под делии сафьяновые сапоги с загнутыми носами не казались старыми. Впрочем, такие уборы столетиями хранятся в сундуках, извлекаясь лишь по торжественным случаям, и никакая холера их не берет.
Удивительный человек. С ним хотелось, как говорил один удивительный поэт, идти плечо к плечу, стоять в бою, спорить, смеяться и даже молчать.
Но было еще и "в-третьих", поразившее Айзенвальда больше всего: венец, охвативший лоб Гивойтоса и, собственно, совсем не нужный при коротких волосах, один в один повторял короны, увиденные в Виленском музее. Те самые, которые, по словам Франи Цванцигер, ее дяди и других авторитетных историков, не могли быть коронами из легенды об Эгле и Ужином Короле. И не могли быть на этом портрете. Находка на горе Вздохов в Краславке случилась позже смерти стрыя панны Антониды Легнич. Значит, либо у Гивойтоса имелась реплика, либо венец пририсовал мастер, скопировав с виденного им образца (старинного портрета), либо это вовсе не дядя. К сожалению, возраст картины Генрих определить не мог. Тем более что в ходу нынче была мода старить их нарочно. Айзенвальд вытащил из кармана свечу, зажег и осторожно, чтобы не подпалить полотно, рассмотрел детали. Несмотря на обилие дел, он вырвал время для посещения выставленных в Ратуше находок, тщательно изучил и скелеты, и короны и даже зарисовал. Череп мужского костяка, если его одеть плотью, пожалуй, походил на череп Гивойтоса: такой же вытянутый, с ровными крепкими зубами. Да и остальное… Плечи широкие, бедра узкие, ноги длинные… А возле скелетов – в стеклянном ящике, на светлом атласе, оттеняющем темную бронзу материала – две короны, побольше и поменьше, похожие на свернутых ужей, треугольные хищные головки обращены к зрителю, и шарики-янтари над глазами. Ужи из музея и с портрета совпадали до чешуйки на бронзе, до царапины. Айзенвальд в совпадения не верил. Даже холод перестал ему докучать. Думая, что теперь нужно найти женский портрет в такой же короне, он механически потер кожу над бровями.
– Что такое?
– Чтоб я сдох! – и Кугель виновато посмотрел на Антосю. – Я думал… у шляхтича хата в две горницы, так вопит – "дворец". Кто ж знал… Выручайте, панна ласкава! Где ваш дядюшка мог бумаги хранить? А то мы здесь на месяц застрянем. Или сторож рады даст?
Антося покачала кудлатой головой: была тут раз только, в детстве, ничего почти не помню. А слуг еще тогда не было, нечем платить слугам. И сторожа нет. Дядя в Ясиновке не жил почти, да и что тут сторожить?…
Толстяк приуныл, и не мудрено. Потому что за площадью, обрамленной старыми липами и почти налысо вылизанной ветром, за круглой клумбой с остями былинок, проткнувшими снег, разлегся приземистый и длинный, будто спящая ящерица, дворец с ризалитами по углам. Над крышей маячили башенки находящегося с другой стороны парадного входа. Торчал частокол полуобваленных печных труб под белыми снеговыми шапками. Такие же шапки наползали на петушьи гребни фронтонов, лежали на зубцах парапетов и карнизах с каменными узорами-рустами под ними. Двухъярусную аркаду замело, из выстроенных вдоль балясин горшков печально свисали засохшие цветы; повой, оплетающий узкие окна с треснувшим кое-где стеклом, был ломким и безжизненным. Сугроб лежал под резной двустворчатой дверью с коваными цветами-петлями. Над трубами не поднимался дым, на белом не было ни человеческих, ни звериных следов. Утонули под снегом охраняющие крыльцо крылатые каменные псы. Но дворец в его величавом запустении был так знаком и так прекрасен, что стискивало сердце. Невольно Айзенвальд оперся на изъеденное ярью крыло – и отдернул руку. Закраина, пропоров толстую кожу перчатки, как ножом, рассекла ладонь. Генерал зубами сдернул перчатку. Озабоченный Тумаш стал прикладывать к алой, набухающей кровью полосе снег. Тот таял и стекал, розовыми каплями буравя сугроб под ногами. А Генрих все пытался понять, почудилось ли ему, или впрямь при касании крыло встрепенулось, как живое. И еще искоса следил за Антей. Глаза у той вновь стали похожи на черные камешки – точь-в-точь, как тогда, когда она приняла шиповник за ужиную кровь.
– Антонида Вацлавовна, – взмолился Занецкий, – может, тряпица какая есть?
– У меня возьми, – пробурчал Кугель, дергая плечом в сторону торбы на крыльце. Сам он уже несколько минут пробовал отпереть ключом с вычурной бородкой разбухшую дверь. Ключ был основательный – кольцо его вполне сгодилось бы для панны Антоси на браслет. А на связке таких ключей висело около полудюжины – Гивойтос оставил их у нотариусов вместе с завещанием.
– Ох, чую, ночевать здесь придется… – простонал толстяк, оглядываясь на солнце, затянутое серым. – Как думаете, панна Антонида…
Она вздрогнула:
– А? Я бы вас в хлев не пустила…
– Можно ли через болото коников провести в конюшни поставить? – вел свое колобок. – Ведь пожрут волчки коников… Вот что, пан Тумаш, мы с вами пойдем. А пан Генрих, как раненый, с паненкой в доме побудет. А чтоб не разминуться, направо идите, – проявил предусмотрительность он. – Там, с угла, труба целая.
Ключ, наконец, со скрежетом повернулся в замке, Кугель приоткрыл двери, крякнул и резво засеменил через площадь назад к лестнице, не давая ни Айзенвальду, ни Антосе возможности возразить. Тумаш поспешил следом. На какое-то время сделалось неправдоподобно тихо.
Но вот завозились, засвистели в кроне липы синицы. Полетел искрящийся иней. И оказалось, что солнце размыло мглу, сшив золотыми нитями землю и небо. И медь симарьгловых крыльев на не тронутых ярью сгибах сияет червонным золотом. Мир из алебастра и хрусталя оказался живым. Куда живее, чем Антосины глаза.
– Вы что же, панна Легнич, крови боитесь? – произнес Айзенвальд вполголоса. – Или совесть у вас нечиста?
– Это место… проклятое, – она стояла, отвернувшись, а казалось – почти бежит. Даже странно, что ответила. – Ненавижу его. И Занецкий ваш с его легендой! Ну откуда он?!… – Антонида уставилась на Айзенвальда с тоской, сжав кулачки у груди. – Нельзя было имение так называть! Осинка, дочка родная… И после нее… из потомков Жвеиса по мечу от предательства умер почти каждый, и хоть бы один своей смертью…
– Ваш дядя. Разве его видели мертвым?
Прозрачные до белизны глаза налились слезами:
– Ну что вы в душу мне лезете? Зачем?
– Но вы же его не хоронили.
– Я заказала отпевание, – она вытерла уголок глаза костяшкой большого пальца. – У меня… не было возможности… приехать. Да кто вы такой, чтобы меня судить?! – закричала панна Легнич. – Что вам от меня нужно?!…
– Правду.
Забыв об отвращении, Антя нырнула в дом, точно искала защиты. Айзенвальд пошел за ней. И понял, что при всем старании потерять девушку не сумеет: так явственно отпечатались в пыли ее смазаные следы.
Внутри показалось куда холоднее, чем снаружи, холод был промозглым и неприятным. Генрих передернул плечами; ясно, зачем Кугелю понадобилась целая труба.
Отставной генерал стоял под крестовым сводом прихожей. Прямо над головой свисал чугунного литья фонарь, четыре таких же фонаря украшали стены. За спиной у Айзенвальда была прямоугольная входная дверь с двумя узкими окнами по бокам. Справа и слева уводили под арки тесные проходы. Дверь спереди ошеломила. Утопленное в полукруглую нишу романское чудо скорее напоминало костельные ворота. Висящая на толстых петлях и окованная железными полосами, дверь в состоянии была выдержать удар тарана, и при этом смотрелась на удивление к месту. Какое-то время Генрих любовался ею. А потом, прихватив с крыльца торбу Кугеля, свернул направо по Антосиным следам.
Пройдя узкий отнорок, чей беленый свод можно было задеть головой, а растопырив локти, застрять, Айзенвальд попал в почти столь же тесную галерею с портретами в тусклых рамах, развешанными на левой стене. Узкие окна, затененные сверху, давали немного света. Из-за этого ли, из-за покрывавших их пыли и паутины полотна казались безжизненными. Айзенвальд пошел вдоль ряда, размышляя, что обращаться так с живописью грешно, и грубые масляные мазки складываются воедино лишь издалека. Но оказалось, что гладкая лакированная манера от взгляда вблизи хуже не стала. Как, впрочем, и лучше. Она была никакой. Парадный канон: в рост, обязательный поворот в три четверти, фоном драпировки, горностаевые мантии и щиты с гербами, фамильные драгоценности прописаны живее, чем лица. Впрочем, признал Генрих, портреты его предков не слишком отличаются от этих, и для какого-либо историка они вполне могут представлять интерес из-за тщательно изображенных деталей старинной одежды.
Звук в перспективе заставил его насторожиться. Сбежавшая панночка стояла перед одним из портретов на коленях, прижавшись губами, должно быть, к нарисованной руке. Шагов Айзенвальда, заглушенных одеялом пыли, она не услышала.
– Стрыйко, прости!
Значит, там был портрет ее дяди со стороны матери – Гивойтоса. Отставной генерал быстро сосчитал окна от себя до Антоси, чтобы не промахнуться, и подождал, пока девушка поднимется с колен. А потом негромко окликнул:
– Панна Антонида.
Она вздрогнула, но убегать не стала: похоже, страх остаться одной в заброшенном доме пересилил неприязнь. Айзенвальд, мягко ступая, подошел, и повернулся к портрету. Человек на нем… ломал каноны и установления, вопреки всему, казался… нет, был живым. Во-первых, глаза. Генрих прекрасно знал этот секрет старых мастеров: если зрачки нарисовать точно в центре глаз, то зрителю, где бы тот ни находился, все время будет казаться, что портрет за ним наблюдает. Отсюда черпают сюжеты "коллеги" Айзенвальда, авторы, любящие пугать читателей загадочным и необъяснимым.
Глаза пана Лежневского – серые и прозрачные – не пугали, они одухотворяли вытянутое лошадиное лицо с раскрытыми в улыбке – вопреки канону – ровными зубами и крепким подбородком.
Во-вторых, руки. Нарисовать их еще труднее, чем глаза, и очень немногие художники брались за такое, чаще прятали кисти рук в складках одежды. Но, похоже, этот осмелился – и у него получилось. Кисти с четко прорисованными длинными пальцами были ухоженные, красивые, но в то же время по-мужски сильные, одинаково подходящие, чтобы ласкать возлюбленную и держать меч. Одна из рук опиралась на консоль, укрытую набившим оскомину горностаем, а вторая небрежно трогала простую, с витым темляком рукоять "карабеллы", сунутой в потертые ножны. При том, что старинная делия серебристо-голубого оттенка, перетянутая вышитым, с позолотой широким поясом слуцкой работы – непременной принадлежностью любого здешнего нобиля, – и виднеющиеся из-под делии сафьяновые сапоги с загнутыми носами не казались старыми. Впрочем, такие уборы столетиями хранятся в сундуках, извлекаясь лишь по торжественным случаям, и никакая холера их не берет.
Удивительный человек. С ним хотелось, как говорил один удивительный поэт, идти плечо к плечу, стоять в бою, спорить, смеяться и даже молчать.
Но было еще и "в-третьих", поразившее Айзенвальда больше всего: венец, охвативший лоб Гивойтоса и, собственно, совсем не нужный при коротких волосах, один в один повторял короны, увиденные в Виленском музее. Те самые, которые, по словам Франи Цванцигер, ее дяди и других авторитетных историков, не могли быть коронами из легенды об Эгле и Ужином Короле. И не могли быть на этом портрете. Находка на горе Вздохов в Краславке случилась позже смерти стрыя панны Антониды Легнич. Значит, либо у Гивойтоса имелась реплика, либо венец пририсовал мастер, скопировав с виденного им образца (старинного портрета), либо это вовсе не дядя. К сожалению, возраст картины Генрих определить не мог. Тем более что в ходу нынче была мода старить их нарочно. Айзенвальд вытащил из кармана свечу, зажег и осторожно, чтобы не подпалить полотно, рассмотрел детали. Несмотря на обилие дел, он вырвал время для посещения выставленных в Ратуше находок, тщательно изучил и скелеты, и короны и даже зарисовал. Череп мужского костяка, если его одеть плотью, пожалуй, походил на череп Гивойтоса: такой же вытянутый, с ровными крепкими зубами. Да и остальное… Плечи широкие, бедра узкие, ноги длинные… А возле скелетов – в стеклянном ящике, на светлом атласе, оттеняющем темную бронзу материала – две короны, побольше и поменьше, похожие на свернутых ужей, треугольные хищные головки обращены к зрителю, и шарики-янтари над глазами. Ужи из музея и с портрета совпадали до чешуйки на бронзе, до царапины. Айзенвальд в совпадения не верил. Даже холод перестал ему докучать. Думая, что теперь нужно найти женский портрет в такой же короне, он механически потер кожу над бровями.