такогоне было видно – болото, трясение жидкой грязи, целящие в лицо и пролетающие мимо ветки. Но боковое зрение улавливало что-то живое: как бы недоконченное видение всадников – чуть похожих на навьев, но куда более размытых, сегментарных, нелепых в лохматящемся мелькании: то ли ударившее в трясину копыто – грязь в лицо, то ли странная путаница скукоженных ветвей. Визжали конек и кучер, стреляла щепками гребля, давил страх. Пока Гайли, яростно вскрикнув, не раскинула руки, точно сжимающие стеклянный шар, разбросав его половинки по сторонам, накрыв пространство. И почти сразу же гребля завершилась, проселок вознесся в гору, и на песчаных урвищах приветливо замахали зеленые флаги сосен.
   Ян кинулся Гайли в ноги:
   – Панна… по гроб… верный… отслужу… душу мне уратовала…
   Он сыпал словами, как из порванного мешка. Сопела заморенная лошадка. Гайли вытерла вспотевшее лицо.
   – Да что… что это было?
   – Панна гонец… – глаза Янки, снова обыкновенно голубые, полезли на лоб.
   – Но не Пан Бог.
   Парень помялся, прижимая ладонь к пазухе с папороть-цветом:
   – То Гонитва, панна.

Крейвенская пуща, три года назад

   Этот мир был, как на пуантинах Максимы Якубчика – затканное дождем пространство и уходящие в небо стволы. Стволы неохватные, обомшелые, старые, как мир. Пуща детских страхов и древних снов. И среди мороси редкий и внезапный охряной пожар дубовой кроны. И вязкая, оглушающая тишина. Готовая пронзить звериным рыком или стуком песта из-за узорчатого тына с оголовьями из человечьих черепов.
   Всадник ехал среди дождя. Тоже неотсюдный, в длинном с капюшоном плаще и чуге с зелено-черными разводами, на скакуне красы дивной, тонконогом, с лебяжье выгнутой шеей и косящими полными жизни рыжими разумными глазами. Над розовыми ноздрями коня поднимался пар. Ноги и брюхо его, и плащ и сапоги всадника были мокрыми совершенно.
   Миновав пламенеющую рябину, выбрались они на лысый холм, на ростань. И морось словно отрезало. Стало сухо и солнечно, и со всех сторон разом зашуршала, зашевелилась сухая трава. Как под ветром, поклонились чубчики бурьяна, почерневшая пижма, полынь… Но это был не ветер. Скакун запрядал ушами, задергался, высоко вскидывая ноги, так что всаднику едва удавалось удерживать его. Странный звук прошел над травой – печальная флейта, странный запах – тоскливая полынь. Всадник ничего не видел в траве, но она струилась, качалась, лилась – словно тысячи существ раздвигали ее везде. И сзади, и впереди… он понял, что это Сдвиженье. Что он опоздал.
   Конь дергался и норовил стать свечкой, и всадник пустил его в отчаянный, бесконечный, невозможный прыжок…! И сумел.
   Не погубить никого. Даже случайно.
   Сухая короткая шершавая трава не двигалась. Только на пне, венчающем середину неведомо откуда начатых и оконченных дорог, лежал, свернувшись кольцами, блестя черной чешуей, уж, изгибая головку с желтыми пятнышками, немыслимо похожими на корону, и трепетал раздвоенным язычком, думая что-то, неподвластное людям. Или просто греясь в последних лучах осеннего солнца.
   Парень спрыгнул с коня. Преклонил колено, с достоинством – как перед равным; смахнув с опущенной головы капюшон – и на рыже-золотых чуть вьющихся волосах стала видна свернутая ужом черная корона с двумя янтарями по сторонам треугольной маленькой головы. Уж с не меньшим достоинством ответил на поклон и, прежде чем растаять в траве, уползая в зимние гнезда, обронил изо рта маленький, сверкающий радугой камень. Парень поднял дар и до лучших времен сунул в рот, ощутив под языком солоноватой льдинкой. Сдвиженье началось. Но Ужиный Король одарил его благостью, и можно было успеть.
 
    Окошко было у самой земли– сквозной квадратный проем, и запахи мокрого леса лезли в него удушающим духом крапивы, папоротника, плесени и влаги, и грибов, перешибая дыхание. Земляной серый хорошо утоптанный пол был чуть пониже окна, а крыша – задевала голову мохнатыми корешками, сеялась песком и козявками, мокрицами; гость презрительно сбил с плеча клочок паутины, заглянул в малиновое око уголька, очерченное колом камней, сизый дымок поднимался над этим неуклюжим камельком, вытягиваясь в дыру. Парню показалось, алый глазок насмешливо подмигивает. Он раздраженно пнул трухлявую стену. Из угла выскочила мышь, и, заполошно перебежав открытое пространство, спряталась в лохмотьях, мхе и сухих листьях самодельного топчана. Землянка была похожа на могилу. Собственно, и была могилой. Со всем, что в ней. Захотелось вырваться хоть в крапиву, хоть в топи – только не оставаться тут, чтобы гнить заживо. Да барсучья нора приятней этого места!
   – Ты же нестарая, Ульрика! Как ты можешь жить здесь?… хуже зверя. Я сделаю свое – в последний раз, – и увезу тебя в город.
   – Алесь… нет! – девка откачнулась, и большая уродливая тень ночницей мазнула по потолку, вздрогнули пучки высохших трав. Кутаясь в драный плат, Улька подумала, как не совмещаются Алесево юное лицо в золотистом пушке щетины и глаза – древние, ярые, с желтой искрой внутри. Злые. Ей было холодно.
   Сухонькой лапкой она заслонилась, точно упреждая прикосновение.
   – Мне хорошо здесь… тихо, – слова выдыхались с расстановкой – она разучилась говорить.
   – Стоит ли из-за давнего предательства столько лет? (убивать себя – додумал каждый). По праву старой дружбы…
   Варево расплескалось. Александр кинулся ловить котелок.
   Угли недовольно шипели, плевались гнусно смердящим чадом. Ему еще больше захотелось уйти.
   Рука у девки была теплая, пахла травой, вырывалась, как напуганный зверек, царапала мозольками…
   – Улю… Всего две капли. В последний раз.
   – А то увезу тебя силой, – пригрозил он.
   Из-под спутанных волос на него с беспомощным отчаяньем глянули синичьи глаза.
   – Не трогай меня… княже. Не можно мне! Что ж вы робите?! За что?
   Алесь пожал плечами. Отодвинул немытую девку. Стоило возиться… пусть помирает… Нужна она, жаль! И насилой не возьмешь…
   – Спалю! – сказал он. – Все спалю, и оставайся.
   – Злы…день ты.
   – Был бы я злыдень, – он развернулся, как тетива, – взял бы младеня в погосте и прирезал на капище. Малого прошу. Дай. В последний раз. Землей клянусь, в последний. Ты не почувствуешь даже.
   Девка скособочилась в тени, раскачиваясь и тихонько воя, космыли падали на лицо.
   – Вот тут, – прижала она вдруг ладошку к сердцу, – птице больно. Рвется!
   – Ты просто спятила, – Алесь безнадежно сел на колоду у огня. – Столько лет столько людей проливают кровь за святое дело. Сидишь тут, прикидываешься блаженной. Стерва ты, Улька. Сестру забыла?!
   Он вынул ладанку из-за пазухи:
   – Тут земля с ее могилы.
   – Нет.
   – Я тебе никогда не врал. "Стража" своим не лжет.
   – Я не ваша.
   – А чья же? Не ведьма, нет? Тринадцать лет в марце, так? Кто тебя из-подо льда вытащил?
   – Помню.
   – Вот и гляди, – он привалился к стене. Из отвора-оконца тянуло прелью, плесенью и грибами, крапивой, папоротником. Князь сидел спокойно. Словно время не подгоняло. Словно он заехал к любке в янтарный терем. Время было его.
   Девка сновала по землянке, раздувала угольки, терла миску песком: но каждое движение ее было нарочитым и словно оборванным. Алесь ждал. Медленно достал из кармана склянку, откупорил, покачал в ладони, любуясь на сверкающее содержимое. Столь же неторопливо достал нож, прокалил над огнем.
   – Нет. Нельзя навьев подымать. Грех.
   – Прекратите, панна Маржецкая.
   Властно взял Ульку за хрупкое плечо, разорвал ветхий рукав, чистой тряпкой обмыл кожу на локте.
   – Грех здрады на твоей сестре. Не хочешь Северину спасти? Ведь из-за нее Игнася расстреляли. И тот генерал, каратель, приезжал на ее могилу.
   – Неправда! Не-ет…

Лейтава, Краславка, 1830, середина августа

   Адам Цванцигер, прямой наследник коменданта Двайнабургского Франциска Цванцигера, командор Краславской прецептории, барон, маршалок Люцинский, снял соломенную шляпу и вытер вспотевший лоб. На платке осталась черная полоса.
   – Так что больше копать не будем, – вклинился в размышления голос Гервасия, артельного головы, третий месяц работающего с паном на раскопах. – Потому как грех. Пан ксендз говорил с амвона, что грех, долокопство и разрывание могил то есть.
   Упарившись от столь длинной речи, бородатый Гервасий замолк. Как стена. Пан Адась судорожным движением ткнул пенсне и оглянулся на виленского профессора отдаленной истории. Толстый профессор то и дело вытирал обильно текущий по лысине пот и прикладывался к бутылке с сидром, засунутой в ведерко с водой. На умоляющий взор хозяина Краславки он только развел ручками. Что вы хотите, мужики, варвары, лейтвины. Отчаясь уговорить мужиков, пан Адась махнул рукой: а, все к черту! – и плюхнулся рядом с профессором на траву. После спиноломных мучений сидеть было удивительно приятно. В траве пестрели цветочки, трещали кузнечики и солнце, подбираясь к зениту, сулило скорый обед.
   – Так что пан прикажет, – дипломатично кашлянул над ухом Гервасий. – Закапывать?
   – Почему – закапывать? – этот невинный девичий голосок заставил артельщиков побледнеть, а пана Адася – покраснеть, вскочить и снова рвануть пенсне. Один профессор мирно хлебал сидр, не понимая причины переполоха.
   – Э-э… – сказал барон Цванцигер. – Профессор отдаленной истории Долбик-Воробей. Франциска-Цецилия, моя племянница.
   Профессор кивнул не вставая и просопел что-то, к случаю приличествующее. Перед ним стояла невинная девица семнадцати, должно быть, лет, совершенно обыкновенная: пухленькая, румяная, с собранными по еллинской моде в узел на темени волосами; когда она встряхивала головой, тугие локоны, свисающие вдоль ушек, колыхались, как у озорной спаниелихи. На Фране было хлопчатое в мелкий цветочек платье, соломенную шляпку с лентой и букетик диких гвоздик она держала в руке.
   – Почему – закапывать? – строго повторила паненка.
   Теперь побледнел пан Адась, а покраснели мужики.
   – Мракобесие, – фыркнул профессор.
   Девушка уронила гвоздички и шляпку ему на колени.
   – Да там же… да археология… да…
   В конце ее короткой и выразительной речи одна из лопат с перекладиной на ручке очутилась в руках барона, вторая – в руках профессора, а в черенок третьей она вцепилась сама и решительно сиганула в раскоп.
   Пан Адась с тоской подумал об остальных своих племянниках, двоюродных братьях Франи, попивающих сейчас холодное молочко на соседней мызе в окружении хорошеньких пейзанок и ничуть не привлекаемых великой наукой археологией.
   – Вашей племяннице… полком командовать, – отсапываясь, изрек профессор. Барон развел руками: нисколько не сомневаюсь.
   Следующие четверть часа из раскопа доносилось только усиленное пыхтение да звяканье лопат о подвернувшиеся камешки. Артельщики топтались и дергались наверху, нервно отскакивая, когда на ноги падали комья земли. Потом что-то стукнуло, вскрикнуло – и мужики сгрудились над ямой, помирая от любопытства и головами застя свет.
   – А-кыш! – громыхнул профессор.
   В раскопе сделалось немного светлее, и кто-то из мужиков, разглядев, сдавленно пискнул:
   – Шки-лет.
   – Пшли. Пшли вон.
   Но артельщики не нуждались в понукании. Роняя шапки и подсмыкая ноговицы [16], они уже неслись с горы в сторону города. Археологам же было в высшей степени наплевать и на мужиков, и на окружающий мир. Почти не дыша, нежнейшими касаниями пальцев и специальных кисточек счищали они землю со своей находки. Долбик-Воробью грезилось триумфальное выступление в Виленском историческом обществе, пан Адась составлял в уме письмо своим ближайшим друзьям фольклористам братьям Граммаус, а панночка вытирала слезы восторга грязным локотком. Наконец профессор с усилием выбрался на край раскопа и сел, свесив вниз короткие ноги.
   – Феноменально. Похоже на языческое погребение. Только почему их похоронили голыми?
   – Саваны могли истлеть…
   – Милочка, от одежды всегда остаются… элементы. Пряжки, хм, запоны, браслеты, бусы… Дикари падки до украшений, как рождественское дерево. Здесь же, – он указующе ткнул перстом, – только короны. Бронза и янтарь. Весьма типично. Или нет? – спросил он сам себя. – Феноменально.
   – Возможно, мы что-нибудь найдем глубже.
   – Да, весьма вероятно. Это нужно зарисовать. А потом извлечь скелеты для дальнейшего изучения. Да-с.
   – Подайте мне альбом, – попросил пан Адась.
   Разгибаясь с рисовальными принадлежностями, профессор вдруг увидел коня и человека и отшатнулся от неожиданности. Он не слышал ни топота копыт, ни стука от прыжка о землю, ни хруста травы под ногами. И конь, и молодой мужчина словно сгустились прямо перед ним из знойного марева, и вставая с колен, ученый увидел поочередно полускрытые зеленью короткие сапоги, костюм для верховой езды, сшитый из грубого сукна, но ладно сидящий, рубашку, распахнутую на крепкой загорелой шее, и над ней удлиненное, с высокими скулами лицо в обрамлении не по моде длинных рыжих волос. Что-то в этом загорелом лице с серыми глазами и твердым подбородком смутило профессора, но уже через секунду он понял, что вот так же точно мог выглядеть, обрасти он плотью, найденный сегодня скелет. Вон даже незагорелая полоска на лбу от похожей на свернувшегося ужа короны! Долбик-Воробей яростно помотал головой. Привидится же такое. Жара и сидр… Между тем незнакомец помог вылезти из раскопа барону и панночке. Лицо последней, там, где не было грязи, покрылось пунцовыми пятнами.
   – Вы очень вовремя, Алесь, – сказал пан Адась, отряхая перепачканные руки. – Мой управляющий, Александр Ведрич, – представил профессору. Археолог надулся.
   – Я увидел бегущих артельщиков.
   – Вы на удивление вовремя. Пришлите пахолков с носилками, надо отнести находки в вифлеофеку. И возьмите у Анны Карловны несколько локтей кисеи.
   Во все время разговора, отвечая барону звучными рублеными фразами, смотрел молодой управляющий в раскоп. И очень не нравилась заезжему профессору желтая искра в его взгляде – как у волка, то исчезающая, то возникающая, словно задуваемая ветром свеча.
   – И вы суеверны, как эти хамы? – зацепил он.
   Алесь повернулся, на две почти головы возвышаясь над толстяком. Желтая искра мигнула.
   – Зря. Оставьте в покое наши могилы.
   – Все, Алесь! Поезжайте! Прихватите Франю.
   Мужчина кивнул, помог близкой к обмороку толстушке взобраться в седло. Когда улеглась поднятая копытами пыль, пан Адась сказал:
   – Чудесный молодой человек. Князь по происхождению. К сожалению, не по закону: его родители были мятежниками.
   Виленская знаменитость не пожелала ни отрицать, ни согласиться.
 
    Ложилась под конские копытапыльная дорога. Пахла волошками и маками, доцветающими на обочинах. Какое-то время всадница молчала, собираясь с духом, потом вытерла ладонью пот с грязного лица:
   – Простите, пан Ведрич, можно я спрошу?
   Он улыбнулся краешками губ, позволяя.
   – За что вы так не любите нас? – и продолжала, заикаясь от волнения и проглатывая слова: – Да, я немка. Но я люблю эту землю. Я здесь родилась. Мы пришли не вот только, мы давно живем рядом с вами, четыреста лет. Мой пра-пра, в общем, дедушка, Адам Цванцигер был крестоносцем, рыцарем, и нес сюда свет веры.
   – Да, выиграл Двайнабург в карты, споив вусмерть балткревца-коменданта.
   Франя возмущенно задергалась, пробуя соскочить на дорогу. Алесь с легкостью удержал ее:
   – Спокойно, панна Цванцигер, Смарда пугается.
   Франциска-Цецилия не оставляла своих попыток. Наконец тяжело спрыгнула в пыль. Алесь какое-то время заставлял коня идти шагом, давая огорченной и рассерженной девушке возможность держаться с ним вровень. И наконец, склонившись с седла, въедливо прошептал:
   – Милостивая паненка, ваш дядя оченьждет меня с носилками на раскопе.
   Франя оглядела пустую, знойную дорогу, мореные гряды на окоеме и озеро, осененное мрачными ресницами елей, и согласилась сменить гнев на милость. Но все равно старалась держаться прямо и строго, и Алесь, уважая ее намерение, не прикасался к ней. Какое-то время они скакали в молчании.
   – По крайней мере, мой пра-пра, в общем, дедушка, относился с уважением к своим землям в Ливонии. И мы… я тоже стараюсь. Я очень уважаю ваш народ, его терпимость в вопросах веры, его трудолюбие, удивительные вышивки и песни. Но некоторого… я просто не понимаю! Вас унижают, а вы гнетесь в рабской покорности!… И… гонцы.
   – Вы издеваетесь или действительно хотите понять?
   Франя обернула к Алесю красное от жары лицо:
   – Что вы… я…
   – Вы понимаете, что значит патриотизм?
   – Д-да, – она кивнула.
   – Так вот, его обычно принимают за чувство, а он может быть действием. Гонцы… это те, кто могут услышать тихий голос нашей земли и донести его до других, чей слух не столь совершенен.
   Франциска обхватила щеки:
   – Я… мне казалось, это чувство… великое… А… вы нуждаетесь в костылях?
   Алесь отшатнулся:
   – К-как… какое право имеете вы рассуждать про наше чувство и нашу веру, судить, не понимая, и указывать, во что нам верить и как нам жить?! И каковы наши права, и…
   – О Катилина… – пискнула Франя. И замолчала. Медленно заполыхали щеки и лоб. Она снова попыталась спрыгнуть с лошади, но Алесь грубо прижал ее к себе и пришпорил рыжего.
 
    Краславка, владение барона Цванцигера, очень похорошела во времена его деда воеводы Людвика. На круче правого берега Двайны велел он возвести белокаменные палаты, вокруг которых разбили парк, простиравшийся до самого местечка. Там, на площади, окруженной каменными домами, по его же приказу воздвигли здание ратуши с башней, гостиный двор, госпиталь и при нем монастырь сестер милосердия. Во вновь отстроенных домах поселили ремесленников, выписанных из Шеневальда. На горе по другую сторону речки Краславки, разделявшей городок надвое, вырос великолепный костел. Костел этот предполагалось сделать кафедральным собором Ливонской епархии, разрешающая булла была уже получена, но политические дрязги помешали. Тем не менее костел этот великолепной барочной архитектуры навещали паломники не только Шеневальда, но Лондина и Лютеции.
   В особом двухэтажном доме среди парка расположилась большая библиотека и музеум, пополненный уже стараниями Адама Цванцигера. В цоколе библиотеки помещалось уездное училище.
   Краславка славилась превосходными изделиями ковров, бархата, сукна, ситцев, разного рода оружия, экипажей, золотых и серебряных украшений. Четыре ярмарки позволяли выгодно сбывать их на все стороны света. Также торговали жители льном, льняным семенем и пенькою.
   Краславка вообще была удивительным городом. Расположенная как бы в чаше между Двайной и горами, она оставалась теплой даже тогда, когда осенние ветры сдували последнюю листву с деревьев, и свирепели лютовские метели. А сейчас городок млел в полуденном зное, пах перезрелыми вишнями и смородиной, прелью тянуло от замшелых стволов и широких листьев яворов, укрывающих дворец.
   Копыта Смарды звонко процокали по каменному мосту над Краславкой, каменные же львы лениво жмурились вслед с парапетов. За мостом Алесь Ведрич свернул на уводящую вверх замощенную улочку. Панна Цванцигер опять попыталась вырваться. Алесь отстранил ее и взглянул с презрительным любопытством, как на возможно опасного зверька.
   – К жениху торопитесь?
   – Нет!! – Франя рыбкой забилась в его сильных руках.
   – Сидите смирно! Я пообещал вашему дяде доставить вас домой, и я это сделаю. – Немного подумал и добавил тихо, но твердо: – Я ничего не имею против вас, панна Цванцигер, лично. Но ваш народ ответит перед нами за свои грехи, и очень скоро.
 
    Алесь взошел к себе, распахнулдвери и замер. Гайли- гонецстояла к нему спиной, и сперва он спутал ее с Антей, Антосей Легнич, бывшей своей невестой: та же гибкость, тот же каштановый, тяжелый узел волос на темени. На Гайли были полусапожки, ноговицы с росшивью по бедрам, широкая льняная сорочка с отложным воротником. Кунтуш с меховой оторочкой висел на спинке стула, рядом на столе прикорнула квадратная шапочка-конфедератка. В них Гайли, должно быть, напоминала картинку из гербовника или лейтавского готического романа. Девушка ела вишни. Пахло ими, и яблоками, и немного пылью. Над фарфоровым блюдом вилась оса – куда же без них. Алесь подошел и сам не понял, как, прижался губами к шее Гайли, где та переходила в плечо. Кожа была шершавой и теплой.
   Гайли дернулась, едва не впечатавшись виском в косяк. Александр тоже отшатнулся, жалея о порыве – но вовсе не оттого, что Гайли была гонцом. Извечным женским движением вскинула она руки, поправляя волосы.
   – Жа-арко… Простите, что я без приглашения.
   Разумеется, тут же следовало начать уверять гостью, что она очень вовремя и все такое, но у Ведрича сил не было на мишуру. Он только сказал, что пока занят и пришлет покоевку [17]с обедом и водой для умывания. А вечером они сумеют поговорить. Была ли Гайли разочарована, он не знал. В конце концов, очень трудно что-то определить по лицу гонца.
   …Угольями в каменке дотлевал за чердачным оконцем закат. Гайли стояла, прижавшись лбом к стеклу, и не обернулась на шаги. Алесь устало присел к столу, налил вина, залпом выпил, вытер потный лоб.
   – Гайли?
   Она дернула плечами. Выпала шпилька, каскад волос обрушился на плечи. От волос пахло сухим жаром летней травы, горечью обгорелых березовых поленьев. Все заныло внутри у Алеся. Он предчувствовал, что разговор выйдет нелегким.
   – Алесь, скажите мне, – начала Гайли без предисловий, – кто я?
   Управляющий приподнял брови: бесполезный жест, она все равно его не видит.
   – Что вы хотите знать, Гайли? Что именновы хотите знать?
   – Гивойтос и Улька мертвы, Антося – она предана вам, она все равно мне ничего не скажет. Остаетесь только вы, – проговорила Гайли с непередаваемой интонацией, чуть удивленно растягивая слова. – Помните, три года тому. Когда я тяжело болела, когда я потеряла память. Я теперь сомневаюсь, что это болезнь.
   – А что? – спросил Ведрич хрипло. Прокашлялся. Покачал в бокале вино, но выпить не смог. В комнате делалось темно и странно, и только на фоне окна обведенный золотом силуэт…
   – Кто позаботился известить вейских знахарок, что мне все время нужно вино гонцов?
   – Многих? – спросил Алесь тупо.
   – Всех, кого я спросила. К каждой примерно три года тому приезжал мужчина. Они разнятся в описаниях, поэтому я не уверена, что это один и тот же человек. Но слова им были переданы одни. И названы мои приметы и имя.
   – Вам сильно пришлось поработать.
   – Вас это огорчает, Алесь? – Гайли наконец повернулась к нему, и в глазах мелькнула недобрая искра.
   Ведрич пожал плечами:
   – День был суматошный, я устал.
   – А тут приехала дурочка с глупостями…
   – Вы же знаете, что я так не думаю.
   – А чтовы думаете? – глаза ее, казалось, могли прожечь дыру в его лбу.
   – Присядьте, Гайли, – велел Алесь жестко.
   Она глубоко вдохнула, но все же повиновалась, опустилась на застеленную белым узкую кровать.
   – Стоило мучить дурных деревенских баб…
   Девушка дернула губами:
   – Тогда ответьте мне вы, умный, рассудительный. Князь Александр Ведрич, я требую правды.
   Он поднялся так резко, что почти отлетел тяжелый дубовый стол, скатилась и разбилась в осколки бутылка. Гайли ждала, не выказывая страха – хотя бояться было чего, впилась в Ведрича черными глазами.
   – Ты действительно требуешь правды?!
   И, глядя в белое лицо с провалами глазниц, отчеканил:
   – Ты – графиня Северина Маржецкая. Пятнадцать лет назад тебя застрелил член революционной дружины "Стража" Игнат Лисовский за предательство. После его убили по приказу влюбленного в тебя немецкого генерала. Романтичная история, не правда ли? Впрочем, возможно, Айзенвальд ценил твои деловые качества. Ты была назначена эмиссаром сюда, в Придвайнье, и везла депеши и списки инсургентов. И мои родители, и родители Анти погибли из-за тебя. А три года назад я по решению "Стражи" призвал тебя из мертвых, чтобы дать возможность искупить грехи.
   Губы Гайли дрогнули – словно она хотела сказать, что обвинение лживо, из глаза выкатилась слезинка, скользнула по щеке. Отразила лунный луч, заглянувший в окошко. Там была совсем прозрачная северная ночь, луна взбиралась по жемчужному небосклону над бледнеющей полоской заката. Шелестели густые влажные яворы.
   Алесь закусил губу. Может, уже жалел о своем порыве. Гайли уперлась в столешницу расставленными пальцами, а вторую руку поднесла к горлу. Было похоже, она или упадет в обморок, или кинется из окна. Ведрич сощурился и усмехнулся.
   – Гивойтос тебя пожалел. Обряд воскрешения – он не пошел, как нужно. Вино гонцовпослужило для тебя напитком забвения.
   – Если… все так… – ну конечно, у нее сжало горло. И отчего-то вспомнился затертый медальон на кубке омельского дворца. Гайли отстегнула от пояса привычную баклажку, ломая ногти, вытащила затычку. Наклонила. Густая жидкость потекла на пол.