Страница:
Глава 12
ИСЦЕЛЕНИЕ
Никто не мог бы сказать, что господин массаона вернулся в казарму бегом. Он шел не быстрее, чем обычно, – и только он знал, каких усилий это стоило. Когда за ним наконец захлопнулась дверь, он опустился прямо на пол и прижался лбом к прохладной каменной стене.
Ни разу за тридцать без малого лет массаона Рокай не дал себе самому повода для упрека. Сегодняшний день был худшим в его жизни. Он ошибся, и не единожды, а несколько раз подряд. И его оплошность едва не погубила Наоки.
А ведь массаона был очень привязан к молодому воину. Да и как ему не любить парня, который семи лет от роду подал прошение, чтоб его навечно исключили из числа потомственной знати и вписали в число воинов? Хватило же упрямства у сопляка убедить самого князя Юкайгина! Массаона отлично помнит детские каракули Наоки и поверх них размашистую подпись князя и одно-единственное слово: “Дозволяю”. О потомственной знати массаона был не самого высокого мнения и уж никак не считал, что у отпрыска знатной семьи хватит ума предпочесть воинскую службу бесполезному, но легкому существованию. Тем более он не верил, что у такого отпрыска хватит духу. У Наоки хватило и ума, и решимости, и он сделался дорог сердцу массаоны почти как сын, которого у массаоны никогда не было. Не будь Наоки ему так дорог, никогда бы массаона не разгневался настолько, чтобы позволить ярости взять верх над рассудком. Так можно сердиться только на очень близкого человека.
А близкого человека неплохо бы и знать как следует. Да что там близкого – в конце концов, Наоки его подчиненный, и массаона просто обязан знать, чем он дышит. Обязан. И знал. Много ему пользы принесло это знание? Уж кому, как не массаоне, известно: все слухи о высоком происхождении Наоки – чистая правда. А у этих аристократов свинячьих мозги работают не так, как у нормальных людей. Час позорной скамьи – тяжкое наказание, что и говорить. Человеку со стороны, не воину, даже и не понять, насколько тяжкое. Но массаона должен был, просто должен был догадаться, что Наоки оно раздавит, сломит, уничтожит.
А ведь не догадался.
Зато новичок этот… как его?.. Кенет – догадался. Массаона подумал о молодом полевом агенте с благодарностью, почти с нежностью. Если б не он, Наоки бы спятил в одночасье. Какая немыслимая удача привела этого парня в Каэн! Иначе ошибка массаоны оказалась бы непоправимой.
Да, а с самим агентом массаона разве не ошибся? Ведь мог бы догадаться, открой он глаза пошире и посмотри на новичка как следует. Пояс ему, дураку старому, вздумалось разглядывать. А того не заметил, что кафтан-то и поношенный, и застиранный изрядно. А ведь не от всякой грязи хайю отстирывать дозволяется. Запачканный подобным образом воинский наряд приносят в жертву богам. Хорошо городским стражникам – они нечасто сталкиваются с грязью подобного рода. У обычного же воина его облачение редко претерпевает больше пяти-шести стирок. Потому-то для воина почти невозможно не состоять ни у кого на службе, если он только не нашел клад. Выбор невелик: или соблюдать устав и помирать с голоду, или нарушать устав, разгуливая в непристойном виде. Или одеваться за счет своего нанимателя. Впрочем, даже у самых богатых и знатных деньги скоро выйдут, если тратить их беспрерывно на одежду для своих воинов. Потому-то воины и находятся большей частью не просто на службе, но на императорской службе. Хитер был основатель нынешней династии, ничего не скажешь! Простым добавлением нескольких строк о священности синего хайю в воинский устав он лишил своих вассалов их собственных войск. У кого теперь хватит денег на армию, способную выдернуть трон из-под сиятельной задницы его императорского величества? И долго ли сможет одинокий воин отстаивать свою независимость? Стать воином может кто угодно, если пожелает и сумеет, будь он первым принцем крови или последним побирушкой, да ведь потом ему податься некуда, кроме как в императорские войска, чтоб его там одели за казенные деньги. Хотя какие же налоги приходится драть со всех уголков империи, чтобы постоянно одевать день ото дня растущую армию, – уму непостижимо!
Однако на всякую загадку своя отгадка найдется. Пожалуй, его светлость наместник Акейро не уступает в хитрости древнему императору, а то и превосходит его. Первым же своим указом наместник выдворил все императорские войска из Сада Мостов обратно в столицу. Да еще заявил, стервец, что он таким образом демонстрирует лояльность императору – ибо зачем верноподданному вдали от границы, в самом сердце империи, могут понадобиться войска? Только для бунта. А он, покорный его величества наместник, бунтовать не намерен, что и выказывает наиболее убедительным образом. Вся империя хохотала, а императору пришлось проглотить и не поперхнуться да еще сделать вид, что его накормили чем-то умопомрачительно вкусным. А наместник, избавив городской бюджет Сада Мостов от непомерной статьи расходов, начал нанимать на службу полевых агентов. Их-то указание о стирке кафтана не обязывает. Они могли стирать что угодно столько раз, сколько заблагорассудится. Если полевой агент не под прикрытием работает или с частичным прикрытием, то пояс без именных знаков и застиранный до блеклости хайю – это и есть почетные знаки их высочайшей воинской доблести. Полевыми-то агентами могут быть только лучшие из лучших. Вот этих лучших Акейро и начал привлекать к себе на службу. И платил он им щедрее обычного: по сравнению с чудовищными затратами на содержание императорских войск даже двойное жалованье полевых агентов – пустяк. Естественно, что охотников служить Акейро нашлось немало. И вышло так, что почти все лучшие воины империи находятся на службе у наместника, тратится он на их содержание самую малость, Сад Мостов на сэкономленные деньги благоденствует, и все это – в рамках закона!
Да, а ведь новичок тоже из Сада Мостов. Если у массаоны и были сомнения, кто он такой, то теперь для колебаний не оставалось места. Пояс пустой, хайю застиранный, воинское посвящение парень получал в Саду Мостов. Кто же еще, как не полевой агент! И это в его-то годы. Профессионал. Умница. Как он быстро сообразил, что в одиночестве Наоки не снесет позора, а разделенная на двоих тяжесть бесчестья его не раздавит!
И все же, и все же…
После стольких ошибок Рокай не мог себе позволить ни одной, пусть даже самой малой. Сегодня не стоит привлекать к новичку внимания. А вот через день-другой, когда суматоха уляжется и парень больше не будет темой для толков и пересудов, массаона отправит доверенного человека в Сад Мостов. Пусть-ка он поразузнает там, что сможет, о воине Кенете и о его учителе. Вот только кому поручить расспросы? Работать-то посланцу придется среди полевых агентов. А чтоб его, этого хитреца Акейро! Из-за него у массаоны Рокая не осталось ни одного своего полевого агента, который выполнил бы поручение быстро и сведения притом принес бы достоверные. Вот бы массаоне такого, как этот новичок!
При мысли о новичке массаона вновь вспомнил, как легко, небрежно облачился в хайю Кенет, покидая двор казармы. Новичок вышел вместе с Наоки, рука об руку. Это хорошо. Теперь массаона может быть спокоен: с Наоки ничего не случится.
Наоки молчал вот уже битых полдня. Он по-прежнему шел рядом с Кенетом. Не то Кенет следовал за Наоки, не зная, куда ему податься в незнакомом городе, не то Наоки следовал за Кенетом, не зная, куда податься ему. Со стороны затруднительно было бы сказать, кто из них за кем следует. Они молча кружили по городу, пока Кенет не почувствовал, что есть ему хочется даже больше, чем отдохнуть.
Впрочем, возможность утолить голод вскоре представилась. По мере того как быстро сгущались летние сумерки, оживал ночной рынок, куда Кенет и Наоки непонятным образом забрели во время своих скитаний. Кенет глядел во все глаза: в Саду Мостов он ничего подобного не видел – и не потому, что времени не хватало. В Саду Мостов не было ночного рынка. Но Каэн – морской порт, а в порту жизнь не замирает даже ночью. Рынок оживал с сумерками и вновь замирал с первыми лучами рассвета.
Сначала один за другим зажглись фонарики в меняльном ряду – небольшие, тусклые: меняла, который слишком тратится на вывеску и освещение, – человек несолидный и доверия недостоин. Потом засветился веселыми огоньками ряд ювелиров, чеканщиков, золотых и серебряных дел мастеров. У тех, кто побогаче, яркий свет фонарей дробился и множился в золотых безделушках, граненых и полированных камнях и бесчисленных снизках знаменитого на всю империю каэнского жемчуга. У тех, кто победнее, и торговцев поддельными драгоценностями фонарики были не такими яркими, зато причудливыми, с выдумкой: у кого светящийся дракон сунул голову под крыло, у кого изумрудно-зеленый лев важно шествовал по навершию фонаря, держа посох в тяжелых лапах. Еще немного погодя засияли бесчисленные огоньки в рыбном ряду, вспыхнули веселые разноцветные фонарики шелкового ряда. Еще несколько мгновений – и на рынке стало светло, как днем. И во всех рядах неисчислимые торговцы съестным прямо тут же на переносных жаровнях жарили, парили, варили, зазывая и расхваливая свой товар. Из крохотных трапезных заведений, живо напомнивших Кенету “Весенний рассвет”, вовсю тянуло дымком: там старались на совесть. Кенет сглотнул набежавшую слюну и взглянул на своего молчаливого спутника. Наоки был по-прежнему погружен в себя, и всевозможные вкусности каэнского ночного рынка его не соблазняли. Кенет вздохнул. Наоки голоден едва ли меньше, чем он сам, хотя этого и не замечает. А принимать пищу в присутствии голодного человека неловко, невежливо. Кенет еще раз сглотнул и решил потерпеть в надежде, что Наоки все же образумится и придет в себя.
– Щупальца осьминога в пряном масле! – кричал разносчик, встряхивая свой короб, из которого валил густой ароматный пар.
– Суп из ракушек! – вторил ему пронзительный голос из рыбного ряда. – Суп из ракушек!
– Змеи, змеи, у нас самые лучшие змеи! Самые замечательные змеи – только у нас! – Зазывала ухватил Кенета за рукав хайю. – Господин воин, змеи!
Кенет шарахнулся было в сторону, не сразу сообразив, что ему не пытаются сунуть в руки живую змею, да еще за деньги, а, наоборот, приглашают отведать эту самую змею как невесть какой деликатес.
– Жареные змеи! – с новой силой завопил зазывала.
– Ну уж нет! – возмутился Кенет, украдкой вытирая пот со лба. – Змеи мышей едят. Да чтоб я ел то, что мышами питается!
– Как можно, господин воин! – взвыл оскорбленный зазывала. – Мы откармливаем наших змей исключительно голубями, которых откармливали пряными травами.
– А тогда – тем более нет, – отрезал Кенет. – На такую роскошь у меня попросту денег не хватит.
Обиженный вопль зазывалы: “Змеи! Лучшие в Каэне змеи!” заставил Кенета улыбнуться. Он скосил глаза, надеясь заметить такую же улыбку на губах Наоки. Но лицо Наоки не выражало ничего.
– Пирожки, пирожки, пирожки, горячие пирожки! – Этот крик заставил Наоки чуть приметно вздрогнуть, но и только.
Кенета начало постепенно забирать за живое. Да что же это такое делается? Пока они вдвоем бесцельно слонялись по городу, молчание Наоки не казалось таким тягостным. Но здесь, на рынке, где было так шумно, весело, вкусно и светло, Наоки по-прежнему молчал. Кенет продолжал идти рядом с Наоки и чувствовал, как с каждым шагом в его душе начинает расти гнев на угрюмого безучастного воина. Мысленно этот парень все еще там, во дворе казармы, на эшафоте. Почему? Все давно закончилось, притом же не худшим образом. Ни у кого язык не повернулся надсмеяться над ним. Более того – судя по поведению воинов, можно подумать, что Наоки и позор не в бесчестье. Сколько сердечности было во взглядах воинов, когда они помогали Наоки сойти с эшафота и одеться! А этот болван даже не заметил.
Да замечает ли он вообще хоть что-нибудь, кроме себя? Полдня прошло, вечер наступил, а он все переживает свое несчастье, все думает, как тяжко ему пришлось. Делать ему нечего, вот что! Слишком много времени, которое нечем занять, вот он и мается дурью, переживает позор, существующий по большей части в его воображении. Горя он, видно, настоящего в жизни не знал!
Кенет свирепо засопел и ускорил шаги. Наоки не отставал, следуя за ним все с тем же безучастным видом. Его бледное лицо в ярком свете цветных фонариков выглядело почти помертвевшим, и Кенет не на шутку встревожился. Но рассердился он, пожалуй, все-таки больше. Еще раз взглянув на Наоки, Кенет закусил губу и решительно двинулся в сторону рыбного ряда, откуда доносился призывный запах супа из ракушек. Наоки шел рядом и молчал. Кенет кинул торговцу мелкую серебряную монетку, взял у него две большие чашки с густым ароматным супом и, обжигая пальцы, едва донес их до маленького столика в углу рыбного ряда. Столик стоял на отшибе, вдали от фонариков, почти в темноте, и потому никто не пытался его занять. Кенет поставил на столик одну чашку, а за содержимое другой торопливо принялся сам. Наоки молча глядел на столик блестящими отсутствующими глазами. К своей чашке он даже не притронулся.
– Послушай! – не выдержал наконец Кенет и с грохотом поставил чашку на стол. – Так и хочется дать тебе в ухо, честное слово! Ты теперь всю жизнь будешь молчать и думать, как тебя наказали? Горе какое! Можно подумать, у тебя кто-то умер!
Губы Наоки медленно раздвинулись.
– Да, – тихо сказал он. – Умер.
Кенет осекся.
– П-прости, – едва выговорил он.
Пожалуй, лишь теперь Наоки вообще заметил Кенета, и то не совсем. Он видел его – и не видел. И едва ли Наоки обращался именно к нему. Он говорил… с кем? С самим собой? Тоже нет. Сейчас он для самого себя не существовал.
– У меня была сестра, – тихо, медленно и отчетливо говорил Наоки. – Она была хорошая. Очень хорошая.
Он вдохнул так судорожно, что Кенет с несомненной ясностью понял: сестра у Наоки была действительно очень хорошая.
– Очень добрая девочка, – продолжал Наоки. – Такая… ее все любили. Ее нельзя было не любить.
Где-то в глубине памяти Кенета заворочалась почти незамеченно привычная боль. У него не было братьев или сестер, которых нельзя не любить. Ни Кайрин, ни Бикки этому определению не соответствовали.
– Весь дом ее на руках носил. Отец в ней души не чаял… особенно после смерти матери. Надышаться на нее не мог. – Речь Наоки все убыстрялась. – Когда она подхватила черную лихорадку, он чуть с ума не сошел с горя. Всех служанок высекли за то, что плохо за девочкой смотрели.
– Не “чуть”, а именно что сошел, – возмутился доселе молчавший Кенет. – Поветрие и вообще не разбирает, за кем хорошо смотрят, за кем плохо. А уж от черной лихорадки, если хоть один больной появился в городе, и вообще уберечься невозможно. Не служанок бедных надо было наказывать, а врача скорей звать. А лучше того – мага!
– Позвали, – ровным голосом возразил Наоки. – Лучшего мага, которого только можно было достать за деньги. Вот только когда он пришел, лечить было уже некого.
– Да ведь от черной лихорадки так быстро не умирают, – поразился Кенет.
– Она отравилась, – все тем же бесстрастным голосом произнес Наоки. – Не смогла перенести, что из-за нее мучили людей. Неповинных людей. Она была очень доброй девочкой.
Он замолчал и стиснул зубы. Глаза его влажно блестели. Кенет мысленно проклял себя за опрометчивость суждений. Теперь он знал, какая боль заставляла Наоки биться в руках помощников палача. И, словно подтверждая мысли Кенета, Наоки вновь заговорил:
– Когда она умерла, я ушел из дома. Я не мог… я прошение подал князю Юкайгину… чтобы меня в воины записали… мне тогда семь лет было, но он согласился… я не мог больше оставаться дома. У воинов ведь устав, им нельзя… и я думал, что мне никогда больше не придется… даже коснуться… Тайин из-за этого умерла… мне это хуже смерти, хуже позора… хуже всего…
Еще раз Кенет выругал свою бездумную опрометчивость, но времени предаваться укорам совести у него не было. Лицо Наоки исказилось таким безумным отчаянием, что нужно было как можно скорее заговорить, не дать Наоки вновь уйти в мир своего кошмара.
– А отец? – торопливо спросил Кенет.
– Проклял меня, конечно, – нехотя ответил Наоки. – Пусть его. Может, и нехорошо, что я покинул его в горе, но поделом ему. Теперь он все грехи замаливает. Стал монахом в миру, и что ни вечер, идет в семейную усыпальницу, молится у гробницы Тайин и прощения просит. Будто от его молитв что-то изменится.
О молитвах у гробницы Кенет что-то вроде слышал и раньше. Он немного напряг память – и через мгновение вспомнил, что же именно.
– Постой! – невольно воскликнул он. – Это же песня такая есть. “Плач по сломанной иве”. Это… про твою сестру?
– Да, – односложно ответил Наоки. И тут Кенета посетила новая мысль.
– Но ведь в песне поется, что она отравилась отваром бесовского корня!
– Да, – так же односложно повторил Наоки.
– Но она не могла им отравиться! – выпалил Кенет. Наоки вновь обернулся к Кенету. Лицо его пылало яростью.
– По-твоему, если выпить чашку смертельного яда, остается только жить да радоваться?!
– Послушай, – вспылил и Кенет, – я знаю, что говорю! Я в больнице служителем работал! Бесовский корень действительно смертельно ядовит. Для всех, кроме больных черной лихорадкой. Это лекарство от черной лихорадки, им от него лечат, ты понял? Даже если бы она бочку этой отравы выпила – не могла она от нее умереть! Выздороветь она от нее должна была! Самое большее – голова у нее назавтра болела бы!
– А ну-ка повтори, – сквозь зубы потребовал Наоки. Кенет повторил.
– Ты уверен? – сдавленным, каким-то не своим голосом спросил Наоки.
– Как в самом себе, – без колебаний ответил Кенет. – Даже больше.
Едва ли сознавая, что делает, Наоки поднял чашку с остывшим супом и машинально выпил его залпом.
– И все же не могу поверить, – тихо сказал он.
А между тем в его голосе звучало такое страстное желание именно поверить, что у Кенета к глазам подступили слезы, а в горле застрял нервный смешок.
– А ты поверь, – посоветовал Кенет. – Сам подумай: откуда у вас в доме вообще взялся бесовский корень? Или у вас им дорогих гостей по большим праздникам потчуют?
Возможно, именно язвительность Кенета и убедила Наоки.
– По-твоему, Тайин… жива? – дрогнувшим голосом спросил он.
– Не знаю, – помолчав, ответил Кенет. – Будь она жива, давно должна бы очнуться. Но и мертвой она быть не может.
– Говорят, маленькая надежда лучше большого горя. – Губы Наоки дернулись в подобии усмешки. – Может, и так.
Взгляд его снова стал прозрачным, невидящим.
– Эй! – испуганно окликнул его Кенет.
– Я в порядке, – отсутствующим тоном произнес Наоки, потом встряхнул головой и почти нормальным тоном спросил: – Ты где собираешься остановиться?
– Понятия не имею, – пожал плечами Кенет. – В Каэне я только с утра.
– Тогда иди… или нет, я сам тебя провожу, – нетерпеливо сказал Наоки. – Пойдем.
Теперь уже не было никаких сомнений, кто за кем следует. Наоки шел так быстро, словно его пинками подгоняли; Кенет за ним едва поспевал.
– Вон там, за углом, постоялый двор, – объявил наконец Наоки. – Называется “Перламутровая шкатулка”. Название лучше, чем он сам, но рядом с портом ничего иного и не бывает. Жить там долго не стоит, но заночевать можно. Утром я за тобой зайду, поищем, где можно устроиться получше.
Он говорил все, чего требовал от него долг вежливости и благодарности, но мысли его витали где-то совсем далеко. Кенет прекрасно понимал где и не обиделся рассеянному тону, так не соответствующему словам.
– Теперь я и сам дорогу найду, – улыбнулся Кенет, – так что тебе и впрямь не стоит задерживаться. До завтра.
Наоки навряд ли различил в темноте его прощальную улыбку. Едва заслышав, что задерживаться не стоит, он коротко поклонился Кенету, повернулся и широким быстрым шагом направился прочь. Кенет поглядел ему вслед, еще раз улыбнулся, вздохнул и на гудящих от усталости ногах побрел разыскивать “Перламутровую шкатулку”.
А Наоки совсем не ощущал усталости. Он даже и не заметил, как очутился на набережной. Свободную лодку в такой час найти трудновато: самое время для поздней прогулки по реке в приятной компании. Кругом так и снуют лодки, полные желающих полюбоваться лунным светом. Все же Наоки углядел невдалеке две или три лодочки настолько неказистые, что никто не решился их нанять. Они мерно покачивались на черной ночной воде. Лодочники дремали, не выпуская весла из рук. Наоки спрыгнул в ближайшую лодку. Лодка сильно накренилась; лодочник заорал и уже потом проснулся.
– Куда изволите, господин воин? – заунывным спросонья голосом осведомился он.
– Во Внутренний Город, – ответил Наоки, пытаясь устроиться поудобнее.
С лодочника мигом слетели остатки сна.
– Так это же вверх по течению! – воскликнул он.
– Плачу вдвое, – сквозь зубы пообещал Наоки.
– И что бы вам не сесть на паром, господин воин, – закряхтел лодочник, выгребая против течения.
– Парома еще ждать и ждать, – еле сдерживаясь, ответил Наоки. – Я тороплюсь.
То ли лодочник туго соображал спросонья, то ли от рождения, но и до него дошло: молодой господин воин не только торопится, но и очень сердится. Он почел за благо замолчать и принялся грести с удвоенной силой.
Едва лишь лодка успела приблизиться к берегу, Наоки вскочил, едва не перевернув лодку, швырнул лодочнику деньги, даже не дав себе труда их пересчитать, и выпрыгнул из лодки на берег, не дожидаясь, пока она причалит.
– А, чтоб тебя! – в сердцах воскликнул лодочник, пытаясь вычерпать воду, не выплеснув в реку вместе с водой и свой заработок. Когда он нашел все монеты до последней, оказалось, что плата превосходит вдвое не только обычную, но и обещанную поначалу сердитым воином. Запрятав неожиданную прибыль за пазуху, лодочник сменил гнев на милость совершенно и долго еще впоследствии искренне похвалялся тонким благородством манер и приятностью обхождения своего щедрого торопливого пассажира.
Наоки же забыл о лодочнике, едва ступив на берег. Он шел в дом, где не был вот уже более двенадцати лет, – и не испытывал ни радости, ни сожаления. Он и сам не мог понять, что он сейчас чувствует и чувствует ли вообще. Одно он знал твердо: он заставит себя выслушать, даже если ему для этого придется разнести весь дом на щебенку.
Впрочем, особого труда это бы не составило. Фамильная резиденция производила гнетущее впечатление. Очевидно, дом не подновляли с самого дня смерти Тайин. Обветшание коснулось всего: между цветными плитками дорожек пробивался мох, сад заглох, в окружавшей сад кованой решетке добрая половина прутьев проржавела и выломилась, что и дало Наоки возможность забраться в сад, минуя ворота. Одна только семейная усыпальница сахарно мерцала лунной мраморной белизной.
При виде столь энергичного траура Наоки выругался вполголоса. Кому это нужно? Тайин так любила гулять в саду, разглядывать диковинные заморские цветы. Вид запущенного, одичавшего сада доставил бы ей искреннее горе. Неужели хотя бы в память о ней отец не мог распорядиться расчистить сад? Да нет, где там. Он никогда не понимал таких вещей.
Впрочем, нет худа без добра. Увидев, что сорная трава вымахала с него ростом, Наоки сразу понял, что искать отца в доме бессмысленно. Уж если по прошествии двенадцати лет он все еще так буйно, напоказ, горюет, то молва правду гласит, и находится отец сейчас в усыпальнице.
Пробираясь в усыпальницу, Наоки дважды споткнулся в темноте и больно ушиб колено. Дорогу он помнил хорошо, но упустил из виду, что обломанных ветром сучьев и всякого прочего хлама за двенадцать лет в высокой траве накопилось более чем достаточно.
Внезапно узкая полоска света очертила дверь усыпальницы.
“Так, – сказал себе Наоки. – Меня услышали”.
Дверь отворилась, и свет упал на траву у самых ног Наоки, не достигая его лишь самую малость.
– Кто здесь? – услышал Наоки голос отца. – Кто посмел?!
“А он изрядно постарел за эти годы”, – отрешенно подумал Наоки.
– Кто… – снова начал отец и осекся. Наоки молча ступил из темноты в полосу света, слегка жмурясь, но глаз не отводя и ладонью не закрываясь.
Молчание было недолгим. Наоки покинул дом семилетним мальчиком, а теперь перед отцом стоял юный воин, но ошибиться отец не мог. Семейное сходство черт проступало разительно.
– Ты! – надтреснутым фальцетом произнес отец. – Что тебе здесь нужно? Убирайся! Ступай прочь, собака! Иди вылизывай двор казармы!
– Я пришел, чтобы поговорить, – медленно и гневно произнес Наоки. – И вам придется меня выслушать. Иначе я не уйду, хоть бы вы весь дом кликнули на подмогу.
– Нам не о чем говорить, – отрезал отец.
– Один знающий человек сказал мне, – продолжал Наоки, не обращая внимания на отца, – что Тайин, возможно, еще жива…
Ему пришлось прерваться: отец придушенно охнул и медленно осел на ступени усыпальницы.
Доводы Кенета убедили Наоки, но не его отца – чего, впрочем, и следовало ожидать. Наоки был не совсем справедлив, честя в душе отца за траур напоказ. За минувшие двенадцать лет отец настолько свыкся со своим горем, что оно поначалу сделалось как бы частью его самого, а потом и большей его частью. Отними у старика его скорбь – и много ли от него останется? Отец так сопротивлялся убеждению, словно Наоки норовил вырвать у него сердце из груди.