Страница:
Ему вспомнился брат, Мигел Зе; последнее средство спасения – заложить ему имение Монтес. Все остальные отказались помочь ему почти без извинений. Настал час истины. Горько знать это.
Может, для него так и не найдется трехсот конто; а он стольким дал заработать. Но сотню обещал адвокату – непонятно, то ли чтобы тот с большей охотой постарался добиться того, что нужно Зе Мигелу, то ли чтобы разволновался, тоже утратил сон на эту ночь, которая скоро наступит. Мигел Богач теперь проводит ночи без сна – точно пережидает их минута за минутой, заполняя воспоминаниями о тех временах, когда уверенно шел по любой дороге.
Теперь он блуждает по лабиринту сомнений и ухищрений.
Еще вчера Мануэл Педро пришел к нему в гараж и забрал пять почти новых покрышек в счет десяти конто, данных им в долг Зе Мигелу, чтобы тот мог выплатить недельную зарплату водителям и погасить задолженность по плате за помещение. Даже друзья хотят, чтобы его растоптали. Куда теперь девались его друзья?! Хоть бы один остался для примера, черт побери! А я-то их угощал чем только мог и не мог! Никогда бы не дошел я до такого, если бы сидел сычом у себя в углу, как они. Но мне-то всегда становилось не по себе при мысли, что кому-то из моих друзей туго приходится и я ему нужен. Всегда больше думал о них, чем о собственного семье. А теперь ем себя поедом, да от этого сыт не будешь. Мои рабочие подали на меня в Трудовой суд из-за сверхурочных. Даже Рыбий Хвост и тот был с ними заодно, а ведь я ради них давал работу всей колонне, хотя, когда на ходу больше трех грузовиков, мне один убыток. Чуть им что понадобится, являются с кепкой в руках к хозяину Зе; хозяин Зе то, хозяин Зе ce, и никто не уходил без подачки, сколько бы я на них ни орал. Такой уж был у меня обычай!… Теперь говорят: я, мол, мерзавец, и больше никто, эксплуатировал их и держал в черном теле; и язык у них поворачивается сказать такое! Даже пустили слух, что я прикарманил их взносы в профсоюзную сберегательную кассу, – только потому, что я не внес своей доли. А что такого?! Инспектор подал на меня ко взысканию, чуть не шестьдесят конто требует, забыл, что я ежемесячно выдавал ему конто за то, чтобы у него все бумаги были в порядке. А за что еще ему, сычу, платить, не за прекрасные же его глаза! И вот теперь он тоже мне пакостит, делает вид, что он тут ни при чем. Когда похоже, что пес сбесился, всякий норовит швырнуть в него камнем,черт побери! Он самолично приперся, чтобы вручить мне повестку о наложении штрафа. Ох, парни! Я света не взвидел, схватил его за пиджак и давай трясти, как чучело огородное; он весь побелел от страха. Я его об стену шмякнул, вышвырнул вон, как старую тряпку; он дал деру, сам орет, вид такой, будто не мужчина, а мальчуган, черт побери!
Зе Мигел рассказывает эти россказни и прибавляет к ним множество подробностей по своему обыкновению. Брат еще не сказал ему ни одного доброго слова. Пришел домой поздно вечером, сыновья выбежали к двери встречать его, в надежде, что отец, как всегда, возьмет их на руки и с ними вместе войдет на кухню, где возится мать; но они сначала рассказали, что дядя Зе пришел, давно его ждет, и, когда они услышали, что отец что-то проворчал, а сам и не приласкал их, как всегда, они сразу поняли смысл многих разговоров, прежде до них не доходивший. Но все-таки не отставали от отца, пока он не исполнил их желания.
Дядя Зе поднял глаза от клетчатой клеенки, покрывавшей стол, за которым он долгое время просидел молча, покуда мать жарила рыбу на огне очага. Мужчины поздоровались на расстоянии, не подав друг другу руки. И тут дядя Зе, Мигел Богач, сказал отцу, Мигелу Бедняку – так прозвали его люди:
– Мне нужно сказать тебе два слова.
– Можешь и больше…
И замолчали оба на некоторое время. Отец подошел к буфету, взял кусок сухого сыру, отрезал горбушку хлеба и стал жевать хлеб с сыром, откусывая большими кусками.
Мальчики переглядывались, пытаясь догадаться, почему взрослые люди притворяются, что не видят друг друга в такой тесной комнате, где их и слепой увидел бы. Мать взяла очередного бычка, обваляла в муке – не спеша, сперва с одного боку, потом с другого, – положила на сковороду, немного отвернув лицо, чтобы не брызнуло масло. Все поглядели на сковороду, словно в первый раз в жизни услышали, как потрескивает кипящее масло. Затем отец произнес:
– Ты хотел что-то сказать, говори…
Дяде Зе поглядел на отца, затем перевел взгляд на них обоих и на мать.
– Можешь говорить свободно.
– Я хочу предложить тебе одно дело.
– Мне?
– Да, тебе.
Когда Мигел Богач помянул про дело, мать внезапно повернула голову, на лице у нее появилось выражение испуга, и, лишь после того, как она перехватила взгляд отца и они поняли друг друга, мать снова занялась рыбой.
– Тогда пошли в комнату…
Дядя Зе с трудом встал из-за стола, притворно ласково потрепал по щеке обоих племянников и проговорил чересчур громко:
– Прошу прощения, невестка, это не потому, что при вас не хочу.
– Я ничего такого и не думала.
– Я всегда был вам другом, вы знаете.
– Никто и не спорит. Но мужской разговор есть мужской разговор. Я в делах ничего не понимаю и понимать не хочу. Может, так оно и лучше.
Когда Мигел Богач вошел в комнату, Мигел Бедняк ждал его, стоя у окна; он все еще ел хлеб с сыром, но теперь откусывал маленькими кусочками, словно боялся, что не расслышит, когда брат начнет рассказывать, зачем пришел. Мигел Богач остановился почти у самых дверей. В комнате ему было не по себе: он словно боялся, что его словам не хватит места. Мигел Бедняк снова предложил ему сесть, и он поблагодарил: нет, нет, большое спасибо, лучше постою, мне так удобнее.
Мигел Бедняк пожал плечами и замолчал, выжидая.
– Мне нужны деньги. Я задержался с платежами, и банк передал дело в суд. А по суду за все переплачиваешь.
Мигел Бедняк ждал, что брат скажет дальше. Дожевав хлеб с сыром, стал скручивать цигарку грубыми пальцами в черных рубцах, приобретенных на работе. Он слесарь, у него своя мастерская по ремонту двигателей. Немногим более года назад нанял двух маляров и расширил дело.
– Я пришел выяснить, может, ты окажешь мне услугу…
Лицо брата оставалось все таким же замкнутым, он как будто не слышал слов Зе Мигела.
– Предоставлю тебе любые гарантии. Можешь взять любой грузовик по выбору, а хочешь – два.
– Мне в моей работе грузовики ни к чему.
– Отдам их тебе в обеспечение как залог, старина, непонятно, что ли?
– Я в таких делах не разбираюсь. Да и нет у меня денег, нечем тебе помочь.
– Подпиши вексель.
– Никогда не лез я в такие дела и не хочу. Я недоумок.
– Почему недоумок, вовсе нет. Просто не привык иметь дело с банками.
– И не хочу.
– Выручи, старина, по-братски, я в долгу не останусь.
– У тебя столько друзей!…
– Хоть бы один остался для примера, черт побери! А я их угощал чем только мог и не мог! Никогда бы не дошел до такого, если бы сидел сычом у себя в углу, как они. Но мне-то всегда становилось не по себе при мысли, что кому-то из моих друзей гуго приходится и я ему нужен.
Мигел Бедняк перестал слушать брата, доводы Мигела Богача его не растрогают. Мигел Бедняк смотрит на брата искоса, недоверчиво, сузив глаза щелочками, чтобы тот не разглядел их выражения. Глаза у обоих одинаковые, может, у Зе Мигела чуть посветлее. А в остальном братья непохожи. Мигел Бедняк вырос малость повыше, не скажу, что намного, но почти на полголовы; смуглый, далеко не красавец, рот до ушей, нос рубильником; он жмется в присутствии Мигела Богача, побаивается его. Подобно брату, Мигел Бедняк снедаем честолюбием, но умеет обуздывать буйные порывы тщеславия, ибо жизнь брата для него как открытая книга, которая учит его тому, как не следует действовать.
Он подавил ярость и теперь холодно спокоен, а потому проницателен. Говорит медленно, цедит слова с превеликой осторожностью, изображая благоразумие. Но внутренне он весь ощетинился, выставил колючки, как еж, хоть и улыбается с показным добродушием.
Только тот, кто близко его знает, способен догадаться, что Мигел Бедняк взволнован; признак тому – подрагиванье синеватой жилки на правой щеке и легкая бледность – лицо его, когда он обеспокоен, становится цвета неспелой сливы.
А брат, Мигел Богач, беспокоит его.
Мигел Богач продолжает свои россказни и прибавляет к ним множество подробностей по своему обычаю. Он еще не сказал никому ни одного доброго слова, после того как пришел сюда поздно вечером:
– Я его об стену шмякнул, вышвырнул вон, как старую тряпку; он дал деру, сам орет, вид такой, будто не мужчина, а мальчуган, черт побери! Все забывают, что у меня еще остался порох в запасе.
Зе Мигел уверен, что только с помощью бахвальства заставит брата уступить. Он чувствует – всегда чувствовал, – что Мигел Зе его боится, и снова повторяет себе, что, играя на сочувствии, он ничего от брата не добьется.
– Если ты раздобудешь мне сотню конто, заложу тебе усадьбу. Тебе стоит только захотеть – сегодня же раздобудешь сотню конто. Ты пользуешься кредитом.
– Моего кредита и на тридцать конто не хватит: я человек бедный. А к тому же, на что мне твоя усадьба? Мне оборудование нужно для мастерской – вот что мне нужно.
– Усадьбе цена пятьсот конто.
– Триста, Зе, если б она была не заложена. А ты ее уже заложил.
В первый раз они смотрят друг другу в глаза. И читают мысли друг друга. Взглядом им друг друга не провести, он у обоих одинаковый, и они знают один другого.
– Вспомни, что у меня двое детей, Зе!
– A y меня их нет…
– Насколько я знаю, нет. Был сын, но умер.
– Он был слабак. Вышел характером в материнскую породу и покончил с собой. Теперь мои наследники – твои сыновья.
– Я не возлагаю надежд на твое наследство. Думай о себе; ты всегда думал только о себе. Правильно делал: каждый должен думать о себе. Я теперь так и поступаю.
– Мы братья…
– Да, по словам матери.
– Ты что-то не то говоришь, Мигел!…
– Может, и так, старина! Братские чувства не для меня. Я человек бедный.
– Если ты меня сегодня выручишь, завтра сможешь разбогатеть. Заведем общее дело.
– Общее дело я признаю одно: с женщиной в постели. Не люблю общих дел, они плохо кончаются.
– Сразу видно, что ты меня не перевариваешь, старина! Что плохого я тебе сделал?!
– Ничего. Если б сделал, мы бы поссорились. А так мы братья – каждый за себя, и никто не в обиде. Да и не могу я тебя выручить, Зе. Твоя лодка села на мель, но мне ее с места не сдвинуть, слишком тяжела для такого бедняка, как я. А у меня двое сыновей. Моя жена тоже ничего не подпишет такого, от чего могут быть неприятности.
Зе Мигел хватает шляпу, которую положил на кровать поверх покрывала, гневно впивается в твердый кастор ногтями: все-таки пытается растрогать брата, смотрит на него умоляюще. Делает два шага к дверям, как бы возвещая, что уходит. Но ему страшно уйти отсюда: он останется в одиночестве, и он боится – не людей, люди его уже не унизят, но своих собственных мыслей. Вот уже пять дней, как ему приходит в голову одна и та же мысль.
Мигел Бедняк устыдился своего враждебного тона: в добром слове никому нельзя отказать.
– Ты слишком далеко зашел, Зе. Много денег выбросил коту под хвост, а теперь тебе не свести концов с концами.
– Зато получил удовольствие, этого у меня уже не отнимут.
– Ты пожил всласть, Зе. Прямо как лорд. Всего у тебя хватало: и женщин, и машин.
– Еще будут, и долго. У меня покуда не весь порох вышел.
– Релвас подал на тебя в суд… А если такой тип выставит рога, он опасней, чем мьюрский бык, когда тот кидается на лошадь. Штопор тебя из когтей не выпустит.
– Потому-то мне и надо триста конто. Сотней конто заткну ему пасть. Остальные две сотни пойдут тем, кому больше всех не терпится; все прочие перебьются. Стоит головным баранам свернуть с пути, все стадо пойдет за ними следом. А если я смогу посадить их в дерьмо, то посажу. Начнись сегодня новая война, я стал бы первым человеком. Я создан для крупных дел, мелкие меня раздражают, мне тошно с ними возиться. Разразись новая война – и все они приперлись бы ко мне за вкусненьким, тут и настало бы для меня время мести.
– На такое у тебя силы не хватит!
– Это ты так считаешь… Я всех их скупил: всем им та же цена, что шлюхам. У них у всех душа шлюхи, все дело в сумме.
– Твоя беда, что война не начинается.
– Может, и так… Но дьявол не дремлет, он всегда ждет за дверью. Если ты мне поможешь, вот тебе честное слово, даю тебе честное слово, что ты станешь моим компаньоном.
– Я в своей жизни иду медленно, Зе, уж ты с этим смирись. Таким я создан – чтоб идти медленно.
– Ты же ничем не рискуешь, старина! Подпишешь вексель, что покупаешь у меня грузовики: тебе продали дешево. Кто придерется?!
– Не получится, Зе, не получится. Тебе все кажется проще, чем оно есть на самом деле. Сам на себя беду накликаешь…
– Ты так думаешь?!
– Уверен. И теперь они тебе не простят. Слишком много ты говорил. Это твоя слабина: всегда говоришь больше, чем нужно. Я твой брат, и, если ты мне что-нибудь продашь, мне не поздоровится. Я в эту историю встревать не буду, наберись терпения!…
Зе Мигел и сам твердо знает, что брат говорит правильно, но у него такое чувство, будто он услышал обо всем этом в первый раз. Он раздосадован – разъярен и раздосадован – и решает пустить в ход театральный эффект. Подходит к брату, хватает его зa руку, подводит к окну, вглядывается в улицу, словно боится, что подслушают.
– Даю тебе честное слово, что на скамью подсудимых не сяду. Не бывать тому! Эти подонки, которые меня не переваривают, эта погань жалкая, пусть они не надеются: им не удастся порадоваться, что я угодил под суд. Клянусь тебе прахом нашего деда! Если до этого дойдет, честное слово, если дойдет до суда, я покончу с собой!…
Последнюю фразу он выкрикивает. Выкрикнул и улыбнулся – без горечи, почти счастливой улыбкой.
– Ты мой брат… Если захочешь, ты сможешь меня спасти. Мигел Зе высвобождается резким движением.
Он высвобождается резким движением, пытается что-то сказать, мыслей так много, они путаются, и он не в состоянии выдавить ни слова. Из кухни доносятся веселые голоса детей; он думает, что должен сделать что-то ради своей семьи, что не может допустить присутствия брата в доме, где умерла их мать, с которой Зе Мигел обошелся так презрительно. Слова теснят друг друга в смятении и тревоге, а голоса нет. И не в силах владеть собою от гнева, Мигел Зе бросается на брата, метя ему кулаком в переносицу, но за мгновение броска порыв ослабевает.
Зе Мигел, покачнувшись, пятится к двери; лицо исказилось было от испуга, но он тут же приходит в себя и, выкрикнув ругательство, тотчас возвращается, готовый дать сдачи:
– Я глаза тебе выбью, подонок!
Мигел Зе, угадав, что за этим последует, в два прыжка перескакивает за кровать, хватает стул и выставляет ножками вперед. Влетев в комнату, растрепанная жена Мигела Зе становится между братьями.
В дверях комнаты, словно свидетели, появляются сыновья.
– Прочь отсюда, сеньор мошенник! Прочь с глаз моих, да поживей!
Униженный, Зе Мигел идет к выходу, неотрывно глядя на брата. Невестка хлещет его словами:
– Вы тратили деньги, как хотели, мы никогда не сидели у вас за столом рядом с вашими богатыми друзьями, а теперь вы явились только за тем, чтобы ограбить людей, которые живут своим трудом.
– Вы пьяны, сеньора невестка!
Мигел Богач говорит это, чтобы уколоть брата, но Мигел Бедняк уже взял себя в руки. Успокоился, почувствовав, что Мигелу Богачу уже не вырвать у него ни медяка.
– Ступайте в ад!… Ваша мать говорила про вас то, что вы заслуживаете, сеньор!
Мигел Богач почти бежит к порогу. Ему хотелось бы спросить у этой чертовки, что же говорила мать, но он боится услышать проклятие, которое мать оставила ему в наследство.
ХХ
Может, для него так и не найдется трехсот конто; а он стольким дал заработать. Но сотню обещал адвокату – непонятно, то ли чтобы тот с большей охотой постарался добиться того, что нужно Зе Мигелу, то ли чтобы разволновался, тоже утратил сон на эту ночь, которая скоро наступит. Мигел Богач теперь проводит ночи без сна – точно пережидает их минута за минутой, заполняя воспоминаниями о тех временах, когда уверенно шел по любой дороге.
Теперь он блуждает по лабиринту сомнений и ухищрений.
Еще вчера Мануэл Педро пришел к нему в гараж и забрал пять почти новых покрышек в счет десяти конто, данных им в долг Зе Мигелу, чтобы тот мог выплатить недельную зарплату водителям и погасить задолженность по плате за помещение. Даже друзья хотят, чтобы его растоптали. Куда теперь девались его друзья?! Хоть бы один остался для примера, черт побери! А я-то их угощал чем только мог и не мог! Никогда бы не дошел я до такого, если бы сидел сычом у себя в углу, как они. Но мне-то всегда становилось не по себе при мысли, что кому-то из моих друзей туго приходится и я ему нужен. Всегда больше думал о них, чем о собственного семье. А теперь ем себя поедом, да от этого сыт не будешь. Мои рабочие подали на меня в Трудовой суд из-за сверхурочных. Даже Рыбий Хвост и тот был с ними заодно, а ведь я ради них давал работу всей колонне, хотя, когда на ходу больше трех грузовиков, мне один убыток. Чуть им что понадобится, являются с кепкой в руках к хозяину Зе; хозяин Зе то, хозяин Зе ce, и никто не уходил без подачки, сколько бы я на них ни орал. Такой уж был у меня обычай!… Теперь говорят: я, мол, мерзавец, и больше никто, эксплуатировал их и держал в черном теле; и язык у них поворачивается сказать такое! Даже пустили слух, что я прикарманил их взносы в профсоюзную сберегательную кассу, – только потому, что я не внес своей доли. А что такого?! Инспектор подал на меня ко взысканию, чуть не шестьдесят конто требует, забыл, что я ежемесячно выдавал ему конто за то, чтобы у него все бумаги были в порядке. А за что еще ему, сычу, платить, не за прекрасные же его глаза! И вот теперь он тоже мне пакостит, делает вид, что он тут ни при чем. Когда похоже, что пес сбесился, всякий норовит швырнуть в него камнем,черт побери! Он самолично приперся, чтобы вручить мне повестку о наложении штрафа. Ох, парни! Я света не взвидел, схватил его за пиджак и давай трясти, как чучело огородное; он весь побелел от страха. Я его об стену шмякнул, вышвырнул вон, как старую тряпку; он дал деру, сам орет, вид такой, будто не мужчина, а мальчуган, черт побери!
Зе Мигел рассказывает эти россказни и прибавляет к ним множество подробностей по своему обыкновению. Брат еще не сказал ему ни одного доброго слова. Пришел домой поздно вечером, сыновья выбежали к двери встречать его, в надежде, что отец, как всегда, возьмет их на руки и с ними вместе войдет на кухню, где возится мать; но они сначала рассказали, что дядя Зе пришел, давно его ждет, и, когда они услышали, что отец что-то проворчал, а сам и не приласкал их, как всегда, они сразу поняли смысл многих разговоров, прежде до них не доходивший. Но все-таки не отставали от отца, пока он не исполнил их желания.
Дядя Зе поднял глаза от клетчатой клеенки, покрывавшей стол, за которым он долгое время просидел молча, покуда мать жарила рыбу на огне очага. Мужчины поздоровались на расстоянии, не подав друг другу руки. И тут дядя Зе, Мигел Богач, сказал отцу, Мигелу Бедняку – так прозвали его люди:
– Мне нужно сказать тебе два слова.
– Можешь и больше…
И замолчали оба на некоторое время. Отец подошел к буфету, взял кусок сухого сыру, отрезал горбушку хлеба и стал жевать хлеб с сыром, откусывая большими кусками.
Мальчики переглядывались, пытаясь догадаться, почему взрослые люди притворяются, что не видят друг друга в такой тесной комнате, где их и слепой увидел бы. Мать взяла очередного бычка, обваляла в муке – не спеша, сперва с одного боку, потом с другого, – положила на сковороду, немного отвернув лицо, чтобы не брызнуло масло. Все поглядели на сковороду, словно в первый раз в жизни услышали, как потрескивает кипящее масло. Затем отец произнес:
– Ты хотел что-то сказать, говори…
Дяде Зе поглядел на отца, затем перевел взгляд на них обоих и на мать.
– Можешь говорить свободно.
– Я хочу предложить тебе одно дело.
– Мне?
– Да, тебе.
Когда Мигел Богач помянул про дело, мать внезапно повернула голову, на лице у нее появилось выражение испуга, и, лишь после того, как она перехватила взгляд отца и они поняли друг друга, мать снова занялась рыбой.
– Тогда пошли в комнату…
Дядя Зе с трудом встал из-за стола, притворно ласково потрепал по щеке обоих племянников и проговорил чересчур громко:
– Прошу прощения, невестка, это не потому, что при вас не хочу.
– Я ничего такого и не думала.
– Я всегда был вам другом, вы знаете.
– Никто и не спорит. Но мужской разговор есть мужской разговор. Я в делах ничего не понимаю и понимать не хочу. Может, так оно и лучше.
Когда Мигел Богач вошел в комнату, Мигел Бедняк ждал его, стоя у окна; он все еще ел хлеб с сыром, но теперь откусывал маленькими кусочками, словно боялся, что не расслышит, когда брат начнет рассказывать, зачем пришел. Мигел Богач остановился почти у самых дверей. В комнате ему было не по себе: он словно боялся, что его словам не хватит места. Мигел Бедняк снова предложил ему сесть, и он поблагодарил: нет, нет, большое спасибо, лучше постою, мне так удобнее.
Мигел Бедняк пожал плечами и замолчал, выжидая.
– Мне нужны деньги. Я задержался с платежами, и банк передал дело в суд. А по суду за все переплачиваешь.
Мать кладет голову брата себе на колени, баюкает его, медленно покачивая ногой, ее пальцы перебирают черные жесткие волосы Мигела Зе, и она напевает песенку про буку на крыше; и, когда глаза брата смыкаются, мать улыбается нежно-нежно. Зе Мигел подглядывает в щелку приоткрытой двери; ему одно обидно – что он не может подбежать к ним и разлучить их, растоптав брата. И он решает вбежать сломя голову, с криками, он опрокидывает табурет, и, когда брат просыпается, мать встает, хочет схватить Зе Мигела, а тот бегает вокруг стола, не дается. Мать говорит: не смей убегать, хуже будет. Можно подумать, в этого мальчишку дьявол вселился.
Мигел Бедняк ждал, что брат скажет дальше. Дожевав хлеб с сыром, стал скручивать цигарку грубыми пальцами в черных рубцах, приобретенных на работе. Он слесарь, у него своя мастерская по ремонту двигателей. Немногим более года назад нанял двух маляров и расширил дело.
– Я пришел выяснить, может, ты окажешь мне услугу…
Лицо брата оставалось все таким же замкнутым, он как будто не слышал слов Зе Мигела.
– Предоставлю тебе любые гарантии. Можешь взять любой грузовик по выбору, а хочешь – два.
– Мне в моей работе грузовики ни к чему.
– Отдам их тебе в обеспечение как залог, старина, непонятно, что ли?
– Я в таких делах не разбираюсь. Да и нет у меня денег, нечем тебе помочь.
– Подпиши вексель.
– Никогда не лез я в такие дела и не хочу. Я недоумок.
Зе Мигел всю жизнь ни в грош его не ставил, с самого детства. Когда в футбол играли, он держал его в загольных; как-то раз один парень из команды Зе Мигела ушибся, и все равно Зе Мигел не взял брата, предпочел продолжать без одного игрока. Еще недавно в разговоре Зе Мигел сказал о нем, ему передали: «Он славный парень, да вышел недоумком».
– Почему недоумок, вовсе нет. Просто не привык иметь дело с банками.
– И не хочу.
– Выручи, старина, по-братски, я в долгу не останусь.
– У тебя столько друзей!…
– Хоть бы один остался для примера, черт побери! А я их угощал чем только мог и не мог! Никогда бы не дошел до такого, если бы сидел сычом у себя в углу, как они. Но мне-то всегда становилось не по себе при мысли, что кому-то из моих друзей гуго приходится и я ему нужен.
Мигел Бедняк перестал слушать брата, доводы Мигела Богача его не растрогают. Мигел Бедняк смотрит на брата искоса, недоверчиво, сузив глаза щелочками, чтобы тот не разглядел их выражения. Глаза у обоих одинаковые, может, у Зе Мигела чуть посветлее. А в остальном братья непохожи. Мигел Бедняк вырос малость повыше, не скажу, что намного, но почти на полголовы; смуглый, далеко не красавец, рот до ушей, нос рубильником; он жмется в присутствии Мигела Богача, побаивается его. Подобно брату, Мигел Бедняк снедаем честолюбием, но умеет обуздывать буйные порывы тщеславия, ибо жизнь брата для него как открытая книга, которая учит его тому, как не следует действовать.
Он подавил ярость и теперь холодно спокоен, а потому проницателен. Говорит медленно, цедит слова с превеликой осторожностью, изображая благоразумие. Но внутренне он весь ощетинился, выставил колючки, как еж, хоть и улыбается с показным добродушием.
Только тот, кто близко его знает, способен догадаться, что Мигел Бедняк взволнован; признак тому – подрагиванье синеватой жилки на правой щеке и легкая бледность – лицо его, когда он обеспокоен, становится цвета неспелой сливы.
А брат, Мигел Богач, беспокоит его.
Мигел Богач продолжает свои россказни и прибавляет к ним множество подробностей по своему обычаю. Он еще не сказал никому ни одного доброго слова, после того как пришел сюда поздно вечером:
– Я его об стену шмякнул, вышвырнул вон, как старую тряпку; он дал деру, сам орет, вид такой, будто не мужчина, а мальчуган, черт побери! Все забывают, что у меня еще остался порох в запасе.
Зе Мигел уверен, что только с помощью бахвальства заставит брата уступить. Он чувствует – всегда чувствовал, – что Мигел Зе его боится, и снова повторяет себе, что, играя на сочувствии, он ничего от брата не добьется.
– Если ты раздобудешь мне сотню конто, заложу тебе усадьбу. Тебе стоит только захотеть – сегодня же раздобудешь сотню конто. Ты пользуешься кредитом.
– Моего кредита и на тридцать конто не хватит: я человек бедный. А к тому же, на что мне твоя усадьба? Мне оборудование нужно для мастерской – вот что мне нужно.
– Усадьбе цена пятьсот конто.
– Триста, Зе, если б она была не заложена. А ты ее уже заложил.
В первый раз они смотрят друг другу в глаза. И читают мысли друг друга. Взглядом им друг друга не провести, он у обоих одинаковый, и они знают один другого.
– Вспомни, что у меня двое детей, Зе!
– A y меня их нет…
– Насколько я знаю, нет. Был сын, но умер.
Кажется, что сын спит, лежа на софе в гостиной, словно его уложили там спать. В мнимом безмолвии дома грянули два выстрела, это случилось минут через десять после беседы, которая была у них в кабинете, около стеллажа, заставленного книгами, которых Зе Мигел никогда не читал. Столяр снял мерку, и Зе Мигел заказал: сделайте мне на семь с четвертью метров книг в переплетах. Книги по вашему выбору.
– Он был слабак. Вышел характером в материнскую породу и покончил с собой. Теперь мои наследники – твои сыновья.
– Я не возлагаю надежд на твое наследство. Думай о себе; ты всегда думал только о себе. Правильно делал: каждый должен думать о себе. Я теперь так и поступаю.
– Мы братья…
– Да, по словам матери.
– Ты что-то не то говоришь, Мигел!…
– Может, и так, старина! Братские чувства не для меня. Я человек бедный.
Когда-то много лет назад у них был очень долгий разговор. Мигел Бедняк решил начать самостоятельную жизнь и попросил Мигела Богача одолжить ему двадцать конто: он намеревался открыть мастерскую. И брат сказал ему: «Деньжонки выложу, но только если заведем общее дело: я даю деньги, ты даешь работу. Прибыль – пополам. Согласен?!» Мигел Бедняк покачал головой, сказал, что подумает, и никогда больше не заходил к брату.
– Если ты меня сегодня выручишь, завтра сможешь разбогатеть. Заведем общее дело.
– Общее дело я признаю одно: с женщиной в постели. Не люблю общих дел, они плохо кончаются.
– Сразу видно, что ты меня не перевариваешь, старина! Что плохого я тебе сделал?!
– Ничего. Если б сделал, мы бы поссорились. А так мы братья – каждый за себя, и никто не в обиде. Да и не могу я тебя выручить, Зе. Твоя лодка села на мель, но мне ее с места не сдвинуть, слишком тяжела для такого бедняка, как я. А у меня двое сыновей. Моя жена тоже ничего не подпишет такого, от чего могут быть неприятности.
Зе Мигел хватает шляпу, которую положил на кровать поверх покрывала, гневно впивается в твердый кастор ногтями: все-таки пытается растрогать брата, смотрит на него умоляюще. Делает два шага к дверям, как бы возвещая, что уходит. Но ему страшно уйти отсюда: он останется в одиночестве, и он боится – не людей, люди его уже не унизят, но своих собственных мыслей. Вот уже пять дней, как ему приходит в голову одна и та же мысль.
Мигел Бедняк устыдился своего враждебного тона: в добром слове никому нельзя отказать.
– Ты слишком далеко зашел, Зе. Много денег выбросил коту под хвост, а теперь тебе не свести концов с концами.
– Зато получил удовольствие, этого у меня уже не отнимут.
– Ты пожил всласть, Зе. Прямо как лорд. Всего у тебя хватало: и женщин, и машин.
– Еще будут, и долго. У меня покуда не весь порох вышел.
– Релвас подал на тебя в суд… А если такой тип выставит рога, он опасней, чем мьюрский бык, когда тот кидается на лошадь. Штопор тебя из когтей не выпустит.
– Потому-то мне и надо триста конто. Сотней конто заткну ему пасть. Остальные две сотни пойдут тем, кому больше всех не терпится; все прочие перебьются. Стоит головным баранам свернуть с пути, все стадо пойдет за ними следом. А если я смогу посадить их в дерьмо, то посажу. Начнись сегодня новая война, я стал бы первым человеком. Я создан для крупных дел, мелкие меня раздражают, мне тошно с ними возиться. Разразись новая война – и все они приперлись бы ко мне за вкусненьким, тут и настало бы для меня время мести.
– На такое у тебя силы не хватит!
– Это ты так считаешь… Я всех их скупил: всем им та же цена, что шлюхам. У них у всех душа шлюхи, все дело в сумме.
– Твоя беда, что война не начинается.
– Может, и так… Но дьявол не дремлет, он всегда ждет за дверью. Если ты мне поможешь, вот тебе честное слово, даю тебе честное слово, что ты станешь моим компаньоном.
– Я в своей жизни иду медленно, Зе, уж ты с этим смирись. Таким я создан – чтоб идти медленно.
– Ты же ничем не рискуешь, старина! Подпишешь вексель, что покупаешь у меня грузовики: тебе продали дешево. Кто придерется?!
– Не получится, Зе, не получится. Тебе все кажется проще, чем оно есть на самом деле. Сам на себя беду накликаешь…
– Ты так думаешь?!
– Уверен. И теперь они тебе не простят. Слишком много ты говорил. Это твоя слабина: всегда говоришь больше, чем нужно. Я твой брат, и, если ты мне что-нибудь продашь, мне не поздоровится. Я в эту историю встревать не буду, наберись терпения!…
Зе Мигел и сам твердо знает, что брат говорит правильно, но у него такое чувство, будто он услышал обо всем этом в первый раз. Он раздосадован – разъярен и раздосадован – и решает пустить в ход театральный эффект. Подходит к брату, хватает его зa руку, подводит к окну, вглядывается в улицу, словно боится, что подслушают.
– Даю тебе честное слово, что на скамью подсудимых не сяду. Не бывать тому! Эти подонки, которые меня не переваривают, эта погань жалкая, пусть они не надеются: им не удастся порадоваться, что я угодил под суд. Клянусь тебе прахом нашего деда! Если до этого дойдет, честное слово, если дойдет до суда, я покончу с собой!…
Последнюю фразу он выкрикивает. Выкрикнул и улыбнулся – без горечи, почти счастливой улыбкой.
– Ты мой брат… Если захочешь, ты сможешь меня спасти. Мигел Зе высвобождается резким движением.
Брат стоял напротив него и издевался над ним, потому что отец приказал ему вымыть посуду; это было наказание: он не захотел идти за кофе, заявил, что он не женщина, чтобы мотаться за покупками, дед нажаловался, и теперь он расплачивался за то, что язык распустил. Тут появился Зе Мигел, явно что-то затаивший: вид у него был грустный, но, когда он проходил мимо него, по пути в сад, стал говорить обидное: «Раз ты теперь в судомойках, смотри, не спутайся с приказчиком из лавки! Если он тебя обрюхатит, отец выгонит тебя из дому. Будь пай-девочкой!» На него внезапно накатил гнев, в глазах потемнело от ярости; и он стал искать что-нибудь, чем причинить брату боль. На столе блеснул кухонный нож. Зе Мигел перехватил его взгляд и выскочил их кухни. Кончик ножа вонзился в дверь, которую успел захлопнуть брат. Нож еще дрожал от силы броска; Мигел Зе поглядел на него, потом убежал в комнату, забрался под кровать и заплакал.
Он высвобождается резким движением, пытается что-то сказать, мыслей так много, они путаются, и он не в состоянии выдавить ни слова. Из кухни доносятся веселые голоса детей; он думает, что должен сделать что-то ради своей семьи, что не может допустить присутствия брата в доме, где умерла их мать, с которой Зе Мигел обошелся так презрительно. Слова теснят друг друга в смятении и тревоге, а голоса нет. И не в силах владеть собою от гнева, Мигел Зе бросается на брата, метя ему кулаком в переносицу, но за мгновение броска порыв ослабевает.
Зе Мигел, покачнувшись, пятится к двери; лицо исказилось было от испуга, но он тут же приходит в себя и, выкрикнув ругательство, тотчас возвращается, готовый дать сдачи:
– Я глаза тебе выбью, подонок!
Мигел Зе, угадав, что за этим последует, в два прыжка перескакивает за кровать, хватает стул и выставляет ножками вперед. Влетев в комнату, растрепанная жена Мигела Зе становится между братьями.
В дверях комнаты, словно свидетели, появляются сыновья.
– Прочь отсюда, сеньор мошенник! Прочь с глаз моих, да поживей!
Униженный, Зе Мигел идет к выходу, неотрывно глядя на брата. Невестка хлещет его словами:
– Вы тратили деньги, как хотели, мы никогда не сидели у вас за столом рядом с вашими богатыми друзьями, а теперь вы явились только за тем, чтобы ограбить людей, которые живут своим трудом.
– Вы пьяны, сеньора невестка!
Мигел Богач говорит это, чтобы уколоть брата, но Мигел Бедняк уже взял себя в руки. Успокоился, почувствовав, что Мигелу Богачу уже не вырвать у него ни медяка.
– Ступайте в ад!… Ваша мать говорила про вас то, что вы заслуживаете, сеньор!
Мигел Богач почти бежит к порогу. Ему хотелось бы спросить у этой чертовки, что же говорила мать, но он боится услышать проклятие, которое мать оставила ему в наследство.
ХХ
Мать простила его в смертный час, ибо простила себя.
В тот миг она ощутила, как сурово обходилась со старшим сыном; ее суровость походила на ненависть – может быть, потому, что любовь для нее всегда должна была принимать видимость борьбы – напряженной, почти яростной, а перемирие было бы чем-то вроде неизбежной – хоть и желанной – передышки. Даже с собственным мужем Ирене Атоугиа была резкой и властной. Ей нравилось изводить его до тех пор, пока он не бросался на нее с яростью, граничившей с помешательством, чтобы потом вернуться к покаянным ласкам.
Тогда, и только тогда, она становилась на диво нежной.
Ее руки, огрубевшие от работы, становились словно шелк, она убаюкивала мужа прерывающимся от нежности голосом, завораживала все новыми ласками, воскрешая в нем тягу к своему телу, сухощавому, почти некрасивому, таившему под холодной угловатостью неожиданную пылкость. Когда он внезапно возвращался после долгой отлучки, она отвергала его ласки. И всего нежнее (ним была, когда он сникал, поддавшись усталости после работы или впав в апатию из-за какого-нибудь глубокого огорчения.
Ей нравилось восстанавливать то, что жизнь, казалось, разрушила непоправимо. В такие моменты у нее возникало ощущение, что она в состоянии воссоздать для себя самой то, что принесет ей радость. Таким образом она вознаграждала себя за подчинение, предписанное женщинам браком.,
После рождения старшего сына она забыла про мужа. На ночь пристраивала ребенка у себя под боком, словно боясь, что его унесет ночным ветром далеко-далеко от нее. Отдалась ему целиком, брала его с собой на работу, не обращая внимания на измены мужа, который не терял времени и искал у других женщин то, чего ему недоставало дома. В сыне она души не чаяла, пугалась, когда он капризничал или слишком долго спал, поднимала переполох, металась во всей деревне, пытаясь выяснить, что с ним.
Но как только мальчуган начал ходить и мать обнаружила, что он бунтует против суровых законов, которым она пыталась подчинить его с помощью ласк, она стала придираться к сыну так же, как придиралась к мужу, хоть и боготворила его, словно статую святого в церкви, впрочем, святых-то она не изводила (ценами ревности и озлоблением. Зе Мигел так и не научился читать у нее в душе, может, из-за упрямства и склонности к ожесточению, характерных своих черт. И потому так и не было ему никакой радости от той незаурядной любви, которую мать таила от него всю жизнь.
Она обожала сына – и боялась его строптивой отваги, не в с илах перекроить нрав мальчишки по своей воле с помощью шлепков и нежностей. Родился Мигел Зе; казалось, это должно было растрогать старшего. Нежность к малышу, над которым она го ворковала, то ныла, омрачалась озорными выходками старшего, истинного ее сына. Подчинить его ей не удавалось, а потому она била его; мальчик же не мог догадаться о тайной причине ее ожесточенности.
Она давала себе волю ночью, когда все спали; тогда, подкравшись к его тюфяку, она целовала ему руки и говорила, как любит его. Разговаривала с сыном, словно с возлюбленным. Долго шептала нежные слова, почти без голоса, одними губами – и бред ее жаждущего любви воображения вознаграждал ее за неверность мужа, разменявшего в чужих постелях ее любовь на медяки.
В тот день, когда мальчугана принесли полумертвым и Ирене Атоугиа разразилась бранью и проклятиями, чтобы не выдать своих чувств соседям, привыкшим к ее неизменной суровости, она чуть не сошла с ума, кровь у нее кипела оттого, что не дала она воли материнскому чувству. Ночи напролет просиживала у изголовья постели сына, поверяя ему свои горести и затаенную нежность.
Кто сумел бы заглянуть ей в душу, понял бы, что брань у нее только на языке: глаза ее говорили о том, что она на сына не надышится. Зе Мигел так никогда ее и не понял. Он слишком любил мать, чтобы довольствоваться лишь малой долей ее нежности, и отсутствие взаимопонимания между ними наложило отпечаток на всю его жизнь: Зе Мигел всегда демонстративно презирал женщин, хотя и говаривал сам себе, что «человек без любви, как дерево без корней: иссохнут оба».
Когда он бежал из Лезирии, она пришла в ярость. Разыскала сына в городке. Собиралась за уши приволочь его обратно, как грозилась дома, вернуть под начало Кустодио, крестьянина до мозга костей, он-то сделал бы из мальчишки честного человека, такого, каким был дед Антонио Шестипалый.
Она разыскала его под вечер, еле на ногах держалась – столько исходила улиц, заполненных незнакомыми людьми; во рту у нее все горело от волнения, словно от недобрых слов, что приходят на ум даже во время крестного хода, когда вражда с кем-то не дает покоя. Сердце у нее зашлось, когда взгляд ее уперся в сына: босой, в лохмотьях, пропах рыбой, как она сообщила ему для начала.
Столько ярости было в словах у обоих, что они швырялись ими, как камнями.
– Вы мною больше не помыкаете, сеньора.
– Да ты слышишь ли, что говоришь, шалопут сопливый!
– Можете помыкать своим любимчиком, сеньора. А мною – не выйдет. Если матери сын не по нраву, она не может им помыкать. А я всегда был вам не по нраву: вы всегда меня любили точно из-под палки.
Она готова была разорвать его собственными руками, а потом осыпать поцелуями. Пальцы у нее ныли под бахромою шали, голова кружилась, она валилась с ног. И нужно было слушать его, а он стоял перед нею, разъяренный, и был способен оскорбить ее, если бы она подняла на него руку, как ей хотелось.
– Иди своей дорогой, старая. Иди своей дорогой и не надоедай мне!
– Послушай, Зе!… Послушай, змееныш!
– Вы со мной только тогда разговариваете, когда хотите меня обидеть. Но это времечко прошло. Чем с вами жить, я бы лучше в море бросился.
– Да после таких слов, если бы выплыл, я бы тебя за волосы схватила и снова окунула, ты бы у меня всю воду выхлебал, какая в море есть. Чтобы не был псом шелудивым!…
– Пустите! Отпустите руку!…
Она увидела, как он повернулся и исчез за дверью склада.
Ирене Атоугиа побрела пешком в Алдебаран, заливаясь злыми слезами, которые жгли ей глаза, точно расплавленный свинец. Никогда еще дорога не казалась ей такой длинной! Никогда еще так не болела душа!… Не раз она думала в тот день, что лучше было бы лечь на обочине дороги: может, смерть бы почуяла, что она не станет противиться. Почему в тот вечер молнии с неба не падали?
Зе Мигел побрел к топчану, с отчаяния впился зубами в двойное пуховое одеяло, что вдова ему одолжила. Юное его тело обмякло, словно он был старик, измученный жизнью. Он бы рад был броситься матери в ноги, пасть во прах и просить прощения, но слишком хорошо он знал мать, не мог он показать ей свое раскаяние. Он подумал, что из его унижения мать устроит праздник для Мигела Зе, своего любимца. А уж этой радости он ей не доставит, черт побери, как бы ни страдали его сыновние чувства, которые он таил от всех.
В тот миг она ощутила, как сурово обходилась со старшим сыном; ее суровость походила на ненависть – может быть, потому, что любовь для нее всегда должна была принимать видимость борьбы – напряженной, почти яростной, а перемирие было бы чем-то вроде неизбежной – хоть и желанной – передышки. Даже с собственным мужем Ирене Атоугиа была резкой и властной. Ей нравилось изводить его до тех пор, пока он не бросался на нее с яростью, граничившей с помешательством, чтобы потом вернуться к покаянным ласкам.
Тогда, и только тогда, она становилась на диво нежной.
Ее руки, огрубевшие от работы, становились словно шелк, она убаюкивала мужа прерывающимся от нежности голосом, завораживала все новыми ласками, воскрешая в нем тягу к своему телу, сухощавому, почти некрасивому, таившему под холодной угловатостью неожиданную пылкость. Когда он внезапно возвращался после долгой отлучки, она отвергала его ласки. И всего нежнее (ним была, когда он сникал, поддавшись усталости после работы или впав в апатию из-за какого-нибудь глубокого огорчения.
Ей нравилось восстанавливать то, что жизнь, казалось, разрушила непоправимо. В такие моменты у нее возникало ощущение, что она в состоянии воссоздать для себя самой то, что принесет ей радость. Таким образом она вознаграждала себя за подчинение, предписанное женщинам браком.,
После рождения старшего сына она забыла про мужа. На ночь пристраивала ребенка у себя под боком, словно боясь, что его унесет ночным ветром далеко-далеко от нее. Отдалась ему целиком, брала его с собой на работу, не обращая внимания на измены мужа, который не терял времени и искал у других женщин то, чего ему недоставало дома. В сыне она души не чаяла, пугалась, когда он капризничал или слишком долго спал, поднимала переполох, металась во всей деревне, пытаясь выяснить, что с ним.
Но как только мальчуган начал ходить и мать обнаружила, что он бунтует против суровых законов, которым она пыталась подчинить его с помощью ласк, она стала придираться к сыну так же, как придиралась к мужу, хоть и боготворила его, словно статую святого в церкви, впрочем, святых-то она не изводила (ценами ревности и озлоблением. Зе Мигел так и не научился читать у нее в душе, может, из-за упрямства и склонности к ожесточению, характерных своих черт. И потому так и не было ему никакой радости от той незаурядной любви, которую мать таила от него всю жизнь.
Она обожала сына – и боялась его строптивой отваги, не в с илах перекроить нрав мальчишки по своей воле с помощью шлепков и нежностей. Родился Мигел Зе; казалось, это должно было растрогать старшего. Нежность к малышу, над которым она го ворковала, то ныла, омрачалась озорными выходками старшего, истинного ее сына. Подчинить его ей не удавалось, а потому она била его; мальчик же не мог догадаться о тайной причине ее ожесточенности.
Она давала себе волю ночью, когда все спали; тогда, подкравшись к его тюфяку, она целовала ему руки и говорила, как любит его. Разговаривала с сыном, словно с возлюбленным. Долго шептала нежные слова, почти без голоса, одними губами – и бред ее жаждущего любви воображения вознаграждал ее за неверность мужа, разменявшего в чужих постелях ее любовь на медяки.
В тот день, когда мальчугана принесли полумертвым и Ирене Атоугиа разразилась бранью и проклятиями, чтобы не выдать своих чувств соседям, привыкшим к ее неизменной суровости, она чуть не сошла с ума, кровь у нее кипела оттого, что не дала она воли материнскому чувству. Ночи напролет просиживала у изголовья постели сына, поверяя ему свои горести и затаенную нежность.
Кто сумел бы заглянуть ей в душу, понял бы, что брань у нее только на языке: глаза ее говорили о том, что она на сына не надышится. Зе Мигел так никогда ее и не понял. Он слишком любил мать, чтобы довольствоваться лишь малой долей ее нежности, и отсутствие взаимопонимания между ними наложило отпечаток на всю его жизнь: Зе Мигел всегда демонстративно презирал женщин, хотя и говаривал сам себе, что «человек без любви, как дерево без корней: иссохнут оба».
Когда он бежал из Лезирии, она пришла в ярость. Разыскала сына в городке. Собиралась за уши приволочь его обратно, как грозилась дома, вернуть под начало Кустодио, крестьянина до мозга костей, он-то сделал бы из мальчишки честного человека, такого, каким был дед Антонио Шестипалый.
Она разыскала его под вечер, еле на ногах держалась – столько исходила улиц, заполненных незнакомыми людьми; во рту у нее все горело от волнения, словно от недобрых слов, что приходят на ум даже во время крестного хода, когда вражда с кем-то не дает покоя. Сердце у нее зашлось, когда взгляд ее уперся в сына: босой, в лохмотьях, пропах рыбой, как она сообщила ему для начала.
Столько ярости было в словах у обоих, что они швырялись ими, как камнями.
– Вы мною больше не помыкаете, сеньора.
– Да ты слышишь ли, что говоришь, шалопут сопливый!
– Можете помыкать своим любимчиком, сеньора. А мною – не выйдет. Если матери сын не по нраву, она не может им помыкать. А я всегда был вам не по нраву: вы всегда меня любили точно из-под палки.
Она готова была разорвать его собственными руками, а потом осыпать поцелуями. Пальцы у нее ныли под бахромою шали, голова кружилась, она валилась с ног. И нужно было слушать его, а он стоял перед нею, разъяренный, и был способен оскорбить ее, если бы она подняла на него руку, как ей хотелось.
– Иди своей дорогой, старая. Иди своей дорогой и не надоедай мне!
– Послушай, Зе!… Послушай, змееныш!
– Вы со мной только тогда разговариваете, когда хотите меня обидеть. Но это времечко прошло. Чем с вами жить, я бы лучше в море бросился.
– Да после таких слов, если бы выплыл, я бы тебя за волосы схватила и снова окунула, ты бы у меня всю воду выхлебал, какая в море есть. Чтобы не был псом шелудивым!…
– Пустите! Отпустите руку!…
Она увидела, как он повернулся и исчез за дверью склада.
Ирене Атоугиа побрела пешком в Алдебаран, заливаясь злыми слезами, которые жгли ей глаза, точно расплавленный свинец. Никогда еще дорога не казалась ей такой длинной! Никогда еще так не болела душа!… Не раз она думала в тот день, что лучше было бы лечь на обочине дороги: может, смерть бы почуяла, что она не станет противиться. Почему в тот вечер молнии с неба не падали?
Зе Мигел побрел к топчану, с отчаяния впился зубами в двойное пуховое одеяло, что вдова ему одолжила. Юное его тело обмякло, словно он был старик, измученный жизнью. Он бы рад был броситься матери в ноги, пасть во прах и просить прощения, но слишком хорошо он знал мать, не мог он показать ей свое раскаяние. Он подумал, что из его унижения мать устроит праздник для Мигела Зе, своего любимца. А уж этой радости он ей не доставит, черт побери, как бы ни страдали его сыновние чувства, которые он таил от всех.