Страница:
Ставя свой первый ящик туда же, куда и другие грузчики, он встречается глазами с нею. С кем, как не с нею, с Розиндой, самой главной женщиной в моей жизни?! Да, самой главной из всех, всем остальным дo нее далеко, теперь-то я ем себя поедом, да от этого сыт не будешь, сколько быни раскаивался в том, как поступил с ней и с самим собой тоже, с нами обоими: все козыри жизни были у меня в руках, а я их выкинул, черт побери! На этот раз у меня опять винтик из головы вылетел. Всегда вылетает в самый худший для меня миг, не понимаю, в чем дело, тут мать была права, она всегда это говорила, а я ей не верил. Никогда не верил, потому что мы не любили друг друга. А почему не любили, черт побери?! Он встречается с нею глазами, чувствует на себе ее взгляд, еще не успев поднять свой, вздрагивает, когда глаза их встречаются, и, притворившись, что вовсе не смутился, поворачивается к ней спиной. Когда он возвращается, она уже ждет.
– Эй, парень! Я с тобой говорю, с тобой, а не с кем другим. Она тычет в него пальцем и знаком подзывает поближе. Зе
Мигел колеблется, краснеет немного и подходит вразвалку. Она морщит нос – характерная для нее гримаса (то ли плутовская, то ли кокетливая), складывает руки под передником из черной клеенки и внутренне посмеивается над победительно удалыми повадками парня. Говорит с ним вызывающе дерзко, словно не подпуская к себе.
– А ты знаешь, кто тебе деньги платит?! Знаешь, кто твой хозяин? Ты что, не понимаешь, о чем я?
– Понимаю, сеньора, но хозяина у меня нет.
– Кто тебе велел тут работать?…
– Никто.
– Тогда с какой стати ты таскаешь ящики?
– Чтобы не болтаться без дела. Не люблю болтаться без дела. Никогда не любил, почему – сам не знаю, не люблю, и все тут…
Он нанизывает фразу за фразой почти бездумно, потому что смущен жесткостью ее тона.
– Если тебе охота работать, чтоб согреться, займись своим делом. Я занимаюсь рыбой, но не думай, что в конце недели у меня получают столько, что денег девать некуда… – (Зе Мигел опускает глаза; опускает глаза, думает, что бы ей ответить, но умение не лезть за словом в карман утрачено.) – Ты здешний?
– Да, сеньора… Здешний я. – И добавляет после минуты молчания: – Я из ближней деревни, состоял при кобылах; может, вы слышали про моего деда…
– Кто был твой дед?
Зе Мигел улыбается, прежде чем ответить; он уверен, что потешит свое тщеславие. Разве найдется кто-нибудь в этих краях, кто не знал бы Антонио Шестипалого?! Но затем снова замыкается в себе: думает, что быть подсобным рабочим у торговки рыбой ниже его достоинства, и комкает ответ:
– Он умер несколько лет назад; его звали Антонио…
Но Розинда, вдова, уже отдает какие-то распоряжения мойщицам рыбы и забывает про Зе Мигела. Однако же она и много лет спустя будет вспоминать о нем, да и Мигел Богач, храни его, господи, тоже держит ее в памяти в тот самый миг, когда выходит с любовницей из бара и направляется к берегу моря в намерении освежить голову, кружащуюся от выпитого виски.
Навалившись на правое плечо Зулмиры и обхватив левое наболевшей рукой, Зе Мигел говорит:
– Она была пониже и потолще твоей матери. Женщина с норовом, черт побери! И красавица!… Да, красавица: когда смеялась, на щеках появлялись ямочки; волосы волнистые, черные-пречерные, и глаза черные, прямо в душу проникали, посмотрит – и ты сам не свой, нет тебя, тени не осталось… Я обязан ей, что стал тем, кем был, а в том, что дошел до нынешнего, ее вины нет. Догадайся я вовремя, черт побери!… Будь я в здравом уме, остался бы с нею до конца жизни.
Зе Мигелу никак не выразить то, что мучит его в этот миг. Ему не хватает слов, у него голова идет кругом от всего выпитого и от всего думаного-передуманого за последние недели. Память у него сдает, он валит в кучу события, путает то, что действительно сделал, и то, что хотел сделать. Сейчас он мог бы сказать, что почти все воспоминания, которые держал он у себя в памяти, сгорели как от пожара.
Зе Мигел должен был бы сказать, например, что, когда он познакомился с Розиндой, она была еще худощава; может, маловата ростом, но худощава. Да и малорослой ее, сказать по правде, не всегда можно было назвать, потому что вдова принадлежала к типу женщин, которые живут в непрерывном движении, меняются на глазах: у таких и лицо, и фигура, и темперамент преображаются в зависимости от того, что происходит у них в душе. Ей было лет тридцать пять, когда они познакомились, а в тот день она была и восемнадцатилетней девушкой, и шестидесятилетней женщиной, оплакивала покойного мужа и согласилась изменить его памяти, очаровала некоторых, кого подпустила поближе, оглядев смело, почти дерзко, и была резкой до грубости с другими, разозлившими ее тем, что пялились на нее больше, чем, по ее мнению, допускало приличие. То плакала беззвучно, словно глубина горя не давала выхода слезам, а через несколько минут рыдания сменялись хохотом, оскорблявшим ее свекровь, которая жила по соседству и считала Розинду виновницей того, что сына ее меньше чем за три месяца унесла скоротечная чахотка, несмотря на то что мать пичкала его тертыми желтками, рыбными супами и жирной свининой.
Когда вдова задумывалась, она становилась старше лет на десять, а то и на двадцать; но, если велась беседа, чем-то ее интересовавшая, она возвращалась в пору молодости – вся, от цвета лица, который из бледного становился розовым и свежим, до глаз, которые из печальных и прищуренных становились широко распахнутыми, ласкающими, даже вызывающими; они, как точно сказал только что Зе Мигел в разговоре с Зулмирой, прямо в душу проникали, посмотрит – и ты сам не свой, нету тебя, тени не осталось.
Может, и малорослая, но не толстая, нет, толстой она еще не была. Начала полнеть с того времени, когда он причинил ей горе, от которого она так больше никогда и не оправилась. Лицо у нее было овальное; скулы, выступавшие чуть сильнее, чем дозволяют каноны красоты, и нечеткого рисунка рот со слишком тонкими и поджатыми губами старили ее, да и подбородок слишком выдавался вперед, но, когда на нее находил стих веселой словоохотливости, подбородок казался задорно миловидным.
Самое красивое скрывала блузка. Об этом немногие знали, по большей части даже не догадывались. В порыве свойственного ему самонадеянного хвастовства Зе Мигелу случалось делиться с друзьями интимными подробностями, но он так никому и не рассказал до конца, чего она стоила, – может, чтобы никто из них не крутился у дверей ее рыбного склада.
В то утро Розинда встала с левой ноги, как говорили работавшие у нее девушки, когда видели ее хмурой и ворчливой. Ах да, правда!… Вечно забываешь важные вещи: голос у нее тоже менялся в зависимости от настроения – тот, кто научился бы распознавать ее настроение по переменчивости глаз, мог бы угадать, каким заговорит она, голосом. Иногда голос был хриплый, в другие минуты – низкий, приглушенный и интимный, а то вдруг звучал удивительной живостью, когда жар в крови возвращал ей лукавство молодости. И тогда она не говорила, а ворковала, голос был зовущий, плутовской, зачаровывающий.
Сегодня Розинда-вдова встала с левой ноги, ей хочется браниться с целым светом; и поэтому голос ее звучит хрипло, когда по окончании выгрузки она подзывает паренька и сует ему полдюжины темно-бурых бычков.
– Тебе на завтрак.
– Что такое?! – Он прикинулся дурачком, чтобы собраться с духом и отказаться от предложения.
– Как «что такое»?… То самое! – И она протягивает ему рыбу.
– Я не просил платы, работал, чтобы согреться. У меня работа другая.
Она настаивает, глядит ему в лицо; позже ей придется сознаться, что его строптивость пришлась ей тогда по душе.
– Бери, без глупостей. Я до сих пор, слава богу, ни от кого не принимала одолжений.
– Да и я тоже, так и знайте, ваша милость. Не за тем я сюда пришел. Одолжений не оказываю и не принимаю. – (Но глаза у него смеются.) – Разве что в тех случаях, когда их оказывают как положено…
– Как?! Как это?! – Голос ее меняется от фразы к фразе.
– Жаровня и кучка угольков уладят дело. И вы мне ничего не будете должны…
Всю жизнь Зе Мигел умел чутьем определить, что ему подходит. Он мог быть строптивым или покладистым, поступать по наитию или по расчету, но в тот момент, когда нужно было действовать, ему всегда хватало решимости; поэтому сила его состояла в том, что он никогда не поступался ради выгоды тем, что его увлекало. Само собою, ошибался он нередко. Чаще, чем ему хотелось бы. Когда говорят «всегда», преувеличивают: «всегда» – слово с честолюбивыми притязаниями, слишком широкое полотнище, чтобы выкроить из него наряд, пригодный для действительности. «Всегда» в конце концов превращается в вымысел. Зе Мигелу не хватало дальновидности, когда он вскарабкался куда выше, чем мог, и там, наверху, на высоте, где он считал себя в полной безопасности, голова у него закружилась, и его в конце концов столкнули вниз. Одним кажется, что он еще висит в воздухе; другие считают, что он уже лежит поверженный. Но сам-то он знает, что последний шаг принадлежит ему, и продолжает тянуть время, чтобы доказать судьбе, что еще не утратил власти над будущим.
Будущее он знает, как собственную ладонь. Прошлое хранит в себе вопросы без ответов; настоящее подсовывает ему неожиданности. Но будущее – будущее я знаю полностью – то, что меня касается, чуть ли не минута за минутой до четверти восьмого, а где четверть восьмого, там и двадцать минут восьмого; как бытам ни было, я выбрал по собственному желанию и ни за что не отступлюсь. Я еду в последнее путешествие, и мне больно, не этого я желал; но сейчас распоряжаюсь я – тут пока еще распоряжаюсь я. Скамья подсудимых останется свободной, пускай они сажают на нее того, кому страшно. Мне не страшно…
Он повторяет последнюю фразу вслух, для девчонки:
– Скамья подсудимых останется свободной, пускай они сажают на нее того, кому страшно. Мне не страшно.
– Что ты хочешь этим сказать?!
– Почти ничего… Ты и я сейчас – почти всё, а через какое-то время, совсем скоро, можем обратиться в ничто или почти в ничто. Такое впечатление… Здесь, на пляже, у меня такое впечатление, будто в мире остались только двое: ты и я… Может, и хорошо было бы, если б только мы с тобой и остались в мире. Тебе понравилось бы?! – спрашивает он ее во внезапном порыве восторга.
– Все принадлежит нам.
– Все, кроме смерти.
Он идет по воде, не замечая, что ноги промокли, и говорит, говорит, говорит, словно сам себя не слыша, бессвязно, слова идут откуда-то изнутри, из самой глубины его раздумий.
– А если подумать как следует, нет смысла…
– В чем?!
– В том, чтобы на свете только мы с тобой и остались. Мы бы плохо кончили. Мы были бы так нужны друг другу, что у одного из нас, может у тебя по молодости лет, в конце концов возникло бы чувство, что партнер лишний. Кто-то всегда лишний… И кто бы сделал автомобиль, чтобы мы могли покататься? И виски, чтобы мы могли выпить?
– У нас много было бы всего, пока не наступил бы конец.
– Но большая часть вещей испортилась бы, пока мы бы до них добрались.
– А мы можем думать, что не испортились бы…
– Что мы от этого выигрываем?!
XI
– Эй, парень! Я с тобой говорю, с тобой, а не с кем другим. Она тычет в него пальцем и знаком подзывает поближе. Зе
Мигел колеблется, краснеет немного и подходит вразвалку. Она морщит нос – характерная для нее гримаса (то ли плутовская, то ли кокетливая), складывает руки под передником из черной клеенки и внутренне посмеивается над победительно удалыми повадками парня. Говорит с ним вызывающе дерзко, словно не подпуская к себе.
– А ты знаешь, кто тебе деньги платит?! Знаешь, кто твой хозяин? Ты что, не понимаешь, о чем я?
– Понимаю, сеньора, но хозяина у меня нет.
– Кто тебе велел тут работать?…
– Никто.
– Тогда с какой стати ты таскаешь ящики?
– Чтобы не болтаться без дела. Не люблю болтаться без дела. Никогда не любил, почему – сам не знаю, не люблю, и все тут…
Он нанизывает фразу за фразой почти бездумно, потому что смущен жесткостью ее тона.
– Если тебе охота работать, чтоб согреться, займись своим делом. Я занимаюсь рыбой, но не думай, что в конце недели у меня получают столько, что денег девать некуда… – (Зе Мигел опускает глаза; опускает глаза, думает, что бы ей ответить, но умение не лезть за словом в карман утрачено.) – Ты здешний?
– Да, сеньора… Здешний я. – И добавляет после минуты молчания: – Я из ближней деревни, состоял при кобылах; может, вы слышали про моего деда…
– Кто был твой дед?
Зе Мигел улыбается, прежде чем ответить; он уверен, что потешит свое тщеславие. Разве найдется кто-нибудь в этих краях, кто не знал бы Антонио Шестипалого?! Но затем снова замыкается в себе: думает, что быть подсобным рабочим у торговки рыбой ниже его достоинства, и комкает ответ:
– Он умер несколько лет назад; его звали Антонио…
Но Розинда, вдова, уже отдает какие-то распоряжения мойщицам рыбы и забывает про Зе Мигела. Однако же она и много лет спустя будет вспоминать о нем, да и Мигел Богач, храни его, господи, тоже держит ее в памяти в тот самый миг, когда выходит с любовницей из бара и направляется к берегу моря в намерении освежить голову, кружащуюся от выпитого виски.
Навалившись на правое плечо Зулмиры и обхватив левое наболевшей рукой, Зе Мигел говорит:
– Она была пониже и потолще твоей матери. Женщина с норовом, черт побери! И красавица!… Да, красавица: когда смеялась, на щеках появлялись ямочки; волосы волнистые, черные-пречерные, и глаза черные, прямо в душу проникали, посмотрит – и ты сам не свой, нет тебя, тени не осталось… Я обязан ей, что стал тем, кем был, а в том, что дошел до нынешнего, ее вины нет. Догадайся я вовремя, черт побери!… Будь я в здравом уме, остался бы с нею до конца жизни.
Зе Мигелу никак не выразить то, что мучит его в этот миг. Ему не хватает слов, у него голова идет кругом от всего выпитого и от всего думаного-передуманого за последние недели. Память у него сдает, он валит в кучу события, путает то, что действительно сделал, и то, что хотел сделать. Сейчас он мог бы сказать, что почти все воспоминания, которые держал он у себя в памяти, сгорели как от пожара.
Зе Мигел должен был бы сказать, например, что, когда он познакомился с Розиндой, она была еще худощава; может, маловата ростом, но худощава. Да и малорослой ее, сказать по правде, не всегда можно было назвать, потому что вдова принадлежала к типу женщин, которые живут в непрерывном движении, меняются на глазах: у таких и лицо, и фигура, и темперамент преображаются в зависимости от того, что происходит у них в душе. Ей было лет тридцать пять, когда они познакомились, а в тот день она была и восемнадцатилетней девушкой, и шестидесятилетней женщиной, оплакивала покойного мужа и согласилась изменить его памяти, очаровала некоторых, кого подпустила поближе, оглядев смело, почти дерзко, и была резкой до грубости с другими, разозлившими ее тем, что пялились на нее больше, чем, по ее мнению, допускало приличие. То плакала беззвучно, словно глубина горя не давала выхода слезам, а через несколько минут рыдания сменялись хохотом, оскорблявшим ее свекровь, которая жила по соседству и считала Розинду виновницей того, что сына ее меньше чем за три месяца унесла скоротечная чахотка, несмотря на то что мать пичкала его тертыми желтками, рыбными супами и жирной свининой.
Когда вдова задумывалась, она становилась старше лет на десять, а то и на двадцать; но, если велась беседа, чем-то ее интересовавшая, она возвращалась в пору молодости – вся, от цвета лица, который из бледного становился розовым и свежим, до глаз, которые из печальных и прищуренных становились широко распахнутыми, ласкающими, даже вызывающими; они, как точно сказал только что Зе Мигел в разговоре с Зулмирой, прямо в душу проникали, посмотрит – и ты сам не свой, нету тебя, тени не осталось.
Может, и малорослая, но не толстая, нет, толстой она еще не была. Начала полнеть с того времени, когда он причинил ей горе, от которого она так больше никогда и не оправилась. Лицо у нее было овальное; скулы, выступавшие чуть сильнее, чем дозволяют каноны красоты, и нечеткого рисунка рот со слишком тонкими и поджатыми губами старили ее, да и подбородок слишком выдавался вперед, но, когда на нее находил стих веселой словоохотливости, подбородок казался задорно миловидным.
Самое красивое скрывала блузка. Об этом немногие знали, по большей части даже не догадывались. В порыве свойственного ему самонадеянного хвастовства Зе Мигелу случалось делиться с друзьями интимными подробностями, но он так никому и не рассказал до конца, чего она стоила, – может, чтобы никто из них не крутился у дверей ее рыбного склада.
В то утро Розинда встала с левой ноги, как говорили работавшие у нее девушки, когда видели ее хмурой и ворчливой. Ах да, правда!… Вечно забываешь важные вещи: голос у нее тоже менялся в зависимости от настроения – тот, кто научился бы распознавать ее настроение по переменчивости глаз, мог бы угадать, каким заговорит она, голосом. Иногда голос был хриплый, в другие минуты – низкий, приглушенный и интимный, а то вдруг звучал удивительной живостью, когда жар в крови возвращал ей лукавство молодости. И тогда она не говорила, а ворковала, голос был зовущий, плутовской, зачаровывающий.
Сегодня Розинда-вдова встала с левой ноги, ей хочется браниться с целым светом; и поэтому голос ее звучит хрипло, когда по окончании выгрузки она подзывает паренька и сует ему полдюжины темно-бурых бычков.
– Тебе на завтрак.
– Что такое?! – Он прикинулся дурачком, чтобы собраться с духом и отказаться от предложения.
– Как «что такое»?… То самое! – И она протягивает ему рыбу.
– Я не просил платы, работал, чтобы согреться. У меня работа другая.
Она настаивает, глядит ему в лицо; позже ей придется сознаться, что его строптивость пришлась ей тогда по душе.
– Бери, без глупостей. Я до сих пор, слава богу, ни от кого не принимала одолжений.
– Да и я тоже, так и знайте, ваша милость. Не за тем я сюда пришел. Одолжений не оказываю и не принимаю. – (Но глаза у него смеются.) – Разве что в тех случаях, когда их оказывают как положено…
– Как?! Как это?! – Голос ее меняется от фразы к фразе.
– Жаровня и кучка угольков уладят дело. И вы мне ничего не будете должны…
Всю жизнь Зе Мигел умел чутьем определить, что ему подходит. Он мог быть строптивым или покладистым, поступать по наитию или по расчету, но в тот момент, когда нужно было действовать, ему всегда хватало решимости; поэтому сила его состояла в том, что он никогда не поступался ради выгоды тем, что его увлекало. Само собою, ошибался он нередко. Чаще, чем ему хотелось бы. Когда говорят «всегда», преувеличивают: «всегда» – слово с честолюбивыми притязаниями, слишком широкое полотнище, чтобы выкроить из него наряд, пригодный для действительности. «Всегда» в конце концов превращается в вымысел. Зе Мигелу не хватало дальновидности, когда он вскарабкался куда выше, чем мог, и там, наверху, на высоте, где он считал себя в полной безопасности, голова у него закружилась, и его в конце концов столкнули вниз. Одним кажется, что он еще висит в воздухе; другие считают, что он уже лежит поверженный. Но сам-то он знает, что последний шаг принадлежит ему, и продолжает тянуть время, чтобы доказать судьбе, что еще не утратил власти над будущим.
Будущее он знает, как собственную ладонь. Прошлое хранит в себе вопросы без ответов; настоящее подсовывает ему неожиданности. Но будущее – будущее я знаю полностью – то, что меня касается, чуть ли не минута за минутой до четверти восьмого, а где четверть восьмого, там и двадцать минут восьмого; как бытам ни было, я выбрал по собственному желанию и ни за что не отступлюсь. Я еду в последнее путешествие, и мне больно, не этого я желал; но сейчас распоряжаюсь я – тут пока еще распоряжаюсь я. Скамья подсудимых останется свободной, пускай они сажают на нее того, кому страшно. Мне не страшно…
Он повторяет последнюю фразу вслух, для девчонки:
– Скамья подсудимых останется свободной, пускай они сажают на нее того, кому страшно. Мне не страшно.
– Что ты хочешь этим сказать?!
– Почти ничего… Ты и я сейчас – почти всё, а через какое-то время, совсем скоро, можем обратиться в ничто или почти в ничто. Такое впечатление… Здесь, на пляже, у меня такое впечатление, будто в мире остались только двое: ты и я… Может, и хорошо было бы, если б только мы с тобой и остались в мире. Тебе понравилось бы?! – спрашивает он ее во внезапном порыве восторга.
– Все принадлежит нам.
– Все, кроме смерти.
Он идет по воде, не замечая, что ноги промокли, и говорит, говорит, говорит, словно сам себя не слыша, бессвязно, слова идут откуда-то изнутри, из самой глубины его раздумий.
– А если подумать как следует, нет смысла…
– В чем?!
– В том, чтобы на свете только мы с тобой и остались. Мы бы плохо кончили. Мы были бы так нужны друг другу, что у одного из нас, может у тебя по молодости лет, в конце концов возникло бы чувство, что партнер лишний. Кто-то всегда лишний… И кто бы сделал автомобиль, чтобы мы могли покататься? И виски, чтобы мы могли выпить?
– У нас много было бы всего, пока не наступил бы конец.
– Но большая часть вещей испортилась бы, пока мы бы до них добрались.
– А мы можем думать, что не испортились бы…
– Что мы от этого выигрываем?!
XI
– Что мы от этого выигрываем?! Ничего себе выход!
В восемнадцать лет, когда Зе Мигел рано утром появился на рыбном привозе, он не сумел бы задать себе этот вопрос. Да и не было бы смысла задавать его; он пока не знал тех слов, которые обозначают сомнение, даже если бы испытал это чувство. Еще не знал.
Есть сочетания слов, даже самых простых, принадлежащие определенному возрасту или определенной среде. В распоряжении каждого класса есть свой словарь, свой набор лексики, сокращений, соответствий, свои способы выразить тайное и явное – и все это четко разграничено.
В то утро всю жизнь Зе Мигела можно было записать с помощью полудюжины слов. Он знал их назубок, они составляли часть его силы. Из мига в миг обновлялись у него в крови.
Он купил теплый еще хлеб и уплетает бычков, разминая их пальцами, с голодной жадностью, обсасывает головки, обсасывает плавники, потом тщательно облизывает себе кончики пальцев, бросает объедки обступившим его кошкам и с интересом глядит, как кошки едят то, что он им дал. Пьет воду из кувшина – складская утварь, – думает, не выкурить ли самокрутку на закуску, но колеблется, боясь остаться без табака, когда проголодается, и в конце концов завершает завтрак не самокруткой, а сном, смыкающим ему глаза.
Просыпается оттого, что его обдало водой, словно вдруг пошел сильный дождь. Он испуган. И когда, все еще растерянный, осознает, что, наверное, та девчонка снова выплеснула на него воду из ведра – помнит, так уже было, – из помещения склада доносится смех, и смеются над ним.
В нем вспыхивает гнев, худой советчик, и его подмывает отпустить в ответ такое словечко, от которого и пекаря вгонит в краску, но среди неясных фигур он замечает Розинду, перемогается и вступает в игру. Под навесом, в кучке потешающихся над ним женщин, обнаруживает Ирию. Думает, самонадеянный, как всегда, что им еще придется его подождать, перебьются; направляется к тому углу, где оставил берет и башмаки, и собирается смыться.
– Что ты делаешь у себя дома? – спрашивает Розинда, вдова.
– Сейчас ничего. Ничегошеньки. Смылся оттуда.
– Я спросила, что ты умеешь делать.
– Много чего. Много чего хорошего.
– А именно?!
– Щелкать блох, тень отбрасывать. И работать люблю. По-настоящему люблю.
– А еще что?!
– Про остальное не скажу.
Девчонки снова хохочут. Зе Мигел прикусывает язык, чтобы не сболтнуть того, что напрашивается, и, зашнуровав башмаки, направляется к широкой двери.
– Если у вас, ваша милость, есть для меня работа, начну сейчас же. Мне бы хотелось поработать здесь. Мне нравится иметь дело с рыбой.
– А ты в рыбе разбираешься? – спрашивает с подначкой Ирия.
– Пощупаю руками, начну разбираться. И слепой, если что-то в руки возьмет, сообразит, что к чему.
– Если рыбу пощупать руками, она быстрей испортится, слышал об этом? – вставляет Розинда, чтобы подперчить беседу.
– Не всегда, я так думаю. Но если меня будут учить, я выучусь. Учусь быстро всему, чему надо.
– Читать умеешь?
– Читать, писать и счеты сводить. На нет. В этом деле я мастак.
Женщины не понимают, что он хочет сказать, и не подхватывают реплики.
– Пристроиться могу прямо здесь, в углу где-нибудь. Одеяло у меня есть. Насчет еды неприхотлив, было бы пол-литра вина. Пол-литра мне хватит.
– А пеленки сколько раз тебе менять? – поддевает его Ирия, которая уже заметила по косящим глазам деревенского, что раззадорить его – дело нехитрое. На слово скор.
Розинда отчитывает девушку:
– Не стыдно тебе? Свяжешься с ним, а после будешь жаловаться, что усач – рыба колючая.
– Ох, господи, тоже мне усач – есть нечего. Мал он слишком для меня, я с рождения голодная, тетушка Розинда!
Зе Мигел отпускает крепкое словцо; женщины посмеиваются над шуточками Ирии, которая не щадит парня – может, потому, что он приземист, а ей нравятся верзилы.
– Ты что, уже прикинула, какие у меня размеры? – ворчит парень, раздосадованный тем, что пыл его непрерывно остужают.
– По сравнению с тем, что мне нужно, нулевой у тебя размер, эх ты, горемыка. Мне подавай молодцов покрупнее, да таких, чтобы все было на месте, да чтобы одного молодца на семь женщин с половинкой хватило и еще осталось. Только тогда соглашусь.
– Придержи язык, Ирия! – вмешивается Розинда; обычно она не прочь послушать, как девушка разделывает кого-то из знакомых, но сейчас опасается, что разъяренный парень ответит совсем уж грубой непристойностью.
– Если вы его возьмете на работу, тетушка Розинда, вы его около меня поставьте. Обработаю вам эту рыбку в лучшем виде. Чешую сниму, потроха выпущу. Можете потом продавать кусками вразвес.
Взрыв хохота не дает Зе Мигелу ответить. Парень чувствует, что разговор становится чем дальше, тем солонее и, чтобы стать своим среди этих женщин, придется проглотить желание отбрить девчонку; и потому он отвечает на шутку с прежней ленцой, как будто включаясь в игру:
– Голова достанется тебе, бери, сам даю. Все прочее пойдет с аукциона.
– Кто предлагает голову, хочет, чтобы его поймали за хвост.
– А это как сказать, – отвечает внук Шестипалого срывающимся голосом; но затем берет себя в руки и бросает девчонке: – Если тебе по вкусу короткохвостые…
Розинда, вдова, вмешивается и прекращает перепалку: слишком уж затянулась и пахнет паленым. Велит девчонкам начинать засолку сардины, а сама поднимается по лестнице на верхний этаж, где она живет: фасад жилой части выложен белыми изразцами с синим цветочным узором и украшен двумя пузатыми железными балкончиками, покрытыми серебряной краской. Вдова ушла, и Зе Мигел не знает, как быть. Прислонился к кирпичной стене возле широкой двери, сворачивает самокрутку – и вдруг, даже не раскурив ее, срывается с места. Уходит в ярости, почти одурев от гнева: убежден, что Розинде пришлись не по вкусу его задиристость в разговоре, его наперченные шуточки, а может, она его расспрашивала от нечего делать, чтобы время убить. Было бы слишком большим везеньем в первый же день найти работу, думает он, пытаясь утешиться. Но досада возвращается.
Неугомонная Ирия выбегает следом и, догнав его, окликает посреди улицы. Деревенский парень поворачивается к ней – таким резким движением, словно ему в ляжку вцепился бешеный пес, – и сует ей под нос два кукиша, выставив торчком большой палец. И орет так, что на всю улицу слышно:
– Иди к себе на подстилку!… Иди ублажай своих жеребцов, дочка такой-то и распроэтакой!
– Ой, Иисусе, матерь божья! – взвизгивает девчонка и бегом бежит обратно «а склад, съежившись, словно боится, что ее увидят. Но удирает с хохотом, с пронзительным хохотом, которому вторят товарки.
Отомстив с лихвой, Зе Мигел раскуривает самокрутку и возвращается на набережную за котомкой. Он пришел как раз вовремя.
Начался вывоз ранних сортов винограда, и деловая суматоха стряхнула оцепенение спячки со стен городка. И на главной улице, где склады и конторы экспортеров, и на боковых улочках кипит и бурлит интенсивная жизнь в азарте биржевой игры, определенной таинственным курсом – лондонским или гамбургским. Простофили из провинции Трас-ос-Монтес рассуждают о фунтах и марках, о шиллингах и динарах, произнося с гордостью и с опаской эти иностранные названия – словно, именуя так деньги, которые поступают к ним на счет, они становятся на вершок выше самих себя.
Новости хорошие, мухи слетаются на мед: на винограде раннего сорта «диагал», отправленном в ящиках в Лондон, удалось заработать кучу денег; конечно, нужно вычесть стоимость досок и опилок, гвоздей.и перевозки и плюс комиссионные этому, тому и пятому-десятому, но цены на виноград в Гамбурге и Лондоне вознаграждают землевладельца за все тяготы; ранние сорта идут по хорошей цене, что правда, то правда, самое скверное – расходы на перевозку, но при всех обстоятельствах экспортировать выгоднее, чем сбывать на собственном рынке, и к тому же приятно сознавать, что англичане и немцы предпочитают к столу наш португальский виноград, красивые гроздья, так-то, сеньор, цена C.I.F. [11] и цена F.O.B. [12], все это не очень понятно, но человек становится на вершок выше ростом, говоря обо всех этих удивительных вещах, которых никогда не уразуметь трусам.
Подходят ослы, на них навьючены уже готовые ящики. Подъезжают фуры и повозки, в них корзины с отборным виноградом, а на складах сидят девушки, ножницами обрезают гроздья, удаляют испорченные или некрасивые ягодки, а затем передают товаркам, и те укладывают гроздья в ящики с опилками, которые потом заколачивают плотники: где тут гвозди и дощечки потоньше, парусники уже ждут погрузки у причальной стенки, нужно воспользоваться отливом и попутным ветром, чтобы добраться побыстрей до Лиссабона; ниже по течению – Лиссабон, в лиссабонском порту стоят суда, ждут винограда простофиль из Трас-ос-Монтес, увезут его далеко-далеко, какая честь, сеньоры, знать, что наш виноград отправится в Англию и Германию. Цена C.I.F. и цена F.O.B., выплата в марках и фунтах, если бы не вычеты и не комиссионные, недурные денежки, черт побери!
Первые партии винограда пошли по такому курсу, что дельцы упиваются в эйфории и уговаривают пустить на экспорт лучшие сорта; год будет из ряда вон выходящий, наш виноград – лучший в мире, мой лондонский агент дока по своей части, нужно быть начеку, чтобы вовремя отправить товар на рынок, в любую минуту можно заработать состояние либо все потерять.
Сколько ящиков прикажете?! Дельцам-то комиссионные обеспечены, даже если крестьяне залезут в долги по уши; это биржевая игра, неизвестно, что будет с курсом: то ли цены останутся прежними, то ли резко упадут, так что с трудом удастся покрыть расходы по закупке опилок; тот, кто отправит свой виноград за границу, останется внакладе, а как же, еще бы – но это обнаружится позже, когда придут бумаги, написанные по-немецки или по-английски, бумаги суровые, как нотариальные акты; из бумаг этих явствует, что простофиля из Трас-ос-Монтес, отдавший виноград, ящики, опилки и свой труд, обязан в придачу выплатить деньги за честь продать гроздья из своих виноградников куда-то за рубеж.
Зе Мигелу неведомы лабиринты, в которые заводит свою жертву этот мираж. Он догадывается, что руки его нужны, и предлагает их на первом попавшемся складе.
Разговаривает с человеком среднего роста, высохшим, как соломинка; тот слушает и рыгает, а сам все поглядывает искоса на девушек, чтобы не смели тратить свое рабочее время – его милые денежки – на разговоры про ухажеров и на сплетни. Штаны явно широки человечку, но подтяжки у него тугие-тугие, а парик из козьего волоса прикрыт кепкой в черно-белую клеточку, временами он осторожно снимает ее, чтобы утереть пот, хотя он не потеет.
Кивает, склоняет сморщенное личико к плечу, рыгает, корчит гримасу, разглаживает усы, очень черные, очень нафабренные, помаргивает то одним глазом, то другим и, наконец, оттягивает резиновые помочи, а затем отпускает – словно стреляет в птичку из рогатки. Подтяжки щелкают, человечек улыбается, начинает разгуливать по вымощенному плиткой помещению склада, гримасничает непрерывно и хватает гроздь белого винограда, еще зеленоватого (чтобы выдержал перевозку, если судно задержится, а то в Гамбурге или в Лондоне выгрузят гнилой виноград, которого и дрозды клевать не станут).
Зе Мигел бесшумно ходит за ним следом. Девушки перешептываются и посмеиваются, поглядывают на Зе Мигела, они, наверное, говорят о нем, а может, об этом потешном человечке, а может, о них обоих. Вышучивают кого-то, это уж точно.
В конце концов Зе Мигел спрашивает:
– Так как насчет работы?!
Человечек поворачивается к нему, выпучив глаза, выпятив губы клювиком, и говорит голосом скребущим, жестким и в то же время пискливым:
– Я же сказал – есть. Ты что, не понял?! Я кивнул тебе и привел тебя сюда, будешь подсоблять плотнику, подносить виноград женщинам и помогать при погрузке. Парень ты молодой, что понадобится, то и будешь делать. Понятно тебе?! – Он потирает руки, надвигает козырек на глаза, и козий волос парика, придавленный кожаной окантовкой кепки, топорщится у него над ушами.
Зе Мигел с жаром принимается за работу, которую на крик объяснил ему плотник, и осознает, что не договорился об условиях оплаты, только благодаря напоминанию того же плотника, который расписывает, что его ожидает:
– В обед суп и ломоть дыни; вечером ломоть дыни и суп. Два стакана вина и десять тостанов в день.
– Смываюсь немедленно, – заявляет, бравируя, Зе Мигел.
– Если сумеешь его ублажить, будет платить тебе по десять мильрейсов в неделю за особые услуги.
– Какие-такие услуги?
– Потом увидишь…
– Со мной у него ничего не выйдет…
– Тогда плохо твое дело. Начнет придираться к тебе из-за любого пустяка. Постарается выжить тебя до расчета. А если дождешься расчета, найдет способ недоплатить… Придумает, за что вычесть.
Зе Мигел не очень верит плотнику, но присматривается внимательней к человеку в подтяжках. Тот не сводит с парнишки взгляда, и Зе Мигел смущается, прячет глаза и весь уходит в работу, делая вид, что не замечает заигрываний сеньора Элиаса, совладельца и управляющего торговой экспортно-импортной компанией «Фрукты Португалии», имеющей представителей в Лондоне, Нью-Йорке, Париже, Амстердаме, Роттердаме и Гавре и основанной в 1898 году.
Сведения, полученные от мастера Аугусто, плотника, оказались не совсем точными. Вместо дыни сеньор Элиас приказал дать винограду – забракованные ягоды, – еще Зе Мигел получил похлебку и вареное сало, чтобы было что на хлеб положить; и еще была пол-литровая бутылка – одна на оба раза.
Работали допоздна, до самой темноты.
Последний парусник загружали при свете факелов. В загрузке участвовали все. Девушки-укладчицы, мастер Аугусто Дай-ка-Одну, подсобники, грузчики из профсоюза и сам сеньор Элиас. Когда парусник, отчалив, взял курс на Лиссабон, склад погрузился в безмолвие. Было слышно только, как щебечут девушки, направляясь в Кашоэйрас.
В восемнадцать лет, когда Зе Мигел рано утром появился на рыбном привозе, он не сумел бы задать себе этот вопрос. Да и не было бы смысла задавать его; он пока не знал тех слов, которые обозначают сомнение, даже если бы испытал это чувство. Еще не знал.
Есть сочетания слов, даже самых простых, принадлежащие определенному возрасту или определенной среде. В распоряжении каждого класса есть свой словарь, свой набор лексики, сокращений, соответствий, свои способы выразить тайное и явное – и все это четко разграничено.
В то утро всю жизнь Зе Мигела можно было записать с помощью полудюжины слов. Он знал их назубок, они составляли часть его силы. Из мига в миг обновлялись у него в крови.
Он купил теплый еще хлеб и уплетает бычков, разминая их пальцами, с голодной жадностью, обсасывает головки, обсасывает плавники, потом тщательно облизывает себе кончики пальцев, бросает объедки обступившим его кошкам и с интересом глядит, как кошки едят то, что он им дал. Пьет воду из кувшина – складская утварь, – думает, не выкурить ли самокрутку на закуску, но колеблется, боясь остаться без табака, когда проголодается, и в конце концов завершает завтрак не самокруткой, а сном, смыкающим ему глаза.
Просыпается оттого, что его обдало водой, словно вдруг пошел сильный дождь. Он испуган. И когда, все еще растерянный, осознает, что, наверное, та девчонка снова выплеснула на него воду из ведра – помнит, так уже было, – из помещения склада доносится смех, и смеются над ним.
В нем вспыхивает гнев, худой советчик, и его подмывает отпустить в ответ такое словечко, от которого и пекаря вгонит в краску, но среди неясных фигур он замечает Розинду, перемогается и вступает в игру. Под навесом, в кучке потешающихся над ним женщин, обнаруживает Ирию. Думает, самонадеянный, как всегда, что им еще придется его подождать, перебьются; направляется к тому углу, где оставил берет и башмаки, и собирается смыться.
– Что ты делаешь у себя дома? – спрашивает Розинда, вдова.
– Сейчас ничего. Ничегошеньки. Смылся оттуда.
– Я спросила, что ты умеешь делать.
– Много чего. Много чего хорошего.
– А именно?!
– Щелкать блох, тень отбрасывать. И работать люблю. По-настоящему люблю.
– А еще что?!
– Про остальное не скажу.
Девчонки снова хохочут. Зе Мигел прикусывает язык, чтобы не сболтнуть того, что напрашивается, и, зашнуровав башмаки, направляется к широкой двери.
– Если у вас, ваша милость, есть для меня работа, начну сейчас же. Мне бы хотелось поработать здесь. Мне нравится иметь дело с рыбой.
– А ты в рыбе разбираешься? – спрашивает с подначкой Ирия.
– Пощупаю руками, начну разбираться. И слепой, если что-то в руки возьмет, сообразит, что к чему.
– Если рыбу пощупать руками, она быстрей испортится, слышал об этом? – вставляет Розинда, чтобы подперчить беседу.
– Не всегда, я так думаю. Но если меня будут учить, я выучусь. Учусь быстро всему, чему надо.
– Читать умеешь?
– Читать, писать и счеты сводить. На нет. В этом деле я мастак.
Женщины не понимают, что он хочет сказать, и не подхватывают реплики.
– Пристроиться могу прямо здесь, в углу где-нибудь. Одеяло у меня есть. Насчет еды неприхотлив, было бы пол-литра вина. Пол-литра мне хватит.
– А пеленки сколько раз тебе менять? – поддевает его Ирия, которая уже заметила по косящим глазам деревенского, что раззадорить его – дело нехитрое. На слово скор.
Розинда отчитывает девушку:
– Не стыдно тебе? Свяжешься с ним, а после будешь жаловаться, что усач – рыба колючая.
– Ох, господи, тоже мне усач – есть нечего. Мал он слишком для меня, я с рождения голодная, тетушка Розинда!
Зе Мигел отпускает крепкое словцо; женщины посмеиваются над шуточками Ирии, которая не щадит парня – может, потому, что он приземист, а ей нравятся верзилы.
– Ты что, уже прикинула, какие у меня размеры? – ворчит парень, раздосадованный тем, что пыл его непрерывно остужают.
– По сравнению с тем, что мне нужно, нулевой у тебя размер, эх ты, горемыка. Мне подавай молодцов покрупнее, да таких, чтобы все было на месте, да чтобы одного молодца на семь женщин с половинкой хватило и еще осталось. Только тогда соглашусь.
– Придержи язык, Ирия! – вмешивается Розинда; обычно она не прочь послушать, как девушка разделывает кого-то из знакомых, но сейчас опасается, что разъяренный парень ответит совсем уж грубой непристойностью.
– Если вы его возьмете на работу, тетушка Розинда, вы его около меня поставьте. Обработаю вам эту рыбку в лучшем виде. Чешую сниму, потроха выпущу. Можете потом продавать кусками вразвес.
Взрыв хохота не дает Зе Мигелу ответить. Парень чувствует, что разговор становится чем дальше, тем солонее и, чтобы стать своим среди этих женщин, придется проглотить желание отбрить девчонку; и потому он отвечает на шутку с прежней ленцой, как будто включаясь в игру:
– Голова достанется тебе, бери, сам даю. Все прочее пойдет с аукциона.
– Кто предлагает голову, хочет, чтобы его поймали за хвост.
– А это как сказать, – отвечает внук Шестипалого срывающимся голосом; но затем берет себя в руки и бросает девчонке: – Если тебе по вкусу короткохвостые…
Розинда, вдова, вмешивается и прекращает перепалку: слишком уж затянулась и пахнет паленым. Велит девчонкам начинать засолку сардины, а сама поднимается по лестнице на верхний этаж, где она живет: фасад жилой части выложен белыми изразцами с синим цветочным узором и украшен двумя пузатыми железными балкончиками, покрытыми серебряной краской. Вдова ушла, и Зе Мигел не знает, как быть. Прислонился к кирпичной стене возле широкой двери, сворачивает самокрутку – и вдруг, даже не раскурив ее, срывается с места. Уходит в ярости, почти одурев от гнева: убежден, что Розинде пришлись не по вкусу его задиристость в разговоре, его наперченные шуточки, а может, она его расспрашивала от нечего делать, чтобы время убить. Было бы слишком большим везеньем в первый же день найти работу, думает он, пытаясь утешиться. Но досада возвращается.
Неугомонная Ирия выбегает следом и, догнав его, окликает посреди улицы. Деревенский парень поворачивается к ней – таким резким движением, словно ему в ляжку вцепился бешеный пес, – и сует ей под нос два кукиша, выставив торчком большой палец. И орет так, что на всю улицу слышно:
– Иди к себе на подстилку!… Иди ублажай своих жеребцов, дочка такой-то и распроэтакой!
– Ой, Иисусе, матерь божья! – взвизгивает девчонка и бегом бежит обратно «а склад, съежившись, словно боится, что ее увидят. Но удирает с хохотом, с пронзительным хохотом, которому вторят товарки.
Отомстив с лихвой, Зе Мигел раскуривает самокрутку и возвращается на набережную за котомкой. Он пришел как раз вовремя.
Начался вывоз ранних сортов винограда, и деловая суматоха стряхнула оцепенение спячки со стен городка. И на главной улице, где склады и конторы экспортеров, и на боковых улочках кипит и бурлит интенсивная жизнь в азарте биржевой игры, определенной таинственным курсом – лондонским или гамбургским. Простофили из провинции Трас-ос-Монтес рассуждают о фунтах и марках, о шиллингах и динарах, произнося с гордостью и с опаской эти иностранные названия – словно, именуя так деньги, которые поступают к ним на счет, они становятся на вершок выше самих себя.
Новости хорошие, мухи слетаются на мед: на винограде раннего сорта «диагал», отправленном в ящиках в Лондон, удалось заработать кучу денег; конечно, нужно вычесть стоимость досок и опилок, гвоздей.и перевозки и плюс комиссионные этому, тому и пятому-десятому, но цены на виноград в Гамбурге и Лондоне вознаграждают землевладельца за все тяготы; ранние сорта идут по хорошей цене, что правда, то правда, самое скверное – расходы на перевозку, но при всех обстоятельствах экспортировать выгоднее, чем сбывать на собственном рынке, и к тому же приятно сознавать, что англичане и немцы предпочитают к столу наш португальский виноград, красивые гроздья, так-то, сеньор, цена C.I.F. [11] и цена F.O.B. [12], все это не очень понятно, но человек становится на вершок выше ростом, говоря обо всех этих удивительных вещах, которых никогда не уразуметь трусам.
Подходят ослы, на них навьючены уже готовые ящики. Подъезжают фуры и повозки, в них корзины с отборным виноградом, а на складах сидят девушки, ножницами обрезают гроздья, удаляют испорченные или некрасивые ягодки, а затем передают товаркам, и те укладывают гроздья в ящики с опилками, которые потом заколачивают плотники: где тут гвозди и дощечки потоньше, парусники уже ждут погрузки у причальной стенки, нужно воспользоваться отливом и попутным ветром, чтобы добраться побыстрей до Лиссабона; ниже по течению – Лиссабон, в лиссабонском порту стоят суда, ждут винограда простофиль из Трас-ос-Монтес, увезут его далеко-далеко, какая честь, сеньоры, знать, что наш виноград отправится в Англию и Германию. Цена C.I.F. и цена F.O.B., выплата в марках и фунтах, если бы не вычеты и не комиссионные, недурные денежки, черт побери!
Первые партии винограда пошли по такому курсу, что дельцы упиваются в эйфории и уговаривают пустить на экспорт лучшие сорта; год будет из ряда вон выходящий, наш виноград – лучший в мире, мой лондонский агент дока по своей части, нужно быть начеку, чтобы вовремя отправить товар на рынок, в любую минуту можно заработать состояние либо все потерять.
Сколько ящиков прикажете?! Дельцам-то комиссионные обеспечены, даже если крестьяне залезут в долги по уши; это биржевая игра, неизвестно, что будет с курсом: то ли цены останутся прежними, то ли резко упадут, так что с трудом удастся покрыть расходы по закупке опилок; тот, кто отправит свой виноград за границу, останется внакладе, а как же, еще бы – но это обнаружится позже, когда придут бумаги, написанные по-немецки или по-английски, бумаги суровые, как нотариальные акты; из бумаг этих явствует, что простофиля из Трас-ос-Монтес, отдавший виноград, ящики, опилки и свой труд, обязан в придачу выплатить деньги за честь продать гроздья из своих виноградников куда-то за рубеж.
Зе Мигелу неведомы лабиринты, в которые заводит свою жертву этот мираж. Он догадывается, что руки его нужны, и предлагает их на первом попавшемся складе.
Разговаривает с человеком среднего роста, высохшим, как соломинка; тот слушает и рыгает, а сам все поглядывает искоса на девушек, чтобы не смели тратить свое рабочее время – его милые денежки – на разговоры про ухажеров и на сплетни. Штаны явно широки человечку, но подтяжки у него тугие-тугие, а парик из козьего волоса прикрыт кепкой в черно-белую клеточку, временами он осторожно снимает ее, чтобы утереть пот, хотя он не потеет.
Кивает, склоняет сморщенное личико к плечу, рыгает, корчит гримасу, разглаживает усы, очень черные, очень нафабренные, помаргивает то одним глазом, то другим и, наконец, оттягивает резиновые помочи, а затем отпускает – словно стреляет в птичку из рогатки. Подтяжки щелкают, человечек улыбается, начинает разгуливать по вымощенному плиткой помещению склада, гримасничает непрерывно и хватает гроздь белого винограда, еще зеленоватого (чтобы выдержал перевозку, если судно задержится, а то в Гамбурге или в Лондоне выгрузят гнилой виноград, которого и дрозды клевать не станут).
Зе Мигел бесшумно ходит за ним следом. Девушки перешептываются и посмеиваются, поглядывают на Зе Мигела, они, наверное, говорят о нем, а может, об этом потешном человечке, а может, о них обоих. Вышучивают кого-то, это уж точно.
В конце концов Зе Мигел спрашивает:
– Так как насчет работы?!
Человечек поворачивается к нему, выпучив глаза, выпятив губы клювиком, и говорит голосом скребущим, жестким и в то же время пискливым:
– Я же сказал – есть. Ты что, не понял?! Я кивнул тебе и привел тебя сюда, будешь подсоблять плотнику, подносить виноград женщинам и помогать при погрузке. Парень ты молодой, что понадобится, то и будешь делать. Понятно тебе?! – Он потирает руки, надвигает козырек на глаза, и козий волос парика, придавленный кожаной окантовкой кепки, топорщится у него над ушами.
Зе Мигел с жаром принимается за работу, которую на крик объяснил ему плотник, и осознает, что не договорился об условиях оплаты, только благодаря напоминанию того же плотника, который расписывает, что его ожидает:
– В обед суп и ломоть дыни; вечером ломоть дыни и суп. Два стакана вина и десять тостанов в день.
– Смываюсь немедленно, – заявляет, бравируя, Зе Мигел.
– Если сумеешь его ублажить, будет платить тебе по десять мильрейсов в неделю за особые услуги.
– Какие-такие услуги?
– Потом увидишь…
– Со мной у него ничего не выйдет…
– Тогда плохо твое дело. Начнет придираться к тебе из-за любого пустяка. Постарается выжить тебя до расчета. А если дождешься расчета, найдет способ недоплатить… Придумает, за что вычесть.
Зе Мигел не очень верит плотнику, но присматривается внимательней к человеку в подтяжках. Тот не сводит с парнишки взгляда, и Зе Мигел смущается, прячет глаза и весь уходит в работу, делая вид, что не замечает заигрываний сеньора Элиаса, совладельца и управляющего торговой экспортно-импортной компанией «Фрукты Португалии», имеющей представителей в Лондоне, Нью-Йорке, Париже, Амстердаме, Роттердаме и Гавре и основанной в 1898 году.
Сведения, полученные от мастера Аугусто, плотника, оказались не совсем точными. Вместо дыни сеньор Элиас приказал дать винограду – забракованные ягоды, – еще Зе Мигел получил похлебку и вареное сало, чтобы было что на хлеб положить; и еще была пол-литровая бутылка – одна на оба раза.
Работали допоздна, до самой темноты.
Последний парусник загружали при свете факелов. В загрузке участвовали все. Девушки-укладчицы, мастер Аугусто Дай-ка-Одну, подсобники, грузчики из профсоюза и сам сеньор Элиас. Когда парусник, отчалив, взял курс на Лиссабон, склад погрузился в безмолвие. Было слышно только, как щебечут девушки, направляясь в Кашоэйрас.