– Ты любишь меня, Зе?
– Молчи.
– Ну скажи, что ты меня любишь.
– Не действуй на нервы. Молчи!
Дорога перед ним пустынна, черна и пустынна.
Она немного поднимается вверх, сужаясь вдалеке и как бы образуя воронку. Недолго осталось. Да, не сцапать им ни преступника, ни девушки. Преступник и девушка уходят от них вместе. Она поет. Он и не слышит, что она поет. Прибавляет скорость, давит правой ногой, еще сильней, скоро он все забудет, все забудет, покрышки визжат на повороте, неприятный звук заглох позади, появляется участок, засаженный оливами, одни оливы похожи на человеческие фигуры, склонившиеся над дорогой, другие моляще простирают руки, никто их не слышит.
Никто никого не слышит.
Теперь длинный отрезок точно по прямой. Зе Мигел выжимает из двигателя всю его мощность, сто двадцать, в ушах у него стоит звон, от хмеля скорости у него мутится в голове, он сам себя не помнит, губы кривятся в усмешке, девушка думает, что он улыбается, а может, он и вправду улыбается, кто знает, у него возникает ощущение, что время подвластно ему, что он обращает его себе на пользу, что он распоряжается жизнью и вознесся над нею, вознесся над остальными людьми, сцепление – передача, он хотел бы забыть, куда мчится, но чувство опасности приводит его в волнение, ему хочется пить, во рту пересохло, глаза расширились, выпучились, неотрывно глядят в светящуюся пыль, летящую от включенных на всю мощность фар, встречные машины пусть жмутся к обочине.
– Поймайте меня теперь! Поймайте, если можете! Поймайте! – кричит он.
Девушка в растерянности прижимается к нему.
Поворот уже скоро, он в конце прямого отрезка. И на повороте – белая стена, белая-белая, как та стена в Бадахосе, к которой приникло, как пригвожденное, чье-то тело. Этот кто-то, безымянный, садится между ним и Зулмирой, кто же это? – а может, это сын, тоже возможно, он касается лица Зе Мигела, дотрагивается до плеча, обволакивает звуками знакомого голоса.
Зе Мигел идет на скорости сто шестьдесят, выпрямился на сиденье, окаменел, жмет на газ сильней, еще сильней, в голове мутится от звона, приятно испытывать ощущение, что тебе подвластно и время, и воля других людей, и машина, которая движется так, как ей прикажут твои руки, и слушается только тебя, и покорна, и только ты теперь повелеваешь тем, что произойдет. Руки у Зе Мигела вспотели.
Через миг ночная тьма словно взрывается – возникает белая стена.
Теперь в машине трое, они давние и близкие знакомцы, все тесно прижались друг к другу. Зе Мигел растерян, ему хочется закричать, он отталкивает девушку, хватается за руль обеими руками, руки в поту, болят, жмет на газ, на спидометр смотреть незачем.
Девушка спрашивает:
– Долго еще осталось?
Кто увидел бы ее с дороги, подумал бы, что она дремлет. Волосы упали ей на лицо. Мать в этот миг беседует с кем-то по телефону, говорит полушепотом, нет, сейчас она выйти из дому не может, дочь еще не вернулась, может, завтра под вечер.
Зулмира улыбается, приоткрыв рот, ее тоже опьяняет скорость, и снова повторяет вопрос, на этот раз громче, ей нужно, чтобы он ей ответил, а почему, она сама не знает. Зе Мигел всем телом наваливается на руль. Мир становится бесконечно малым, он всего лишь кокон, и взгляд Зе Мигела молниеносно пронизывает его насквозь, словно взгляд отделился от человека и сам по себе летит по шоссе вперед. Слезы застилают глаза; плакать приятно: слезы гасят угрызения совести, гасят страх, гасят мир, Зе Мигел чувствует себя таким легким, таким легким, – только взгляд, сам по себе, летит во мраке к белой стене.
Зе Мигел жмет и жмет на акселератор, белая стена надвигается на него, машина остановилась, а может быть, и нет, осталось недолго, девчонка! – осталось только несколько мгновений, увидишь, как будет хорошо, белая стена набирает скорость, она как раз на повороте, глаза его округлились, он снимает ногу с акселератора, для чего?! – ему страшно, руки мокры, кричит безголосо, может, выскочить – нет, никак, машину заносит влево, руки, наверное, уже не слушаются его, он примчался сюда, чтобы умереть, но вот какой-то пронзительный звук втягивает его в себя, грохот взрыва рвет его в клочья.
Он летит внутри этого пронзительного звука, словно внутри извилистого туннеля, кто-то кричит снаружи, за стенкой этого кокона, куда его втянуло, – кто же это кричит? – а затем он забывает обо всем, что привело его сюда.
Грохот несется к горизонту по безмятежным полям.
XXXII
– Молчи.
– Ну скажи, что ты меня любишь.
– Не действуй на нервы. Молчи!
Дорога перед ним пустынна, черна и пустынна.
Она немного поднимается вверх, сужаясь вдалеке и как бы образуя воронку. Недолго осталось. Да, не сцапать им ни преступника, ни девушки. Преступник и девушка уходят от них вместе. Она поет. Он и не слышит, что она поет. Прибавляет скорость, давит правой ногой, еще сильней, скоро он все забудет, все забудет, покрышки визжат на повороте, неприятный звук заглох позади, появляется участок, засаженный оливами, одни оливы похожи на человеческие фигуры, склонившиеся над дорогой, другие моляще простирают руки, никто их не слышит.
Никто никого не слышит.
Теперь длинный отрезок точно по прямой. Зе Мигел выжимает из двигателя всю его мощность, сто двадцать, в ушах у него стоит звон, от хмеля скорости у него мутится в голове, он сам себя не помнит, губы кривятся в усмешке, девушка думает, что он улыбается, а может, он и вправду улыбается, кто знает, у него возникает ощущение, что время подвластно ему, что он обращает его себе на пользу, что он распоряжается жизнью и вознесся над нею, вознесся над остальными людьми, сцепление – передача, он хотел бы забыть, куда мчится, но чувство опасности приводит его в волнение, ему хочется пить, во рту пересохло, глаза расширились, выпучились, неотрывно глядят в светящуюся пыль, летящую от включенных на всю мощность фар, встречные машины пусть жмутся к обочине.
– Поймайте меня теперь! Поймайте, если можете! Поймайте! – кричит он.
Девушка в растерянности прижимается к нему.
Поворот уже скоро, он в конце прямого отрезка. И на повороте – белая стена, белая-белая, как та стена в Бадахосе, к которой приникло, как пригвожденное, чье-то тело. Этот кто-то, безымянный, садится между ним и Зулмирой, кто же это? – а может, это сын, тоже возможно, он касается лица Зе Мигела, дотрагивается до плеча, обволакивает звуками знакомого голоса.
Зе Мигел идет на скорости сто шестьдесят, выпрямился на сиденье, окаменел, жмет на газ сильней, еще сильней, в голове мутится от звона, приятно испытывать ощущение, что тебе подвластно и время, и воля других людей, и машина, которая движется так, как ей прикажут твои руки, и слушается только тебя, и покорна, и только ты теперь повелеваешь тем, что произойдет. Руки у Зе Мигела вспотели.
Через миг ночная тьма словно взрывается – возникает белая стена.
Теперь в машине трое, они давние и близкие знакомцы, все тесно прижались друг к другу. Зе Мигел растерян, ему хочется закричать, он отталкивает девушку, хватается за руль обеими руками, руки в поту, болят, жмет на газ, на спидометр смотреть незачем.
Девушка спрашивает:
– Долго еще осталось?
Кто увидел бы ее с дороги, подумал бы, что она дремлет. Волосы упали ей на лицо. Мать в этот миг беседует с кем-то по телефону, говорит полушепотом, нет, сейчас она выйти из дому не может, дочь еще не вернулась, может, завтра под вечер.
Зулмира улыбается, приоткрыв рот, ее тоже опьяняет скорость, и снова повторяет вопрос, на этот раз громче, ей нужно, чтобы он ей ответил, а почему, она сама не знает. Зе Мигел всем телом наваливается на руль. Мир становится бесконечно малым, он всего лишь кокон, и взгляд Зе Мигела молниеносно пронизывает его насквозь, словно взгляд отделился от человека и сам по себе летит по шоссе вперед. Слезы застилают глаза; плакать приятно: слезы гасят угрызения совести, гасят страх, гасят мир, Зе Мигел чувствует себя таким легким, таким легким, – только взгляд, сам по себе, летит во мраке к белой стене.
Зе Мигел жмет и жмет на акселератор, белая стена надвигается на него, машина остановилась, а может быть, и нет, осталось недолго, девчонка! – осталось только несколько мгновений, увидишь, как будет хорошо, белая стена набирает скорость, она как раз на повороте, глаза его округлились, он снимает ногу с акселератора, для чего?! – ему страшно, руки мокры, кричит безголосо, может, выскочить – нет, никак, машину заносит влево, руки, наверное, уже не слушаются его, он примчался сюда, чтобы умереть, но вот какой-то пронзительный звук втягивает его в себя, грохот взрыва рвет его в клочья.
Он летит внутри этого пронзительного звука, словно внутри извилистого туннеля, кто-то кричит снаружи, за стенкой этого кокона, куда его втянуло, – кто же это кричит? – а затем он забывает обо всем, что привело его сюда.
Грохот несется к горизонту по безмятежным полям.
XXXII
Он знает, что может открыть глаза, – и не хочет. Может, боится, что выдаст свои тайные намерения в сумятице звуков и боли, в которой он запутался. Если ему удастся выжить – а он снова хочет выжить, как в тот самый миг, когда рванул руль влево, – ему нужно будет кое с кем посчитаться. Он еще не выбрал, с кем именно. Возможно, это будет нетрудно: да, это нетрудно.
Он угадывает смутные фигуры наклонившихся над ним людей. Затем кто-то касается его лба, и он снова обретает способность хоть что-то чувствовать, которая приходит на смену сковавшей его летаргии. Руки и ноги у него как в кандалах. Почему? Все тело – сплошная безысходная боль.
Только глаза не болят, но он предпочитает не открывать глаз. Так никто не поймет, что он возвращается в бой. Медленно, словно ползет по дороге, нащупывая ее лицом и ладонями. Выбирается из черного замкнутого кокона, из втянувшего его в себя пронзительного звука, а куда выбирается, еще не осознает. Пытается понять.
Проводит языком по сухим губам, шершавость их царапает язык; кто-то осторожно смачивает ему губы.
– Ему повезло, – говорит чей-то голос. Голос этот – мужской. Чувствует, что ему не шевельнуть ни рукой, ни даже пальцами. Попытался сделать это под простыней мгновение назад, и ничего не вышло… О чем он вспоминает?… Делает усилия, пытаясь связать хоть как-то нити прошлого, схватывает некоторые из них, но, едва только хочет соединить их, чувствует, что все они от него ускользают. Отказывается от дальнейших попыток. Склонившиеся над ним люди слышат, что он глубоко задышал, но они не знают, что Зе Мигел в это мгновение отказался пока от попыток разобраться в случившемся, хотя и пробует начать все сначала. Но он утомился, задремал.
Тело девушки вскрыли два дня назад, а он не знает. Мария Лауринда, мать, завалила гроб цветами. Мертвым всегда достается много цветов, потому что при жизни это было им недоступно: цветы стоят дорого. Отец Зу постарел за эти дни, и, может быть, он тоже не знает, по какой причине инженер-строитель помогает ему выйти из машины, которую предоставил в их распоряжение на время похорон девушки.
Эксперты сообщили дону Антонио Менданье, что отремонтировать машину невозможно, а Зе Мигел не знает. Не знает – и не огорчается тому, что скромная месть его не удалась, ибо, возможно, страховка даст свои результаты и дон Антонио получит новую машину. Дворянин застрахован по всем правилам: руководство фирмы знает его рассеянность и выполняет элементарный долг, объясняет инспектор – он считает, что этот полис, существующий пока лишь в его воображении, – в идеальном порядке.
Председатель суда входит в зал заседаний, где ему предстоит заняться текущими делами и процессами. Зе Мигел не знает, что в связи с одним из них подписан ордер на его арест. В больнице только через Дна дня узнают, что пациент с койки номер двадцать семь находится под следствием и должен быть заключен в тюрьму. С белой стены в одном месте содрана штукатурка, видны камни, четыре-пять даже выбиты, валяются между стволами апельсинных деревьев в прилегающем саду. Люди еще останавливаются в этом месте, чтобы побеседовать о катастрофе. Большинство считает, что Зе Мигел был пьян; вот тип – ни стыда, ни совести; не скажешь даже, что внук Антонио Шестипалого. Зе Мигел не вспоминает о белой стене, сейчас он думает о деде, о поездке в голубом фургоне с желтыми каемками.
Ко мне, думает он, смерть всегда прибывает на колесах, а я даю ей пинка, даже когда она вот-вот схватит меня.
– Вы слышите, что я говорю? – спрашивает женский голос. Зе Мигел апатично поворачивает голову.
– Попробуйте заговорить. Вы можете говорить… Сделайте усилие.
Он шевелит губами, со страхом разлепляет веки. Чахлый послеполуденный свет внушает ему страх. Слепит его. Где я? Не помню. Ни одного знакомого голоса. С трудом различает две неподвижные фигуры в белом. Чего они хотят? Этот вопрос пугает его, может, потому, что он снова услышал пронзительный звук, снова попал в туннель, по которому летит со скоростью сто восемьдесят рядом с кем-то, кто спрашивает, долго ли еще осталось.
И тот же вопрос задает Алисе Жилваз регистратору, продающему талоны, что дают право родственникам посетить больных. После того как она пошла к лейтенанту, а тот отказался принять ее, Алисе Жилваз чувствует, что осталась в мире одна-одинешенька. Никто не позвонил ей домой. Было бы так хорошо, если бы кто-нибудь ей позвонил!…
Около больницы на скамейке сидит какой-то мужчина. Посматривает беспокойно по сторонам, но улыбается при виде другого мужчины, что подходит держа в руке сумку – в таких рабочие обычно носят еду. Они здороваются, беседуют негромко, оба явно следят внимательно за всем происходящим вокруг. Затем – что такое, не пойму, – вновь прибывший садится на скамейку, а тот, что ждал, берет сумку и уходит в неярком предвечернем свете, шагая широкими шагами и оглядываясь. Быстро доходит до угла, там останавливается, закуривает.
Затем продолжает путь, теперь он спокоен. И начинает насвистывать.
Странно!
Неужели есть еще люди, способные насвистывать?!
Он угадывает смутные фигуры наклонившихся над ним людей. Затем кто-то касается его лба, и он снова обретает способность хоть что-то чувствовать, которая приходит на смену сковавшей его летаргии. Руки и ноги у него как в кандалах. Почему? Все тело – сплошная безысходная боль.
Только глаза не болят, но он предпочитает не открывать глаз. Так никто не поймет, что он возвращается в бой. Медленно, словно ползет по дороге, нащупывая ее лицом и ладонями. Выбирается из черного замкнутого кокона, из втянувшего его в себя пронзительного звука, а куда выбирается, еще не осознает. Пытается понять.
Проводит языком по сухим губам, шершавость их царапает язык; кто-то осторожно смачивает ему губы.
– Ему повезло, – говорит чей-то голос. Голос этот – мужской. Чувствует, что ему не шевельнуть ни рукой, ни даже пальцами. Попытался сделать это под простыней мгновение назад, и ничего не вышло… О чем он вспоминает?… Делает усилия, пытаясь связать хоть как-то нити прошлого, схватывает некоторые из них, но, едва только хочет соединить их, чувствует, что все они от него ускользают. Отказывается от дальнейших попыток. Склонившиеся над ним люди слышат, что он глубоко задышал, но они не знают, что Зе Мигел в это мгновение отказался пока от попыток разобраться в случившемся, хотя и пробует начать все сначала. Но он утомился, задремал.
Тело девушки вскрыли два дня назад, а он не знает. Мария Лауринда, мать, завалила гроб цветами. Мертвым всегда достается много цветов, потому что при жизни это было им недоступно: цветы стоят дорого. Отец Зу постарел за эти дни, и, может быть, он тоже не знает, по какой причине инженер-строитель помогает ему выйти из машины, которую предоставил в их распоряжение на время похорон девушки.
Эксперты сообщили дону Антонио Менданье, что отремонтировать машину невозможно, а Зе Мигел не знает. Не знает – и не огорчается тому, что скромная месть его не удалась, ибо, возможно, страховка даст свои результаты и дон Антонио получит новую машину. Дворянин застрахован по всем правилам: руководство фирмы знает его рассеянность и выполняет элементарный долг, объясняет инспектор – он считает, что этот полис, существующий пока лишь в его воображении, – в идеальном порядке.
Председатель суда входит в зал заседаний, где ему предстоит заняться текущими делами и процессами. Зе Мигел не знает, что в связи с одним из них подписан ордер на его арест. В больнице только через Дна дня узнают, что пациент с койки номер двадцать семь находится под следствием и должен быть заключен в тюрьму. С белой стены в одном месте содрана штукатурка, видны камни, четыре-пять даже выбиты, валяются между стволами апельсинных деревьев в прилегающем саду. Люди еще останавливаются в этом месте, чтобы побеседовать о катастрофе. Большинство считает, что Зе Мигел был пьян; вот тип – ни стыда, ни совести; не скажешь даже, что внук Антонио Шестипалого. Зе Мигел не вспоминает о белой стене, сейчас он думает о деде, о поездке в голубом фургоне с желтыми каемками.
Ко мне, думает он, смерть всегда прибывает на колесах, а я даю ей пинка, даже когда она вот-вот схватит меня.
– Вы слышите, что я говорю? – спрашивает женский голос. Зе Мигел апатично поворачивает голову.
– Попробуйте заговорить. Вы можете говорить… Сделайте усилие.
Он шевелит губами, со страхом разлепляет веки. Чахлый послеполуденный свет внушает ему страх. Слепит его. Где я? Не помню. Ни одного знакомого голоса. С трудом различает две неподвижные фигуры в белом. Чего они хотят? Этот вопрос пугает его, может, потому, что он снова услышал пронзительный звук, снова попал в туннель, по которому летит со скоростью сто восемьдесят рядом с кем-то, кто спрашивает, долго ли еще осталось.
И тот же вопрос задает Алисе Жилваз регистратору, продающему талоны, что дают право родственникам посетить больных. После того как она пошла к лейтенанту, а тот отказался принять ее, Алисе Жилваз чувствует, что осталась в мире одна-одинешенька. Никто не позвонил ей домой. Было бы так хорошо, если бы кто-нибудь ей позвонил!…
Около больницы на скамейке сидит какой-то мужчина. Посматривает беспокойно по сторонам, но улыбается при виде другого мужчины, что подходит держа в руке сумку – в таких рабочие обычно носят еду. Они здороваются, беседуют негромко, оба явно следят внимательно за всем происходящим вокруг. Затем – что такое, не пойму, – вновь прибывший садится на скамейку, а тот, что ждал, берет сумку и уходит в неярком предвечернем свете, шагая широкими шагами и оглядываясь. Быстро доходит до угла, там останавливается, закуривает.
Затем продолжает путь, теперь он спокоен. И начинает насвистывать.
Странно!
Неужели есть еще люди, способные насвистывать?!