Он заглянул Гефестиону в глаза, как всегда перед откровенным разговором; и, как всегда, Гефестион ощутил, что у него что-то тает в груди. Как всегда, прошло какое-то время, прежде чем он снова смог понимать, что ему говорят.
   — … которые были в других городах и не попали в осаду, просят отца восстановить Стагиру и отпустить её жителей. Того же хочет и этот Аристотель. А отцу нужен союз с Гермеем. Все своей выгоды ищут, как на конской ярмарке. Леонид тоже приезжал из-за политики какой-то… Старый Феникс — единственный, кто со мной ради меня.
   Гефестион напряг руку. Его мучили противоречивые чувства. Хотелось сдавить Александра так, чтобы тот исчез, оказался внутри, со всеми косточками даже, — но он знал, что этого нельзя, это безумие; он сам убил бы каждого, кто повредил бы хоть волос на голове Александра.
   — Они не знают, что я это понял. Я просто ответил: «Хорошо, отец». Даже матери ничего не сказал. Хочу сначала сам посмотреть на того человека, а потом уж решу, что делать. И чтобы никто даже не знал, почему я так решил. Это я только тебе говорю. Мать моя против философии, не хочет.
   А Гефестион тем временем размышлял, насколько хрупкими кажутся эти рёбра, и как ужасны оба непримиримых желания: нежить это тело — и сокрушить. Он молчал.
   — Она говорит, философия учит людей отвергать богов. Могла бы знать, что я никогда от них не отрекусь, кто бы мне что ни сказал. Я про них так же уверен, как про тебя, что ты есть… Послушай, я же так совсем дышать не могу.
   Гефестион, который мог бы сказать то же самое, быстро отпустил его. Потом сумел ответить:
   — Быть может, царица его отошлёт…
   — Ну нет. Этого я не хочу. Только лишние неприятности будут. А кроме того я подумал, быть может это окажется такой человек, который сможет ответить на вопросы разные. Я как только узнал, что философ приезжает, — стал записывать. Такие, на которые здесь у нас никто ответить не может. Уже тридцать пять набралось, я вчера считал.
   Он не отодвинулся, а сидел, опершись спиной на крутой скат крыши и слегка привалившись плечом к Гефестиону, доверчиво и тепло. Вот истинное, совершенное счастье, — подумал Гефестион, — вот бы всегда так!.. И сказал:
   — Ты знаешь, мне хочется убить Леонида.
   — О-о! Я раньше тоже так думал. Но теперь мне кажется, что он был послан Гераклом. Когда человек делает тебе добро вопреки своей собственной воле — тут видна божья рука. Он хотел меня подавить, но научил переносить лишения. Мне никогда не нужен меховой плащ, я никогда не ем сверх меры и не валяюсь по утрам… Если бы не он, мне бы теперь гораздо труднее было начинать учиться, а от этого никуда не денешься… И ведь нельзя требовать от своих людей, чтобы они переносили то, чего ты сам выдержать не можешь. А всем хочется посмотреть, каков я: как отец или понежнее. — Мышцы на рёбрах у него были, как каменные; тело казалось одетым в доспех. — Я только одежду ношу получше, вот и всё. Люблю красивое.
   — Этот хитон ты никогда больше не наденешь, я тебе точно говорю. Посмотри, что ты на дереве сделал, сюда же ладонь пролезает… Александр. Слушай, ты никогда не пойдёшь воевать без меня, правда же?
   Александр выпрямился, изумлённо глядя на него. Гефестиону пришлось убрать руку.
   — Без тебя?.. Ты о чём? Как ты мог подумать такое, ведь ты мой лучший друг!
   Гефестион знал уже с незапамятных времён, что если бы бог предложил ему всего один-единственный дар за всю жизнь — на выбор, — он выбрал бы именно этот. Радость ударила его, словно молния.
   — Ты это серьёзно? — спросил он. — На самом деле, серьёзно?
   — На самом деле? — переспросил Александр. В голосе звучало оскорблённое удавление. — А ты сомневаешься? Думаешь, всё то, что рассказывал тебе, я говорю кому попало? «Серьёзно» — это ж надо такое ляпнуть!..
   Гефестион подумал, что если бы услышал это всего месяц назад — так испугался бы, что не смог бы ответить.
   — Не сердись. Слишком большому счастью всегда трудно поверить, — сказал он.
   Взгляд Александра смягчился. Он поднял правую руку:
   — Клянусь Гераклом!
   Потом наклонился к Гефестиону и поцеловал его заученным поцелуем; так целуют дети, ласковые от природы и доверчиво любящие взрослых. Гефестион, потрясённый восторгом, не успел вернуть поцелуй, лёгкое касание уже ушло. А когда он собрался с духом, Александр думал уже о другом. Казалось, он рассматривает небо.
   — Смотри, — показал он. — Видишь статую Победы на самом высоком фронтоне? Я знаю, как забраться туда. Пошли.
   От них Победа смотрелась не больше детской глиняной куклы. Но когда, после головокружительного подъёма, они добрались до её основания, оказалось, что статуя высотой в три локтя. В руке, простёртой в пустоту, она держала позолоченный лавровый венок.
   Пока лезли наверх, Гефестион ничего не спрашивал; ему было страшно задумываться. Теперь, по команде Александра, он обхватил левой рукой бронзовую талию богини.
   — Держи меня за руку, — сказал Александр.
   Гефестион схватил его за кисть левой руки, а он потянулся и завис над бездной, стоя на цоколе статуи, — и так отломил два листочка. Один поддался сразу, со вторым пришлось повозиться. Гефестион почувствовал, как у него потеют ладони; от страха, что из-за этого рука соскользнёт и он выпустит Александра, в животе стало холодно, будто льдом его набило, а волосы зашевелились. Но, невзирая на этот ужас, он обратил внимание на кисть, зажатую в его руке. Она была очень изящна по сравнению с его собственной, но при этом крепка, жилиста, а сжатый кулак казался не мягче бронзы. Мгновения тянулись вечностью, но вот Александра можно тянуть назад… Он спустился, держа эти листочки в зубах; а когда они вернулись на свою крышу, отдал один из них Гефестиону и спросил:
   — Ну? Теперь веришь, что на войну пойдём вместе?
   Лист на ладони Гефестиона размером был почти как настоящий. И дрожал как настоящий. Гефестион поспешил закрыть его пальцами, чтобы не видно было этой дрожи. Только теперь он почувствовал страх от этого подъёма; перед глазами стояла крошечная, мелкая мозаика громадных плит далеко внизу, и вспоминалось леденящее одиночество на высоте. Он пошёл наверх с горячей готовностью выдержать любое испытание, какому подвергнет его Александр, даже если это будет стоить ему жизни. Только теперь, когда позолоченный бронзовый лист впился ему в ладонь, он понял, что Александр испытывал не его. Он был только свидетелем. Его взяли наверх, чтобы он держал там в своих руках жизнь Александра; после того вопроса, на самом ли деле он говорил серьёзно… Это был залог их дружбы.
   Спускаясь с крыши по высокому дереву, Гефестион припомнил легенду о Семеле, возлюбленной Зевса. Он явился ей в человеческом облике, но этого ей было мало: она потребовала, чтобы он обнял её в божественном облике своём. Это оказалось слишком — её испепелило… Ему тоже надо быть готовым к испытанию огнём.
 
   До приезда философа оставалось ещё несколько недель, но его присутствие уже ощущалось.
   Гефестион его недооценил. Он знал не только страну, но и царский двор; причём знал самые свежие новости, поскольку у него было много друзей и в самой Пелле, и среди путешественников. Царь, превосходно об этом осведомлённый, предложил ему в письме — если это покажется ему полезным — обустроить специальное место, где принц и его друзья могли бы заниматься без помех.
   Философ с одобрением читал между строк. Мальчика надо вырвать из материнских когтей, а за это отец обещает ему полную свободу. Это было больше, чем он смел надеяться. Он тут же написал ответ, в котором предлагал, чтобы принца и его друзей-однокашников разместили в некотором отдалении от придворных развлечений, а под конец — как бы только что об этом подумав — приписал, что рекомендует чистый горный воздух. В ближайших окрестностях Пеллы серьёзных гор не было.
   На склонах Бермиона — к западу от равнины, где расположена Пелла, — был хороший дом, обветшавший за годы бесконечных войн. Филипп решил купить его и привести в порядок. Дотуда больше двадцати миль, как раз то что надо. К дому пристроят ещё одно крыло и гимнасий; а поскольку философ просил, чтобы было место для прогулок, — расчистят парк. Никакой симметрии; просто изящно подправить природу, создать то, что персы называют «раем». Говорят, примерно таким был легендарный сад царя Мидаса. Там всё цвело — просто сказочно.
   Распорядившись по поводу школы, Филипп послал за сыном. Он был уверен, что жена уже узнала о его распоряжениях через своих шпионов — и наверняка извратила перед мальчиком их смысл.
   В последовавшей беседе он сообщил Александру гораздо больше, чем сказал словами. Такая школа — естественный этап подготовки царского наследника; Александр видел, что отец воспринимает это как нечто, само собой разумеющееся. Неужели все резкие выпады матери, все двусмысленные обоюдоострые слова были всего лишь ударами в её бесконечной войне с отцом?.. Неужели она на самом деле сказала все те слова?.. Прежде он верил, что ему она не солжёт никогда; но теперь уже знал, что то были пустые мечты.
   — В ближайшие дни я хотел бы знать, кого из друзей ты хочешь взять с собой, — сказал Филипп. — Подумай об этом.
   — Спасибо, отец.
   Он вспомнил долгие часы мучительных, гнетущих разговоров на женской половине; чтение сплетен и слухов, интриги, тяжкие раздумья по поводу каждого слова или взгляда; вопли и слезы, и оскорблённые призывы к богам; запахи ладана, колдовских трав и горящего мяса; доверительный шепот, из-за которого он не мог уснуть до утра, так что на другой день не бегал, а еле плёлся, и не мог попасть в цель…
   — … все те, с кем ты общаешься сейчас, меня вполне устраивают, — говорил отец, — если, конечно, их отцы согласятся. Птолемей, например?
   — Да. Птолемей конечно. И Гефестион. Я тебе уже о нём говорил.
   — Я помню. Гефестион обязательно.
   Ему нелегко далось сказать это как ни в чём не бывало; но не хотелось нарушать ход событий, снявший груз с его души. В отношениях мальчишек явно просматривалась печать фиванской эротики: юноша — и мужчина, с которого этот юноша берёт пример. Если дела действительно обстоят так, как ему кажется, — он никого не хотел бы видеть на месте такого мужчины. Даже Птолемей — хоть он и брат, и интересуется только женщинами, — и тот может оказаться опасен. Из-за редкой красоты сына и его склонности дружить со взрослыми, Филиппу одно время было неспокойно. Но вот, вдруг, мальчишка, с обычной своей непредсказуемостью, бросился в объятия такого же мальчишки, сверстника почти день в день… Они уже несколько недель неразлучны; Александр, правда, ничего не выдаёт; но того можно читать, как открытую книгу… Однако здесь нет никаких сомнений, кто для кого служит примером. Так что вмешиваться в это дело не стоит.
   Достаточно хлопот было за пределами царства. В прошлом году на западной границе пришлось отгонять иллирийцев. Кроме множества огорчений, неприятностей и скандалов, это стоило ему ещё и раны — возле колена мечом рубанули, — от которой он до сих пор хромал.
   В Фессалии всё шло хорошо. Он сверг дюжину мелких тиранов, добился мира в двух десятках кровавых междоусобных свар, и все — кроме самих тиранов — были ему благодарны. А вот с Афинами не получалось, ничего. Даже после Пифийских Игр, — когда они отказались прислать участников, потому что он там председательствовал, — он всё ещё не оставлял мысли примириться с ними. Все его агенты в один голос утверждали, что с народом договориться было бы можно, если бы ораторы оставили его в покое. Главная забота простого люда состояла в том, чтобы не урезали государственные пособия; никакая политика, угрожавшая общественным раздачам, не проходила, даже если речь шла о защите собственного дома своего. Филократа обвинили в измене, он едва успел удрать из-под смертного приговора… Теперь он жил в своё удовольствие на содержании у Филиппа; а Филипп возлагал свои надежды на людей неподкупных — но предпочитающих союз с ним по убеждению, полагающих что это наилучший вариант. Такие люди прекрасно понимали, что если его главная цель состоит в завоевании Азиатской Греции, то меньше всего ему нужна разорительная война с Афинами, в которой — победит он или нет — он неизбежно станет врагом всей Эллады, а приобретёт, даже в самом лучшем случае, лишь безопасный тыл.
   Поэтому нынешней весной он послал новое посольство, с предложением пересмотреть мирный договор, если будут внесены разумные поправки. Афиняне прислали в ответ своего посла, давнего друга Демосфена, некоего Гелгесиппа, известного своим землякам под именем Пучок. Это прозвище возникло из-за того, что он носил на макушке узел волос, стянутый лентой как у женщины. Едва он приехал, стало ясно, почему выбрали именно его: при заведомой неприемлемости условий он был настроен бескомпромиссно и резко; не было никакого риска, что Филипп его переубедит. Именно он организовал в своё время союз Афин с фокидянами; оскорблением было уже само его присутствие в Пелле. Он приехал и уехал. А Филипп, который до сих пор не выжимал из фокидян ежегодной дани на разграбленный храм, послал им уведомление, что пора начинать платить.
   А теперь разгоралась война за наследство в Эпире, где совсем недавно умер царь. Этот царь был там чуть больше чем просто вождь племенной, один из многих; скоро там начнётся хаос, если не посадить над ними какого-то гегемона. Филипп намеревался сделать это для блага Македонии. И впервые в жизни жена благословила его в его начинании, потому что он выбрал её брата Александроса. Филипп полагал, что тот увидит, в чём состоит его собственный интерес, и как-то обуздает её интриги; а поддержка Филиппа ему будет очень нужна, потому союзником он станет надёжным… Жаль, что дело такое срочное, не получается самому встретить философа. Прежде чем хромать к своему коню, он послал за сыном и сказал ему это. Ничего больше говорить не стал: у него были выразительные глаза и многолетний дипломатический опыт.
 
   — Он приезжает завтра, — сказала Олимпия. — Примерно в полдень. Не забудь. Надо, чтобы ты был дома.
   Александр стоял у небольшого ткацкого станка, на котором его сестра училась делать узорную кайму. Она недавно освоила новый цветной орнамент и жаждала восхищения. Они давно уже стали друзьями, так что похвал он не пожалел… Но тут заговорила мать — он оглянулся, словно конь, настороживший уши.
   — Я приму его в Зале Персея, — сказала она.
   — Я его приму, мама.
   — Конечно ты должен там быть. Так я и сказала…
   Александр отошёл от станка. Клеопатра, оставшись одна, стояла с челноком в руке и смотрела то на мать, то на брата, с привычным страхом. Брат её стучал пальцами по жёсткому поясу из тёмно-коричневой кожи.
   — Нет, мама. Раз отец уехал, то принимать его должен я. Я передам отцовские извинения и представлю Леонида и Феникса. А потом приведу Аристотеля сюда наверх, к тебе.
   Олимпия поднялась с кресла. В последнее время он рос быстрее прежнего, так что она оказалась не настолько выше его, как думала.
   — Ты хочешь мне сказать, Александр, — голос её повысился, — что не желаешь меня там видеть?
   Она умолкла раньше, чем он ожидал.
   — Это маленьких мальчиков мамы приводят. Взрослому такое не подобает. Мне почти четырнадцать. И знакомство с этим человеком я начну так, как собираюсь его продолжать.
   Она напряглась всем телом и вскинула голову.
   — Это отец тебе сказал?
   Вопрос застал его врасплох, но он сразу понял, как надо ответить:
   — Нет. Отцу нет нужды говорить мне, что я уже взрослый. Это я ему сказал.
   На скулах её выступил румянец; рыжие волосы, казалось, сами собой поднялись на голове, серые глаза распахнулись… Он смотрел на неё, как завороженный, — и думал, что нет больше в мире других таких глаз, с таким ужасным взглядом.
   — Так значит ты уже взрослый! Мужчина! А я — твоя мать, которая тебя выносила, вынянчила, выкормила… Которая дралась за тебя, когда царь готов был выкинуть тебя, как бездомного пса, чтобы возвысить своего ублюдка…
   Она сверлила его взглядом женщины, насылающей проклятье. Он её ни о чём не спрашивал: достаточно было того, что она хотела его поранить. Слова летели одно за другим, словно горящие стрелы.
   — Я жила для тебя, только для тебя, каждый день жизни моей! С самого момента твоего зачатия, да, задолго до того, как ты увидел солнечный свет!.. Я прошла ради тебя огонь и тьму, я даже в царство мёртвых входила!.. А теперь ты сговорился с ним отделаться от меня, как от крестьянской бабы?!.. Да, теперь я верю — ты действительно его сын!
   Он стоял молча. Клеопатра уронила челнок и закричала яростно:
   — Отец нехороший, я его не люблю, я маму больше люблю!..
   Они на неё даже не оглянулись. Она заплакала, но этого никто не слышал.
   — Придёт время, ты вспомнишь этот день!.. — Да, подумал он, такое не скоро забудешь. — Ну?!.. Неужели тебе нечего ответить?!
   — Извини, мама. — Голос у него уже начал ломаться, и теперь подвёл, сорвавшись кверху. — Я выдержал испытания на мужество. И теперь должен вести себя как мужчина.
   Впервые она рассмеялась ему в лицо тем смехом, какой он слышал в её ссорах с отцом.
   — Твои испытания мужества!.. Ты, дитя глупое! Быть может расскажешь, когда ты лежал с женщиной?
   Она снова умолкла. Он тоже молчал, в шоке. На Клеопатру не обращали внимания, она выбежала из комнаты. Олимпия упала обратно в кресло и разразилась слезами.
   Он подошёл к ней, как подходил прежде, и погладил по голове. А она рыдала у него на груди, бормоча о жестокостях, какие ей пришлось вытерпеть; крича, что ей больше не хочется видеть свет дневной, раз он пошёл против неё… Он сказал, что любит её, что она и сама это знает… Разговор получился бессвязный, но достаточно долгий. В конце концов — он и сам не мог понять, как это получилось, — в конце концов они договорились, что софиста будет встречать он, с Леонидом и Фениксом. Чуть погодя он ушёл. Чувствовал себя не побеждённым и не победившим — только уставшим до невозможности.
   У подножья лестницы ждал Гефестион. Он оказался там случайно; как случайно под рукой бывал мяч, если Александру хотелось поиграть, или вода, если ему хотелось пить. Это получалось не по расчёту, а от постоянной чуткой настроенности, от которой не укрывалась ни одна мелочь. Сейчас, когда Александр спускался по лестнице, — со сжатыми губами, с синими кругами около глаз, — Гефестион понял какой-то сигнал — беззвучный, молчаливый — и пошёл с Александром рядом, в ногу. Они шагали по тропе, уходившей в лес, пока не вышли на прогалину, где лежал ствол поваленного дуба, поросший жёлтыми грибами и увитый кружевом плюща. Гефестион сел, опершись на него спиной; Александр, в молчании, не нарушенном ни разу, с тех пор как они вышли из дворца, подошёл и примостился у него на плече. Через некоторое время Александр вздохнул, но больше не издавал ни звука, довольно долго. Потом, наконец, сказал:
   — Странно. Люди говорят, что любят тебя, а сами съедают живьём.
   Гефестиону было бы проще и спокойнее обойтись без слов, но приходилось ответить хоть что-нибудь…
   — Дело в том, что дети принадлежат им, а мужчины должны уходить, — сказал он. — Так говорит моя мать. Она говорит, что хочет, чтобы я стал мужчиной, но на самом-то деле это ей вовсе не нужно.
   — Моей нужно. Что бы она ни говорила — нужно.
   Он придвинулся, чтобы быть поближе. «Как зверёк, — подумал Гефестион. — Ему легче, если его погладишь, а ничего больше ему и не нужно. Ну и пусть… Надо дать что нужно…»
   Вокруг никого не было, но Александр говорил тихо-тихо, словно птицы могли подслушать.
   — Ей нужен мужчина, чтобы защищал её. Ты знаешь, почему.
   — Да, знаю.
   — И она всегда знала, что я буду её защищать. Но сегодня я понял — она уверена, что когда придёт моё время, я позволю ей царствовать за меня. Мы об этом не говорили. Но она знает, что я ей сказал: «Нет».
   По спине Гефестиона поползли мурашки, он ощутил опасность. Но сердце было переполнено гордостью. Он никогда не надеялся, что его позовут в союзники против этого грозного соперника. Он выразил свою преданность только жестом, не решаясь произнести ни слова.
   — Она плакала. Я её до слез довёл.
   Александр был ещё совсем бледен. Что бы такое сказать ему?..
   — Когда она тебя рожала — тоже плакала, но это было неизбежно. Так и здесь.
   Они снова умолкли. Потом Александр спросил:
   — Ты помнишь, я тебе ещё и про другое говорил?
   Гефестион кивнул. С тех пор они об этом не заговаривали.
   — Она пообещала когда-нибудь всё мне рассказать. Иногда говорит одно, в другой раз другое… Мне снилось, что я поймал священного змея и хотел заставить его говорить со мной, но он всё время отворачивался и удирал.
   — Быть может он хотел, чтобы ты пошёл за ним? — предположил Гефестион.
   — Нет. Он знал тайну, но говорить не хотел. Она ненавидит отца. Быть может, я единственный, кого она по-настоящему любила хоть когда. Но она хочет, чтобы я был только её, чтобы ему вообще ничего от меня не досталось! Иногда я думаю… быть может… за этим что-то есть?
   Лес был залит солнцем, но Гефестион ощутил, как по телу пробежала мелкая дрожь.
   — Слушай, боги это откроют. Всем героям открывали, всегда. Но твоя мать, она-то во всяком случае… Она же смертная, правда?
   — Да, конечно. — Он помолчал, обдумывая это. — Однажды, когда я был на Олимпе, один был, мне был знак. Я поклялся богу навсегда оставить это между нами…
   Он слегка подвинулся, прося, чтобы Гефестион отпустил его, и вытянулся во весь рост, с долгим тяжёлым вздохом.
   — Иногда я забываю об этом и не вспоминаю месяцами, — а иногда думаю днём и ночью, неотвязно. Иной раз кажется, что если не докопаюсь до правды — с ума сойду.
   — Это ты зря. Теперь у тебя есть я. Думаешь, я позволю тебе сойти с ума?
   — Да. С тобой я могу говорить. Пока ты здесь…
   — Обещаю тебе перед богом, я буду здесь пока жив.
   Они смотрели в небо. Высокие облака казались неподвижны в мареве долгого летнего дня.
 
   Пока корабль входил на вёслах в гавань, Аристотель, сын Никомаха, — потомственного врача из рода Асклепиадов, — оглядывался вокруг, пытаясь восстановить в памяти картины детства. Давно это было; всё казалось чужим. Из Митилены он доехал легко и быстро: был единственным пассажиром на быстроходной боевой галере, специально присланной за ним. Потому не удивился, увидев конный эскорт, ожидающий на причале.
   Он надеялся, что начальник эскорта будет услужлив. Правда, он уже знал, как должны его встречать, но знание никогда не бывает тривиальным; всякая истина — всегда сумма всех её частей…
   Над кораблём парила чайка. Рефлекторно — по многолетней привычке всё подмечать — он отметил её породу, угол её полёта, размах крыльев, пищу, за которой она нырнула… Корабль замедлил ход, и линии бурунов из-под форштевня изменили форму. Он мельком подумал о том, как связана скорость судна с формой волны, — и задвинул возникшую формулу в дальний уголок памяти; туда, где сможет её найти, когда будет время для этого. Ему никогда не приходилось носить с собой таблички и стилос.
   У причала толпилась масса кораблей, рассмотреть эскорт было трудно. Наверно царь прислал кого-нибудь из своих приближённых. Он уже приготовил вопросы, которые задаст им. Вопросы человека, сформированного своим временем, когда ни один мыслитель не может представить себе более высокой цели, нежели задача исцеления Эллады. Варвары — это случай безнадёжный, по определению; с тем же успехом можно пытаться выправить горбатого. Но Элладу нужно вылечить, чтобы она могла править миром.
   Уже два поколения подряд наблюдали, как все достойные формы государственного устройства загнивали, обращаясь в свою противоположность. Аристократия становилась олигархией; демократия — демагогией; монархия — тиранией…. С увеличением числа людей, принимающих участие в каждом из этих зол, в геометрической прогрессии возрастает противовес, мешающий любым реформам. Последние события показали, что тиранию изменить невозможно. Чтобы изменить олигархию, требуются сила и жестокость, пагубные для души. Чтобы изменить демагогию, нужно самому стать демагогом — и опять-таки разрушить собственную личность. Но чтобы реформировать монархию — нужно воспитать лишь одного-единственного человека… И ему выпал шанс воспитать царя. Это награда, о какой молится каждый философ!..
   «Платон ради такой возможности жизнью рисковал в Сиракузах, — думал он, — первый раз с тираном-отцом, а потом ещё и с его бестолковым сыном. Платон скорее готов был потратить половину своих последних зрелых лет, чем отказаться от задачи, которую сам и сформулировал впервые. Это аристократ и солдат в нём говорил, а может быть мечтатель… Лучше было б ему собрать сначала надёжную информацию, тогда бы и ехать не пришлось!» Но даже эта резкая мысль вызвала незримое присутствие могучей, подавляющей силы. И давнее беспокойство — ощущение чего-то такого, что не измеришь никаким инструментом, что рушит любые категории и системы, — снова вернулось, возникло в памяти, словно назойливый призрак, вместе с летними ароматами Академического парка.
   Ну что ж, в Сиракузах у Платона не получилось. Быть может, не было подходящего материала, не с чем было работать, — но эхо той неудачи прокатилось по всей Греции. А под конец он наверно и сам сломался, вообще из ума выжил, раз передал свою школу бесплодному метафизику Спевсиппу. Ведь этот Спевсипп был бы рад и школу бросить, чтобы перебраться в Пеллу. Раз царь готов помогать, а мальчик умён и упорен, и без заметных пороков, — и наследник в государстве, которое с каждым годом крепчает, — ничего удивительного, что Спевсиппу захотелось сюда, после сиракузского убожества. Но его не пустили. Демосфен со своей партией добился хотя бы этого: никто из афинян не смог воспользоваться этой возможностью.