Что до него самого, когда друзья стали превозносить его храбрость, раз он решается ехать в отсталые северные земли, где столько насилия, — он отметал эти разговоры с обычной скупой улыбкой. Здесь были его корни, воздухом этих гор дышал он в счастливые годы детства своего, красотой их любовался, когда все помыслы старших были заняты заботами войны. Что до насилия — он достаточно долго прожил под сенью Персидской державы; уж в чём-чём, но в наивности его заподозрить нельзя. Если он там сумел сделать философом и другом своим такого человека, как Гермей, — с таким тёмным прошлым, — вряд ли стоит ему бояться неудачи с юным мальчиком, которого можно будет лепить своими руками.
   Галера приближалась к причалу; гребцы табанили, пропуская транспортную триеру. А он с волнением вспоминал дворец на склоне холма в Ассосе, смотрящий на лесистые склоны Лесбоса и на пролив, который он столько раз пересекал… И террасу, где летними ночами горел факел; и споры, и задумчивое молчание; и книги, которые читали вместе… Читал Гермей хорошо. Высокий голос его был не пронзителен, а мелодичен. Этот женоподобный тембр не отражал его духа. В детстве его оскопили, чтобы продлить красоту его, которую очень ценил хозяин; прежде чем стать правителем, он прошёл огни и воды — но постоянно рвался вверх, к свету, словно затоптанный росток. Однажды его уговорили посетить Академию, и с тех пор он никогда больше не опускался до прежних поступков своих.
   Обречённый на бездетность, Аристотель взял к себе племянницу, а потом и женился на ней, ради их дружбы. Что она его обожает — это оказалось для него сюрпризом. Он воспринял её любовь с благодарностью, которую не стеснялся проявлять, и теперь был рад этому, потому что недавно она скончалась. Он вспоминал, как тоненькая, смуглая, заботливая девочка держала его за руку, смотрела на него уже замутненными, блуждающими глазами — и просила, чтобы их прах, его и её, смешали в одной урне. Он ей пообещал; и добавил, по своей инициативе, что никогда больше не женится. Теперь он вёз эту урну с собой, на случай если умрёт в Македонии.
   Конечно, женщины у него будут. Он испытывал некоторую гордость — по его мнению вполне естественную для философа — от того, что у него всё в здоровой норме. Он полагал, что Платон отдавал любви слишком много душевных сил.
   Неожиданно — как всегда при таких маневрах в забитой гавани — галера развернулась и подошла к пирсу. На причале поймали и закрепили швартовы, загремели сходни… Эскорт стоял спешившись, человек пять-шесть. Аристотель повернулся к слугам, чтобы убедиться что с багажом всё в порядке, но какое-то движение среди команды заставило его оглянуться. Наверху трапа стоял мальчик, озираясь вокруг. Руки его лежали на мужском поясе для меча, яркие густые волосы теребил лёгкий ветерок с берега… Он казался проворным и настороженным, как молодой охотничий пёс. Когда глаза их встретились, он спрыгнул с причала прямо на палубу; не дожидаясь матроса, кинувшегося помогать. Спрыгнул легко и естественно, словно шёл по ровному месту, даже не задержавшись.
   — Ты Аристотель, философ?.. Да будут счастливы дни твои. Я Александр, сын Филиппа. Добро пожаловать в Македонию.
   Они обменялись дежурными любезностями, оценивая друг друга.
   Александр задумал эту встречу сразу же, как только узнал о приезде философа, решив действовать сообразно обстоятельствам.
   Инстинктивно он чувствовал опасность. Мать как-то уж слишком легко согласилась, — а он знал, что она нередко соглашалась с отцом только ради того, чтобы скрыть свой следующий ход. Войдя в её комнату, когда её там не было, он увидел разложенное, готовое торжественное платье… Новая схватка обещала быть ещё кровопролитнее предыдущей, но всё равно могла ничего не решить. И тогда он вспомнил блистательного Ксенофонта, окружённого в Персии. Вспомнил, как тот вырвался, скрыв свой манёвр.
   Это надо было сделать умненько, по всем правилам, чтобы без малейшего риска. Он пошёл к Антипатру, которого отец оставил наместником в Македонии на время своей отлучки, и попросил его поехать с ним. Антипатр был верен царю неколебимо. Он сразу всё понял — и согласился с удовольствием, хотя был не настолько глуп, чтобы это удовольствие проявить. Теперь он был здесь — встреча получилась вполне официальной — и вот он, философ.
   Философ оказался худощав и мелковат. Сложен он был неплохо, но с первого взгляда казалось, что весь он, целиком, состоит из одной головы. Всё остальное подавлял широкий выпуклый лоб; казалось, что содержимое распирает этот сосуд. Небольшие проницательные глаза непредубеждённо и безошибочно регистрировали всё, что видели… Рот закрыт по линии, точной как философская дефиниция… Короткая аккуратная борода; редеющие волосы торчат в разные стороны, словно рост массивного мозга растолкал их корни…
   Со второго взгляда обнаруживалось, что одет он не кое-как, а с ионийской элегантностью, и даже носит несколько хороших колец.
   Афиняне считали, что он несколько фатоват, но в Македонии он выглядел изысканным и свободным от излишнего аскетизма. Александр подал ему руку, чтобы помочь подняться по сходням, — и проверил, как он реагирует на улыбку. Когда Аристотель улыбнулся в ответ, стало ясно, что улыбка — это самое большее на что он способен: его не увидишь с запрокинутой от смеха головой. Но похоже, что на вопросы он ответит.
   Красота, думал философ. Дар богов. И не просто красота, а красота одухотворённая; в этом доме явно кто-то живёт… Его предприятие не так безнадёжно, как поездки Платона в Сиракузы. Надо сообщить Спевсиппу, пусть порадуется.
   Тем временем принц представлял ему присутствующих, и делал это с отменным тактом. Конюх подвёл философу коня и помог сесть верхом, на персидский манер. Проследив за этим, мальчик повернулся в сторону; вперёд выдвинулся другой, повыше, державший за оголовье уздечки изумительного вороного, с белой звездой. Аристотель заметил коня уже раньше; и заметил, как тот волновался, пока протекали все формальности знакомства; и потому очень удивился, когда тот юноша отпустил вороного. Но конь тотчас подошёл к принцу и понюхал ему шею. Принц погладил его и что-то шепнул… Конь опустил круп, изящно и с достоинством присев на задних ногах; подождал, пока принц сядет; а когда, тот коснулся пальцами — вновь встал во весь рост. В этот момент оба — мальчик и зверь — казались посвященными, которые тайно обменялись магическим паролем.
   Философ отмёл эту фантазию. У природы нет тайн — только факты, еще не подвергшиеся достаточному наблюдению и анализу. Исходи из этого здравого принципа — и ты никогда не собьёшься с пути.
 
   Ручей в Мьезе священен, принадлежит нимфам. Воды его заведены в древнюю каменную беседку, где гулко звенят под крышей; а заросший папоротником омут ниже беседки выбит падающим потоком, крутящимся меж камней. Коричневая поверхность омута отражает солнце, здесь хорошо купаться.
   Вода разведена по канавам и трубам, прорезающим сады; сверкающими тугими струями вырывается из фонтанов или скатывается по камням искусственных каскадов. Вокруг — рябины, заросли лавра и мирта; в густой траве позади ухоженного сада ещё цветут старые, корявые, одичавшие яблони; прогалины, расчищенные от кустарника, закрыты чистым зелёным дёрном… А от розовых стен дома расходятся, извиваясь, тропинки с грубыми ступенями из камня, иногда огибая скалу, поросшую мелкими горными цветами, или выводя на деревянный мостик, или расширяясь вокруг каменной скамьи, откуда открывается красивый вид. Летом в лесу за парком непролазные чащи диких роз, тех что нимфы подарили царю Мидасу; ночная свежесть напоена их терпким ароматом. Ранним утром, с зарёй, мальчишки часто выезжали поохотиться до начала уроков: ставили в зарослях сети и добывали косулю или зайца. Каждое такое утро бывало насыщено чередой своих ароматов. Сначала, в лесу под деревьями, запахи были влажные, мшистые, а на открытых склонах пряно пахло примятой травой… К восходу появлялись новые запахи: дым костра и жареное мясо, конский пот и кожа сбруи, и псина — когда гончие подходили поклянчить кусок или косточку… Но если добыча оказывалась редкой или странной — ребята знали, что предстоит анатомирование, и торопились домой. Аристотель научился этому искусству у своего отца, это было наследие Асклепиадов. Его даже насекомые интересовали, он и ими не брезговал. Большую часть из того, что ему приносили, он уже знал. Но иногда произносил быстрой скороговоркой: «Что-это-что-это?..» — а потом доставал свои заметки с прекрасными рисунками, сделанными пером, — и после того весь день пребывал в отличном настроении.
   Александр и Гефестион были здесь самыми младшими. Философ очень ясно дал понять — он не хочет, чтобы под ногами путались младенцы, независимо от положения их отцов. Многие из юношей и старших мальчиков, с которыми принц дружил с детства, стали теперь почти взрослыми, но ни один из приглашённых не отказался присоединиться к школе. Участие делало их Товарищами принца, его гвардией, а такое положение открывало большие возможности.
   Антипатр, тщетно прождав какое-то время, заявил царю претензию по поводу своего сына, Кассандра. Филипп передал эту новость Александру перед самым его отъездом. Александр принял её без восторга.
   — Я его не люблю, отец. И он меня не тоже любит. Так почему он хочет к нам?
   — А почему бы и нет? Ведь Филот едет…
   — Филот мой друг.
   — Да, я обещал тебе, что все друзья твои поедут. И как ты знаешь — никому из них не отказал. Но я не обещал, что не пущу туда никого кроме них. Как я могу принять сына Пармения и отказать сыну Антипатра!.. Если вы с ним не ладите, то пора это дело исправлять… А это искусство, которому цари должны учиться.
   Кассандр был ярко-рыжий, с голубовато-белой кожей, покрытой тёмными веснушками, плотного телосложения… И очень любил выжимать раболепство из каждого, кого мог запугать. Александра он считал несносным хвастуном и задавакой, которого давно надо было бы осадить хорошенько, если бы он не был защищён своим рангом и сворой льстецов, которую этот ранг ему создал.
   В Мьезу Кассандру совсем не хотелось. Недавно он сказал Филоту что-то опрометчивое — не сообразив, что в тот момент главной заботой Филота было попасть в компанию Александра, — и тот его отлупил. А Филот не из тех, кто станет замалчивать свои подвиги. Теперь Кассандр обнаружил, что Птолемей и Гарпал с ним больше не разговаривают; Гефестион смотрит на него, как привязанная собака на кота; а Александр игнорирует — но в его присутствии особенно дружелюбен с каждым, с кем он не в ладах. Если бы они дружили когда-нибудь раньше, это можно было бы поправить: Александр очень любил мириться, и должен был на самом деле уж очень разозлиться, — до чрезвычайности — чтобы отвергнуть кого-нибудь из своих. А так — случайная неприязнь превратилась в устойчивую враждебность. Кассандр с удовольствием век бы их всех не видел, вместо того чтобы вилять хвостом перед этим мелким самодовольным щенком, который — по естественному порядку вещей — должен был бы сейчас учиться здравому уважению к нему.
   Напрасно он уговаривал отца, что не может учиться философии, что от неё — известное дело — у людей только крыша едет, что он хочет быть исключительно солдатом… Он не решался признаться, что Александр и друзья Александра его не любят: его бы выпороли за то, что допустил такое. Антипатр ценил свою карьеру и вынашивал честолюбивые планы в отношении сына. Так что не внял никаким его доводам, а сурово глянул на Кассандра жёсткими синими глазами — лохматые брови были когда-то такими же рыжими, как у него, — и сказал:
   — Веди себя там хорошенько. И будь внимателен с Александром.
   — Да он же ещё маленький, мальчишечка… — небрежно бросил Кассандр.
   — Ты не старайся казаться большим дураком, чем тебя родили. Между вами разница четыре-пять лет, когда повзрослеете оба — считай ровесники. И запомни хорошенько, что я тебе скажу. У этого мальчишечки голова не хуже отцовской. А характер — если он не станет таким же опасным, как его мать, — считай меня эфиопом… Не становись ему поперёк дороги и не пытайся его переделать. Софисту за это платят — пусть он и старается. Я тебя посылаю учиться, а не наживать себе врагов. Если ты там поскандалишь — шкуру спущу.
   Вот так Кассандр поехал в Мьезу, где тосковал по дому, изнывал от скуки, и было ему одиноко и обидно.
   Александр был с ним вежлив. И потому что отец сказал, что это искусство царей, — и потому что у него были заботы поважнее Кассандра.
   Оказалось, философ не только согласен отвечать на вопросы, но и сам этого хочет. Очень хочет. В отличие от Тиманта, он сначала как раз на вопросы отвечал, а только потом уже принимался объяснять сущность и достоинства системы. Однако когда доходило до изложения — оно всегда было строгим и точным. Философ ненавидел неопределённость и не терпел туманных формулировок.
   Мьеза смотрит на восток. Высокие комнаты, с поблекшими фресками на стенах, по утрам залиты солнцем, а с полудня в них прохладно. Когда надо было писать, рисовать или изучать образцы — работали в помещении; когда слушали или обсуждали лекцию — гуляли в парке. Говорили об этике и политике, о природе удовольствия и справедливости, о душе, о добродетели, о дружбе и любви… Рассматривали причины вещей… Всё должно быть прослежено до первопричины, и никакая наука немыслима без доказательств.
   Скоро целая комната заполнилась образцами. Засушенные цветы и растения, рассада в горшочках, птичьи яйца с зародышами, залитые прозрачны мёдом, отвары целебных трав… Учёный раб Аристотеля трудился там целыми днями. А по ночам наблюдали небо. Звёзды — это материя самая божественная, из всего что только может увидеть человеческий глаз: это пятая стихия, какой на земле не найти. Они отмечали ветры и туманы, и конфигурацию облаков — и учились предсказывать бури… Они ловили свет полированной бронзой и измеряли углы отражения…
   А для Гефестиона тут началась совершенно новая жизнь. Александр принадлежал ему на глазах у всех; даже философ признал его место.
   Дружба обсуждалась в школе часто. Их учили, что это одна из немногих вещей, без которых человек обходиться не может; вещь необходимая для нормальной жизни и прекрасная сама по себе. Друзьям не нужна справедливость, ибо между ними не может быть ни неравенства, ни обид. Философ описывал степени дружбы, от своекорыстной — и вверх, к чистой и самоотверженной, когда другу желают добра ради него самого. Дружба совершенна, если люди добродетельные любят в друге своём его достоинства; а добродетель даёт больше услады, чем красота, ибо она неподвластна времени…
   Философ оценил дружбу гораздо выше зыбких песков Эроса. Некоторые из учеников с ним не согласились, но Гефестион промолчал. Он не слишком быстро облекал свои мысли в слова; и обычно получалось так, что кто-то другой успевал вступить в разговор раньше него. Но это было лучше, чем свалять дурака, сказав что-нибудь неуклюжее. Хотя бы потому, что Кассандр наверняка записал бы такой случай на свой счёт против Александра.
   Гефестион быстро становился собственником. К этому его вело всё: и характер его, и искренность его любви, и то как он её понимал; и принцип философа, что у каждого человека может быть только один совершенный друг; и убеждённость его неиспорченной интуиции в том, что верность Александра соответствует его собственной; и их общепризнанный статус. Аристотель всегда исходил из фактов. Он сразу увидел, что эта привязанность уже прочна — к добру или нет, — и сразу понял, что в основе её лежит не невоздержанность и не лесть, а подлинная, настоящая любовь, почти обожание. С этой связью бороться нельзя; нужно формовать её, лепить в её невинности. (Если бы нашёлся в своё время какой-нибудь мудрец, который сделал бы то же самое для отца!..) Поэтому, говоря о дружбе, он позволял себе ласково поглядывать на двух красивых мальчиков, которые всегда бывали рядом. Никогда раньше Гефестион не думал о себе, замечал только Александра. Теперь он видел, — отражённо но чётко, будто в классе оптики, — что они составляют очень красивую пару. Он гордился всем, что относилось к Александру. Ранг Александра тоже сюда входил — иначе его и представить невозможно было, — но если бы он и потерял этот ранг, Гефестион пошёл бы за ним в изгнание, в тюрьму, на смерть… И от этого гордость за Александра перерастала в гордость самим собой. Он никогда не ревновал Александра, потому что никогда не сомневался в нём; но к положению своему относился очень ревниво, и хотел чтобы все его признавали.
   Кассандр прекрасно это знал. Гефестион, видевший Кассандра даже затылком, чувствовал, что хотя Кассандру ни один из них не нужен — он ненавидит их обоих. Ненавидит и близость их, и верность друг другу, и их красоту. В Александре он видел врага, потому что перед солдатами Антипатра тот шёл впереди Антипатрова сына; потому что он добыл свой пояс в двенадцать лет, потому что Быкоглав приседал перед ним… А в Гефестионе — потому что тот стремился к Александру не ради какой-то выгоды. Всё это Гефестион знал — и не скрывал своё убийственное знание от Кассандра, которому для собственной самооценки необходимо было убедить себя, будто он не любит Александра только за его недостатки.
   Самым нелюбимым для Александра делом были индивидуальные уроки, где Аристотель преподавал государственное управление. И он пожаловался Гефестиону, что на этих уроках ему скучно.
   — Я думал, они будут самыми интересными. Он знает Ионию и Афины, и Халкидику, и даже Персию немного… Я хочу знать, какие там люди, какие обычаи, как они живут… А он хочет заранее снабдить меня готовыми ответами на всё. Что я стану делать, если произойдёт вот это или это?.. Я сказал, что когда произойдёт — тогда и видно будет. Мол, события совершаются людьми, и надо знать этих людей… А он решил, что это я от упрямства…
   — А царь не позволит тебе отказаться от этих уроков?
   — Нет. Да они мне и на самом деле нужны. И потом, спор заставляет думать… Но я уже знаю, в чём он неправ. Он думает, что это хотя и не точная наука, но всё-таки наука. Приведи барана к овце — каждый раз получится ягнёнок, хоть ягнята и не совсем одинаковые. Нагрей снег — он растает. Это наука. Опыты должны быть повторяемы. Ну а теперь возьми войну например. Даже если бы можно было повторить все прочие условия, — хоть это и немыслимо, — внезапность повторить нельзя. И погоду, и настроение людей… Армии и города — они же состоят из людей, верно? Быть царём… Быть царём — это как музыка…
   Он замолчал и нахмурился.
   — Он снова хотел, чтобы ты играл? — спросил Гефестион.
   — «Если только слушать музыку и не играть самому, то половина этического воздействия пропадает».
    Когда он не мудр, словно бог, он глуп, как старая птичница.
   — Я ему сказал, что изучал этическое воздействие в эксперименте, но повторить его оказалось невозможно. Кажется, он намёк понял.
   И на самом деле, эта тема никогда больше не поднималась. Птолемей, который намёками не объяснялся, отвёл философа в сторонку и объяснил ему суть дела.
   Восход звезды Гефестиона Птолемей принял без малейшей враждебности. Если бы новый друг был взрослым — стычка была бы неминуема; но тут его братская роль сохранялась незыблемой. Хоть он еще не был женат, несколько детей у него уже было, и он испытывал чувство долга по отношению к своим отпрыскам, разбросанным но стране. В такое же чувство долга стала перерастать и его дружба с Александром. Мир страстной подростковой дружбы был для него неизведанной страной: с самого начала зрелости его привлекали только девушки. В результате он ничего не проиграл Гефестиону, разве что не был больше впереди всех. И хоть это не самая малая из потерь, он был настроен не принимать Гефестиона слишком всерьёз: не сомневался, что скоро они оба это перерастут. Но пока Александру стоило бы убедить того мальчишку поменьше задираться. Их постоянно видели вместе, они никогда не ссорились — одна душа в двух телах, как сформулировал это философ, — но в своём собственном теле Гефестион бывал излишне напорист и драчлив.
   Как раз тогда появились особые причины для этого. Мьеза, святилище нимф, была укрытием от двора, с его суматохой новостей, происшествий и интриг. Они здесь жили идеями — и друг другом. Здесь созревали их умы и души, — их каждодневно подталкивали в этом росте, — но и тела их тоже созревали, хоть об этом почти не говорилось. И если в Пелле Гефестион жил в облаке смутных, зачаточных желаний, — теперь они превратились в страстное и вполне осознанное вожделение.
 
   Настоящие друзья делятся всем, но эти чувства Гефестиону приходилось скрывать. Александр по натуре любил, чтобы его любили; любил доказательства этого. Так что он с удовольствием принимал ласковые прикосновения своего друга, и отвечал на них… Но Гефестион никогда не решался сделать что-нибудь такое, что сказало бы ему о большем.
   Если человек, настолько понятливый, до сих пор ничего не понял — значит не хочет понять. Если он, так любящий дарить, ничего не предлагает — значит предложить нечего. Значит, если заставить его понять — он поймёт и то, что он чего-то не может… А этого он не простит никогда.
   И всё-таки, — думал Гефестион, — иногда я просто поклясться готов, что… Но нет, сейчас не время его тревожить; у него и так тревог хватает.
   Каждый день у них была формальная логика. Царь запретил — да и философ не хотел — преподавать эристику, искусство спора; ту науку увёртливого словоблудия, которую Сократ определил как умение выдать чёрное за белое. Но разум должен быть обучен распознавать ложный довод или голословное утверждение, неверное сравнение или подмену понятий; вся наука стоит на том, чтобы знать, где два положения взаимно исключают друг друга!.. Александр усваивал всё это быстро. Гефестион сомневался, хоть держал свои сомнения при себе. Выбор был для него невыносим; единственное спасение состояло в том, чтобы одновременно верить — или не верить — в обе взаимоисключающие альтернативы. По ночам — они жили в одной комнате — он часто смотрел на Александра и видел в лунном свете его открытые глаза: тот разбирался с силлогизмами своих проблем.
   А его не оставляли в покое и здесь. Каждый месяц, раз пять-шесть, приезжал курьер от матери с какими-нибудь подарками. Свежие фиги, новая шляпа, пара узорчатых сандалий… Последняя пара оказалась мала, он стал расти быстрее… И каждый раз вместе с этими гостинцами приходило письмо, обвязанное шнуром с печатью.
   Гефестион знал, что в этих письмах: он их читал. Александр говорил, что настоящие друзья делятся всем; ему необходимо было поделиться своими заботами, он и не пытался это скрывать. Сидя на краю его кровати — или в беседке, в парке где-нибудь — Гефестион обхватывал его рукой и читал через плечо. И часто так злился — даже сам пугался; и прикусывал язык, чтобы не сказать лишнего.
   Письма были полны секретов, сплетен, злословия, интриг… Если Александр хотел узнать, как дела у отца на войне, — приходилось спрашивать курьера, этого в письмах не было. Уходя на войну, Филипп снова оставил наместником Антипатра. Олимпия полагала, что могла бы править сама, а генерал пусть бы командовал гарнизоном. Он всё делает ей на зло, он выкормыш Филиппа, он строит козни против неё и против Александра… Она всегда приказывала гонцу дождаться ответа — и работать в этот день Александр уже больше не мог. Что писать ей?.. Если скажешь, что она с Антипатром не права, — назад придёт куча упрёков; если согласишься с этими обвинениями — она при следующей ссоре с Антипатром начнёт размахивать его письмом, с неё станется… А потом наступил и неизбежный день, когда до неё дошли вести о новой девушке царя.
   Это письмо было ужасно. Гефестион изумился, испугался даже, что Александр позволил ему читать. На середине отодвинулся — но Александр притянул его назад:
   — Читай!.. — Он был похож сейчас на человека, терзаемого давним недугом и ощутившего привычный приступ боли. Даже похолодел на ощупь. Под конец сказал: — Я должен ехать к ней.
   — Но что ты можешь?
   — Просто побуду с ней. Я скоро вернусь, завтра или послезавтра.
   — Я с тобой поеду.
   — Не надо. Разозлишься, поссоримся… И без того скверно.
   Когда философу сказали, что царица больна и сын должен её навестить, — он разозлился почти так же, как Гефестион, хоть и не подал вида. Мальчик не похож был на лентяя, которому вдруг погулять захотелось; и вернулся он таким — видно было, что дома не праздновал. В ту ночь он разбудил Гефестиона: «Нет!..» — кричал во сне. Гефестион подошёл, лёг с ним рядом… Александр с бешеной силой схватил его за горло; потом открыл глаза — обнял, вздохнул облегчённо, хоть этот вздох на стон был похож, — и уснул снова. А Гефестион не спал всю ночь: пролежал с ним до самого рассвета, потом вернулся в свою остывшую постель. Утром Александр ничего не помнил.
   Аристотель тоже старался ему помочь, по своему: попробовал вытащить его тяготы в чистые просторы философии. На следующее утро, расположившись у каменной скамьи — с бескрайней панорамой далей и облаков, — рассуждали о натуре людей выдающихся. Забота о себе — это порок для них или нет? Разумеется порок, если иметь в виду низменные страсти и удовольствия. Но если так — какое же "я" требует заботы? Не тело с его влечениями, а разум, дух, — задача которого в том, чтобы править всем остальным, как правят цари… Любить такое своё "я", жаждать для него славы, потакать его стремлению к доблести и великим подвигам — это другое дело!.. Если ты готов жизнь отдать за один-единственный час славы, вместо того чтобы влачить долгое, но бесполезное существование, — вот она настоящая, благородная забота о себе! И не правы древние изречения, призывающие постоянно смиряться перед лицом смертности своей, — нет, не правы!.. Наоборот — человек должен напрягать все свои силы, стремясь к бессмертию; должен идти навстречу самым великим целям, какие только может себе представить… Так говорил философ.