— Я буду говорить только с богом. Дайте чем и на чем тут у вас пишут.
   Высокая наклонилась к нему с неуклюжей сердечностью. Она двигалась, как животное на ферме, и пахла так же.
   — Да, да… Никто кроме бога не увидит… Но в двух кувшинах разные жребии: в одном боги, кого молить будешь, а в другом «Да» или «Нет». Какой из них вынести тебе?
   — Да или нет.
   Старая все еще сжимала в крошечном кулачке складку его плаща, с уверенностью ребенка, который не сомневается во всеобщей любви. И вдруг пропищала снизу, где-то от его живота:
   — Ты поосторожней со своим желанием-то! Поосторожней…
   Он наклонился к ней и тихо спросил:
   — Почему, матушка?
   — Почему? Да потому что бог-то тебе даст всё что ни попросишь!
   Он положил руку ей на голову — крошечную скорлупку под шерстяным платком — и, гладя ее, посмотрел в черную глубину дуба. Две другие переглянулись молча.
   — Я готов, — сказал он.
   Они пошли в низкий храм возле их жилища; старая ковыляла позади, скрипя какие-то путаные распоряжения, как каждая прабабушка, что забирается на кухню, чтобы мешать работать всем остальным. Слышно было, как они суетятся и ворчат внутри… Так в харчевне бывает, если врасплох нагрянет гость, кого выгнать нельзя.
   Громадные древние ветви простирались над ним, расщепляя бледное солнце. Ствол складчат и ребрист от возраста; из трещин выглядывают обеты, засунутые богомольцами так давно, что кора почти поглотила их… Некоторые изъедены червями, тронуты гнилью… Сейчас зима: не видно, что часть сучьев уже омертвела; но первый росток этого дуба пробился из желудя еще при Гомере; ему уже недолго осталось жить.
   В дуплах и в маленьких домиках, прибитых там и сям к стволу, где расходятся ветви, сонно воркуют, постанывают священные голуби; сидят нахохлившись, взъерошив перья, прижавшись друг к другу от холода… Когда он подошел вплотную, один из них вдруг курлыкнул громко…
   Снова появились женщины. Высокая несла низкий деревянный столик; круглая — древний черно-красный кувшин. Они поставили кувшин на столик под деревом, а старая вложила ему в руки полоску свинца и бронзовый стилос.
   Он положил полоску на старый каменный алтарь и начал писать, сильно нажимая на стилос; глубокие буквы засверкали серебром на тусклом свинце. «С БОГОМ И УДАЧЕЙ. АЛЕКСАНДР ВОПРОШАЕТ ЗЕВСА И ДИОНУ: СБУДЕТСЯ ЛИ ТО, ЧТО Я ЗАДУМАЛ? » Свернув полоску, чтобы спрятать слова, он бросил ее в кувшин. Ему рассказали, что делать, еще до того как пришел сюда.
   На кувшине жрица нарисована; стоит, воздев руки… Высокая встала точно в такой же позе; и обратилась к богу на каком-то чужом наречии. Гласные звуки протяжны, будто воркованье голубиное… Вот один голубь ответил, потом остальные — словно тихо забормотал весь дуб… Александр стоял и смотрел, неотрывно думая о желании своем. Высокая сунула руку в кувшин и начала что-то нащупывать… Старая подошла к ней, ухватила за плащ и заверещала, пронзительно, словно обезьяна:
   — Это мне обещано!.. Мне!..
   Высокая отодвинулась, украдкой глянув на него; толстая кудахнула, но не шевельнулась; а старая выпростала из-под плаща руки-щепочки, ухватилась за кувшин, будто горшок на кухне чистить собралась, и полезла внутрь. Послышался стук дубовых кубиков; на них жребии написаны.
   Всё это время Александр стоял, не сводя глаз с кувшина. Там, на красном фоне, напряженно застыла черная жрица, подняв руки ладонями вперед; а у ног ее черная змея обвивала ножки черного стола.
   Змея изображена искусно и сильно, вскинула голову как живая. А стол низенький, не выше кровати; ей легко забраться на него… Это же домашний змей, он какую-то тайну знает!.. Пока старушка бормотала и ворошила кубики, Александр напряженно хмурился, пытаясь проследить назад — в темноту, из которой оно выползло вдруг, — непонятное ощущение какой-то давней ярости, какой-то ужасной раны, какого-то смертельного и не-отмщенного оскорбления… И вот возник образ: он снова стоял лицом к лицу с врагом-гигантом. Короткий стон он подавил почти сразу; облачко пара изо рта разошлось в воздухе — и всё, нет больше дыхания. Зубы и пальцы стиснулись сами: память раскрылась и кровоточит…
   Старая жрица разогнулась, держа в запачканной ручонке смятый свинец и два деревянных жребия. Другие бросились к ней — и зашипели на нее, словно няньки на ребенка, сделавшего по незнанию что-то неприличное: ведь по закону должен быть только один, тот что ближе к свинцу!.. Она вскинула голову — спину разогнуть не могла — и строго сказала вдруг помолодевшим голосом:
   — Назад! Я сама знаю, что делать!
   В этот момент стало видно, какой красавицей была она когда-то.
   Она оставила свинец на столе и подошла к нему, протянув руки; в каждой по жребию.
   — Это желание твоих мыслей… — Она раскрыла правую ладонь. — А это желание сердца твоего. — Раскрыла левую.
   На обоих кубиках из почерневшего дерева было вырезано «Да».

8

   Новая жена царя Филиппа родила первенца. Девочку.
   Повитуха вынесла ее из родильной комнаты удрученно, но царь взял на руки с ритуальными знаками одобрения. Красное, сморщенное существо… Ее голенькой принесли, чтобы видно было, что без изъянов. Аттал, не покидавший дома с тех пор, как начали воды отходить, наклонился над ней и стал рассматривать; словно поверить не мог, всё надеялся, пока сам не увидел. А увидел — лицо его стало таким же красным и сморщенным. Когда девочку уносили, его бледные голубые глаза следовали за ней с ненавистью. Наверно рад был бы закинуть её в озеро, как ненужного щенка, подумал Филипп. Бывало, он чувствовал себя глупо, от того что на каждого мальчика у него получалось пять девочек, но на этот раз испытал громадное облегчение.
   В Эвридике было всё, что ему нравилось в девушках. Чувственная, но без распущенности; всегда готовая угодить, но без суетливости; и никогда никаких сцен… Он бы с радостью отдал ей место Олимпии. У него даже мелькала мысль убрать эту ведьму с дороги, навсегда. Это решило бы все проблемы; и у нее на руках достаточно крови, чтобы это было справедливым возмездием; и есть люди, кого можно нанять, столь же искусные в этом деле, как и она сама… Но как бы ловко это ни устроить — сын всё равно узнает. От него такое не спрячешь. И что тогда?
   А что сейчас?.. Ну ладно, эта девчушка новорожденная дала передышку. Аттал ему без конца твердил, что в их семье только мальчишки родятся, — пусть теперь помолчит… И Филипп отложил решение, как откладывал все эти десять месяцев.
   Подготовка войны в Азии продвигалась успешно. Ковали и складировали оружие, собирали новобранцев, обучали коней для кавалерии… Золото и серебро рекой текли поставщикам и казначеям армейским, агентам и вассальным вождям… На беспрерывных учениях солдаты наперебой рассказывали друг другу о несметных сокровищах Азии, о сказочных выкупах за плененных сатрапов… Но что-то сломалось: не стало прежней искры, опасность больше не улыбалась ему.
   Были и более осязаемые неприятности. В одной из винных лавок в Пелле разразилась дикая ссора, способная вовлечь в кровную вражду полдюжины родов. Схлестнулись люди из племенного ополчения Аттала и кавалеристы из части, которую с недавних пор стали называть Никаноровы Кони; хоть никто, кому жизнь дорога, не произнес бы этого в их присутствии. Филипп вызвал главных зачинщиков; те свирепо глядели друг на друга и ничего не объясняли толком… Наконец, самый юный из них — наследник древнего рода, не раз сажавшего на трон и свергавшего царей, и хорошо помнившего об этом, — вскинул бритый подбородок и бросил вызывающе:
   — Знаешь, царь, они твоего сына порочили.
   Филипп посоветовал им заниматься своими домашними делами, а его заботы предоставить ему самому. Люди Аттала, надеявшиеся услышать «У меня нет больше сына», ушли пригорюнившись… А он снарядил очередного шпиона, узнать что делается в Иллирии.
   В Эпир он никого не снаряжал, там он и так всё знал.
   Послание эпирского царя он понял прекрасно: это был протест человека чести, изложенный в выражениях, каких требовала честь, но не более того. Он ответил так же сдержанно: мол, царица покинула его по своей собственной воле в дурном расположении духа, никто ее не оскорбил и никаких ее прав не нарушил. (Здесь он был вполне уверен, что его поймут: отнюдь не каждый царский род в Эпире моногамен.) Она восстановила против него сына, и его нынешняя добровольная ссылка всецело на ее совести. В письме не было никаких оскорблений; и он не сомневался, что его примут в Эпире так же, как он принял письмо оттуда. Но что творится в Иллирии?
 
   Несколько парней вернулись из Эпира домой и привезли письмо.
   Александр Филиппу, царю македонцев, с приветом. Возвращаю тебе и их отцам этих людей, друзей моих. На них нет никакой вины. Они были настолько любезны, что проводили нас с царицей до Эпира, но теперь мы в них больше не нуждаемся. Когда царица, моя мать, будет восстановлена во всех её правах и достоинстве, мы вернёмся. До тех пор я буду поступать, как сочту нужным, не спрашивая позволения ни у кого из людей.
   Передай привет от меня солдатам, которых я вёл под Херонеей, и тем кто служил подо мной во Фракии. И не забывай человека, которого я спас своим щитом, когда аргивяне взбунтовались под Перинфом. Ты знаешь, о ком я. Прощай.
   Филипп, сидевший в своей читальной келье, скомкал письмо и швырнул на пол. Потом, с трудом нагнувшись на хромой ноге, поднял, разгладил и запер в шкатулку.
   Шпионы то и дело приносили с запада тревожные вести, но в них трудно было разобраться. Единственно достоверным фактом была неразлучность компании: постоянно повторялись одни и те же имена. Вот и опять. Птолемей… Эх, если б я мог тогда жениться на его матери, совсем другая история была бы!.. Неарх… Отличный морской офицер, достоин продвижения, если бы поразумнее был… Гарпал… Этой хромой лисе я никогда не доверял, но похоже что сыну он предан… Эригий… Лаомедон… Гефестион — ну тут иначе и быть не может, это всё равно что у человека тень отобрать… Филипп задумался на момент; в печальной обиженной зависти человека, который верит, что всегда искал возвышенной любви, не признаваясь себе, что не был ее достоин.
   Имена не менялись, но новости менялись постоянно. То они были в крепости у Косса, то в замке у Клейта, — а он чуть ли не Верховный царь там, насколько Иллирия способна это переварить, — то на границе с Линкестидой… Они появлялись на побережье и, вроде, искали корабли на Коркиру, в Италию, Сицилию, даже в Египет… Их видели в горах возле Эпира… Ходили слухи, что они закупают оружие, вербуют копейщиков, армию обучают в каком-то логове лесном… Каждый раз как Филипп начинал собирать войска к походу в Азию, приходила какая-нибудь из этих вестей — и ему приходилось посылать части на границу. Очевидно, что у мальчишки есть связь с друзьями в Македонии. На бумаге военные планы царя оставались неизменны; но его генералы чувствовали, что он тянет, дожидаясь очередного донесения.
 
   Замок оседлал скалистый мыс Иллирийского залива; а вокруг леса, леса… Александр провел этот день на охоте, как и предыдущий; и теперь лежал на полу в гостевом углу зала, где спали все холостяки, служившие при дворе. Тростниковая постель полна блох, рядом собаки догрызают кости от прежних ужинов…. Он пытался разглядеть в темноте почерневшие от дыма стропила, чтобы отвлечься от головной боли. От входа тянуло свежим воздухом; там ярко светилось небо, освещенное луной… Он поднялся и набросил на себя одеяло. Грязное, драное… Его хорошее украли уже несколько месяцев назад, где-то около дня рождения. Девятнадцать ему исполнилось в кочевом лагере у границы.
   Он осторожно пошел между спящими, споткнулся об кого-то, тот заворчал проклятия… Снаружи по голой скале идет узкий парапет; скала под ним отвесно обрывается к морю; далеко внизу ползает вокруг валунов пена, серебрясь под луной… Услышав шаги за спиной, он не обернулся: узнал. Гефестион встал рядом, облокотился на парапет.
   — Что с тобой? Не спится?
   — Спал. Проснулся, — ответил Александр.
   — Опять живот прихватило?
   — Там внутри дышать нечем. Вонища…
   — Зачем ты пьешь эту собачью мочу? Лучше уж трезвым спать ложиться.
   Александр тяжело посмотрел на него и отвернулся, наклонившись над бездной и глядя вниз. Весь день он был в движении, а сейчас стоял не шелохнувшись. Наконец сказал:
   — Долго мы так не протянем.
   Гефестион нахмурился в ночь, но почувствовал облегчение: обрадовался, что Александр сам это высказал, а не спросил его. Очень он боялся этого вопроса.
   — Верно, — согласился он. — Долго не протянем.
   Александр собрал несколько осколков с поверхности стены и швырнул их вниз, в море. Кругов на воде не было видно; и ни звука не донеслось снизу, даже от ударов камня о камень. Гефестион не шевелился. Он лишь предлагал свое присутствие, как подсказывала ему интуиция.
   — Даже у лисы, — сказал вдруг Александр, — когда-то кончаются все ее хитрости. Один круг пробежать можно, а на втором ловушки ждут.
   — Ну, до сих пор боги тебя удачей не обижали…
   — Время уходит. Помнишь Полидора, как он пытался удержать тот форт у Херсонеса? Как он шлемы над стеной выставил и таскал их туда-сюда?.. У него же всего дюжина людей была, но меня он купил: я за подкреплением послал, два дня потерял… А потом катапульта сбила шлем — а под ним шест!.. Рано или поздно это должно было случиться; время работало против него, уходило время. А мое время уйдет, когда кто-нибудь из иллирийских вождей перейдет границу на свой страх и риск, — за скотом пойдет или мстить кому-нибудь, — и Филипп узнает, что меня там не было. После того я уже никогда в жизни его не обману, он слишком хорошо меня знает.
   — Но ты же можешь и сам учинить такой рейд, еще не поздно. Далеко не пойдем, войска появятся — отступим… А у него сейчас столько дел — едва ли он сам двинется навстречу, скорее пошлет кого-нибудь.
   — В этом я не уверен. И потом… мне знак был. Вроде как предостережение. В Додоне.
   Гефестион принял эту новость молча. До сих пор Александр вообще ничего ему не говорил.
   — Александр, отец хочет, чтобы ты вернулся. Я знаю, можешь мне поверить. Да ты и сам это знаешь, с самого начала.
   — Допустим. Но тогда он мог бы обойтись с матерью справедливо…
   — И не только ради войны в Азии. Ты не хочешь этого слышать, но он тебя любит, правда. Тебе может не нравиться, как он себя ведет при этом, но Эврипид сказал — боги многолики!..
   — Эврипид для актеров писал. Это маски у них разные; одни красивые, другие нет… Но лицо — одно. Только одно.
   Вдали полыхнул яркий метеор с затухающим красным хвостом, нырнул в море… Гефестион быстренько загадал свое счастье, словно чашу наспех проглотил. Сказал:
   — Это знак тебе! Ты должен решать сейчас, сразу. Ты же сам это знаешь, ты для этого сюда и вышел!
   — Я просто проснулся, а там воняло как на помойке…
   Меж камнями стены пробивался пучок каких-то мелких, бледных цветочков; Александр потрогал их пальцами, не видя… Словно громадная тяжесть навалилась ему на плечи, Гефестион вдруг почувствовал, что на него опираются, что он нужен не только для любви — для чего-то большего. Радости это не принесло; наоборот, словно заметил первый признак смертельной болезни. Безделье его грызет, вот что. Он может вынести всё — кроме безделья.
   — Решай сразу, — тихо сказал он. — Ждать нечего, ты и так всё знаешь.
   Александр не шевельнулся, но казалось что собирается с духом, становится твёрже.
   — Да. Во-первых, я зря трачу время, такого со мной никогда не бывало. Во-вторых, есть несколько человек — наверно, царь Клейт тоже из них, — которые, как только убедятся, что не смогут использовать меня против отца, — захотят послать ему мою голову. А третье… Ведь он смертен, и никто не знает своего часа. Если он умрёт, а я за границей…
   — Это тоже, — спокойно согласился Гефестион. — Ну так ты сам всё сказал. Ты хочешь домой, — он хочет, чтобы ты вернулся. Но вы оскорбили друг друга смертельно, так что теперь ни один из вас первым заговорить не может. Значит ты должен найти посредника. Кого позовёшь?
   — Демарата из Коринфа. — Александр говорил теперь твердо, будто всё давно уже решено. — Он любит нас обоих, и рад будет, что такое важное дело поручили… Он всё сделает, как надо. Кого мы к нему пошлём?
   На юг поехал Гарпал. Степенная изящная хромота, яркое смуглое лицо, быстрая живая улыбка, чарующая серьезная вежливость… Его проводили до эпирской границы, на случай разбойников, но никакого письма он не вёз. Сама суть его миссии состояла в том, чтобы от неё не могло остаться никаких следов. Он взял только мула, смену одежды — и своё золотое обаяние.
 
   Филипп рад был узнать, что его давний гостеприимец Демарат собирается по делам на север и хотел бы заехать по пути. Он и насчет еды сам распорядился, и хорошего танцора с мечами нанял, чтобы ужин оживить. Когда и блюда и танцы кончились, друзья расположились за вином. Коринф собирает сплетни со всей южной Греции, потому Филипп сразу стал расспрашивать о новостях. Он слышал, между Спартой и Фивами какие-то трения… Что думает Демарат?
   Демарат, гордый статусом почетного гостя, тотчас приступил к выполнению своей миссии. Качнул видной седовласой головой и сказал:
   — Ах, царь! Каково мне слышать твой вопрос, в мире ли живут греки, когда в твоём собственном доме война!..
   Филипп быстро глянул на него. Опытное ухо дипломата уловило определённую ноту, оттенок подготовки к чему-то большему. Он не подал вида, сказал небрежно:
   — Да, с мальчиком не просто… Как смола вспыхивает, от искры!.. Понимаешь, тут один мужик наболтал спьяну такого, что на другой день Александру только смешно было бы, если б он сохранил тот разум с каким родился. А он вместо того взбеленился, к матери помчался… Ну а уж её-то ты знаешь.
   Демарат хмыкнул сочувственно. Очень обидно, — сказал, — что при матери со столь ревнивым характером молодому человеку должно казаться, будто её опала его будущему угрожает… И процитировал без ошибки (специально подготовил) несколько подходящих элегий Симонида.
   — Это ж себе самому нос отрезать назло лицу своему! — воскликнул в ответ Филипп. — Такой талантливый парень, а тратится попусту!.. Знаешь, мы бы с ним прекрасно ладили, если б не эта ведьма. Но и он хорош… Мог бы что-нибудь поумнее придумать! Ну ладно, он уже заплатил за свою глупость: все эти иллирийские горные крепости ему уже, наверно, поперёк горла. Но если он думает, что я его…
   Только на следующее утро разговор пошел всерьёз.
 
   Демарат уже в Эпире, почетнейший гость царя. Он будет сопровождать назад в Пеллу царскую сестру и ее прощённого сына. Он и так достаточно богат, потому платой ему будет почёт и слава… Но царь Александрос поднял тост за него в фамильной золотой чаше и попросил принять её в качестве скромного подарка. Олимпия разложила перед ним весь арсенал своих добродетелей: да, враги называют ее змеёй, — но он пусть судит сам!.. А Александр, наряженный в последний приличный хитон, какой у него остался, почти не отходил от него; до тех пор пока однажды вечером в Додону не въехал на хромом, измученном муле худой, негнущийся старик. В дороге Феникс попал в непогоду, и теперь почти свалился с седла на поднятые руки своего приемного сына.
   Когда Александр потребовал горячую ванну, душистые масла и искусного банщика — выяснилось, что в Додоне никто никогда и не слышал подобных заявок. Он пошел растирать Феникса сам.
   Царская ванна оказалась антикварной, из крашеной глины; латана-перелатана, но все равно течет… И кушетки не было; пришлось послать людей, чтобы принесли… Сейчас он работал на бедрах, проходя по узловатым мышцам, разминая и поколачивая, как учил его Аристотель и как он сам научил дома своего раба. В Иллирии он лечил всех вокруг. Даже когда не хватало знаний или не мог вспомнить чего — и приходилось полагаться на знамения, увиденные во сне, — всё равно окружающие предпочитали его своей местной знахарке.
   — У-ух ты… А-а-а, вот так уже получше… Ага, как раз здесь меня всегда прихватывает… Ты что, у Хирона учился? Как Ахилл?
   — Нужда всему научит. Перевернись-ка…
   — Слушай, а откуда эти шрамы на руке? Раньше их, вроде, не было.
   — Леопард. Шкуру пришлось хозяину отдать, мы в гостях были.
   — Одеяла до тебя добрались? Получил?
   — Так ты и одеяла посылал? Там в Иллирии вор на воре. Вот книги получил. Читать они не умеют, а растопки, по счастью, хватало. Книги — это было лучше всего. Знаешь, даже Быкоглава однажды украли…
   — А ты что?
   — Догнал того и убил. Он недалеко ушел: Быкоглав не давал на себя сесть.
   — Знаешь, мы из-за тебя полгода на иголках сидели. То ты здесь, то там — словно лис… — Александр коротко рассмеялся, не прерывая работы. — Но время-то уходило, а ты не из тех кто с этим мирится… Знаешь, отец объяснил всё сыновними чувствами. Я ему так и сказал: пусть, мол, никаких других причин не ищет.
   Феникс повернул голову, посмотреть на него. Александр распрямился, вытирая полотенцем замасленные руки. Медленно произнес:
   — Да, сыновние чувства. Можно и так сказать.
   Феникс, как всегда, почувствовал, что надо уходить от скользкой темы:
   — А довелось повоевать на западе, Ахилл?
   — Один раз. У них там межплеменная заваруха началась. Не может же гость сидеть в стороне, верно? Мы победили.
   Он забросил назад намокшие от пара волосы и резко швырнул полотенце в угол. Феникс только сейчас заметил, как он осунулся за это время, и подумал: «Здорово ему досталось… Он научился гордиться тем, что вытерпел от Леонида, — это ему выдержку и выносливость дало, — я в Пелле слушал, как он хвастается, и улыбался… Но этими месяцами он хвастаться не станет; а если кто улыбнется — тому не позавидуешь».
   И словно он сказал это вслух, Александр вдруг разъярился:
   — Почему отец требовал, чтобы я просил прощения у него?!
   — Ну, послушай, он же привык торговаться! А каждый торг с того и начинается, что лишка запрашивают… В конце концов, он же не стал настаивать!
   Феникс скинул с кушетки короткие морщинистые ноги. Рядом окно, с ласточкиным гнездом в верхнем углу. На подоконнике, заляпанном птичьим пометом, лежал гребень слоновой кости с обломанными зубьями, в котором застряло несколько рыжеватых волосков из бороды царя Александроса. Расчесываясь, закрыв лицо, Феникс изучал своего питомца.
   Он уже почувствовал, что может потерпеть неудачу. Да, даже он. Он уже увидел, что бывают такие реки, через которые — если паводок пойдет — назад дороги нет. Бессонными ночами в той бандитской стране — кем он видел себя? Каким-нибудь наемником-стратегом у какого-нибудь сатрапа, воюющим за Великого Царя?.. Или не у сатрапа, а у какого-нибудь третьеразрядного сицилийского тирана?.. А может, представлял себя блуждающей кометой вроде Алкивиада: девять дней чуда раз в несколько лет, а потом исчезает в темноте… Наверняка был момент, когда он об этом задумался. Он любит показывать боевые шрамы; но это шрам будет прятать, словно рабское клеймо. Даже от меня прячет.
   — Ну, ладно! Дело улажено, сотри все старые метки и начни с чистой таблички. Ты вспомни, что сказал Агамемнон Ахиллу, когда они помирились: «Что мог я сделать? Богиня могучая всё совершила, Дщерь громовержца, Обида, которая всех ослепляет.» Твой отец именно так себя и чувствовал. Я это по лицу его видел.
   — Я могу тебе дать расческу почище этой. — Александр отобрал у старика гребень, положил его назад под гнездо, вытер пальцы и добавил: — Ну да. Что Ахилл ответил, мы тоже знаем:
 
   "Гектор и Трои сыны веселятся о том, а данаи
   Долго, я думаю, будут раздор наш погибельный помнить.
   Но совершившееся прежде оставим в прискорбии нашем,
   Гордое сердце в груди укротим, как велит неизбежность".
 
   Он взял свежий хитон Феникса, измятый в переметной суме; аккуратно накинул ему через голову, как хорошо обученный паж, и подал пояс для меча.
   — Милый мой мальчик, ты всегда был так добр ко мне…
   Феникс возился с пряжкой, опустив голову. Этими словами он собирался начать свои увещевания, но всё остальное вдруг исчезло из головы — ничего больше он не сказал.
 
   Никаноровы Кони снова стали Александровым эскадроном.
   Переговоры перед тем тянулись довольно долго; немало курьеров проехало по суровым эпирским тропам от Демарата к царю и назад. Главная сущность сделки, достигнутой после многих манёвров, состояла в том, что ни одна из сторон не могла заявить о своей безусловной победе. Когда, наконец, отец с сыном встретились — оба чувствовали, что всё уже сказано, — за них и без них, — и оба позволили себе обойтись без слов. Каждый смотрел на другого с любопытством, обидой, подозрением, сожалением — и со слабой надеждой, которую оба слишком хорошо сумели спрятать.
   Под благодушным взглядом Демарата обменялись они символическим поцелуем примирения… Александр подвел мать; Филипп поцеловал и ее, отметив про себя, что маска гордости и злобы врезалась в ее лицо еще глубже прежнего, и с удивлением вспомнив на момент свою юношескую страсть… И жизнь пошла дальше.
   Большинству при дворе до сих пор удавалось сохранять нейтралитет. Интриговали и ссорились лишь небольшие группы сторонников Аттала, агентов Олимпии или друзей Александра. Но живое присутствие изгнанников подействовало, как кислый сок в молоке. Началось расслоение.
   Молодежь знала, что он превзошел тех, кто старше; а когда завистливое старьё попыталось его подмять — он восстал против этого и выиграл. В каждом из них свой собственный бунт только тлел — а он позволил своему вспыхнуть, и теперь стал их героем-мучеником. Даже дело Олимпии они приняли как своё, раз оно было делом Александра. Видеть, как позорят твою мать, а отец твой — старик, уже за сорок! — выставляет себя на посмешище с пятнадцатилетней девчонкой… Да как можно снести такое!.. Теперь при каждой встрече они приветствовали его с вызывающей сердечностью, и он всегда отвечал соответственно.