Он взял её за хрупкие плечи.
   — Это я виноват. Я тебя не ушиб?
   — Нет-нет, что ты…
   Какой-то миг они постояли так; она опустила пушистые ресницы и пошла наверх. Он потрогал глаза, проверяя, заметно ли что-нибудь… Нет, незаметно, глаза почти сухие.
   Гефестион, искавший повсюду, набрёл на него через час в древней маленькой комнатушке, выходившей к водопаду. Теперь, во время половодья грохот от него был здесь такой, что буквально оглушал; казалось, даже пол дрожит. В ящиках и на полках вдоль стен хранились заплесневевшие отчёты, протоколы, акты, договоры; и длинные родословные, до героев и богов. Было и несколько случайных книг; быть может Архелай оставил.
   Александр сидел, скрючившись, в оконной нише, похожий на зверя в норе. На подоконнике рядом лежало несколько свитков.
   — Что ты тут делаешь? — спросил Гефестион.
   — Читаю.
   — Я не слепой. Но что случилось? — Он подошёл поближе, чтобы разглядеть лицо, и увидел злобную настороженность, как у раненой собаки: попробуешь погладить — укусит. — Кто-то сказал, что ты пошёл наверх, сюда. Я никогда раньше этой комнаты не видел…
   — Это архив.
   — Что читаешь?
   — Ксенофонта, об охоте. Он говорит, клыки у кабана такие горячие, что опаляют собакам шерсть.
   — Я никогда не слыхал такого.
   — А это и не верно. Я проверял. — Он поднял свиток к глазам.
   — Здесь скоро темно станет.
   — Тогда пойду вниз.
   — Хочешь, я останусь?
   — Я хочу просто почитать.
   Гефестион пришёл сказать ему, что их поселили по древнему обычаю: принц будет спать в маленькой внутренней комнате, а его гвардейцы снаружи, в общей спальне, как это заведено с незапамятных времён. Ясно было, что если этот порядок как-то изменить — царица тотчас заметит. Печально стонал водопад, печально удлинялись тени… Грустно было Гефестиону.
 
   А в Эгах царила праздничная суета, как обычно перед Дионисиями; но теперь ещё усугубленная присутствием царя, который почти всегда бывал на войне. Женщины бегали из дома в дом, мужчины репетировали фаллические пляски… На мулах везли вино, с виноградников и из дворцовых погребов в Пелле… Покои царицы превратились в жужжащий таинственный улей. Александру туда входа не было. Не из-за опалы; просто потому что теперь он уже мужчина. А Клеопатра была там, хоть ещё и не женщина. Она наверно почти все таинства уже знает… Но в горы её всё равно не возьмут: мала ещё.
   Накануне праздника он проснулся рано. За окном светилась заря, просыпались первые птицы… Здесь шум воды был послабее; слышно было мычанье коров, звавших своих доярок, и топор дровосека. Он поднялся, оделся… Подумал было разбудить Гефестиона, но потом посмотрел на узкую потайную лестницу и решил, что пойдёт один. Лестницу встроили в стену, чтобы можно было провести к принцу женщину, тайком. Эта лестница, наверно, много могла бы порассказать, — думал он, бесшумно сходя по ступеням. Повернул ключ в массивном замке и вышел.
   Парка в Эгах не было, только старый фруктовый сад у наружной стены. На голых чёрных деревьях распускались первые почки, скоро из них цветы вырвутся… Густая роса покрыла высокую траву, сверкала хрустальными бусинками в паутине на ветвях… Розово пылали вершины гор, ещё покрытые снегом… В холодном воздухе пахло весной: где-то цвели фиалки.
   Он нашёл их по запаху, в буйных зарослях травы. В детстве он собирал их для матери. Надо и сейчас собрать букет — отнести когда её причёсывать будут… Хорошо, что он один вышел: даже при Гефестионе постеснялся бы.
   Руки уже были заняты ворохом холодных мокрых цветов, когда он заметил какое-то движение. Через сад что-то скользило, плавно и бесшумно. Это оказалась девушка, в толстом коричневом плаще поверх светлой прозрачной рубашки. Он узнал её сразу, пошёл навстречу… И подумал, что она — как почка на сливе: светла внутри и окутана тёмным. Когда вышел из-за деревьев, она отскочила в сторону и побелела — белей своей рубашки стала. До чего ж пуглива!..
   — Чего ты испугалась? Не съем я тебя, просто поздороваться подошёл…
   — С добрым утром, господин мой.
   — Как тебя зовут?
   — Горго, господин мой.
   До чего ж она скромная. Смотрит в землю и дрожит, до сих пор. Что бы ей сказать? Что вообще говорят девушкам?.. Он знал это только со слов своих товарищей и солдат.
   — Подойди ко мне, Горго. Если улыбнёшься — цветов подарю…
   Она чуть заметно улыбнулась, не поднимая ресниц. Улыбка была мимолётная, таинственная, словно дриада — нимфа лесная — промелькнула меж деревьев своих… Он чуть было не начал делить цветы пополам, чтобы матери тоже осталось, — потом сообразил, как глупо это будет выглядеть.
   — Держи.
   Она протянула руку за цветами; он, отдавая, наклонился и поцеловал её в щёку. Она на момент прижалась щекой к его губам, потом отодвинулась и мягко качнула головой, не глядя на него. Приоткрыв свой тяжёлый плащ, воткнула фиалки под рубашку между грудей… И ушла, скрылась за деревьями.
   Он смотрел ей вслед, а перед глазами были ломкие стебли цветов, уходившие вниз, в тёплую шелковистую складку. Завтра Дионисии… «Мягкий ковёр гиацинтов, и крокусов ярких и маков в свежей росистой траве им святая Земля расстелила, пышной постелью грунтовое жёсткое ложе укрывши…» Гефестиону он ничего не сказал.
   Едва зайдя к матери, он сразу понял — что-то случилось. Она пылала подавленной яростью, но видно было, что он тут не при чём; она даже раздумывает, не рассказать ли ему. Он поцеловал её, но спрашивать ничего не стал: ему достаточно было и вчерашнего.
   Весь день друзья его толковали друг другу о девушках, которых возьмут завтра, когда поймают в горах. Если цепляли его — он отвечал старинными, испытанными шутками, а намерений своих не открывал. Женщины пойдут от святилища в горы задолго до зари…
   — Что будем завтра делать? — спросил Гефестион. — После жертвоприношений, я имею в виду.
   — Не знаю. На Дионисии планы строить — это не к добру…
   Гефестион быстро глянул на него и отвёл глаза. Это ж невозможно!.. Впрочем, с тех пор как они здесь, настроение у него — хуже некуда. Пока он с этим не справится, лучше оставить его в покое.
   Весенние сумерки наступают рано, едва солнце за горы спрячется; а в замке есть и такие уголки, где лампы приходится зажигать сразу после полудня. В этих сумерках и ужинали, не дожидаясь вечерней темноты. Даже в Македонии никто не сидит допоздна за вином накануне Дионисий: ведь завтра вставать до рассвета… Обстановка в зале была необычна. На этот раз Филипп, воспользовавшись своей трезвостью, усадил Аристотеля возле себя. В другой день такая честь была бы не слишком уместна, поскольку пить философ почти не умел. А сразу после ужина почти все разошлись на покой.
   Александр ложиться рано не любил — решил заглянуть к Фениксу, который часто читал допоздна. Тот размещался в западной башне.
   Переходы в замке запутанны, но он с детства знал, как пройти напрямик. За прихожей, где держат запасную мебель для гостей, лестничный колодец; а оттуда коридор — и вот она, западная башня. Окон в коридоре не было, но с дальнего конца проникал свет от факела на стене. Он уже пошёл, — но тут услышал какой-то звук и заметил движение впереди.
   Он задержался в тени и замер. В пятне света появилась та самая девушка, Горго, лицом к нему, извиваясь в объятиях мужчины, стоявшего за нею. Одна его рука тискала ей грудь, другая тянулась к лобку; руки тёмные, квадратные, заросшие… У неё в горле булькал еле слышный, сдавленный смех. Платье соскользнуло с плеча под волосатой рукой, — на пол упало несколько увядших фиалок… Потом, потянувшись губами к её уху, показалось мужское лицо… Отец!
   Крадучись, как на войне, он подался назад — они его не услышали — и через ближайшую дверь выбрался в холодную ночь, гудящую рёвом водопада.
   А наверху, в помещении его гвардейцев, Гефестион маялся без сна и ждал, когда он ляжет, чтобы войти и пожелать доброй ночи. Обычно они поднимались вместе, но сегодня после ужина никто Александра не видел. Пойти искать его — все смеяться будут… Гефестион лежал в темноте, глядя на полоску света под массивной старой дверью внутренней комнаты, — и ждал, когда эту полоску пересекут тени от ног. Так и не дождался. Заснул, не заметив того; и снилось ему, что он по-прежнему ждёт, и смотрит.
 
   Где-то после полуночи, потайной лестницей, Александр поднялся к себе, переодеться. Лампа почти догорела, едва мерцала. Холод был лютый, пальцы почти не гнулись, но он надел только кожаную тунику, сапоги и поножи, как на охоту ходил. На гору лезть — движение согреет.
   Выглянул в окно. То тут то там уже светились первые факелы: мелькали между деревьями, мерцали словно звёздочки в потоках холодного воздуха, стекавшего с горных снегов.
   Когда-то давно он ходил за ними в бор, было такое. Но никогда, ни разу в жизни, не пытался увидеть обряды на горе. И сейчас нет у него никаких оправданий — кроме одного: ничего больше не остаётся. Он снова пойдёт за ними, хоть и нельзя этого делать. Ему некуда больше пойти.
   На охоте он всегда двигался очень быстро и легко; и не выносил, когда шумели. В эту рань поднялось совсем не много мужчин; хорошо было слышно, издали, как они переговариваются, смеются… Спешить им некуда: на склонах сейчас много подвыпивших бродяжек, отбившихся от процессии, которые охотно станут их добычей. Он бесшумно скользил мимо; его никто не видел. Вскоре все они остались внизу, а он шёл всё выше и выше, по древней тропе через буковый лес. Уже давно, после прошлых Дионисий, он тайно прошёл этой дорогой до утоптанной площадки, где они пляшут. Прошёл по следам: там были ниточки, застрявшие в ветвях, упавшие побеги винограда и плюща, обрывки шерсти и капли крови.
   Она не узнает. Никогда. Даже через много-много лет это останется его тайной, будет принадлежать только ему… Он будет с ней — невидим, как боги приходят к смертным. Он узнает о ней такое, чего не знал никто из мужчин.
   Тропа вилась вверх по крутому склону, освещённому заходящей луной и первыми проблесками зари. Внизу в Эгах запели петухи; их крик, истончённый расстоянием, казался волшебным; нёс в себе таинственную угрозу, словно перекличка призраков… А впереди, над ним, ползла в гору огненная змея: это факелы сливались, издали, в сплошную ленту.
   Над Азией поднялась заря, тронула заснеженные вершины… Далеко впереди послышался предсмертный вопль какого-то зверя, потом исступлённые крики вакханок…
   Тропа поворачивала налево; в тесное, заросшее лесом ущелье. Внизу, по валунистому руслу, шумела вода. Александр остановился подумать, он это место помнил. По тропе он выйдет прямо к их площадке, не годится. А если перейти на противоположный склон?.. Через нетронутый лес продираться радости мало, зато укрытие там — лучше не бывает. И он окажется совсем близко, ущелье там узкое… До жертвоприношения, наверно, не успеть, — но пляску её он увидит.
   Вода была ледяная; но он перешёл, цепляясь руками за камни. И чащоба была непролазная. Люди в этот лес не заходили; мёртвые стволы так и лежали, как повалило их время. Не обойдёшь, не перелезешь, а наступишь — ноги проваливаются в труху… Шёл долго. Но, наконец, увидел первые факелы — словно светлячки порхают, — а подошёл ближе — яркое пламя алтарного костра. И пение их было похоже на пламя: то взвивалось пронзительным воплем, то опадало, — и опять возносилось, вспыхивало где-то в другом месте, будто от одного голоса загорался другой.
   Первые лучи солнца осветили кромку ущелья впереди… Деревьев там не было, только низкая бахрома ракитника и мирта. Прячась, словно крадущийся леопард, он прополз через кустарник — и залёг, на самом краю.
   Снизу эту поляну совсем не видно — она открыта только вершинам и богам, — но перед ним была сейчас как на ладони. Несколько рябин, в траве какие-то жёлтые цветочки… На алтаре дымится жертвенное мясо и горит смола: это огарки факелов на него побросали… Александр был выше их локтей на шестьдесят, но совсем рядом, — дротиком достать можно, — так что видел, как промокли от росы подолы платьев, и пятна крови видел, и тонкие сосновые тирсы… И лица их видел. Отрешённые, ждущие бога.
   Мать стояла у алтаря и запевала гимн. В руке — жезл, увитый плющом; распущенные волосы стекают, льются из-под венка на платье, на оленью шкуру, на белые плечи… Ну вот, он увидел её. Здесь. Только боги имеют право на это.
   В руке у неё оплетённая фляжка, из каких пьют на празднествах… А лицо — не безумное, не пустое, как у некоторых вокруг — весёлое, ясное, с улыбкой… Приплясывая, подбежала Гермиона, подруга ещё из Эпира, все её тайны знает… Мать подняла фляжку к её губам, что-то сказала на ухо…
   Теперь все плясали вокруг алтаря: то расходились широким кругом, то с криком бросались к центру. Мать отшвырнула в сторону жезл, пропела какие-то слова на древнем фракийском… Так они называют непонятный язык своих обрядов. Все остальные тоже побросали тирсы, разошлись от алтаря и ухватились за руки широким хороводом. Одну из девушек мать поманила внутрь… Та замешкалась, остальные её вытолкнули… Он смотрел напряжённо: неужели Горго?
   Вдруг она поднырнула под сплетённые руки и кинулась к обрыву. Не иначе, обезумела, с менадами это часто… Она бежала в его сторону, и теперь он уже не сомневался, что это действительно Горго. От божественного безумия глаза расширены, и рот… И кричит, как от страха… Танец прервался, несколько женщин погнались за ней. Такие случаи наверно не редкость при этих обрядах?..
   Она неслась бешено; и далеко опережала всех остальных, пока не упала, споткнувшись. В тот же миг вскочила, — но её уже догнали. Какой это был вопль — словами не передать. До чего же их доводит это вакхическое безумье!.. Её подхватили под руки, потащили назад… Сначала она бежала вместе со всеми, потом колени подломились, её поволокли по земле… А мать ждёт, улыбаясь… И вот девушка лежит у её ног. Не плачет, не молит — только кричит. Кричит долго, тонко, пронзительно… Как заяц, в зубах у лисы.
 
   Было уже заполдень. Гефестион бродил по склонам и всё звал, звал… Ему казалось, он здесь уже очень долго, хотя на самом деле его поиски начались не так уж давно. Поначалу он и не хотел искать, чтобы не найти себе лишнего горя. Только когда солнце поднялось уже совсем высоко, его страдания сменились страхом.
   — Алекса-а-андр!..
   От скальной стены за прогалиной покатилось эхо: «а-андр!..»
   Из тесного ущелья выбегает ручей, растекаясь меж валунов… И на одном из них — вот он, Александр, сидит. Сидит и смотрит прямо перед собой, невидящим взглядом.
   Гефестион подбежал… Он не поднялся навстречу, едва оглянулся. Так и есть, — подумал Гефестион, — свершилось. Это женщина, он совсем другим стал, теперь уже никогда ничего не будет!..
   Александр смотрел на него запавшими глазами — так напряжённо, будто изо всех сил старался вспомнить, кто он такой.
   — Александр! Что случилось?.. В чём дело? Ты упал, голову ушиб?.. Александр!..
   — Ты что по горам бегаешь? — Голос плоский, бесцветный… — Девушку ищешь, что ли?
   — Нет. Я тебя искал.
   — А ты посмотри в ущелье, вон там. Там есть одна. Только мёртвая.
   «Это ты её?» Гефестион едва не задал этот вопрос; при таком лице он не удивился бы ничему. Но спросить не решился; молча сел на камень, рядом.
   Александр потёр лоб — рука покрыта коркой грязи, — потом зажмурил глаза, открыл…
   — Это не я её убил, нет. — Он криво улыбнулся пересохшим ртом. — Она красивая была!.. Отец мой тоже так думал. И мать тоже. Это божье безумие было, знаешь?.. Они там взяли несколько диких котят, и оленя молодого… И кой-кого ещё, чего сказать нельзя. Ты — подожди если хочешь, она скоро здесь будет. Ручей притащит.
   — Мне очень жаль, что ты видел, — тихо сказал Гефестион, не сводя с него глаз.
   — Я пожалуй… пойду домой, почитаю. Ксенофонт говорит, если положить на них клык кабаний — увидишь, как они вянут сразу. Жар плоти, понимаешь?.. Ксенофонт говорит, фиалки от него сохнут.
   — Александр, выпей хоть чуток. Ведь ты же со вчерашнего дня на ногах. Я тебе вот вина принёс… Смотри, я вина принёс! Ты уверен, что не ранен?
   — Нет-нет, меня поймать я им не дал. Я в эти игры не играю.
   — Смотри. Глянь-ка. Ну посмотри на меня!.. А теперь выпей. Делай, что я говорю!.. Пей!!!
   После первого глотка он забрал флягу из рук Гефестиона и жадно осушил до дна.
   — Ну вот и хорошо… — Интуиция подсказывала Гефестиону, что надо вести себя как можно проще, обыденно. — У меня и пожевать есть кой-что, я прихватил… Зря ты пошёл за менадами; все же знают, что это не к добру. Ничего удивительного, что тебе так худо теперь… У тебя шип в ноге — здоровенный — сиди не дёргайся, сейчас вытащу.
   Он ворчал что-то, приговаривал, словно нянька над детской царапиной… Александр послушно терпел. Вдруг заговорил:
   — Я видал и похуже. В бою и похуже бывало.
   — Конечно… Нам надо к крови привыкать…
   — Помнишь того мужика на стене в Дориске? Как у него все потроха наружу выпали, а он их пытался назад затолкать?
   — Разве? Я наверно в другую сторону смотрел.
   — Надо уметь смотреть на всё. Мне двенадцать было, когда я взял первого своего. И я сам же ему голову откромсал. Они хотели за меня это сделать, но я их заставил. Нож отдали мне.
   — Да, я знаю.
   — Она сошла с Олимпа на Троянскую равнину тихо-тихо, мелким шагом… Так в книге сказано. Тихо-тихо, мелким шагом, будто голубка… А потом надела свой шлем смертельный.
   — Конечно, ты на всё смотреть можешь; и все это знают, не сомневайся. Но ты ж совсем не спал сегодня… Александр, ты меня слышишь? Слышишь, что я говорю?
   — Тихо. Они поют.
   Он сидел, не поднимая головы, но смотрел вверх, на гору; исподлобья, так что видно было белки под зрачками. Где бы он ни был сейчас — надо до него добраться и вытащить оттуда… Нельзя ему сейчас одному!.. Не прикасаясь, тихо но настойчиво, Гефестион сказал:
   — Ты со мной, слышишь? Ты теперь со мной. Я обещал, что буду рядом, помнишь? Так вот я рядом. Слушай. Вспомни Ахилла, как мать окунала его в Стикс. Подумай, как это страшно, какая тьма; как будто умираешь, как будто в камень превращаешься… Но потом он стал непобедим, верно? Смотри, ведь всё кончилось, всё прошло. И ты не один, ты со мной.
   Он вытянул руку. Рука Александра потянулась навстречу, коснулась мертвенным холодом… Потом с неимоверной силой сжала его кисть; так что он едва не охнул от боли — но, вместо того, вздохнул облегченно.
   — Ты со мной, — повторил Гефестион. — Я люблю тебя, слышишь? Ты мне важнее и дороже всего на свете. Я готов умереть за тебя, в любой миг. Я тебя люблю, слышишь?
   Так они и сидели. Александр сильно сжимал руку Гефестиона у себя на колене. Потом немного расслабился, хотя руку не отпустил; лицо его утратило жёсткую неподвижность маски, теперь он казался просто больным. И рассеянно смотрел на их сплетённые руки.
   — Хорошее было вино. Ты знаешь, я не так уж и устал… Надо уметь обходиться без сна, на войне это пригодится.
   — В следующий раз вместе будем не спать, ладно?
   — Надо уметь обходиться без всего. Без всего, что только можно выдержать. Но без тебя обойтись мне будет трудно, очень трудно.
   — А я рядом буду. Всегда.
   Весеннее солнце, двигаясь к закату, залило прогалину тёплым ярким светом… Где-то пел дрозд… Гефестион чувствовал, что произошла какая-то перемена: что-то умерло, что-то родилось, какие-то боги вмешались… То, что появилось сейчас, — оно ещё в крови после трудных родов, ещё слабенькое, хрупкое, прикасаться к нему нельзя… Но оно уже живёт и будет расти.
   Пора возвращаться в Эги, но пока можно не спешить. Нужды нет, им и так хорошо, а ему нужно хоть немножко покоя… Александр словно спал с открытыми глазами, отдыхая от тяжких мыслей. А Гефестион смотрел на него не отрываясь, с мягкой терпеливостью леопарда, сидящего в засаде у водопоя, когда голод его утешается звуком лёгких шагов, вдали, на лесной тропе.

6

   Отцвела слива; бело-розовым ковром покрыли землю лепестки, прибитые весенними ливнями. И фиалки тоже отошли, набухали почки на винограде.
   Философ обнаружил, что некоторые из его учеников несколько рассеянны после Дионисий, — такое даже в Афинах бывало, — но принц был спокоен, занимался усердно, этика и логика у него шли наилучшим образом. Правда, иногда его поведение объяснить трудно. Например — принёс в жертву Дионису чёрного козла, а отвечать на вопросы по этому поводу попросту отказался. Неужели философия до сих пор так и не избавила его от суеверий? Но — быть может — сама эта скрытность и есть признак серьёзной внутренней работы?..
   Однажды друзья стояли, облокотившись на перила мостика, перекинутого через Ручей Нимф.
   — Кажется, я умиротворил бога, — сказал Александр. — Как раз потому и смог тебе всё рассказать.
   — А разве так не лучше?
   — Лучше, конечно. Но сначала мне надо было самому всё это переварить, управиться. Понимаешь, Дионис на меня сердился, и злость его меня давила, пока я сам не перестал сердиться на него. Я когда всё обдумал, логически, — понял, что нельзя так возмущаться матерью. Ну что она такого сделала? Убила?.. Так отец тысячи поубивал… И мы с тобой тоже убивали… Убивали людей, которые не сделали нам ничего плохого, разве что на войне с нами встретились… А женщина — она не может вызвать своего врага на поединок, как можем мы. Она может отомстить только по-женски… Чем винить их за это — лучше возблагодарить богов за то, что мы родились мужчинами.
   — Да, — согласился Гефестион. — Поблагодарить стоит.
   — Вот я и понял, что это был гнев Диониса: нельзя было его таинство осквернять. Ты знаешь, я ведь с самого раннего детства под его защитой был; но в последнее время больше жертв Гераклу приносил, чем ему. Ну а когда я ещё и подсматривать осмелился — вот тут он мне и показал. Правда, не убил меня, как Пентея в театре убивают, — всё-таки я под его защитой был, — но наказал больно. Мне бы ещё хуже досталось, если бы не ты. Ты был — как Пилад. Он ведь не оставил Ореста, далее когда на того Фурии накинулись.
   — А как же иначе?
   — Я тебе ещё больше скажу. Та девушка… В общем, я думал, может на Дионисии я с ней… Но кто-то из богов меня охранил.
   — Бог тебя охранил, потому что ты сам держался.
   — Наверно. А всё получилось из-за того, что отец удержаться не смог. Ну хотя бы в своём собственном доме какие-то приличия соблюсти!.. Он всегда такой был. И все это знают, повсюду… Люди, которые должны бы его уважать, — в бою он сильнее любого из них, — они же смеются над ним, за спиной. Я бы жить не смог, если бы знал, что обо мне так болтают. Если бы знал, что не в силах с собой совладать.
   — Ну, о тебе никто никогда такого не скажет.
   — Никогда не буду любить того, кого пришлось бы стыдиться. Это я знаю точно. — Он вдруг показал на прозрачную коричневую воду: — Глянь-ка, какие рыбки!.. — Они свесили головы через перила, висок к виску; стайка рыбок метнулась к берегу, в тень… Александр вдруг выпрямился: — Великий Кир никогда не позволял женщине поработить себя.
   — Да, даже самой прекрасной женщине Азии. Так в книге сказано.
 
   Александр получил письма от обоих родителей. Их не слишком волновало, что он так неожиданно притих после Дионисий, хотя и мать и отец заметили при прощании его отстранённый, испытующий взгляд. Так, бывает, кто-то глядит из окна в высокой стене — а двери нет: не зайдёшь и не спросишь в чём дело. Но во время Дионисий многие мальчики менялись; было бы больше причин волноваться, если бы праздник не оставил никакого следа.
   Отец писал, что афиняне шлют массу колонистов в греческие, прибрежные области Фракии, такие как Херсонес; но — из-за сокращения государственных субсидий — отказались содержать свой флот; а тот, оказавшись без средств, поневоле ударился в пиратство и предпринимает даже вылазки на сушу, как в гомеровские времена. Захватили и разграбили несколько македонских кораблей и поселений; и даже посла захватили, ехавшего выкупать пленных, пытали его и выторговали девять талантов за его жизнь.
   Олимпия, странным образом, на этот раз была заодно с Филиппом; и писала почти о том же. Торговец с Эвбеи, Анаксин, поставлявший ей товары с юга, был схвачен в Афинах по приказу Демосфена, потому что в том доме, где он остановился, бывал Эсхин. Его пытали до тех пор, пока не признался, что он шпион Филиппа, — а потом казнили за это.
   — Похоже, что скоро война, — заметил Филот.
   — Уже война, — ответил Александр. — Вопрос только в том, где сражение главное будет. Разорить Афины было бы нечестиво — это всё равно что храм ограбить, — но рано или поздно нам придётся с ними дело иметь.
   — Чего ради? — удивился калека Гарпал. Хоть они и друзья ему, не понимал он этих забияк вокруг. — Чем больше эти афиняне лают, тем виднее гнилые зубы!
   — Не настолько эти зубы гнилые, чтобы их в тылу у себя оставлять, когда в Азию пойдём.
   Война за греческие города в Азии уже не была миражом. Уже шла стратегическая подготовка: с каждым годом насыпь покорённых земель продвигалась всё ближе к Геллеспонту. Оставались последние препятствия — две крепости у пролива — Перинф и Византий. Если Филиппу удастся их взять, то у него будет только одна забота — обеспечить себе тыл.
   Это понимали все. И афинские ораторы без конца мотались по всей Греции в поисках союзников, которых Филипп не успел ещё уговорить, запугать или подкупить. Флоту у фракийских берегов послали немного денег, на Фасосе усилили гарнизон островной базы… А в парке Мьезы молодёжь обсуждала, как скоро ей доведётся снова отведать боёв; хоть при философе все говорили только о душе, о её природе и атрибутах.