Страница:
- Вы верите в Гитлера? - повел я атаку напрямик.
- Многие немцы верят в Гитлера. В конце концов, не важно, за кем мы идем. Мы защищаем Германию, свои дома, свои семьи...
Мы внимательно посмотрели друг другу в глаза.
- Где вы были во время Сталинградской битвы?
- На Дону. Сталинград - это ужасно. Там начались все наши несчастья.
Видя, что немец в замешательстве, я бросил ему еще одно обвинение:
- Я еще не встречал немца, который бы признавал личную ответственность за все, что совершили в мире фашисты.
Воцарилась тишина. Шультце склонил голову, прикрыл глаза, а потом закрыл их ладонью, будто они не выносили даже мерцающего скудного света керосиновой лампы. На несколько секунд. Потом опустил руку и упорно стал смотреть в пол.
- Несмотря на бесспорную храбрость, немцы сами теперь показывают плохую службу, - тихим голосом произнес я, играя при этом обгорелой спичкой. Спустя минуту я будто невзначай заметил, что огромные жертвы немецoких солдат - напрасное кровопролитие, бесстыдное преступление в борьбе за время, которое на Гитлера и вермахт все равно уже не работает. "Время идет спокойным торжественным шагом", - продекламировал я первые слова из припева военной нацистской песни и твердым голосом добавил как предупреждение: - Но только навстречу окончательному поражению гитлеровской Германии.
Я стоял у плиты и раздумывал, глядя на немца. Что же происходит в его башке? Почему он не говорит? В избе было тепло и уютно. Я мерил комнату шагами и разговаривал будто сам с собой. Я. говорил о том, что немцев эта война должна была бы кое-чему научить, что теперь им следовало бы сделать правильные выводы из своего горького опыта, раз и навсегда отказаться от захватнических войн и похоронить надежды изобрести какое-то небывало мощное оружие. Теперь им войну не удастся выиграть.
- Сегодня вы наверняка войну проигрываете, а завтра вы ее окончательно проиграете! - закончил я свой монолог и спросил: - Послушайте, Шультце, чего хорошего вы ждете от этого коричневого маньяка, который ведет немецкий народ к катастрофе?
В комнате опять стало тихо. "Ну, фриц, теперь у тебя есть о чем подумать!" Я позвал Белу. Тот поставил на плиту большой котелок чая, миску с ужином и отвел пленного в кухоньку. Когда Шультце возвратился в комнату, я не удержался от улыбки. Ганс Шультце, обер-ефрейтор гренадерского полка 75-й дивизии, был чисто умыт, и на нем красовалась чехословацкая гимнастерка рядового Юрая Белы. Гимнастерка на нем висела, длинные руки торчали из рукавов. Обер-ефрейтор тоже улыбнулся. Бела же нахмурился. Он бдительно следил за каждым резким движением немца.
Бела поставил ужин с чаем на стол, и Шультце с удивленным выражением на лице, едва дождавшись приглашения, начал есть. Он быстро и молча глотал пищу. Вот он поднес котелок к губам, но тут же опустил, будто хотел что-то сказать, но вместо этого только посмотрел на меня.
Атмосфера, созданная в комнате, давала немцу понять, что речь здесь идет не о жизни, а о его .человеческом достоинстве. Было видно, что он не чувствует себя в опасности. Как раз этого я и добивался - завоевать доверие немца, чтобы могли проявиться положительные черты его характера, а там будет видно. Надо постараться вовремя поймать нужный момент и подвести немца к добровольному признанию. Я испытующе посмотрел ему в лицо и стал думать, как вести себя с ним дальше. Несомненно, между нами во время дискуссии возникнут разногласия. И я это должен использовать, чтобы разбить его идеологические, нравственные и философские догмы. Нужно опровергнуть все его аргументы. Выигрыш в этом бою в конечном счете может быть равнозначен водружению чехословацкого флага на вершине Безымянной.
Неожиданно ночную тишину разорвал грохот разрывов. Задрожала земля, задребезжали стекла в окнах. Снаряды второго залпа упали недалеко от нашего дома. Стреляла тяжелая немецкая батарея.
- Ответ на похищение, - пошутил я. Шультце ловил ухом эхо угасающих взрывов, но лицо его оставалось напряженным и неподвижным. Неожиданно припомнив недавний случай, я сказал: - Вы зверски убили нашего солдата. - И медленно, приглушенным голосом добавил: - Мы за это сурово накажем.
Я никак не мог предположить, что эти слова приведут пленного в такое замешательство. Он, будто окаменев, уставился на меня широко раскрытыми глазами, в которых я прочитал страх.
- Меня при этом не было, - еле выдавил он из себя, не в силах справиться с волнением. Он даже чуть не уронил чашку. - С этой жестокостью у меня нет ничего общего! - Он сказал это так, будто теперь самое главное для него было убедить меня именно в этом.
- За совершенные зверства вы отвечаете все! - угрожающе произнес я. Он безразлично пожал плечами. Я решил нанести ему новый удар. - Вас удовлетворяет членство в нацистской партии?
Он покраснел по самые уши, нагнулся немножко вперед, а когда поднял голову, то лицо его было очень бледным. Какое-то мгновение он всматривался в распятие на стене, а потом, уронив голову на ладони, неожиданно выкрикнул:
- Боже мой, какой же я нацист!
Этим криком он будто хотел защитить себя от последствий. На висках его вздулись жилы. Теперь, когда уже невозможно было что-либо умолчать или исправить, наступила тишина. Я видел, что сейчас ему действительно худо.
Это был самый подходящий момент для моего дальнейшего наступления. Я подождал, пока он немного успокоится, а потом пошел в атаку. Пододвинув Шультце военную карту района боевых действий, я подал ему карандаш и небрежно спросил:
- Вы, кажется, наносили на карту в Бодружале боевую обстановку, не так ли?
Он удивленно поднял на меня глаза, будто не понимая вопроса. Постепенно глаза его расширились. До него наконец дошло. Изменить родине? Потерять воинскую честь? Об этом ему страшно было подумать. Эти мысли окончательно выбили его из колеи. Он не успел прийти в себя от первых двух ударов, как последовал третий - еще более грозный. Я пристально смотрел на него и молчал. Я без слов все понимал. Он напряженно уставился в одну точку на стене, как будто усиленно о чем-то размышлял. Видимо, в нем зрело какое-то решение. Он рывком подался ко мне, будто искал у меня помощи, и голосом несчастного, попавшего в безвыходное положение, произнес:
- Нет, не могу.
- Жаль, - сказал я со вздохом, который скорее означал сострадание, и добавил: - Я понимаю ваше положение, знаю среду, в которой вы воспитывались...
Он сидел у плиты, куда я пододвинул ему стул, и держал в руке чашку горячего чая. Его трясла лихорадка.
- Не боитесь?
- Нет, - сказал он и покачал головой. Это было хуже всего. Он, по-видимому, не отвергал моего предложения вообще, но и не имел достаточно отваги для того, чтобы сделать выбор между моим предложением и святым для него представлением о чести немецкого солдата.
- Значит, вы хотите, не задумываясь, слепо подчиняясь чужой воле, продолжать сеять зло до самого плачевного конца? - Последние слова я произнес с особым ударением.
- Позвольте... - с серьезным видом возразил он.
- Пожалуйста, говорите!
- Вы думаете, это так просто сделать? - спросил он так тихо, будто находился в другом мире.
- Э-э, ничего сложного в этом уже нет. Кому и чему вы присягали? Подумайте об этом хорошенько!
Неожиданно он выпрямился, и наши испытующие взгляды встретились.
- Большое спасибо.
"Странно, за что он меня благодарит?"
- Не благодарите. Разве что, - я остановился и повернулся к нему, - вы хотите поблагодарить себя за помощь, которую можете нам оказать.
Я познавал его теперь с другой стороны. Если он и был нацистом, то скорее формально. От меня не ускользнуло и то, что в голосе его нет-нет да и появлялись нотки озлобленности и ненависти. Правда, не ясно было, кому это чувство недовольства адресовалось, но меня это не пугало.
- Я не хочу покупать вашу душу за миску чечевицы, - сказал я примирительным тоном. - Счастье как дар. Его нельзя никому навязать против воли. - Лицо пленного оставалось печальным и утомленным. - Вы должны найти себе новый путь в жизни, - воодушевлял я его. - Не будете же вы все время бороться со своей совестью?
Он смотрел на меня рассеянным взглядом, стискивая руки между коленями, казалось, он над чем-то раздумывает. И в этот момент как нельзя кстати мне на ум пришли стихи Шиллера. Я всегда любил его лирические стихи, но сейчас больше всего мне нужен был его оптимизм. И я попробовал:
- "Ах, как сурово время между великими намерениями и их осуществлением! Сколько напрасных переживаний! Сколько нерешительности! Речь идет о жизни! Речь идет о гораздо большем - о чести!"
Пленный сразу же узнал автора и оживился.
- Скажите, - спросил я после короткой паузы, - что сегодня в Германии является мерой человеческого достоинства? Что? - Он оторопело молчал, а я продолжал: - Вы знаете это. Вы познали это. Вы тоже считаете моральной необходимостью гибель немецкого народа в боях за этот ваш режим. - В полной тишине я продолжал взволнованным голосом: - Кто осознал преступные цели нацистов, морально обязан бороться с ними! - В комнате продолжала висеть тишина. - Как можете вы, образованный и верующий человек, служить такому грязному делу? - Когда он и на этот вопрос не знал, что ответить, я сочувственно добавил: - Мне жаль вас. Учитель, а такая пустая жизнь. Разве можно так жить?..
Он отвел взгляд в сторону, а я продолжал наращивать наступление:
- Когда ваш отец создает своего спасителя, он вкладывает в обрабатываемый материал свои порывы, свои чувства, людские чаяния. За его произведением он сам... живой человек, сама его человечность, его внутренняя правда, которой он покоряет мир и освящает красотой. Он создает мир, который смеется, мир любви и прощения... Гитлер - это мир в слезах. Чему вы присягали? Послушно убивать, грабить, насиловать всех тех, кто жил с вами в мире. Вы превратили в развалины пол-Европы, вы причинили неизмеримое горе многим народам. Вы присягали вот этой грязной политике и никакой другой.
Пленный обхватил голову руками, будто стараясь не слышать моих слов. Я уже не отступал:
- Кто сохранит верность гитлеровскому преступному режиму, тот станет соучастником преступления. Сегодня вы можете вести себя свободно. Так давайте же!
Он глубоко вздохнул. Я ждал, что он ответит, но, когда понял, что он так и не принял окончательного решения, наклонился к нему поближе и тихо спросил:
- А не лучше ли вам было погибнуть?
- Почему? - удивленно спросил он, и это, было первое слово, сказанное им после долгого молчания.
- Вы хотите продолжать мучить свою совесть? - Я подошел к нему и взял его за локоть. - У вас нет причин умирать, и если вы погибнете в этой войне, то это будет ради самого дрянного дела.
После этих слов Шультце приподнялся и посмотрел мне в глаза. Казалось, ему нечего уже было сказать, но он медленно выдавил из себя:
- Моя совесть чиста.
- Вы думаете? - Подчеркивая каждое слово, я продолжал: - В проигрываемой войне наступают минуты, когда каждый должен решать. Вы пленный. В исходе войны сомневаться не приходится, нет ничего более определенного. Подумайте о будущем.
Он испугался моего тона и, очевидно, понял, что ему наконец пора на что-то решиться. Он забыл про чай, остывающий на столе. Он то и дело хватался рукой за висок, губы его нервно дергались. Что-то с ним происходило. Я не спускал с него глаз. У меня складывалось впечатление, будто он колеблется и мои слова не прошли для него бесследно. Я отошел от него, потом повернулся и спокойным тоном сказал:
- Мудрость, господин учитель, заключается в том, чтобы вовремя принять необходимое решение...
Я видел, что мой разговор с ним принес ему облегчение. Это было написано на его лице, поэтому я не терял надежды. Прежде чем закрыть за собой дверь, я услышал, как он отчаянно вздохнул. Я оставил его наедине с самим собой.
Я стоял возле домика и слышал, как пленный взад и вперед ходит по комнате, то ускоряя, то замедляя шаг. Все говорило о том, что в нем происходит внутренняя борьба.
- Так что, решено? - бодро спросил я у пленного, когда через полчаса вошел в комнату. Нервы мои были накалены лихорадочным ожиданием. Мне не терпелось услышать от немца ответы на все вопросы. Сколько раз я уже спрашивал себя, как удерживаются немцы на высоте. В течение нескольких дней наша артиллерия вела сосредоточенный огонь. Казалось невозможным, чтобы на высоте, постоянно озаряемой огневыми вихрями, осталось что-нибудь живое. Но не тут-то было! Когда наши бойцы вновь и вновь атаковали казавшуюся вымершей гору, противник встречал их плотным огнем, а если учесть, что лес в направлении атаки большей частью был уничтожен, то приходилось все чаще и чаще сражаться с противником в ближнем бою. Нам было стыдно. Списки убитых и раненых росли. А я не мог найти причину наших неудач...
Но теперь-то наконец мы возьмем их за жабры, узнаем, как они маневрируют, где у них резервы, где пулеметные гнезда, куда они стягиваются на ночь. И тогда завтра, наверное, кончится бойня на Безымянной.
Шультце сидел перед разложенной картой и что-то на ней царапал. Потом он начал рассказывать мне об оборонительных сооружениях на высоте. Говорил он каким-то напряженным голосом и вообще вел себя немного странно. Я внимательно следил за ним. Мне было достаточно одного взгляда, чтобы понять, что пленный будто переключился на другую струну. Я был почти уверен, что он меня обманывает. Однако нужны были более убедительные доказательства, и поэтому я не спешил с окончательным решением. Неужели это тот самый человек, с кото-рым я всего час назад говорил с таким доверием?
Я выслушал его, склонившись над картой, и задал несколько вопросов. Он ответил на них не очень убедительно. Он, конечно, знал, о чем говорил, однако... насколько правдоподобны его сведения? У меня усиливались недоверие и подозрение. Неожиданно меня осенило.
- Подумайте о своей жене и сыне, - настойчиво повторил несколько раз я. - Поступайте так, как если бы вашему ребенку грозила смертельная опасность, а вы бы его защищали.
Я внимательно изучал карту, а потом пристально посмотрел на Шультце. Он сразу отвел свой взгляд. Сомнений быть не могло: он меня обманывал! Мое подозрение переросло в уверенность. Такая подлость и такое лицемерие! Меня одурачивали и обманывали. Я со злостью ударил по столу. Еще немного, и с моего языка бы сорвались слова, которые все бы уничтожили, всю эту предусмотрительно созданную тонкую систему. Но я взял себя в руки.
- Да... Все у вас получилось довольно глупо, - сказал я трагическим голосом. - Вы будете расстреляны.
- Ради бога! - умоляюще взглянул он на меня.
Я смотрел на него и ждал, не свалится ли он на пол. По лицу немца я понял, что он хочет что-то сказать. Он встал и торопливо начал говорить о том, что не хотел предать своих друзей в пулеметных гнездах, поэтому обозначил их боевые позиции неверно, а некоторые вообще не указал, чтобы уберечь друзей от уничтожения.
- Вы поступили неосмотрительно. У нас мало времени. - Меня взяла злость. Вся продуманная концепция допроса рушилась. Однако я вовремя вспомнил об обещании самому себе держать себя в руках и стараться понять пленного. В конце концов, для меня важна цель. Впрочем, все свидетельствует о том, что этот немец еще не безнравственный и аморальный тип. Нет, он, конечно, не ортодоксальный нацист, решительно нет. Но я должен его доконать. Самое худшее его еще ждет. Собравшись с мыслями, я начал: Идеологические корни зла лежат в вашем воспитании, в пагубной философии о превосходство германской расы. На протяжении многих лет вы были объектом этой философии. Сколько ошибочных теорий было у немецкого народа! Например, Гегель говорил, что только немец может любить свой народ и свою родину, и все вы признаете национализм. А Фихте? Тот провозглашал, что только немецкий народ несет ответственность за спасение человеческой культуры. - Я сделал передышку, чтобы успокоиться, и продолжал: - Учитель, я сейчас прочитаю вам кое-что... "Судьба должна почитаться. Судьба говорит слабому згинь!" - Я бросил на него взгляд и продолжал читать: - "Нравственный человек представляет собой не улучшенного, а ослабленного человека..." Шультце напряженно слушал, но ему это явно не доставляло особого удовольствия. Я же неумолимо продолжал: - "Господствующая раса может вырасти только из грозных и насильственных источников". - На лице пленника появилось недовольное выражение, что свидетельствовало о его несогласии. Не успел он опомниться, как я снова задел его за живое: - "Прежде всего должно быть преодолено сознание, так как сознание - это извращенность, привитая христианством и демократией. Должно быть устранено все, что мешает человеку осуществлять его естественные угнетательские и эксплуататорские инстинкты". - Шультце призывал на помощь все силы, чтобы проглотить услышанное. "Скромный, прилежный, добропорядочный, сдержанный - таким бы вы хотели видеть человека? Но это идеальный раб, раб будущего..." - Шультце уронил голову на руки, опершись локтями об стол, и закрыл глаза. Я продолжал: "Зверства уже не вызывают ужаса. Варвар и дикий зверь живут в каждом из нас". - Я с отвращением отложил тетрадь.
- Ницше! - вылетело у него. Пленный встал.
- Да, Ницше, - подтвердил я.
Он изумленно посмотрел мне в лицо и потом медленно, очень медленно произнес единственное слово:
- Ужасно!
Нет, сопротивление Шультце не было симулировано. Лейтенант Зигфрид Першке умер не напрасно: он своевременно погиб в сентябре 1944 года, оставив изящную тетрадь с цитатами из философских трактатов Ницше. Этим документом он наверняка руководствовался в своей практике.
- Такие вы все, - сказал я сурово. - Не верите? - Я вытащил из кармана несколько фотографий, отобранных у немецких пленных, и бросил их Шультце на стол. - Вот ваша философия на практике!
Было заметно, что он потрясен.
- "Да здравствует немецкий сверхчеловек и его нацистская культура!" проронил я будто мимоходом, когда просматривал снимки. - И все это делается во имя немецкого народа, которому вы служите по нацистской присяге!
- Нацизм не означает немецкий народ.
- Скажите, где тогда, собственно, немецкий народ?
- Везде. Немецкий народ - это сама Германия.
- А как же СС, гестапо? Это тоже Германия?
- Нет, нет! Мы, немцы, не согласны с нацизмом, с тем, что он делает! торопливо сказал Шультце и выпрямился.
- Но, но! А какое вы ему в этом оказываете сопротивление? Что вы, Шультце, сделали для его падения? Он мучился, очень мучился.
- Одного несогласия мало, очень мало. Учитель, этого постыдно мало! Неужели ничего нельзя было предпринять? Вообще ничего? Ну, еще бы! Куда там что-то предпринимать, если страх сильнее чувства долга, сильнее веры и чести.
- Вы не знаете этого с его репрессиями. Кто не знает всего этого, тот не поймет...
- Так у вас и в плену еще трясутся коленки?..
После этих слов наступила тишина. Силы пленного, вероятно, совсем истощились. Шультце наконец решился. Ему вдруг все стало просто и понятно.
- Пожалуйста, карту! - неожиданно энергично сказал он. И когда он это сказал, ему, видимо, стало легче. Страх покинул его. Глаза засветились искренностью.
Он поднял голову и твердо заявил, что больше не чувствует себя связанным присягой. Взглянув ему в лицо, я с уверенностью мог теперь сказать, что думает он осмысленно и серьезно. Пошел второй час ночи. Немец начал говорить. В глубокой тишине он коротко рассказал о своей судьбе. Никогда еще правда не значила для него так много, как в этот час! А потом в нем разгорелся справедливый гнев. Я слушал его внимательно. Это был прямой, откровенный мужской разговор.
Когда Бела через некоторое время потихоньку приоткрыл дверь, то увидел нас склоненными над картой и мило беседующими. Шультце водил карандашом по карте и старательно мне объяснял. Я внимательно его слушал и время от времени с облегчением вздыхал. От волнения я не мог даже сидеть и почти каждую минуту вскакивал, прохаживался по комнате, подходил к окну. Я внутренне ликовал от успеха и, довольный, улыбался в темноту.
- Вот это искренне и честно, - сказал я и дружески похлопал Шультце по плечу.
Шультце был на грани истощения сил. Веки его беспомощно опускались. Устало прислонившись к столу, он положил голову на сложенные руки.
* * *
В то же утро были сделаны все приготовления для новой схемы огня, чтобы следующая атака стала последней в этой долгой-предолгой битве за выходы из Карпат. И эта атака была проведена.
Последняя атака
В результате наступления 18 ноября 1944 года к югу от Нижнего Комарника советские части проникли в крайнеполянское ущелье, над которым доминировали сильно укрепленные горы Обшар, с одной стороны, и высота 541, с другой. Наши 2-й и 3-й батальоны пробились до седловины между Обшаром и расположенной восточнее Безымянной высотой. На следующий день оба батальона вместе с советскими частями после тяжелых боев взяли занимающий ключевое положение Обшар, продвинулись к шоссе, ведущему из Крайна-Поляны на Бодружал, а во второй половине дня солдаты Свободы уже стояли на вершине Безымянной. Однако противник, потеряв Обшар, стал бороться за высоту. Опираясь на уцелевшие позиции, он бросился в яростную контратаку. Потеснил чехословацких бойцов с вершины Безымянной, вновь проник на Обшар, угрожая своим продвижением правому крылу корпуса и левому флангу советской 305-й дивизии. Поредевшие и уставшие 2-й и 3-й батальоны оказались не в состоянии противостоять действиям противника, пытавшегося окружить их. Оставшиеся силы были сведены во время боя в один батальон, которым командовал штабс-капитан Франтишек Седлачек. Во время ночного боя его командный пункт оказался в окружении. Разгорелся яростный бой. Фашисты во что бы то ни стало хотели захватить командный пункт. Но к счастью, в темноте противник не заметил одну-единственную ненарушенную телефонную линию, благодаря чему Седлачек смог попросить помощи у командира 2-й роты капитана Кужела и доложить командиру корпуса об отчаянном положении своей части на Безымянной. Кужел в течение часа прибыл с подкреплением к месту боя, и весьма кстати, так как положение командира батальона было критическим. Создавалась угроза того, что части опять будут сброшены назад, к перевалу. Генерал Свобода, чтобы сохранить положение, решил бросить в бой все наличные силы и приказал быстро организовать особую ударную группу под командованием капитана Кунцла из оперативного отдела штаба корпуса. Эту группу он придал командиру батальона и поставил задачу - общими силами захватить Безымянную и удержать ее.
- Франтишек, ты должен любой ценой удержаться! Я посылаю тебе подкрепление! - услышал штабс-капитан Седлачек энергичный голос командира корпуса Людвика Свободы.
Ночью группа Кунцла вышла из Барвинека в Нижний Комарник и рано утром 19 ноября вступила в бой за Безымянную. До 23 ноября тяжелые бои за высоту не принесли результатов. Даже мощная концентрация огня не могла подавить сопротивления противника и помешать ему вести постоянные контратаки. Противник во что бы то ни стало хотел удержать Безымянную. Высота была занята чехословацкими частями только во второй половине дня 24 ноября. Это решило судьбу немецкой обороны на выходе из Карпат на всем дуклинском направлении.
* * *
23 ноября для многих стал последним днем. В тот день пали подпоручик Юрек, поручик Нойшлесс и другие храбрые воины. Этот день тянулся бесконечно долго. Наконец наступил вечер, на горы опустились сумерки. Деревья, исковерканные пулями и снарядами, утонули в тумане. Последние листья устало падали на землю. Казалось, даже сама природа готовилась к чему-то серьезному. Приближалось роковое завтра - 24 ноября. Этот день решит, по ком звонить колоколам.
Последняя ночь! Все когда-то бывает последним. Во время войны это последнее наступает быстрее. В бою смерть обгоняет время. Много уже дней чехословацкие воины дрались за Безымянную. Вечером после боя, вконец обессиленные, они валились с ног где попало: кто где-нибудь в затишье, кто в воронке от снаряда, кто между поваленными деревьями. Двое-трое солдат настелили мягкой хвои и, прижавшись друг к другу, старались побыстрее уснуть. И вот так с автоматами в руках они проводили морозную ночь. Какую по счету? Что,- в конце концов, в жизни солдата значит эта одна ночь? Только ведь за одной ночью следует другая, такая же противная и полная неопределенности. Нагрянувшая ночная тьма смазала бледный фон заснеженной местности, деревья совсем скрылись из виду.
Воцарилась тишина. Все уснули, но нет-нет да и вскрикнет кто-нибудь из спящих, и сразу же плотнее прижмутся друг к другу бойцы. Вот чья-то рука поднялась вверх, кто-то глубже зарылся в шинель, откуда-то донесся тихий .вздох. Зажглась сигарета, в красном отсвете мелькнуло худое лицо. Рубиновый огонек с минуту был на одном месте, потом пролетел несколько метров и догорел в снегу. Кто-то не спал.
Неожиданно ночную тишину разорвала стрельба. Выстрелы прогремели подобно грому. Грозно загрохотал Обшар, ему вторила Прикра, глухо отзывалась Яруха. По всей долине гремело эхо. Бойцы схватились за оружие, минуту вслушивались в стрельбу, а потом, недовольные тем, что их разбудили, снова улеглись спать. "Это, наверное, на Ярухе", - говорили бойцы спросонок. На лесистой Ярухе передовые дозоры сталкивались с противником из ночи в ночь.
Подпоручик Ян Парма стоял в ту ночь в выдвинутом окопе и всматривался в сторону немецких укреплений. Неожиданно он насторожился. Среди ночных пятен и грязных полос он заметил то, чего раньше здесь не было. Парма, не долго думая, нажал на спусковой крючок автомата и сделал длинную очередь, а потом спохватился: зачем было сразу стрелять? Может, они ползли сдаваться в плен? Но, с другой стороны, кто же так идет сдаваться в плен? Нет, он совершенно правильно ухлопал гитлеровцев. Так что та ночная стрельба донеслась не с Ярухи.
- Многие немцы верят в Гитлера. В конце концов, не важно, за кем мы идем. Мы защищаем Германию, свои дома, свои семьи...
Мы внимательно посмотрели друг другу в глаза.
- Где вы были во время Сталинградской битвы?
- На Дону. Сталинград - это ужасно. Там начались все наши несчастья.
Видя, что немец в замешательстве, я бросил ему еще одно обвинение:
- Я еще не встречал немца, который бы признавал личную ответственность за все, что совершили в мире фашисты.
Воцарилась тишина. Шультце склонил голову, прикрыл глаза, а потом закрыл их ладонью, будто они не выносили даже мерцающего скудного света керосиновой лампы. На несколько секунд. Потом опустил руку и упорно стал смотреть в пол.
- Несмотря на бесспорную храбрость, немцы сами теперь показывают плохую службу, - тихим голосом произнес я, играя при этом обгорелой спичкой. Спустя минуту я будто невзначай заметил, что огромные жертвы немецoких солдат - напрасное кровопролитие, бесстыдное преступление в борьбе за время, которое на Гитлера и вермахт все равно уже не работает. "Время идет спокойным торжественным шагом", - продекламировал я первые слова из припева военной нацистской песни и твердым голосом добавил как предупреждение: - Но только навстречу окончательному поражению гитлеровской Германии.
Я стоял у плиты и раздумывал, глядя на немца. Что же происходит в его башке? Почему он не говорит? В избе было тепло и уютно. Я мерил комнату шагами и разговаривал будто сам с собой. Я. говорил о том, что немцев эта война должна была бы кое-чему научить, что теперь им следовало бы сделать правильные выводы из своего горького опыта, раз и навсегда отказаться от захватнических войн и похоронить надежды изобрести какое-то небывало мощное оружие. Теперь им войну не удастся выиграть.
- Сегодня вы наверняка войну проигрываете, а завтра вы ее окончательно проиграете! - закончил я свой монолог и спросил: - Послушайте, Шультце, чего хорошего вы ждете от этого коричневого маньяка, который ведет немецкий народ к катастрофе?
В комнате опять стало тихо. "Ну, фриц, теперь у тебя есть о чем подумать!" Я позвал Белу. Тот поставил на плиту большой котелок чая, миску с ужином и отвел пленного в кухоньку. Когда Шультце возвратился в комнату, я не удержался от улыбки. Ганс Шультце, обер-ефрейтор гренадерского полка 75-й дивизии, был чисто умыт, и на нем красовалась чехословацкая гимнастерка рядового Юрая Белы. Гимнастерка на нем висела, длинные руки торчали из рукавов. Обер-ефрейтор тоже улыбнулся. Бела же нахмурился. Он бдительно следил за каждым резким движением немца.
Бела поставил ужин с чаем на стол, и Шультце с удивленным выражением на лице, едва дождавшись приглашения, начал есть. Он быстро и молча глотал пищу. Вот он поднес котелок к губам, но тут же опустил, будто хотел что-то сказать, но вместо этого только посмотрел на меня.
Атмосфера, созданная в комнате, давала немцу понять, что речь здесь идет не о жизни, а о его .человеческом достоинстве. Было видно, что он не чувствует себя в опасности. Как раз этого я и добивался - завоевать доверие немца, чтобы могли проявиться положительные черты его характера, а там будет видно. Надо постараться вовремя поймать нужный момент и подвести немца к добровольному признанию. Я испытующе посмотрел ему в лицо и стал думать, как вести себя с ним дальше. Несомненно, между нами во время дискуссии возникнут разногласия. И я это должен использовать, чтобы разбить его идеологические, нравственные и философские догмы. Нужно опровергнуть все его аргументы. Выигрыш в этом бою в конечном счете может быть равнозначен водружению чехословацкого флага на вершине Безымянной.
Неожиданно ночную тишину разорвал грохот разрывов. Задрожала земля, задребезжали стекла в окнах. Снаряды второго залпа упали недалеко от нашего дома. Стреляла тяжелая немецкая батарея.
- Ответ на похищение, - пошутил я. Шультце ловил ухом эхо угасающих взрывов, но лицо его оставалось напряженным и неподвижным. Неожиданно припомнив недавний случай, я сказал: - Вы зверски убили нашего солдата. - И медленно, приглушенным голосом добавил: - Мы за это сурово накажем.
Я никак не мог предположить, что эти слова приведут пленного в такое замешательство. Он, будто окаменев, уставился на меня широко раскрытыми глазами, в которых я прочитал страх.
- Меня при этом не было, - еле выдавил он из себя, не в силах справиться с волнением. Он даже чуть не уронил чашку. - С этой жестокостью у меня нет ничего общего! - Он сказал это так, будто теперь самое главное для него было убедить меня именно в этом.
- За совершенные зверства вы отвечаете все! - угрожающе произнес я. Он безразлично пожал плечами. Я решил нанести ему новый удар. - Вас удовлетворяет членство в нацистской партии?
Он покраснел по самые уши, нагнулся немножко вперед, а когда поднял голову, то лицо его было очень бледным. Какое-то мгновение он всматривался в распятие на стене, а потом, уронив голову на ладони, неожиданно выкрикнул:
- Боже мой, какой же я нацист!
Этим криком он будто хотел защитить себя от последствий. На висках его вздулись жилы. Теперь, когда уже невозможно было что-либо умолчать или исправить, наступила тишина. Я видел, что сейчас ему действительно худо.
Это был самый подходящий момент для моего дальнейшего наступления. Я подождал, пока он немного успокоится, а потом пошел в атаку. Пододвинув Шультце военную карту района боевых действий, я подал ему карандаш и небрежно спросил:
- Вы, кажется, наносили на карту в Бодружале боевую обстановку, не так ли?
Он удивленно поднял на меня глаза, будто не понимая вопроса. Постепенно глаза его расширились. До него наконец дошло. Изменить родине? Потерять воинскую честь? Об этом ему страшно было подумать. Эти мысли окончательно выбили его из колеи. Он не успел прийти в себя от первых двух ударов, как последовал третий - еще более грозный. Я пристально смотрел на него и молчал. Я без слов все понимал. Он напряженно уставился в одну точку на стене, как будто усиленно о чем-то размышлял. Видимо, в нем зрело какое-то решение. Он рывком подался ко мне, будто искал у меня помощи, и голосом несчастного, попавшего в безвыходное положение, произнес:
- Нет, не могу.
- Жаль, - сказал я со вздохом, который скорее означал сострадание, и добавил: - Я понимаю ваше положение, знаю среду, в которой вы воспитывались...
Он сидел у плиты, куда я пододвинул ему стул, и держал в руке чашку горячего чая. Его трясла лихорадка.
- Не боитесь?
- Нет, - сказал он и покачал головой. Это было хуже всего. Он, по-видимому, не отвергал моего предложения вообще, но и не имел достаточно отваги для того, чтобы сделать выбор между моим предложением и святым для него представлением о чести немецкого солдата.
- Значит, вы хотите, не задумываясь, слепо подчиняясь чужой воле, продолжать сеять зло до самого плачевного конца? - Последние слова я произнес с особым ударением.
- Позвольте... - с серьезным видом возразил он.
- Пожалуйста, говорите!
- Вы думаете, это так просто сделать? - спросил он так тихо, будто находился в другом мире.
- Э-э, ничего сложного в этом уже нет. Кому и чему вы присягали? Подумайте об этом хорошенько!
Неожиданно он выпрямился, и наши испытующие взгляды встретились.
- Большое спасибо.
"Странно, за что он меня благодарит?"
- Не благодарите. Разве что, - я остановился и повернулся к нему, - вы хотите поблагодарить себя за помощь, которую можете нам оказать.
Я познавал его теперь с другой стороны. Если он и был нацистом, то скорее формально. От меня не ускользнуло и то, что в голосе его нет-нет да и появлялись нотки озлобленности и ненависти. Правда, не ясно было, кому это чувство недовольства адресовалось, но меня это не пугало.
- Я не хочу покупать вашу душу за миску чечевицы, - сказал я примирительным тоном. - Счастье как дар. Его нельзя никому навязать против воли. - Лицо пленного оставалось печальным и утомленным. - Вы должны найти себе новый путь в жизни, - воодушевлял я его. - Не будете же вы все время бороться со своей совестью?
Он смотрел на меня рассеянным взглядом, стискивая руки между коленями, казалось, он над чем-то раздумывает. И в этот момент как нельзя кстати мне на ум пришли стихи Шиллера. Я всегда любил его лирические стихи, но сейчас больше всего мне нужен был его оптимизм. И я попробовал:
- "Ах, как сурово время между великими намерениями и их осуществлением! Сколько напрасных переживаний! Сколько нерешительности! Речь идет о жизни! Речь идет о гораздо большем - о чести!"
Пленный сразу же узнал автора и оживился.
- Скажите, - спросил я после короткой паузы, - что сегодня в Германии является мерой человеческого достоинства? Что? - Он оторопело молчал, а я продолжал: - Вы знаете это. Вы познали это. Вы тоже считаете моральной необходимостью гибель немецкого народа в боях за этот ваш режим. - В полной тишине я продолжал взволнованным голосом: - Кто осознал преступные цели нацистов, морально обязан бороться с ними! - В комнате продолжала висеть тишина. - Как можете вы, образованный и верующий человек, служить такому грязному делу? - Когда он и на этот вопрос не знал, что ответить, я сочувственно добавил: - Мне жаль вас. Учитель, а такая пустая жизнь. Разве можно так жить?..
Он отвел взгляд в сторону, а я продолжал наращивать наступление:
- Когда ваш отец создает своего спасителя, он вкладывает в обрабатываемый материал свои порывы, свои чувства, людские чаяния. За его произведением он сам... живой человек, сама его человечность, его внутренняя правда, которой он покоряет мир и освящает красотой. Он создает мир, который смеется, мир любви и прощения... Гитлер - это мир в слезах. Чему вы присягали? Послушно убивать, грабить, насиловать всех тех, кто жил с вами в мире. Вы превратили в развалины пол-Европы, вы причинили неизмеримое горе многим народам. Вы присягали вот этой грязной политике и никакой другой.
Пленный обхватил голову руками, будто стараясь не слышать моих слов. Я уже не отступал:
- Кто сохранит верность гитлеровскому преступному режиму, тот станет соучастником преступления. Сегодня вы можете вести себя свободно. Так давайте же!
Он глубоко вздохнул. Я ждал, что он ответит, но, когда понял, что он так и не принял окончательного решения, наклонился к нему поближе и тихо спросил:
- А не лучше ли вам было погибнуть?
- Почему? - удивленно спросил он, и это, было первое слово, сказанное им после долгого молчания.
- Вы хотите продолжать мучить свою совесть? - Я подошел к нему и взял его за локоть. - У вас нет причин умирать, и если вы погибнете в этой войне, то это будет ради самого дрянного дела.
После этих слов Шультце приподнялся и посмотрел мне в глаза. Казалось, ему нечего уже было сказать, но он медленно выдавил из себя:
- Моя совесть чиста.
- Вы думаете? - Подчеркивая каждое слово, я продолжал: - В проигрываемой войне наступают минуты, когда каждый должен решать. Вы пленный. В исходе войны сомневаться не приходится, нет ничего более определенного. Подумайте о будущем.
Он испугался моего тона и, очевидно, понял, что ему наконец пора на что-то решиться. Он забыл про чай, остывающий на столе. Он то и дело хватался рукой за висок, губы его нервно дергались. Что-то с ним происходило. Я не спускал с него глаз. У меня складывалось впечатление, будто он колеблется и мои слова не прошли для него бесследно. Я отошел от него, потом повернулся и спокойным тоном сказал:
- Мудрость, господин учитель, заключается в том, чтобы вовремя принять необходимое решение...
Я видел, что мой разговор с ним принес ему облегчение. Это было написано на его лице, поэтому я не терял надежды. Прежде чем закрыть за собой дверь, я услышал, как он отчаянно вздохнул. Я оставил его наедине с самим собой.
Я стоял возле домика и слышал, как пленный взад и вперед ходит по комнате, то ускоряя, то замедляя шаг. Все говорило о том, что в нем происходит внутренняя борьба.
- Так что, решено? - бодро спросил я у пленного, когда через полчаса вошел в комнату. Нервы мои были накалены лихорадочным ожиданием. Мне не терпелось услышать от немца ответы на все вопросы. Сколько раз я уже спрашивал себя, как удерживаются немцы на высоте. В течение нескольких дней наша артиллерия вела сосредоточенный огонь. Казалось невозможным, чтобы на высоте, постоянно озаряемой огневыми вихрями, осталось что-нибудь живое. Но не тут-то было! Когда наши бойцы вновь и вновь атаковали казавшуюся вымершей гору, противник встречал их плотным огнем, а если учесть, что лес в направлении атаки большей частью был уничтожен, то приходилось все чаще и чаще сражаться с противником в ближнем бою. Нам было стыдно. Списки убитых и раненых росли. А я не мог найти причину наших неудач...
Но теперь-то наконец мы возьмем их за жабры, узнаем, как они маневрируют, где у них резервы, где пулеметные гнезда, куда они стягиваются на ночь. И тогда завтра, наверное, кончится бойня на Безымянной.
Шультце сидел перед разложенной картой и что-то на ней царапал. Потом он начал рассказывать мне об оборонительных сооружениях на высоте. Говорил он каким-то напряженным голосом и вообще вел себя немного странно. Я внимательно следил за ним. Мне было достаточно одного взгляда, чтобы понять, что пленный будто переключился на другую струну. Я был почти уверен, что он меня обманывает. Однако нужны были более убедительные доказательства, и поэтому я не спешил с окончательным решением. Неужели это тот самый человек, с кото-рым я всего час назад говорил с таким доверием?
Я выслушал его, склонившись над картой, и задал несколько вопросов. Он ответил на них не очень убедительно. Он, конечно, знал, о чем говорил, однако... насколько правдоподобны его сведения? У меня усиливались недоверие и подозрение. Неожиданно меня осенило.
- Подумайте о своей жене и сыне, - настойчиво повторил несколько раз я. - Поступайте так, как если бы вашему ребенку грозила смертельная опасность, а вы бы его защищали.
Я внимательно изучал карту, а потом пристально посмотрел на Шультце. Он сразу отвел свой взгляд. Сомнений быть не могло: он меня обманывал! Мое подозрение переросло в уверенность. Такая подлость и такое лицемерие! Меня одурачивали и обманывали. Я со злостью ударил по столу. Еще немного, и с моего языка бы сорвались слова, которые все бы уничтожили, всю эту предусмотрительно созданную тонкую систему. Но я взял себя в руки.
- Да... Все у вас получилось довольно глупо, - сказал я трагическим голосом. - Вы будете расстреляны.
- Ради бога! - умоляюще взглянул он на меня.
Я смотрел на него и ждал, не свалится ли он на пол. По лицу немца я понял, что он хочет что-то сказать. Он встал и торопливо начал говорить о том, что не хотел предать своих друзей в пулеметных гнездах, поэтому обозначил их боевые позиции неверно, а некоторые вообще не указал, чтобы уберечь друзей от уничтожения.
- Вы поступили неосмотрительно. У нас мало времени. - Меня взяла злость. Вся продуманная концепция допроса рушилась. Однако я вовремя вспомнил об обещании самому себе держать себя в руках и стараться понять пленного. В конце концов, для меня важна цель. Впрочем, все свидетельствует о том, что этот немец еще не безнравственный и аморальный тип. Нет, он, конечно, не ортодоксальный нацист, решительно нет. Но я должен его доконать. Самое худшее его еще ждет. Собравшись с мыслями, я начал: Идеологические корни зла лежат в вашем воспитании, в пагубной философии о превосходство германской расы. На протяжении многих лет вы были объектом этой философии. Сколько ошибочных теорий было у немецкого народа! Например, Гегель говорил, что только немец может любить свой народ и свою родину, и все вы признаете национализм. А Фихте? Тот провозглашал, что только немецкий народ несет ответственность за спасение человеческой культуры. - Я сделал передышку, чтобы успокоиться, и продолжал: - Учитель, я сейчас прочитаю вам кое-что... "Судьба должна почитаться. Судьба говорит слабому згинь!" - Я бросил на него взгляд и продолжал читать: - "Нравственный человек представляет собой не улучшенного, а ослабленного человека..." Шультце напряженно слушал, но ему это явно не доставляло особого удовольствия. Я же неумолимо продолжал: - "Господствующая раса может вырасти только из грозных и насильственных источников". - На лице пленника появилось недовольное выражение, что свидетельствовало о его несогласии. Не успел он опомниться, как я снова задел его за живое: - "Прежде всего должно быть преодолено сознание, так как сознание - это извращенность, привитая христианством и демократией. Должно быть устранено все, что мешает человеку осуществлять его естественные угнетательские и эксплуататорские инстинкты". - Шультце призывал на помощь все силы, чтобы проглотить услышанное. "Скромный, прилежный, добропорядочный, сдержанный - таким бы вы хотели видеть человека? Но это идеальный раб, раб будущего..." - Шультце уронил голову на руки, опершись локтями об стол, и закрыл глаза. Я продолжал: "Зверства уже не вызывают ужаса. Варвар и дикий зверь живут в каждом из нас". - Я с отвращением отложил тетрадь.
- Ницше! - вылетело у него. Пленный встал.
- Да, Ницше, - подтвердил я.
Он изумленно посмотрел мне в лицо и потом медленно, очень медленно произнес единственное слово:
- Ужасно!
Нет, сопротивление Шультце не было симулировано. Лейтенант Зигфрид Першке умер не напрасно: он своевременно погиб в сентябре 1944 года, оставив изящную тетрадь с цитатами из философских трактатов Ницше. Этим документом он наверняка руководствовался в своей практике.
- Такие вы все, - сказал я сурово. - Не верите? - Я вытащил из кармана несколько фотографий, отобранных у немецких пленных, и бросил их Шультце на стол. - Вот ваша философия на практике!
Было заметно, что он потрясен.
- "Да здравствует немецкий сверхчеловек и его нацистская культура!" проронил я будто мимоходом, когда просматривал снимки. - И все это делается во имя немецкого народа, которому вы служите по нацистской присяге!
- Нацизм не означает немецкий народ.
- Скажите, где тогда, собственно, немецкий народ?
- Везде. Немецкий народ - это сама Германия.
- А как же СС, гестапо? Это тоже Германия?
- Нет, нет! Мы, немцы, не согласны с нацизмом, с тем, что он делает! торопливо сказал Шультце и выпрямился.
- Но, но! А какое вы ему в этом оказываете сопротивление? Что вы, Шультце, сделали для его падения? Он мучился, очень мучился.
- Одного несогласия мало, очень мало. Учитель, этого постыдно мало! Неужели ничего нельзя было предпринять? Вообще ничего? Ну, еще бы! Куда там что-то предпринимать, если страх сильнее чувства долга, сильнее веры и чести.
- Вы не знаете этого с его репрессиями. Кто не знает всего этого, тот не поймет...
- Так у вас и в плену еще трясутся коленки?..
После этих слов наступила тишина. Силы пленного, вероятно, совсем истощились. Шультце наконец решился. Ему вдруг все стало просто и понятно.
- Пожалуйста, карту! - неожиданно энергично сказал он. И когда он это сказал, ему, видимо, стало легче. Страх покинул его. Глаза засветились искренностью.
Он поднял голову и твердо заявил, что больше не чувствует себя связанным присягой. Взглянув ему в лицо, я с уверенностью мог теперь сказать, что думает он осмысленно и серьезно. Пошел второй час ночи. Немец начал говорить. В глубокой тишине он коротко рассказал о своей судьбе. Никогда еще правда не значила для него так много, как в этот час! А потом в нем разгорелся справедливый гнев. Я слушал его внимательно. Это был прямой, откровенный мужской разговор.
Когда Бела через некоторое время потихоньку приоткрыл дверь, то увидел нас склоненными над картой и мило беседующими. Шультце водил карандашом по карте и старательно мне объяснял. Я внимательно его слушал и время от времени с облегчением вздыхал. От волнения я не мог даже сидеть и почти каждую минуту вскакивал, прохаживался по комнате, подходил к окну. Я внутренне ликовал от успеха и, довольный, улыбался в темноту.
- Вот это искренне и честно, - сказал я и дружески похлопал Шультце по плечу.
Шультце был на грани истощения сил. Веки его беспомощно опускались. Устало прислонившись к столу, он положил голову на сложенные руки.
* * *
В то же утро были сделаны все приготовления для новой схемы огня, чтобы следующая атака стала последней в этой долгой-предолгой битве за выходы из Карпат. И эта атака была проведена.
Последняя атака
В результате наступления 18 ноября 1944 года к югу от Нижнего Комарника советские части проникли в крайнеполянское ущелье, над которым доминировали сильно укрепленные горы Обшар, с одной стороны, и высота 541, с другой. Наши 2-й и 3-й батальоны пробились до седловины между Обшаром и расположенной восточнее Безымянной высотой. На следующий день оба батальона вместе с советскими частями после тяжелых боев взяли занимающий ключевое положение Обшар, продвинулись к шоссе, ведущему из Крайна-Поляны на Бодружал, а во второй половине дня солдаты Свободы уже стояли на вершине Безымянной. Однако противник, потеряв Обшар, стал бороться за высоту. Опираясь на уцелевшие позиции, он бросился в яростную контратаку. Потеснил чехословацких бойцов с вершины Безымянной, вновь проник на Обшар, угрожая своим продвижением правому крылу корпуса и левому флангу советской 305-й дивизии. Поредевшие и уставшие 2-й и 3-й батальоны оказались не в состоянии противостоять действиям противника, пытавшегося окружить их. Оставшиеся силы были сведены во время боя в один батальон, которым командовал штабс-капитан Франтишек Седлачек. Во время ночного боя его командный пункт оказался в окружении. Разгорелся яростный бой. Фашисты во что бы то ни стало хотели захватить командный пункт. Но к счастью, в темноте противник не заметил одну-единственную ненарушенную телефонную линию, благодаря чему Седлачек смог попросить помощи у командира 2-й роты капитана Кужела и доложить командиру корпуса об отчаянном положении своей части на Безымянной. Кужел в течение часа прибыл с подкреплением к месту боя, и весьма кстати, так как положение командира батальона было критическим. Создавалась угроза того, что части опять будут сброшены назад, к перевалу. Генерал Свобода, чтобы сохранить положение, решил бросить в бой все наличные силы и приказал быстро организовать особую ударную группу под командованием капитана Кунцла из оперативного отдела штаба корпуса. Эту группу он придал командиру батальона и поставил задачу - общими силами захватить Безымянную и удержать ее.
- Франтишек, ты должен любой ценой удержаться! Я посылаю тебе подкрепление! - услышал штабс-капитан Седлачек энергичный голос командира корпуса Людвика Свободы.
Ночью группа Кунцла вышла из Барвинека в Нижний Комарник и рано утром 19 ноября вступила в бой за Безымянную. До 23 ноября тяжелые бои за высоту не принесли результатов. Даже мощная концентрация огня не могла подавить сопротивления противника и помешать ему вести постоянные контратаки. Противник во что бы то ни стало хотел удержать Безымянную. Высота была занята чехословацкими частями только во второй половине дня 24 ноября. Это решило судьбу немецкой обороны на выходе из Карпат на всем дуклинском направлении.
* * *
23 ноября для многих стал последним днем. В тот день пали подпоручик Юрек, поручик Нойшлесс и другие храбрые воины. Этот день тянулся бесконечно долго. Наконец наступил вечер, на горы опустились сумерки. Деревья, исковерканные пулями и снарядами, утонули в тумане. Последние листья устало падали на землю. Казалось, даже сама природа готовилась к чему-то серьезному. Приближалось роковое завтра - 24 ноября. Этот день решит, по ком звонить колоколам.
Последняя ночь! Все когда-то бывает последним. Во время войны это последнее наступает быстрее. В бою смерть обгоняет время. Много уже дней чехословацкие воины дрались за Безымянную. Вечером после боя, вконец обессиленные, они валились с ног где попало: кто где-нибудь в затишье, кто в воронке от снаряда, кто между поваленными деревьями. Двое-трое солдат настелили мягкой хвои и, прижавшись друг к другу, старались побыстрее уснуть. И вот так с автоматами в руках они проводили морозную ночь. Какую по счету? Что,- в конце концов, в жизни солдата значит эта одна ночь? Только ведь за одной ночью следует другая, такая же противная и полная неопределенности. Нагрянувшая ночная тьма смазала бледный фон заснеженной местности, деревья совсем скрылись из виду.
Воцарилась тишина. Все уснули, но нет-нет да и вскрикнет кто-нибудь из спящих, и сразу же плотнее прижмутся друг к другу бойцы. Вот чья-то рука поднялась вверх, кто-то глубже зарылся в шинель, откуда-то донесся тихий .вздох. Зажглась сигарета, в красном отсвете мелькнуло худое лицо. Рубиновый огонек с минуту был на одном месте, потом пролетел несколько метров и догорел в снегу. Кто-то не спал.
Неожиданно ночную тишину разорвала стрельба. Выстрелы прогремели подобно грому. Грозно загрохотал Обшар, ему вторила Прикра, глухо отзывалась Яруха. По всей долине гремело эхо. Бойцы схватились за оружие, минуту вслушивались в стрельбу, а потом, недовольные тем, что их разбудили, снова улеглись спать. "Это, наверное, на Ярухе", - говорили бойцы спросонок. На лесистой Ярухе передовые дозоры сталкивались с противником из ночи в ночь.
Подпоручик Ян Парма стоял в ту ночь в выдвинутом окопе и всматривался в сторону немецких укреплений. Неожиданно он насторожился. Среди ночных пятен и грязных полос он заметил то, чего раньше здесь не было. Парма, не долго думая, нажал на спусковой крючок автомата и сделал длинную очередь, а потом спохватился: зачем было сразу стрелять? Может, они ползли сдаваться в плен? Но, с другой стороны, кто же так идет сдаваться в плен? Нет, он совершенно правильно ухлопал гитлеровцев. Так что та ночная стрельба донеслась не с Ярухи.