От станции Идитах-Хтаурах, где кончается железная дорога, мы с большим трудом поднялись по зубчатой тропе к горной границе Ливана. Отсюда нам открылся великолепный вид на Бейрут и море. Мы стояли на высоте двух тысяч метров над уровнем моря. Вокруг нас лежал снег, глубоко внизу город утопал в цвету, а вдали голубело море.
   Когда мы спустились по крутым западным склонам Ливана, в долине зрели апельсины и лимоны, и мы могли дотронуться до них, протянув руку из вагона.
   В городе нас поселили в пансионе "Паприка". Отсюда открывался чудесный вид на море. 2 февраля 1940 года наше путешествие окончилось. 7 февраля мы должны были отплыть в Марсель.
   * * *
   Во время прогулки я наблюдал любопытную картину: перед охраняемым объектом я увидел часового. Удобно развалившись на газоне и отложив в сторону винтовку с веревкой вместо ремня, этот французский солдатик лежа охранял склад. Бросалось в глаза презрительное отношение солдата к ливанскому населению. Мне не терпелось поскорее узнать, что увижу я во французской метрополии.
   * * *
   Утром 7 февраля мы подняли якоря. "Шампольон", колосс французской средиземноморской линии, водоизмещением 20 тыс. т, с девятью чехословацкими офицерами и восьмьюдесятью одним солдатом двенадцатого транспорта для Франции на борту направился к месту расположения чехословацкой части. 8 февраля этот шикарный пароход взял в Александрии груз в виде невероятного количества тюков хлопка и в тот же день двинулся на запад. 12 февраля мы на короткий срок зашли в Алжир, взяли на борт вино, растительное масло и какие-то бочки и под вечер вышли в открытое море курсом на Марсель. При отплытии гладь воды походила на зеркало. Вода была неподвижна, как ртуть. Путешествие обещало быть спокойным, однако среди моряков царило волнение. Они лихорадочно что-то готовили, а я не мог понять, что их, собственно, беспокоит.
   В ночь на тринадцатое мне стало ясно, к чему готовились вчера. Я проснулся от диких прыжков судна. Желудок у меня то поднимался к горлу, то что-то его вдавливало вниз. Огромный корабль трещал по всем швам, скрипел, стонал и плакал. Мы попали в хорошенькую бурю. Капитан судна скажет потом, что за двадцать лет он не видел таких бурь.
   Я стоял на верхней палубе. Нос судна грозно поднимался и, казалось, не собирался останавливаться в своем движении. Вот уже угол, образуемый им с горизонталью, достиг тридцати градусов. Нос корабля, как чудовищный призрак, возносился в небо. Потом огромный корабль медленно выпрямился, и метр за метром стала подниматься из воды его корма, пока не достигла такого же наклона, как нос несколько секунд назад. Когда судно, подчиняясь медленному ритму, опять выпрямилось, огромная волна накрыла половину корабля и откатилась к носу.
   Я с усилием - и не без риска - поднялся по 'крутым ступенькам к капитану на командный мостик, находившийся над верхней палубой. В эту минуту налетела страшная волна. Она залила всю палубу и с шумом обрушилась на мостик. С минуту ничего не было видно. Посыпалось стекло, и внутрь хлынули потоки воды. Однако страшнее всего были удары разбушевавшегося моря о борт корабля - резкие, внезапные. Судно от таких ударов кренилось еще больше. Кто в ту минуту крепко не держался, рисковал проститься с жизнью. Буря играла с нами, как со скорлупкой.
   Многие члены экипажа забились в каюты, где их выворачивало наизнанку. Из всего нашего транспорта были в норме поручик Станислав Ухитил, подпоручики Поливка, Яромир Францу и я. Мы не могли наглядеться на захватывающую картину беснующегося моря. Мы бродили по коридорам, шли то на нос, то на корму, кричали, дразнили Нептуна. И вот старика обуял ярый гнев: он ударил. трезубцем в волны и сам прыгнул за ним. Тут-то и началось! Мы крепко держались, чтобы нас не слизнуло водой, не смело вихрем. Но морской болезни не испытывали. Возможно, сказался добрый совет опытного мореплавателя из Бейрута: набить желудок твердой пищей, ничего не пить и в большом количестве есть апельсины.
   Ветер немилосердно хлестал по волнам. Огромные водные валы вырастали до высоты двадцати метров и мчались друг за другом по ветру. Когда они налетали на судно, бедняга содрогался всем своим существом, казалось, вот-вот он отдаст концы. Лавины воды подхватывал вихрь, образуя из них огромные фонтаны, которые белыми водяными брызгами разлетались по воздуху. Все это напомнило мне вьюгу зимой, когда буран поднимает снег с поверхности земли. Вот море поднялось и, как гора, встало рядом, с нашим корабликом. Я смотрел и удивлялся: как это возможно? Затем тяжелое судно оказалось на высокой горе воды, будто часовенка на горе Ржип. В следующий момент мы вновь очутились в водной- пропасти, и море страшно высоко над нами вот-вот готово было накрыть нас собой. Как же оно до сих нор не поглотило нас, не раздавило? И все это сопровождалось воем и ревом урагана.
   Но буря еще не достигла апогея. Вода буквально кипела, отчего в ней было больше белой краски, нежели, серо-зеленой. В мелкой водной пыли вдруг образовалась радуга, мгновение подержалась над водой и исчезла вместе с лучами выглянувшего на несколько секунд солнца.
   Внутри наш "Шамнольон" выглядел весьма некрасиво. В салоне запоздало привязывали кресла и стулья (они побились), и салон напоминал зал в заброшенном замке. Каждую минуту что-нибудь с грохотом падало.
   Ходьба по кораблю в такую бурю - это нечто, что нужно пережить! Вот иду я прямо по коридору. Вдруг чувствую - что-то меня останавливает. Поднятая нога зависает в воздухе, но шагнуть я не могу. В следующее мгновенье я лечу вперед, прямиком в стену, будто меня гонит неведомая сила. Потом как будто кто-то ухватил за ворот и - гоп! Вот я уже наверху, на следующей палубе судна, и не могу понять, как я там очутился. Вдруг у меня подкашиваются ноги. Мне приходится изрядно потрудиться, чтобы преодолеть тяжелое давление сверху. Я вижу, как капитан зуав тщетно пытается пройти по салону. Он выжидает, держась за. столб, прежде чем пуститься в путь, затем нацеливается на следующий столб, говорит себе: "Гоп!" - и мчится к нему. В этот момент налетает могучий шквал сбоку, и я вижу, как капитан проносится мимо спасительного столба, отчаянно размахивая руками и стараясь удержать равновесие, а затем распластывается у противоположной стены.
   После обеда, в котором приняли участие очень немногие, мы пошли в курительный салон.
   Я поприветствовал капитана корабля, но в этот момент внезапный рывок судна бросил меня на кресло, да столь неудачно, что я показал капитану свой зад. Всех это развеселило. Даже любимица капитана, такса, обидно усмехалась. Она удобно расположилась на диване и при резких поперечных наклонах судна съезжала на другой конец дивана, а потом ждала, когда при возвратном движении корабля поедет по наклонной плоскости дивана обратно. По ее выражению было видно, что она получает от этого удовольствие. По-видимому, это была особая "морская" такса.
   Вечером мы должны были бы прибыть в Марсель, но скорость хода судна уменьшилась из-за шторма вдвое. Мы придем в Марсель с опозданием. На подходе к Марселю я спросил капитана, удалось ли спастись кому-нибудь в такую бурю при крушении. Подумав, он сказал:
   - Не смогли бы спустить спасательной шлюпки, а кто попытался бы... - И не договорил.
   14 февраля 1940 года, в 7.30 мы вошли в порт. Мы ступили на землю желанной Франции. Какой же Франции?
   * * *
   Марсель - город цветов, ароматов и прекрасных женщин. У нас было лишь несколько часов времени. Для таможенного досмотра транспорта нас из порта повезли в город, в крепость Фор Сен-Жан, известную резиденцию иностранного легиона. Когда я поднимался по крутым каменным ступеням в могучей крепостной стене, у меня было такое чувство, будто мы осужденные и живыми отсюда не выйдем. Унтер-офицеры-легионеры обучали во дворе крепости новоиспеченных рекрутов. Чтобы избежать зрелища колониального воспитания легионеров, я отправился в столовую, где сержанты во что бы то ни стало хотели напоить меня пернофисом, отвратным анисовым аперитивом, который помимо опьянения вызывал другие, более худшие последствия. Когда я отказался, они презрительно хмыкнули.
   - Вот у нас был один парень, тоже чехословацкий офицер. Парень что надо! Мы его вытаскивали из-под стола! - заявили с одобрением сержанты.
   Вечером мы поехали через Арль и Монпелье в Агд. В пути ко мне в купе подсел французский полковник с женой. С первой же минуты я понял, что мы были для них нежелательны. Это было видно и по их поведению, и из разговора полковника с кондуктором: мы ели сардины и не были одеты "comme il faut". Но делать было нечего - билеты у нас были в первый класс. И чего они с собой только не везли! Просто невероятно, сколько времени полковник потратил на то, чтобы устроиться на белых подушках и под толстыми одеялами, которые он вытянул из чемоданов. И тут я со вздохом подумал, что от этих людей нечего ждать сочувствия к нашей участи. Они знают только себя. Их единственная забота состоит в том, чтобы ничем не нарушить свое благополучие и комфорт.
   Да здравствует Франция! Но Франция отважных, справедливых и мудрых...
   В полночь мы добрались до лагеря чехословацкой части. Мы были у цели нашего путешествия.
   Улица Мольера
   Нас встретил старинный городок с пиратским прошлым: средневековые дома из камня, горбатые тротуары, булыжные мостовые. По узким переулкам, где всегда царила тень, медленно брели старые женщины, одетые во все черное; пробегала кошка; с громким стуком проезжала двуколка, запряженная тощей клячонкой. И над всем этим раскинулось сияющее небо Лионского залива. Таким был изображен на открытке городок Агд весной 1940 года.
   Городок не имел канализации: помои, нечистоты выливались прямо на улицу. Водопровод был недосягаемой мечтой. В целях гигиены под нечистоты приспособили жестяные посудины, которые утром местная служба увозила вместе с содержимым за город. В XVI столетии городок еще лежал на море, потом воды реки Эро позаботились о том, чтобы наносы с Севеннского горного массива уходили все дальше в море. Теперь Агд расположен в десяти километрах от побережья. Здешние жители веками привыкали к неудобствам и не сопротивлялись старым порядкам. Агд не был бы Агдом, если бы стал иным, более современным. Улица Мольера не была бы самой живописной из узких улочек, если бы имела больше света. Но как здесь жить?..
   На ночь меня поместили в вокзальном трактире. Утром чуть свет я поспешил в военный лагерь и с нетерпением искал взглядом первых чехословацких воинов. Но то, что я увидел, ужаснуло меня. Их обрядили в пестрые одежки времен 1870-1914 годов: красная фуражка, синий мундир, красные брюки. Только оружия не дали.
   Военный лагерь находился за городом. Раньше здесь жили беглецы из Испании. Я увидел несколько деревянных строений, каждое примерно на сто человек. Это были грязные, сырые, зараженные насекомыми помещения. У входа в лагерь, обнесенный колючей проволокой, развевались французский и чехословацкий флаги. Как же чувствуют себя в таком окружении воины, готовящиеся к бою? Плохое жилье, конечно, не способствует укреплению духа, но все-таки это еще не все. Главное - решимость бороться. Мне не терпелось узнать, как обстоит дело с морально-боевой подготовкой в чехословацкой части.
   По пути во Францию я не раз думал о том, что в чехословацкой заграничной армии должны быть созданы совсем иные отношения между командирами и солдатами, чем те, которые существовали в ней до "Мюнхена". Люди, которые покинули свой домашний очаг, чтобы бороться за новую, лучшую жизнь, руководствуются высшими идеалами, и они вправе ждать, что с этими идеалами будут солидаризироваться и их командиры, что весь командный состав будет проникнут прогрессивным духом. Старые концепции уже сохранять было невозможно.
   В первые же дни в Агде я познакомился с кастой тупых и заносчивых вояк без фантазии, которые своим поведением нанесли непоправимый вред личному составу части. День за днем я убеждался в том, что "подгнило что-то в датском королевстве". Что случилось с защитниками родины? Они ехали сюда за тридевять земель, а достигнув цели, полностью утратили свой боевой дух. Моих соотечественников явно что-то угнетало. Они были подавлены и неразговорчивы. За полтора года рухнули основы, на которых держалась предмюнхенская система воинской дисциплины и морали. Без причин такое не случается. Но ограниченные командиры будто не видели этого. Они по-прежнему полагали, что прочные связи внутри воинской части можно создать воздействием плоского авторитета служебных предписаний. Они оскорбляли солдат, пренебрегая их политической сознательностью, которая росла по мере ужесточения режима. Солдаты второй республики уже не выступали бездумно за защиту погибшего государства. Ужасный опыт истории не прошел для солдат даром, для них стал характерен иной политический подход к преподносимым им фактам, их восприятие стало острее, психологические реакции изменились. Короче, назрела необходимость замены командиров, не способных адаптироваться к новым условиям, более подходящими. Требовалась честность по отношению ко всем и во всем.
   Однако часть офицеров никак не могла понять этих истин. Они держались на своих постах за какие-то старые заслуги. В первые же часы пребывания в лагере я увидел слабые места. Например, как проводилась основная тренировка? До омерзения одно и то же, без учета смысла и цели этой тренировки, без освежающей разрядки. Будто это была не боевая подготовка, а просто муштра в мирное время где-нибудь на дворе казармы в гарнизоне в Чехословакии. Это вызывало во мне протест, и мне было больно за солдат. Неудивительно, что они не проявляли никакого энтузиазма, никакого гордого самосознания. Я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь обратился к солдатам с прочувствованными словами, а ведь в той сложной ситуации "идеалистам" как раз следовало бы вдохновить войска. Можно назвать это по-другому: политическая сознательность, морально-политическое воспитание, просвещение. "Так или иначе, но что-то должно произойти!" - мысленно говорил я себе. Но что тут могло произойти, если никто не отдавал себе отчета в том, что происходит? Я не раз говорил о сложившейся ситуации с Владо Клементи-сом. Он был, кажется, сержантом. Скупой на слова, Владо обычно замыкался в себе, однако в оценке положения мы были с ним единодушны: главная вина ложилась на систему и тех людей, кто ее представлял.
   Покидая родину, мы договорились с друзьями в Праге, как передать сообщение о нашем благополучном прибытии на место. Начиная с 22 февраля парижское радио три дня подряд передавало специальное сообщение о том, что "один чех, проживающий во Франции, пожертвовал на нужды национальной обороны 133 тысячи франков". Это сообщение означало, что мы живы-здоровы и в безопасности. Все это тогда услышали наши друзья в Праге. Моя семья в то время еще не была со мной во Франции.
   В конце февраля 1940 года здесь началась весна. Стояла погода, как у нас в мае. Дорога, по которой я шея, была усыпана белыми лепестками миндаля, межи уже просохли, зеленела трава, летали бабочки, распевали птицы. В виноградниках, тянувшихся вдаль, насколько хватало глаз, полным ходом шли работы. Короче говоря, наступила весна. В песке среди дюн я нашел детский сандалик. Как раз такая ножка у моего Милана! Мне стало грустно.
   29 февраля я в новой должности начальника штаба артиллерии дивизии посетил артиллеристов в Ла-Нувеле и в Сьегане. Я нашел подразделение на удивление в хорошей форме. Артиллеристы тренировались, имея в полку одно-единственное орудие, и командир подполковник Вислоужил рассказал мне, как нежно обращаются солдаты со своей пушкой, как начищают ее до блеска. Артиллеристы находились в боевой форме, они жаждали боя, но их угнетала нехватка орудий и коней. Такого хорошего состояния часть бесспорно добилась благодаря усилиям командира полка.
   7 марта воины 1-й чехословацкой дивизии на стадионе Агда принесли присягу. От боевой мощи Чехословакии - сорока полностью вооруженных дивизии до "Мюнхена" - теперь осталось только то, что вместилось на стадионе небольшого городка. Как просто и быстро была целиком ликвидирована наша армия! Как тяжко и медленно рождалась одна-единственная дивизия! Начался смотр. Проходившие перед нами парадом ничем не напоминали прежнюю чехословацкую армию. Двадцатилетние ребята вяло шагали рядом с сорокалетними усталыми горняками откуда-нибудь из Лилля или Бельгии. Шли с равнодушными лицами.
   На следующий день перед командирами выступил начальник чехословацкого военного управления во Франции. Обращаясь к командирам, он призвал их прежде всего обращать внимание на моральный дух солдат, поддерживать с ними самые тесные связи, изыскивать возможности беседовать и говорить искренне, без громких фраз. Слушать это было хорошо, но практического результата это не дало. Нужно было начинать сверху.
   * * *
   10 марта был для меня памятным, днем. Сюда прибыли члены моей белградской группы. Мы тогда расстались в Бейруте. Я попал на другой транспорт, шедший во Францию раньше. Их очередь настала пять недель спустя. Ребята разыскали меня в лагере. В восемь часов мы собрались под знаменами. Такие встречи не забываются. Они с радостью бросились ко мне:
   - Пан майор, вы себе не представляете, что они с нами вытворяли!
   - Мы не забыли ваших слов, сказанных при расставании, чтобы мы всегда помнили, для чего мы здесь, и в любой, ситуации оставались чистыми перед своей совестью...
   - Сформируйте из нас воинскую часть. С вами мы готовы идти даже на передний край! Будьте уверены, мы вас не подведем!
   Рядовой Кнехт, прослышав, будто меня назначат командиром артиллерийского дивизиона, рассказал об этом остальным. Тут же раздались голоса желающих перейти в артиллерию, чтобы попасть под мое командование.
   Много хорошего говорили мне мои соотечественники, и эти дорогие слова я помню по сей день. -Я пишу об этом не ради хвастовства, тем более что у меня нет письменных доказательств этого. Те, кто дожил до сегодняшнего дня, например Поливка, Цейс, Кнехт, Вимола, помнят свои слова. Наша встреча доказала, каких отношений можно добиться с солдатами, если бы командиры в лагере вели себя в морально-политическом плане не так, как обычно.
   Когда я шел домой, у меня в ушах все еще звучали их слова: "С вами мы готовы идти даже на передний край. Будьте уверены, мы вас не подведем". Это был мой лучший день в составе повой чехословацкой армии.
   В воскресенье 9 мая наконец приехала в Марсель моя жена с детьми. Я уже начал было за них беспокоиться. Они едва успели проскользнуть, так как фашистская Италия готовилась напасть на Францию.
   Стояла великолепная погода, какая возможна только на Лазурном берегу. На следующий день я увез семью в Безье. Когда мы вошли в мою квартиру, пробило полночь. В полночь кончается старое время, начинается новое. Все стало другим и в моей жизни. И улица Мольера тоже преобразилась, как будто бы ей передалось мое настроение. Сверкая разноцветными красками, улица Мольера была полна весеннего очарования.
   Город над Сеной
   Март пришел с солнцем и цветами. По платанам тоже было видно, что наступила весна. Теплая погода извлекла на свет новую весеннюю одежду, и главная улица превратилась в цветочную клумбу.
   То, что мне в протекторате казалось неосуществимой мечтой, неожиданно исполнилось. Сегодня, 20 марта 1940 года, я отправился в командировку из Безье в Париж. Мой поезд отошел в 16 часов. Мы проехали Агд, остановились в приморском Сете, затем в Монпелье, и к вечеру нас встретил Ним, где сохранились следы пребывания древних римлян. Уже в темноте мы проехали жемчужину Южной Франции Тараскон. В двадцать часов пришел наш парижский скорый. Несмотря на мягкий ход поезда и комфорт, я долго не мог уснуть. Слишком многое меня волновало. Потом сон все-таки смежил мне веки.
   Мы остановились на какой-то станции. Я хотел поднять шторку, чтобы посмотреть, где мы стоим, но внезапно остановился. Спущенная шторка предупреждала: "Ночью шторы не поднимать!" Во время войны с этим не шутят! Строгий запрет, однако как вежливо сформулирован...
   Со сна я никак не мог определить места, где мы проезжали. Что это не Южная Франция, было ясно. Об этом свидетельствовал пейзаж.
   Виноградники сменились пашней и яровыми всходами. Сердце сжалось от боли: все это напоминало о родине. Потом исчезли серо-зеленые пригнувшиеся оливы, перестали попадаться разбросанные группки темных пиний. Ушли из пейзажа могучие ряды пятнистых платанов. Вместо них в быстром полете поезда за окном замелькали хрупкие тополя, каштаны, ольха и фруктовые деревья. Потом в рамке окна появился лес - первый лес с момента побега из Чехословакии. Был он, правда, лиственный и казался каким-то мелким, но это все-таки был лес. Когда же я видел лес в последний раз? 12 января 1940 года, когда мы прощались с нашими лесами на моравско-словацкой границе. Тогда леса были вокруг нас всюду.
   Постройки тоже стали иными. Вместо плоских черепичных крыш и стен из грубого камня, столь типичных для средиземноморской области, за окном замелькали побеленные дома с островерхими крышами. Эти дома были без жалюзи в отличие от южных. Видимо, мы приближались к цели. И вот наконец оказались под сводами Лионского вокзала. Первое, что я увидел, были пять букв "ПАРИЖ".
   И было мне в ту минуту очень хорошо. Я не мог сдержать чувства умиления при взгляде на одно это единственное слово - Париж. В Праге, когда мы, накрывшись одеялом, слушали радиопередачи из Парижа, сама мысль очутиться вдруг во французской столице казалась настолько невероятной, что никто всерьез об этом и не думал. И вот я здесь. Я стоял на перроне и не двигался с места, будто опасался, что за пределами вокзала окончится это сладостное очарование.
   Париж людовиков, Париж великой революции, Париж военного гения, Париж королевский, революционный, императорский и республиканский! Как ты меня примешь?
   В чехословацком военном управлении на Бурдонэ я быстро выполнил поручения, чтобы освободить себе время для Парижа. Он огромен и прекрасен. Это я уже понял, а времени у меня ужасно мало - три дня на все. Начальник управления расспросил меня об обстановке в дивизии. Я откровенно сказал, что мне не нравятся командиры, так как они невнимательны к людям, не понимают солдат, не ценят их духа, рожденного доброй волей бороться с нацистскими оккупантами. Такие командиры умеют лишь приказывать, запрещать и карать и полагают, будто этим укрепляют дисциплину и мораль. В части нет боевого настроя и нет доверия, за редким исключением, к высшим командирам. Солдаты говорят о пропасти между армией и руководством.
   Я изложил генералу все: пусть он наконец узнает, что думают о старой системе командования. Фактически я изложил свою точку зрения. Начальник слушал, кивал головой, потом сказал, что самое важное - это боевая мораль: она, мол, все решает. В этом он, конечно, был прав. Потом я пожаловался на халатность французских армейских органов по отношению к вопросам материального обеспечения наших артиллерийских частей.
   - Эти части в обозримое время вообще не готовы к бою! - заявил я.
   В общем, многое от меня выслушал пан генерал. В заключение он сказал мне:
   - Генерал Вьест вашей деятельностью доволен. - Я со своей стороны не мог сказать того же.
   Теперь меня с нетерпением ждал Париж. У меня было только три дня. От Марсова поля я медленно зашагал к Эйфелевой башне - символу Парижа, цели всех туристов. У меня с Эйфелевой башней связаны свои переживания. Здесь трагически погиб мой друг подполковник Бедржих Бенеш. Он был чехословацким военным атташе в Париже. Его преследовала навязчивая идея, будто нацисты добиваются его смерти, и осенью 1939 года он бросился с Эйфелевой башни.
   С планом Парижа в руках брел я по набережной Сены и вновь испытывал волнение, что вот я, просто так, здесь. Париж распускался и расцветал, он дышал весной. Он был просто восхитителен. Часы пробили полночь, когда я вновь оказался возле Эйфелевой башни. Чувства переполняли меня.
   На следующий день после завтрака я пошел к Дворцу инвалидов. Рогалики на оливковом масле были замечательные. Возле здания стояли старые трофейные пушки бог знает каких времен. Мальчишки лазали по пушке и пытались открыть затвор. Никто им в том не препятствовал. Вылинявшие лоскуты разодранных штандартов - победоносная добыча наполеоновских походов, - поникнув, висели в зале... И сам полководец лежал здесь, в часовне Наполеона, с простой надписью Ламартина на надгробном камне: "Здесь лежит... безымянный... и все-таки Имя".
   Восточный зал битком набит свидетельствами угасшей воинской славы империи. В 1914-1918 годах Франция была на вершине могущества и морального престижа. Чем пристальнее я вглядывался в сегодняшнюю Францию, тем больше убеждался в том, что все это - было. Сегодняшняя Франция не горела решимостью сплотиться для борьбы с врагом, до конца вести героическую борьбу за свободу нации. Разве не слышали мы на юге страны кощунственны слова о том, что Северная Франция - не Франция, что лучше жить в рабстве, чем сражаться? То, что я увидел во Франции, не соответствовало представлениям о стране, которая с фригийским колпаком на гербе решительно встречала грудью смертельную угрозу с севера. Занятая заботами лишь о своем комфорте и благосостоянии, легкомысленно равнодушная и одурманенная пораженческими настроениями - такой предстала передо мной Франция крупным планом. Слава - опасная вещь, она может стать могильщиком.