Злацкий. Если инквизитор причиняет боль испытуемому, он также является лекарем, но уже не тела, а души. Вы согласны с этим утверждением?
   Гастольский. Я не компетентен в этой области и не могу сказать ничего определенного.
   Злацкий. Ответ нам понятен. Не было ли у вас встреч с нечистым и его последователями?
   Гастольский. Я не встречался с чем-нибудь подобным, святой отец. Мне известно, что такие случаи наблюдаются многими людьми. Но мне посчастливилось не видеть сношений с дьяволом, ведьминских шабашей и превращений. Я не знаю, чем это объяснить. Возможно, это как-то связано с моей работой, которой как-то все-таки ближе вещи более реальные.
   Злацкий. Касательно вашей работы, профессор… Не оказывали ли вы помощь ведьмам, например, свалившимся по неопытности с метлы во время полета?
   Гастольский. Среди моих пациентов было немало женщин. Может быть, даже больше, чем мужчин, особенно когда не было войны и походов, где мужи получают увечья гораздо чаще. Но среди женщин, как мне кажется, ведьм не было.
   Злацкий. От чего вы их лечили?
   Гастольский. Пациентов за всю мою многолетнюю практику были многие тысячи. Я не в состоянии всех припомнить, а тем более их диагнозы. Но могу определенно сказать, что если это были травмы – думаю, что именно это вас интересует, – то полученные скорее по причине неосторожного поведения…
   Злацкий. Точнее.
   Гастольский. Как я наблюдал, женщины по своей природе менее внимательны и осторожны, чем мужчины. Их травмы – это следствия попадания под экипажи, конников, падений с лестниц, просто падений, ожогов, что наиболее распространено при ведении домашнего хозяйства. Очень часто травмы женщинам наносят мужья – побоями. Обычно это закрытые переломы и синяки, реже – открытые переломы, иногда слепота, глухота и совсем редко – помутнение рассудка или смерть.
   Злацкий. Не значит ли это, что вы утверждаете, что ведьм нет?
   Гастольский. В своей жизни я всегда старался избегать утверждений, но это не всегда удавалось. Я говорил лишь о том, что видел. Может быть, кто-нибудь другой на моем месте ради спасения собственной жизни стал бы оговаривать других людей, определенно не зная их вины, но у меня еще достаточно ума и мужества, чтобы удержаться от подобной низости и не скатиться к такому страшному греху как клевета. Если вдруг такое, не дай Господь, произойдет, я лучше сам завершу свое жалкое существование.
   Злацкий. Вы способны на самоубийство?
   Гастольский. При определенных обстоятельствах это лучший выбор.
   Злацкий. И вы знаете, как это сделать?
   Гастольский. Знаю. Я старый солдат и опытный эскулап.
   Злацкий. Не означает ли это, что вы не назовете врагов и противников веры?
   Гастольский. Слава Богу, что мне таковые неизвестны.
   Злацкий. Вы понимаете, что подобным категоричным отказом вы усугубляете собственное положение?
   Гастольский. Это мой выбор. Я не хочу ко всем прочим своим грехам добавить еще и клевету. Я очень стар, чтобы у меня было время его отмолить.
   Злацкий. Я вынужден буду ходатайствовать перед королем, чтобы он дал волю на применение к вам пыток и тюремного заключения.
   Гастольский. На то воля Господа и ваша, святой отец.
   Злацкий. Мне нравится ваше мужество, Гастольский.
   Гастольский. Это далеко не мужество, святой отец. Мне неприятно вас огорчать, но просто у меня иного выбора нет, кроме как покориться судьбе.
   Злацкий. Выбор есть всегда.
   Гастольский. Нет. Есть принципы и уверенность в своей правоте. А мои принципы только закалились за долгую жизнь.
   Злацкий. Может это и не принципы вовсе, а необузданная гордыня?
   Гастольский. Те же самые года, что утвердили правильность моих принципов, стерли мою гордыню в пыль, святой отец. Гордость – ничто в старости. У слабых нет гордости. Я говорю о слабых телом.
   Злацкий. А дух?
   Гастольский. Дух, воля – они не стареют. Они либо есть, либо их нет.
   Злацкий. В доносе сказано, что вы проводили опыты над мертвыми.
   Гастольский. Такое было не раз. Для лучшего усвоения студентами медицинских наук им необходимо демонстрировать устройство человеческого организма и его частей. Такое возможно только при проведении анатомических занятий. На подобные действия я имею личные резолюции от Папы, кардинала Леро и короля. Для опытов по анатомии использую тела казненных, самоубийц, утопленников, реже – безродных бродяг, убитых или умерших от холода и болезней.
   Злацкий. Правда ли то, что во время таких лекций вы заставляли умерших вставать, двигаться и говорить?
   Гастольский. То, о чем вы говорите, просто невозможно! При обработке трупов нередко встречается такое явление, как остаточная мускульная деятельность. Это могут быть незначительные движения рук и ног, открывание глаз и рта, повороты туловища, вздохи, но только не то, что описано в доносе! Еще Александр Македонский писал, что не раз оказывался свидетелем того, как после битвы, утром следующего дня, разогретые солнцем трупы начинали шевелиться и стонать. И сейчас солдаты говорят в таких случаях, что «их смерть ворочает».
   Злацкий. Об этом нам известно. Скажите, верите ли вы в дьявола?
   Гастольский. Я не могу его отрицать, как бы мне этого ни хотелось. Если есть Бог, олицетворяющий собой добро – значит, есть нечто, что олицетворяет зло.
   Злацкий. Это «нечто», оно материально или духовно?
   Гастольский. Зло?.. Материально и духовно ровно настолько, насколько материальны и духовны наши с вами поступки.
   Злацкий. Почему? Неужели зло не существует отдельно?
   Гастольский. Мне бы очень хотелось, чтобы так было на самом деле, но жизненный опыт показывает обратное: зло и добро постоянно присутствуют в нас…
   Злацкий. В ком конкретно?
   Гастольский. Во всех, кто способен мыслить.
   Злацкий. Трибуналом не принимаются обобщения.
   Гастольский. Добро и зло присутствует во всех людях: во мне, в вас…
   Злацкий. Вы переступаете черту дозволенного! В посвятивших себя служению Богу зло не присутствует, только воля Всевышнего! Понемногу нам становится ясной ваша истинная личность! Оговоры и клевета на членов святого Совета Инквизиции – это казнь на костре. Это самое малое, что вы заслуживаете за свою хулу. Отдаем должное Провидению, которое и без пыток открыло истину…
   Гастольский. Вам лучше меня известна цель этого действа, святой Совет… Вы требуете конкретности! Но при рассуждениях о греховности и добродетельности она не может быть применима. В любом человеке независимо от его происхождения, кастовой принадлежности, возраста и положения, в его деяниях присутствуют и добро и зло: в части добрых дел есть часть зла, а в злом умысле – часть добра. Различность пропорций добра и зла в человеке определяется целью, к которой стремится этот человек. Достижение поставленной цели может быть злом, а уже достигнутая цель – добром для всех, и наоборот. Господь велик своей мудростью, и Он сделал так, чтобы добро и зло присутствовали в каждом из нас. В одном случае часть добра в злом поступке может быть оправдательной для всего поступка, в другом – часть зла в добром. На самом же деле, как и следует тому быть, редко когда оправдательная часть выставляется как суть поступка, чтобы можно было, с максимально возможной справедливостью, судить о человеке, его совершившем: хорошо он поступил, или нет. Но и это не истина!
   Злацкий. Где же истина?
   Гастольский. Истина, святой отец, это результат поступка. Купец совершает зло, когда обманывает своих покупателей, обвешивает, обсчитывает и накапливает капитал, и потом сын его платит и получает образование, и в результате становится гениальным ученым, дающим миру простые решения сложных задач. Вот истина! Не будь отца-вора, не было бы сына-гения. Еще пример… Талантливый зодчий, сидя на лесах, на высоте пятнадцати человеческих ростов, точит камень, чтобы новым узором украсить великолепный храм, возводимый во имя Бога. Он увлечен своей работой и из-за этого неаккуратен с камнем, он роняет его и убивает ребенка внизу. И вот истина! Так где же отдельное чистое зло и обособленное добро?
   Злацкий. Значит, зло необходимо и даже может быть оправдано?
   Гастольский. Безусловно. Иногда злой умысел, стержнем заложенный в действии, становится тем механизмом, который работает на добро.
   Злацкий. Сложные, но интересные рассуждения. Не скрою, господин Гастольский, но они не имеют никакого отношения к рассмотрению настоящего дела. Совет сделал уже необходимые выводы. Теперь ответьте на такой вопрос: каким вам видится поступок человека, написавшего донос на вас?
   Гастольский. Не мне судить этого человека, святой Совет. Дело в том, что истина способна меняться в зависимости от полярности взглядов, положенных на нее. Именно поэтому одним она открывается, другим – нет. С моей точки зрения это наихудшее зло, продиктованное невежеством или элементарной завистью, а с вашей – гражданский долг человека, который старался уберечь общество от только ему одному известных опасностей, которые якобы таятся во мне.
   Злацкий. Получается из ваших слов, что то, что происходит с вами, может нести угрозу людям?
   Гастольский. Нет, вы меня неправильно поняли… Хотя, впрочем, как вам будет угодно. Я все равно не имею никакой возможности что-либо изменить. Только стараюсь смотреть на это дело вашими глазами и глазами этого гнусного подлеца.
   Злацкий. Это ваш взгляд.

Часть I

   Гастольский. Это действительно мой взгляд. Я врач, который, несмотря на возраст, еще не разучился пользоваться точными определениями.
   Злацкий. Нам также известно, что вы занимались абортами…
   Гастольский. С подобными обвинениями и подозрениями сталкивается каждый врач. Я не отрицаю, что с необходимым инструментом подобные манипуляции могут быть произведены, но я никогда не занимался подобными операциями, не столько оттого, что не имею надлежащих инструментов, а скорее по моральным убеждениям.
   Злацкий. У нас имеются свидетельства львовской гражданки, в которых утверждается, что вами лично ей не раз были оказаны подобные услуги.
   Гастольский. Эти свидетельства не следует принимать как правду. Это вымысел. В моей практике были случаи, когда я оказывал помощь после абортов, устраняя осложнения…
   Злацкий. Значит ли это, что вы принимаете на себя ответственность за эти преступления?
   Гастольский. Нет.
   Злацкий. Но только что вы утверждали обратное!
   Гастольский. Разве есть вина врача в том, что он спасает человеческую жизнь?
   Злацкий. Вина лекаря уже присутствует в его специальности. Своим умением он идет против воли Всевышнего!
   Гастольский. Это просто мракобесие. Мне больше нечего сказать.
   Злацкий. Вы упорствующий гордец! Вы понимаете, что только чистосердечное признание облегчит вашу участь?
   Гастольский. Что вы называете облегчением – то, что перед костром меня удавят? Я устал от всего этого. Если есть еще вопросы – задавайте…
   Злацкий. Свидетель говорит, что вы хулите и не поощряете цели и методы святой Инквизиции.
   Гастольский. Такого никогда не было! Эти свидетельства – изощренная ложь! Это обыкновенная человеческая низость! Я отрицаю это полностью. Я всегда считал и считаю, что каждый должен заниматься тем делом, которым считает нужным заниматься.
   Злацкий. И все-таки, профессор, хотелось бы услышать ваше мнение по поводу действий святого Трибунала.
   Гастольский. Я уже дал полный ответ.
   Злацкий. Хорошо. Вы утверждаете, что человек будет управлять силой звезд и солнца. Из каких соображений происходят такие выводы?
   Гастольский. Следует понимать, что мы наконец-то перешли к сути допроса?
   Злацкий. Трибуналу следует дать ответ!
   Гастольский. Я не могу дать ответ, так как подобное было сказано под влиянием постигшей меня болезни, и я ничего не помню из сказанного мною во время приступов.
   Злацкий. Скажите как лекарь: чем вы страдаете?
   Гастольский. В первую очередь самой распространенной и обязательной для всех хворью – старостью и связанной с нею немощью, которая и стала причиной моего падения. От удара головой в моем мозгу образовалось нездоровое уплотнение нервных нитей, что оказывает давление на мыслительный центр. По признакам, которые описали мне мои ученики, наблюдавшие приступы, это заболевание напоминает мне эпилепсию. В своей практике мне не однажды доводилось встречаться с подобными формами болезни, когда страдающий бредил и выполнял некоторые двигательные функции. Нередко наблюдался довольно складный бред, похожий на осмысленную речь, но по завершении приступа больные не помнили ничего не только из сказанного, но и из происходившего вокруг.
   Злацкий. Суду понятны ваши объяснения. Кроме этого, мы сами имеем некоторые представления об этой болезни и ее формах, но это не позволяет отнести ваш случай к подобным… Правда ли то, что вы оказывали помощь женщине, гражданке Львова, прядильщице, по имени Илия?
   Гастольский. Она не раз обращалась ко мне с просьбами о помощи. Здоровье у нее подорвано бедностью, и она часто страдает от простуды. Она вдова и растит сама четырех малолетних детей. Она настолько слаба, что жить ей на этом свете осталось недолго. Илия известна в городе как добросовестный человек, хороший работник и заботливая мать. Жаль будет ее детей.
   Злацкий. Вы оказывали ей помощь безвозмездно?
   Гастольский. Да, как и многим другим гражданам ее положения. Бедность ее такова, что, приняв от нее грош, можно обеднеть душой. Я оказываю ей и ее детям услуги бесплатно.
   Злацкий. Вам известно, что она была колодезной ведьмой, которую не удавалось раскрыть в течение пятнадцати лет? На протяжении всего этого времени она наводила на людей и скот порчу, отравляла воду в колодцах…
   Гастольский. Господи, это же просто невозможно!.. Она поселилась с мужем в городе не более семи лет назад. Это какая-то страшная ошибка! Вы ее с кем-то спутали!
   Злацкий. Она утверждала, что жила в городе постоянно, принимая образы убитых ею людей.
   Гастольский. Это какая-то несуразная глупость! В пыточных камерах человек способен перед страхом боли и страданий оговорить не только совершенно незнакомых ему людей, но и самого себя. Что вы сделали с нею?
   Злацкий. К этой ведьме были применены все доступные Инквизиции меры.
   Гастольский. Она жива?
   Злацкий. Нет, не выдержала испытания оловом.
   Гастольский. Господи… Оловом?! Бедное дитя… Это же верная смерть! Какая жестокость…
   Злацкий. В ее случае Устав святой Инквизиции предусматривает именно такие меры.
   Гастольский. Мне хорошо знаком арсенал этих мер…»
   На этом запись обрывалась. Всего несколько листов пожелтевшей от времени грубой бумаги – но сколько они дарили читателю сил и мужества! Последний лист был неровен по краям и закопчен. Читатель провел по его краю пальцами, отмечая его неровность и сухую твердость.
   За небольшим зарешеченным окном гремел проснувшийся город: могучий лязг трамваев по узким мощеным улочкам, торопливое лопотание автомобильной резины по брусчатке, строгое цоканье женских каблучков где-то внизу на тротуаре. Человек закрыл глаза и где-то с минуту наслаждался этим разнообразием звуков, ощущая, как в душе бурлит и просыпается радостное предчувствие скорых перемен. Это должно было скоро произойти. Очень скоро. Врач обещал выписать сразу, «как только стабилизируется общее состояние после проведенного курса лечения». Казалось, что все давным-давно стабилизировалось, но с выпиской почему-то никто не торопился. Давно уже не было таблеток, от которых часами приходилось сидеть, смотря на одну-единственную букву, не в силах перевести взгляд на следующую, чтобы прочитать все слово. Не было уколов, которые расплавляли сознание невыносимым жаром дикого сна. Очень давно не было смирительных рубашек, наручников, побоев от медбратьев, ужаса принудительного кормления. Все это было позади.
   Он сложил книги на прикроватную тумбочку и подошел к окну. Из этого окна города не было видно – только позеленевшую крышу ратуши, крышу дома на той стороне улицы, телевизионные антенны на ней, часто голубей, редко кошек… Но можно было слышать все. Окно – узкое, расположено высоко над полом, но оно не препятствовало прохождению звуков улицы, и те могли рассказать о кипучей жизни, что была на воле и которой так не хватало здесь, в палатах, запираемых на ночь снаружи.
   Человек отошел от окна и на цыпочках приблизился к двери, толкнул ее – и она бесшумно открылась. Чуть-чуть. Он открыл дверь шире и, осмелев, просунул голову в образовавшуюся щель и выглянул наружу. В коридоре и на посту никого не было: только убаюканная тихой ночью тишина. Тут странный азарт охватил его. Так же тихо человек подошел к посту и посмотрел на настенные часы.
   Пять утра.
   Вернувшись в палату, он лег на койку и стал слушать город.
   Наверное, палату не запирают на ночь. Только эту палату, куда переводят тех, кто уже здоров и готов к выписке. Он находился здесь уже неделю, но за это время так и не набрался смелости проверить дверь. Обитателям остальных палат было строго запрещено не только открывать двери, но и даже подходить к ним. Зачем это нужно было – никто из пациентов не знал, но и узнавать не хотели, чтобы не студить свое любопытство сутками, сидя в подвальных камерах в смирительной рубашке. Привычка, выработанная годами страха, стала рефлекторной – не подходить к дверям, даже если они распахнуты полностью и нет на то разрешения санитара.
   Эта палата многим отличалась от остальных. Обои на стенах – простой дешевый рисунок, но на него было приятно смотреть после серого крашеного однообразия соседних апартаментов. Кровати хоть и скрипучие, но мягкие, пружинные, без колец по бокам и спинкам, через которые продеваются фиксирующие ремни. Зеркало над умывальником. Туалет с дверью и защелкой изнутри. На матрасах нет унизительной рыжей резины. Нет тошнотворных запахов кала и мочи – запаха абсолютной человеческой слабости. На дверях нет армированного проволокой окошка. Нет вообще окошка. Зато есть самая главная и самая важная достопримечательность – окно в город, пусть с решеткой, зато настолько нечастой, что можно просунуть руку и ощутить холод стекла, приятный и освежающий, как самостоятельное утреннее умывание. Через это окно можно видеть небо и часть мира, по которому до безумия соскучился, а не однообразную кирпичную стену внутреннего двора, заслоняющую все собой.
   Эта палата была воротами на свободу.
   Небо стало светлее, и можно было отключить настенное бра (тоже особенность этой палаты), укрепленное у изголовья и сделанное так, чтобы можно было за чтением не мешать спать соседу. Это была не та, в железной клетке, никогда не меркнущая лампа, сводящая с ума своими сотнями ватт сутки напролет и неусыпным вольфрамовым оком стерегущая своих пленников. Теперь такие стеклянные ослепляющие монстры остались в соседних палатах.
   К тишине новой палаты ее обитатель уже успел привыкнуть. Здесь не было более тех ужасных звуков, которые издают соседи по палате; не было монотонных нескончаемых монологов, от которых, если прислушаться, можно было дважды сойти с ума уже абсолютно сумасшедшему человеку; не было криков, пронзительных и долгих, с которыми наружу выплескивалась бестолковая боль душевных мук и от которых начинал кричать сам до тех пор, пока не умолкал с разбитым и окровавленным ртом, скрученный железными руками санитаров.
   Саша отвернулся от окна и стал смотреть на спящего соседа. Ровная, неподвижная фигура под тонким больничным одеялом; едва заметное биение пульса под кожей высокой небритой шеи; острый, сухо-рельефный нос; квадратный, сильно выдающийся вперед подбородок; глубокие темные ямы глазниц с такими большими глазами навыкате, что закрывающие их веки блестели от, казалось, предельного натяжения; крестообразный, побелевший от времени шрам на скуле, высокий, абсолютно ровный, как стена, лоб, а над ним, посиневший от немного подросших – совсем чуть-чуть – волос, огромный череп, обтянутый тонкой кожей и исчерченный трещинами-венами. Сосед аккуратно, каждые три дня, брил череп безопасной бритвой. Свирепое выражение лица от сонной неподвижности становилось и вовсе ужасным. Но это была маска, под которой, вопреки первому впечатлению, жил веселый характер человека умного и серьезного, внимательного собеседника, готового слушать любую болтовню любого содержания часы напролет, проявляя при этом самый живой интерес. За такое качество он получил прозвище Лекарь и сам иногда серьезно, без улыбки говорил, что может понять любое угугуканье любого дурика и побеседовать с ним на этом «угу-го» на любую тему, от спорта до космонавтики, только потому что сам в такой же мере чокнутый.
   Здесь не принято расспрашивать о старом, о том прошлом, которое осталось за воротами Специализированной психиатрической больницы № 12 МВД Украины по Львовской области. Прошлое таит в себе опасность, о которой нет желания ни думать, ни вспоминать. Она – это вновь кошмар безумия, обостренный безумием окружающих. Здесь всегда представляются, называя прозвища вместо имен: никого не интересует твое имя, твое положение там, на свободе, возраст и достижения. Только прозвище – спрессованный и лаконичный ярлык твоего характера и твоих способностей. В нем весь ты. Врачи и персонал также следуют этой традиции, хотя и являются той высшей инстанцией, которая все может отменить или, наоборот, применить. Никого не удивит, если вместо имени впервые попавшего сюда человека прозвучит что-то вроде «Тюфяк» или «Солома». Это принимается всеми не только как обыкновенное, но и как обязательное.
   Лекарь. Он умел не только слушать. Самых буйных успокаивал только ему известным способом, да так, что прибежавшим санитарам оставалось только дернуть плечами и бросить в угол «матушку», как именовали в больнице фиксирующий медицинский костюм, более известный как смирительная рубашка. Бросить в угол и убраться к черту. Они охотно использовали его, «брали на службу»: помещали в палаты к самым буйным, а сами спокойно проводили ночное дежурство за просмотром фильмов. Он же, в свою очередь, охотно и прилежно «служил», принимая в оплату за услуги различную домашнюю снедь, фрукты и безопасные бритвы, которыми потом старательно выбривал свой страшный череп.
   Но не все гладко было с Лекарем, иначе бы он не оказался в клинике и не получил бы это прозвище.
   Никто из сокамерников не знал, когда и за что он попал сюда, но все прекрасно помнили события, которые персонал прозвал звучно и соответственно – «салют». Такой термин применялся только к Лекарю.
   «Салютов» было несколько.
   Вся больница замирала, слушая в одной из палат нечеловеческий вой, шум борьбы, звон чего-то бьющегося, топот в коридорах неисчислимых легионов санитаров и охраны. Такое могло продолжаться несколько часов подряд, а затем стихало. Несколько дней после «салюта» все находились в странном возбуждении: персонал занимался генеральной уборкой, постоянными обходами, больные же получали больше лекарств и тумаков. Всех потенциально буйных упаковывали в крепкие объятия «матушки» либо отправляли в «люксовые номера» – камеры в подвале, обитые от пола до потолка мягкими матрасами. Остальных накачивали предельными дозами успокоительных до такой степени, что терялось ощущение времени. Примерно через два месяца после «салюта» появлялся Лекарь, осунувшийся, изнуренный, с воспаленными глазами, и все становилось на свои места.
   Сейчас человек смотрел на своего спящего соседа и вспоминал тот момент, когда стал свидетелем такого «салюта».
   Очередной новенький поступил в больницу ночью. Его завели в палату, дали постельные принадлежности, пижаму, подождали, пока он переоденется в нее из своей черной тюремной робы, заправит постель, после чего сделали укол и ушли. Из-за того, что кожа вновь прибывшего была идеально чистой (она не имела привычных родимых пятен, шрамов и всякой другой чепухи, естественной для нормальной человеческой кожи), а волосы были светло-желтого цвета, новичка сразу прозвали Белым – прозвище в палату принесли санитары.
   Это была палата № 34. Особенная. Сюда помещали тех, чья вина в совершении преступления прямо не доказана, либо в чьем приговоре были сомнительные пункты; те, чьи адвокаты вон из кожи лезли, чтобы отработать свой гонорар и вытащить на волю клиента; наконец, здесь были те, кто совершил тяжкое преступление в состоянии аффекта.
   Полный комплект, братаны, – сказал кто-то, переворачиваясь на другой бок.
   Как только дверь в палату заперли, парень, сидя на кровати, как-то сразу оплыл, уперся головой в руки, закованные в наручники (таков был порядок – первая ночь для новичков в наручниках), и захныкал, хотя до этого держался браво. Никто не мог заснуть, особенно после того, как эти всхлипывания перешли в громкие рыдания, а затем в нудный и однообразный скулеж. «Концерт» продолжался около двух часов. Первым не выдержал Лекарь, который по своему обыкновению страдал бессонницей, а если спал – то очень чутко. Он поднялся с кровати и подошел к парню.