Он достал из кармана пижамы два измятых пластиковых стакана, похрустел ими, расправляя, и разлил по ним вино. К запаху прелости в каморке сразу добавился сладко-терпкий аромат.
   – Вы уж извините за сервировку, – шутливым тоном сказал Лекарь, – но в этом «раю» чем-нибудь особенным не разжиться. Все с сестринского стола, который любезно и регулярно снабжают братья наши старшие, охранники и санитары. Девушки здесь служат видные: надо – душу вынут в постели, нет – зубы выбьют. Выбор с ними негустой.
   – За что пить будем, Дмитрий Степанович?
   Собеседник Александра задумался, откусывая мелкие кусочки от пластинки сыра.
   – У нас в армии, молча, без тостов, пьют только за погибших. Молча и стоя, – добавил Саша.
   – Это у них в армии. А мы пока с тобой в тюрьме. Поэтому будем пить за то, чтобы это когда-нибудь кончилось.
   Выпили. Вино было сладким и терпким. Хмель с непривычки быстро ударил в голову. Стало легко и хорошо.
   – Сколько вы здесь, Дмитрий Степанович?
   Лекарь грустно улыбнулся:
   – Лет семь, пожалуй. Тебя знаю четыре года.
   – Да, – тяжело вздохнул Александр. – Четыре года разбитой и потерянной жизни.
   – Не говори так, – замотал головой Гелик. – Жизнь можно потерять только тогда, когда по дурости своей в петлю лезешь! Только глупый, очень глупый человек может говорить и верить в такое.
   – Значит, я глупый.
   – Нет. Просто разочарованный молодой человек. Это вам, молодым, все неудачное, несправедливое кажется безвозвратно утерянным. Когда выйдешь из клиники и увидишь, что тебе столько же лет, как и четыре года назад, можешь вернуться и плюнуть мне в лицо. Скажешь: «Лекарь, ты был не прав. Я вернул себе прошлое». Может ли такое случиться?
   – Нет. Чушь какая-то!
   – Вот! Каждый день, прожитый тобой здесь – это день твоей жизни. Каждый из них чему-то тебя научил, что-то показал, где-то подсказал, а ты хочешь р-раз – и отказаться от всего этого. Можешь кому угодно рассказывать подобное: врачу, мне, этой смазливой сестричке, санитару, менту из охраны, следователю. Убедишь – поверим, но сам себя не обманешь.
   Александр молча слушал, потом вдруг резко приблизил свое лицо к его лицу, так близко, что мог видеть только большие глаза Лекаря.
   – Вот ты говоришь все так… так правильно, так складно. Прямо как поп! Все о правде, об истине: так надо, так не надо! Но скажи мне, молодому и немудрому Кукушонку: как же ты здесь оказался? Такой правильный, умный, с богатым жизненным опытом, что же ты не усмотрел, где допустил ошибку? Я знаю, что нельзя об этом спрашивать – не принято, правила, но чхать я хотел на все правила. Я хочу знать, какая глупость затолкнула такого человека на семь лет в этот кошмар, в эту дыру на краю разума?
   Лекарь ничего не говорил, но и не отводил в сторону глаза. Смотрел прямо, не мигая и сурово. Саше стало не по себе от тяжести этого взгляда. Он сел на место, мысленно коря себя за то, что оказался невыдержанным. Вино сделало свое дело.
   – Да, – вздохнул Лекарь. – Ты имеешь право знать, кто я такой и за что сюда попал. В тебе просыпается свобода и требует этого! Традиции же сокамерников не спрашивать вины другого – это чужие правила. Здесь ты полностью прав. Сейчас я могу об этом вспоминать и говорить…
   У меня была семья: жена и сын, Андрей. Жили хорошо, может быть, даже счастливо – точно не знаю, но сравнивать было не с чем. Сын рос, мужал, мы старели. Он вышел из дому в один прекрасный день и стал на свою дорогу. Я ничему не препятствовал, ни во что не вмешивался, так как прежде всего всегда уважал в людях самостоятельность и независимость. Может, и не везде правильно он поступал, и мне было досадно на себя потому, что где-то раньше не подсказал, не научил – обычные родительские страдания. Но я гордился им! Он женился, скоро сделал меня дедом, но потом эту банальную житейскую идиллию разрушило несчастье: умерла его мать и моя жена.
   Все случилось внезапно, но я почему-то не испытал ничего особенного. Просто рядом вдруг не стало никого, и лишь изредка в плен брала тоска. Возможно, я не любил ее… Но до этого момента я не знал, что такое любовь! Всегда жил с тем, с кем хотел. Других женщин у меня не было. В жене меня устраивало все: красивая, всегда стройная, хорошая мать, хозяйственная, аккуратная, умная, работала, неплохо зарабатывала, в постели была богиней.
   Но после ее ухода я ничего не почувствовал. Ничего из того, что называют скорбью, печалью. Может, только одиночество, но и его я не переживал долго. Я продолжал жить, работать. В моей спальне вторая половина кровати не пустовала. Разные женщины были. Одни дольше, другие меньше были рядом, но все уходили, чтобы уступить место новым. Нет, не подумай, что это была с их стороны какая-то извращенная солидарность: позабавился – передай другому. Уходили потому, что я не желал будущего ни с одной из них. Я не говорил об этом им, но они все понимали без слов. Они не могли с этим смириться.
   Не знаю, в чем здесь настоящая причина, но мне кажется, что на самом деле женщины больше просто треплются о любви, о высоких чувствах, чем любят. Говорят даже больше нас, мужчин. Они говорят об этом, думая, что мы в это поверим.
   Жених я был завидный: две квартиры, дача на берегу Черном, иномарка не б/у, а новая, с гарантией, обстановка в квартирах, и слеты, симпозиумы – все, что положено несчастному инженеру, занимающегося по миру строительством атомных станций и научной работой. Атом был и остается очень актуальным. Вовсю трубили о скором энергетическом кризисе. Люди моей профессии нужны были всюду, но только не в Украине, в которой тогда с работой было вообще очень трудно: не в том дело, что ее не было, просто за работу не собирались платить. Не хотел я работать ни в какой другой стране, но порой отчаяние так брало за горло, что думалось: а не махнуть ли на все принципы и патриотизм рукой и не поехать ли работать на дядей Сэма, Оливера, Жана или Ганса? Работать так, чтобы не жизнь была, а сплошная рабочая лихорадка!
   Но надо добавить, что в то время у меня была небольшая фирма, занимающаяся продажей офисной и компьютерной техники. Сначала просто перепродавали, а затем и стали собирать сами. Деньги были. И, может быть, даже положение. Но не было профессионального счастья!
   Разъезжая по делам фирмы по миру, я познакомился с одним американцем… Хотя какой он янки! Чесал по-нашему, как родной, и звали его Иван Ивашко. Мы подружились. Кажется, нас сблизило то обстоятельство, что мы оба были вдовцами. Ивашко помогал мне в делах, я – ему. Однажды он предложил мне поехать в Америку, работать на строительную компанию – он входил в совет директоров. Предприятие занималось строительством атомных станций, и требовались опытные специалисты.
   Предложение было хорошим: заработок, обещанный по контракту, позволял не только расширить мой бизнес, но и обеспечить меня, моего сына и внуков с правнуками средствами до конца жизни. Здесь, как ты уже понял, меня ничего не удерживало. Тогда очень много говорилось о «вымывании мозгов», о так называемых перебежчиках, но я не обращал внимания на это пустотелое бесовство «патриотов», для которых законом было: «Свое пусть сгниет за ненадобностью, но чужим его не отдадим!» Я же считал и считаю так: если ученого в своем отечестве не могли обеспечить работой и он заботился о себе сам, он переставал быть патриотом. Он становится гражданином мира. Поэтому никаких угрызений совести у меня не было, тем более что с наукой тогда обращались как с дешевой шлюхой!
   Я уехал, оставив фирму на сына, который к тому времени успел получить второе образование и стал дипломатом – пока, правда, без работы. Моя же работа была успешной – проект оказался удачным и не особо сложным в техническом исполнении. У сына, Андрея, тоже было все в порядке, но потом МИД предложил ему должность помощника посла в одной из восточно-европейских стран. Я, узнав о его назначении, стал отговаривать: в той стране постоянно было неспокойно, шла вялотекущая гражданская война, не прекращавшаяся уже десять лет.
   – Вы говорите об Алгонии? О Балканах?
   – Именно. Тебе хорошо знакома эта страна?
   – Очень… Я служил там. В войсках ООН.
   – Значит, ты понимаешь, почему я отступил от своего правила не вмешиваться в дела Андрея и как мог старался отговорить его от этой затеи. И тем не менее он уехал, объяснив в телефонном разговоре, что это ему очень важно как специалисту, и обещал быть осторожным. Заботу о фирме взяла на себя невестка, но из этого ничего хорошего не вышло. В этой женщине была только жажда скорой наживы и никаких деловых качеств. Не помогало ничего: ни инвестиции, ни мои приезды. Дело дошло до того, что Наталью – так звали жену Андрея – обвинили в вымогательстве, организации преступлений и сокрытии прибыли от уплаты налогов. Это были серьезные обвинения, и, кажется, они имели основания. Мне удалось замять дело, наняв армию хороших адвокатов. Наталью пришлось отстранить от дела, а предприятие заморозить до тех времен, пока не вернемся мы с Андреем.
   С того самого дня я старался меньше общаться с невесткой. Кроме прежних причин, я совершенно случайно стал свидетелем супружеской неверности – Наташа не собиралась ждать мужа в одиночестве. Я ничего не сообщил сыну, но максимально ограничил время своего общения с этой женщиной. Деньги и власть ее сильно испортили. Но ее проблемы меня уже меньше всего беспокоили. Беспокоила судьба Андрея. Из Алгонии постоянно приходили плохие новости. Пресса в Америке будоражила общественность кровавыми картинами бесчинств армии и полиции в этой маленькой стране. Американские политики стали вовсю говорить о военном вмешательстве, как в конце девяностых в Югославии, но их старания были напрасны – американские граждане не хотели терять своих сыновей в «этих глупых войнах примирения восточных цыган». К тому времени вспыхнуло восстание на юге Алгонии. Оно было жестоко подавлено армией. Телевидение в Америке безжалостно демонстрировало обезображенные пытками трупы казненных повстанцев. Тысячи казненных! Сыну удалось несколько раз связаться со мной по телефону. В разговорах он уверял меня, что для него в этой стране опасности не существует: к дипломатам граждане и власти относятся с уважением. Но в дальнейшем события стали развиваться с головокружительной быстротой. Правительство Алгонии объявило новый политический курс: «…полная нетерпимость к несогласным, их физическое уничтожение, информационная блокада, борьба с контрреволюцией внутри и вне страны, возрождение века Красной пролетарской революции в Европе, красный террор и агрессия против соседних государств, не поддерживающих новую политику». Президент Алгонии в новостях CNN снял с себя полномочия президента страны и открыто объявил себя диктатором. В Европе была истерия. Диктатор выполнил свое обещание создать плотный щит, предотвращающий утечку любой информации о действительной ситуации в стране. В официальной же версии вовсю кричалось о «великой победе Алгонской революции», а информация мировой прессы была хоть и противоречивой, подчас сумбурной, но она доносила поистине страшные картины этой «победы»: виселицы вдоль дорог, горы расстрелянных, утопленных, обугленных, замученных, умерших от голода и эпидемий людей…
   От Андрея не было никаких вестей. Я метался из Вашингтона в Киев и обратно по несколько раз в неделю, но никакими способами, ни официальными, ни нелегальными, не удавалось добыть хотя бы полслова о сыне. Так продолжалось несколько месяцев.
   Однажды пришло письмо от невестки. К тому времени она успела растратить оставленные ей деньги и постоянно надоедала в письмах просьбами. Я получил его с утренней почтой, но распечатывать не стал, рассчитывая вернуться к нему после окончания рабочего дня. Уже понятно, что я без особого интереса относился к корреспонденции Натальи. Как женщина она была очень красивой, но как человек – скорлупа без содержимого. Я всегда плохо относился к людям, у которых жизненных амбиций было больше, чем оснований для них. Она считала, что добилась всего в жизни уже только тем, что удачно вышла замуж, и теперь должна только пользоваться тем, что принадлежало супругу. И это только оттого, что она жена! Как видишь, отношения между свекром и невесткой не сложились, и притом с самого начала… Впрочем, это отдельная боль, и не стоит уделять ей столько внимания. Тем более что у этой женщины теперь своя жизнь, вновь «хорошая партия»…
   Лекарь замолчал, сделал большой глоток, посмотрел на Александра и продолжил:
   – Так вот… Отложил я это письмо, намереваясь прочесть его вечером, но за хлопотами смог вернуться к нему лишь через две недели. На мятом, выдранном из еженедельника листке было небрежно нацарапано: «Папаша! Немедленно спасайте своего сыночка. Он арестован в Алгонии за помощь повстанцам и убийство человека». Все! Больше ни слова. Ну и схватил меня удар, сам понимаешь. Увезли в больницу с сердечным приступом. Я был крепко прикован к больничной койке: запрещалось смотреть телевизор, слушать радио, читать газеты и журналы, звонить по телефону. Также были запрещены свидания. Не знаю, как это удавалось Ивану Ивашко, моему американскому другу, но он, понимая, что в моем положении неведение и полное бездействие только вредят здоровью, больше чем если бы я занимался бурной деятельностью, неведомым способом устраивал свои визиты ко мне. Он сам решил заняться спасением Андрея.
   Все его усилия что-либо разузнать о моем сыне в консульстве Алгонии в Нью-Йорке не дали никаких результатов. Ничем не смогли помочь и в Госдепартаменте в Вашингтоне. Тогда он начал хлопотать о выезде в Алгонию. Разумеется, официально ему бы никто не дал визу, поэтому он решил ехать в Югославию и уже оттуда, нелегально, через горы, попасть в Алгонию. Я не одобрял столь рискованных планов и настаивал на том, чтобы он въехал в страну в составе миссии Красного креста, как это получалось у других. Но ты не знаешь американцев! Если они что-нибудь вобьют себе в голову, то просто становятся одержимыми, даже если это последняя авантюра, заранее обреченная на провал. Иван был неумолим в своем решении. Он жаждал подвига, в конце концов! Ему не разрешили присоединиться к миссии, не дав по этому поводу никаких объяснений. Но он уехал.
   Я несколько дней пробыл в больнице, терзаемый волнениями за судьбы сына и Ивана. Это были страшные для меня дни! Когда он вернулся, я его не узнал: состарившийся, осунувшийся, больной и разбитый… Он положил передо мною газету, в которой сообщалось, что задержан Службой безопасности Югославии за контрабанду, шпионскую деятельность и распространение наркотических средств. Это был еще один удар! Порвалась еще одна нить, которая могла меня связать с Андреем, а для Ивашко зашаталась, готовая вот-вот рухнуть, строившаяся годами карьера. Для американца общественное мнение – это амброзия жизни и успеха! Причастность к наркобизнесу – или только подозрение! – могла похоронить в одно мгновение все, что добывалось упорным трудом в течение десятилетий.
   Более Иван не занимался ничем, направив все свои усилия на то, чтобы обелить свое имя. Он уверял, что его арестовали в Югославии безо всяких на то оснований, а предъявленное обвинение – не больше чем вымысел. Просто схватили на улице, бросили в машину, избили, после чего он очнулся в камере, где в компании уголовников провел неделю, терпя побои и издевательства. Все это время он требовал, чтобы ему предъявили обвинение, предоставили адвоката и устроили, положенное по международному праву свидание с американским консулом. Но его никто не хотел слушать.
   Однажды ночью его вывели из камеры, избили до потери сознания, сломали руку и пальцы, выбили зубы, после чего отнесли в комнату для допросов. Следователь не обращал никакого внимания на просьбы Ивана оказать ему медицинскую помощь и продолжал избивать.
   На допросе требовали дать сведения… обо мне: сколько лет работаю атомщиком, какие открытия и разработки сделал, и так далее. Сразу стало ясно, что секретные службы Югославии и Алгонии находятся в тесном сотрудничестве и интересуются инженером-ядерщиком. Не надо быть шибко умным, чтобы понять, какие цели они преследовали. Неизвестно, чем бы закончилась одиссея Ивана, если бы тюрьму не посетил его приятель по колледжу, который находился в Югославии как представитель одной их мировых общественных организаций. Американское консульство стало немедленно хлопотать об освобождении Ивашко и добилось результата: он был освобожден и депортирован из страны с уже известными обвинениями.
   Я покинул больницу, несмотря на протесты и запреты, и стал собираться в дорогу. Я не верил ни единой секунды в то, что мой сын может быть в чем-то виновен. Он не был преступником! Если он и мог кого-то убить, то только защищая чью-то или собственную жизни. Если это доказать – а я верил, что такое возможно, – тогда все обвинения могут быть сняты, и сын получит свободу.
   За свою же судьбу я не боялся: им нужен только я, и я дам согласие на сотрудничество при условии, если сыну будет возвращена свобода и дана беспрепятственная возможность вернуться на родину – а потом они не добьются от меня ничего. А я, Саша, был тверд в своем решении и нисколько не удивился тому, как быстро мне разрешили въехать в Алгонию, притом, как объяснили, под любезным покровительством самого диктатора Тодора Карачи.
   Теперь пришла очередь Ивана отговаривать меня: «Послушай меня, – говорил он. – Андрюша там как приманка, на которую должен клюнуть ты. Это грязный киднеппинг! Не едь. Понимаешь, они ему ничего не сделают, пока ты здесь. Им нельзя верить! Это не люди. Они убьют Андрея, чтобы сломить тебя!» Признаюсь, что я разделял его страхи, но я был и есть украинец, который может противопоставить свое упрямство американской привязанности к авантюрам. Он просил меня поехать только после того, как я получу американское гражданство, но я не стал тратить время на ожидания и через два дня был в столице Алгонии – Кряцеве…
   Александр тоже вспомнил этот город, но не решился перебивать Лекаря.
   – В далекие советские времена мне доводилось бывать там. Обыкновенный старинный европейский городок! Еще чаще приходилось бывать там при нашем четвертом Президенте. И тогда это был полностью современный город, полный света, новых надежд, творческой мысли. Он ничем не отличался от остальных европейских городов: такой же гордый, уютный и контрастный.
   Но в этот раз я попал словно в болото! Грязь, развалины, грабежи… Видел бы ты! Кряцев был в руинах, крови и по самые крыши в вонючей жиже людской гнусности. Раньше меня покоряла кипучая ночная жизнь этого города. Но тогда я увидел, что все клубы, кафе, рестораны, казино либо разграблены, либо сожжены, а в пустых оконных проемах и на балконах висят трупы, как я понимаю, служащих и хозяев. Были закрыты и бордели… Нет, я не охоч до платной любви, но по мне лучше, если это все на виду и под контролем, а не гниет и бродит где-то в подвалах, отравляя все вокруг. Проститутки не висели на фонарных столбах. Эти стервы всегда и везде умудряются выживать, при всех правителях и диктаторах: при Гитлере, Сталине, Хрущеве, Брежневе, Кастро – и тем более приспособились к своему Караче. Магазины разграблены и разбиты. У продуктовых бронированных киосков очереди голодных людей, которые бросались врассыпную при появлении отрядов милиции.
   В газетах же одно и то же: «Великая Алгонская революция позволила уже сейчас…» – и дальше следовал длинный список достижений этой революции: «возродить давно заброшенные производства», «уделять больше внимания населению», «увеличить зарплаты», «поднять пенсии до необходимого жизненного уровня», «увеличить надои»… И во всех газетах портреты щупленького, с сильным косоглазием «брата всех порабощенных народов» Тодора Карачи в военном мундире, обвешанного бесстыдным количеством орденов и медалей. По телевидению демонстрировались в основном три передачи: народное творчество – записи шестидесятых-восьмидесятых годов прошлого века, советские фильмы тех же времен и открытые трибуналы над различными шпионами, врагами народа и предателями дела революции с непременным включением казней. Говорили, что сам Тодор с огромным удовольствием смотрел эти судилища и особенно их завершения.
   Город шумел, бурлил – манифестации, демонстрации, марши протеста, ночами вой сирен, выстрелы, пожары, днем усиленные патрули и свежие могилки на кладбищах. В Кряцев правительство вводило войска. К черным беретам «Орлиной гвардии», отрядов милиции, добавились зеленые и голубые войск быстрого реагирования, так называемых «Зеленых рыцарей» и «Коршунов». На площадях стояла бронетехника с незачехленными стволами.
   Все было напряжено до предела и готово вот-вот взорваться. Я никогда не занимался политикой и не очень хорошо относился к причастным к ней: только они, и никто более, способны привести страну к краху и хаосу, горю и лишениям, только их необузданная жажда власти способна в одночасье поставить все на край гибели! Что и случилось с Алгонией… Только политиков я считаю виновными в страданиях человека в войнах. Только они способны демонстрировать самые страшные грехи человека и не бояться ответственности, скрываясь за «выражением общей народной воли».
   Разве хотел сосед-хорват смерти своему соседу-сербу, мусульманин христианину, араб еврею? Нет! Они жили рядом, делились одним хлебом, пили из одного колодца, спали под одним небом. У них не было и помыслов о вражде. Но находится кто-то, кому хочется власти на крови, и начинает объяснять: «у тебя нет денег на дворец, потому что все деньги у еврея, что он грабит тебя, портит твою жизнь…» Грань между разумом и безумием у человека тонка и хрупка, и вот уже он с автоматом приходит в дом еврея, убивает его семью… Но у него по-прежнему нет благополучия. На самом же деле благополучие у того, кто столкнул вас с соседом, и он купил себе обещанный тебе дворец на те деньги, которые выручил, продавая вам оружие. Евреев больше нет, но быстро находятся новые враги: немцы, русские, шведы, американцы – «Это они забрали у тебя мир, лишили крова и достатка!», и ты уже не человек, а покорное животное, готовое лечь костьми за эти бредовые идеи. Так оно, мой дорогой сосед, на самом деле…
   С самой первой минуты моего приезда в Кряцев я направил все свои усилия на освобождение сына из тюрьмы, но все старания были напрасными: ни одно из ведомств ничего не хотело делать! Чиновники только брали деньги и давали пустые обещания.
   В первый же день я заметил за собой слежку. Преследователи не очень старались быть незамеченными. Со дня на день я ждал ареста. Дважды мой номер в гостинице обыскивали – рвали одежду, портили вещи, украли все, что могло представлять хоть какую-то ценность. Я торопился, стараясь добиться хотя бы свидания с сыном, но получал только отказы, мотивированные «интересами следствия».
   Параллельно со мной этим делом занимались и представители министерства иностранных дел. Мы пробовали действовать сообща, но такой подход только все усложнял. В их присутствии я получал более категоричные отказы, чем без них. Если прежде я мог передавать Андрею теплые вещи, витамины, лекарства и перевязочные материалы, вести скудную переписку, то теперь это все оказалось невозможным.
   Я пытался узнать, в чем обвиняют моего сына, но добытая информация оказалась ничтожной: арестован, при задержании оказал сопротивление, был ранен, но за что посажен в камеру – тайна. Данные о том, что он кого-то убил, не подтвердились, но и не были опровергнуты. Официальным представителям Украины удалось сделать еще меньше, чем мне.
   Спустя некоторое время мне за большую сумму денег посчастливилось встретиться со следователем. Новости, полученные от него, оказались удручающими: может быть, он был человеком хорошим, так как поведал, что Андрей был арестован во время штурма посольства Украины, тогда как официальная версия гласила, что Гелик Андрей Дмитриевич задержан за участие в антиправительственном мятеже, за снабжение повстанцев оружием и военной техникой. Информацию о том, что арест сына связан с моей персоной, следователь не подтвердил. Он прекрасно знал, кто я такой. Через несколько дней я узнал, что следователь расстрелян по обвинению за связь с иностранной разведкой. Поэтому я уже знал, за что буду арестован. Больше мне не удалось сделать ничего…
   После случая со следователем все боялись не только со мной говорить, но и стоять на одной стороне улицы.
   Беспорядки в городе к тому времени достигли своего пика. «Орлиная гвардия», не стесняясь, проводила облавы, расстреливала прохожих за малейшее неповиновение или косой взгляд. Практически все солдаты были либо пьяны, либо «под кайфом».