— Врачуешь ли ты раны души, Молчун? Сегодня я убил родного брата.
   Слова его были как удар плетью поперек глаз.
   Я отшатнулся, едва ли не шарахнулся прочь, как от заразного больного. Наверное, отвращение, ясно прорисовавшееся на моем лице, заставило его горько кивнуть и отвернуться.
   Брат! Перед моим взором помимо воли встал образ моего собственного брата. Такого, каким запомнился он мне шестнадцать лет тому назад. Взъерошенный, испуганный, заспанный малыш Диний. Всего один раз я заглянул домой после побега из Храмовой Школы. Заглянул тайно, ночью, страшась навлечь на семью несмываемый позор и кару за укрывательство беглеца. Пара слов, брошенные захлебывающейся в беззвучном плаче матери, да амулет — ерундовая игрушка, рядом не лежавшая с истинными магическими творениями, — надетый на шею младшему братцу. Сколько ему сейчас? Двадцать четыре — уже давно не малец несмышленый. Живы ли мать со стариком отцом, с которым я так и не попрощался, убоявшись гнева и проклятия? Кто знает?..
   Смог бы я так пойти против родной крови, поднять меч на брата, заступившись за чужих и, в сущности, малознакомых людей, нарушить одну из величайших заповедей Сущего? Уж в чем, в чем, а в этом не было у меня уверенности. Да что проку изводить себя такими вопросами? Ответ на них лежит обычно в глубине души и, выбравшись на волю, может явить белую шкурку агнца, а может — клыкастую волчью пасть. Не решивший сам для себя, как с честью, не поступившись правдой, выйти из подобной ситуации, не вправе судить другого. Тем более поднявшего меч и за тебя тоже, прикрывшего своим грехом твою трусость и малодушие.
   Устыдившись собственной слабости, я хотел вторично предложить Сотнику помощь, но, повернувшись, увидел лишь, как он медленно бредет, проваливаясь по колени в хрусткий наст, к холмам, унося тело капитана Эвана на плечах.
   Догнать его мне помешал Карапуз.
   — Пусть идет. Неужто ты не видишь — сейчас ему не нужен никто.
   Часто простые, незатейливые суждения Карапуза о людях вмещали значительно больше здравого смысла, чем мои мудрствования недоучившегося школяра, возомнившего о себе.
   — Он придет, Молчун. Утром придет. И все будет по-прежнему.
   И я послушал Карапуза, в чем тоже не перестаю себя винить.
   Сотник из холмов не вернулся. Ни утром, ни вечером следующего дня. Сгинул, пропал без следа. В суматохе, последовавшей за событиями той ночи, никто не заметил его отсутствия. Слишком много свалилось горя на каждого в отдельности и всех в целом.
   Выбирали нового голову взамен опозорившегося Желвака. Хоронили павших. Своих и чужих.
   Лох Белаха, по моему настоянию, разрешили похоронить отдельно. Хоть многие ворчали, ругая меня нелюдским прихвостнем. Белый, нужно отдать ему должное, живо заткнул слишком говорливые глотки. Да, по правде сказать, особо молоть языками было некому. Трехпалого убил Сотник, Юбка и Воробей нашли смерть от рук своих же товарищей по старательскому труду. Каждый из оставшихся на прииске предпочитал теперь молчать и мотать на ус — кто знает, каким боком повернется нелегкая доля. Как сказал Карапуз, все разом превратились в Молчунов. Освободив тело распятого Лох Белаха от костылей, прибитых к стволу липы (не это ли доконало старое, всякое повидавшее на своем долгом веку дерево?), я оттащил его в лес на грубо сбитых салазках. Подальше от людского глаза, от шума поселковой жизни. Вот и пригодились знания, полученные на лекциях учителя Кофона. Не зря, видно, вдалбливал он в головы непоседливых отроков деяния древних героев, историю Войны Обретения и все, что с ней связано. Именно от него я узнал и запомнил на всю жизнь, что перворожденные не зарывают своих мертвых в землю, как принято у арданов и у насыпающих курганы павшим собратьям веселинов; не сжигают в просмоленной лодчонке, как трейги; не пускают в последнее плавание по волнам, как поморяне. С древнейших времен они сооружали площадки в горах, в самых труднодоступных местах, и укладывали покойников смотреть холодные, вечные сны загробного мира под вечным и нерушимым небом. Что ж, учитывая бессмертие сидов, до начала войн Облачному кряжу не грозило превратиться в огромное кладбище. Ветер и горное солнце мумифицировали останки, вот только не знаю, каким образом удавалось им удержать стервятников и грифонов, в изобилии населяющих горы, подальше от желанной добычи, но это и не мое дело.
   С грехом пополам я сбил из жердей кривоватый помост — пять локтей в длину, два в ширину. Закрепил его на дереве. Чтобы поднять туда труп, пришлось повозиться преизрядно. Карапуз наотрез отказался помогать мне в этом деле. Ссылаясь на мысль, высказанную еще своим дедом: «От остроухого держись подальше — два века проживешь». Ладно, нам два века все одно не намерено.
   Учитель Кофон не рассказывал, да и вряд ли мог в действительности знать, как должен быть отправлен в последний путь воин-сид. С оружием или без, на спине или на боку. А может, сидя? Лет через триста после Войны Обретения, как говорят легенды, в Железных горах обитало племя, устраивающее мертвецов в сидячем положении в узких ямах-колодцах.
   Уповая на интуицию, я пристроил Лох Белаха лицом вверх, в руки, скрещенные на груди, вложил меч, оброненный им перед смертью. По краям помоста закрепил крашенные листьями березы полотняные лоскутки — их трепетание какое-то время сможет удержать на почтительном расстоянии и хищных зверей, и любящих полакомиться мертвечиной птиц-падальщиков. Иногда человеческая смекалка способна поспорить с чародейским искусством перворожденных.
   А место погребения сида я постарался забыть. Выбросить из памяти.
 
   Жизнь на прииске пошла своим чередом. Хотя какая там жизнь! Одно мучение. Если и раньше зимой старатели не слишком шиковали, несмотря на ценность добываемых ими камешков, то теперь призрак голодной смерти воочию встал над поселком. «Развеселый рудокоп» сгорел со всеми припасами, за исключением малой толики, спасенной из-под развалин. «Бочонок и окорок» обеспечить пищей всех желающих не мог. Цены на муку и топленое масло, вяленую оленину и засоленную в больших дубовых бочках белорыбицу, а главное, на круглые блестящие луковицы, заботливо развешанные гроздьями на чердаке, рванули вверх так стремительно, что Белому пришлось вмешаться, использовав власть головы.
   Собственно, многие выжили в весеннюю бескормицу только благодаря Белому. И в первую очередь туповатый Ловор, хозяин «Бочонка и окорока».
   Сдуру обрадовавшись спросу на свой не первой свежести харч, он мог вместо прибыли запросто получить красного петуха. Или кайлом по голове на заднем дворе от оголодавшего старателя-неудачника.
   Голова приструнил зарвавшегося Ловора, ограничив цены в разумных пределах, назначил самых честных и проверенных парней поддерживать порядок на прииске, не допускать воровства и мордобоя, отгонять особо обнаглевших волков. По его распоряжению дорога всегда находилась под присмотром — мало ли какую беду она еще способна принести к домишкам Красной Лошади.
   Кого-то нужда озлобляет, доводя до состояния зверья, а кого и объединяет. Пришлось нам с Карапузом зажить одним хозяйством. Тем более что прибившуюся к моему другу Гелку тоже выгнать на смерть в холмы было нельзя. Девчонка с трудом оправлялась от пережитого ужаса, ходила тенью прежней резвушки-хохотушки. Почти не разговаривала, за что парни, которым только дай повод позубоскалить, стали звать ее моей дочкой. Пусть так. Хоть такая дочка. Приемная. Своей-то мне уж, видно, никогда не завести.
   Хорошо ли, плохо ли, а работу в рассечке мне пришлось оставить до лучших времен. С этим справлялся более-менее и Карапуз. Гелка крутилась по хозяйству. Стряпала, прибиралась, топила печь. А мне пришлось заняться поиском пропитания.
   Кони, на которых прискакали воины капитана Эвана, не надолго пережили своих хозяев. Кормить их было все равно нечем, а конина ничем не хуже любого другого мяса. На мой вкус, конечно. Но и другие парни не возражали, кроме четырех веселинов, возмутившихся святотатственным поведением толпы настолько, что дерзнули вступить в драку. Дело закончилось победой здравого смысла — два-три потерянных зуба не в счет. На выброшенные хвосты зарезанных лошадей нашлось мало охотников. Вначале не сообразили, а как сообразили, стало поздно. Но я оказался в числе первых. Жизнь научила. Особенно тяжелая зима, проведенная в заброшенной фактории на самой окраине Трегетрена, у подножия Восходных гор, где я скитался первое время после побега из Школы.
   Из конского волоса я наплел петелек-удавочек. Охотники-трапперы не только не гнушаются таким способом ловли дичи, но даже предпочитают его всем прочим. Только бы капризная зимняя погода давала возможность почаще обходить установленные силки. Раньше хорьков и куниц.
   Поначалу ждало меня серьезное разочарование. Даже руки опустились.
   Восточная марка лежит далеко на юге от Облачного кряжа, и зверье у нас тут водится совсем другое. Ни зайцев, главной добычи беглого школяра, сменившего ученую премудрость на уроки одноглазого старого траппера, ни рябчиков, ни куропаток, птиц обычных для долины Ауд Мора, заросшей густыми лесами.
   Здесь — север. Совсем иные горы, не такой лес. Другие звери, другая птица.
   Совсем уж отчаявшись поймать хоть самого завалящего глухаря, я набрел в лесу на полянку со странными птицами. Рябенькие — черные с белыми и рыжеватыми пятнами, они были слегка крупнее рябчиков, да и куропаток, пожалуй. От тетеревов и глухарей вертишейки отличались тем, что не улетали от человека, не прятались в чаще, а с редкостным слабоумием пытались притвориться частью дерева. Замирали, закрыв глаза. Наверное, думали, коль они не видят вокруг ничего, так и их не видно. Ловить их было одно удовольствие. Берешь палку, на конец ее цепляешь петельку — и готово. Ни одна вертишейка не уйдет. В котле они отличались отменным вкусом, и я боялся лишь одного — как бы, поддавшись искушению, не переловить их всех, лишая самих себя дальнейшего пропитания.
   Так мы продержались до Белен-Тейда. Потом еще десяток дней, потом еще. На удивление всей старательской братии.
   Потом началась оттепель. Потекли с холмов весело журчащие ручейки. Тут бы жить да радоваться, но… Судьба уготовила новый удар.
   Весной стуканцы по обыкновению ложатся в спячку. Странные звери. И то сказать — звери ли? Они не терпят тепла. Прогретый воздух, прорывающийся в шурфы и рассечки от нарочно установленных для проветривания щитов над лядами, им неприятен, вынуждает уйти поглубже, к корням гор. Зной дневной поверхности — смертелен. Поэтому бродят стуканцы только зимой. Пробивают ходы и норки в непрочных наносах. В более крепкой породе предпочитают ползать по старым пещерам, промоинам и скальным трещинам. Чем питаются — один только Сущий, создавший всякую тварь, знает. На людей они не охотятся. Нарочно, по крайней мере. Но столкнувшись в выработке, убивают. Почему? Опять вопрос к Сущему. Мне думается, не терпят людского тепла. А пуще того — жара и света коптилок и ламп, которыми старатели освещают забои, копошась в поисках самоцветов.
   Однажды, уже в начале цветня, я возвращался домой с парой вертишеек в сумке, когда навстречу мне кинулась дрожащая от испуга Гелка.
   — Молчун, беги скорее! — Губы ее прыгали, мешая связной речи, из глаз потоком текли слезы. — Там что-то внизу… Где дядечка…
   Карапуза она называла дядечкой, стесняясь его дурацкой клички.
   — Что внизу, что? — спрашивал я на бегу, обронив палку с петлей и судорожно пытаясь отцепить перекинутую через плечо лямку сумки. — Что ты слышала?
   — Дядечка вдруг охнул, потом закричал так страшно… А потом что-то стучало… Я хотела слезть посмотреть, да забоялась…
   Бедняжка сама не заметила, что за те три десятка шагов, что пробежала рядом со мной, наговорила слов больше, чем обычно за день. Да что там, в тот миг и я этого не замечал. Сумка долго не поддавалась и слетела с плеча на самом пороге.
   Ворвавшись в лачугу, я, спотыкаясь, почти ослепший после яркого солнечного света, опрометью бросился к шурфу.
   — Эй, Карапуз! Откликнись! — Тишина. Мертвая.
   Покричав еще немного для порядка, я стал спускаться, прихватив разожженный от очага пучок лучины. В шурфе стояла темень, как в тролльем желудке. Лестница скрипела под ногами и трепетала, словно живое существо, старающееся вырваться на волю. На самом дне шурфа распахнулись низкие лазы трех моих рассечек. Хотя каких там моих? Я просто выкупил свой участок у общины восемь лет назад, и они уже были прорублены в неплотной глинистой породе. Пришлось только подновить стойки крепи — полгода здесь никто не работал после… А после чего? Что я, собственно, знал о судьбе прежних владельцев участка? Ничего.
   Левая и центральная рассечки уводили далеко и упирались в пустую породу, обедненную настолько, что ковыряться там смысла не было. Другое дело правая. Там еще попадались топазы более-менее приличной расцветки и величины, и даже парочка смарагдов — камней большой ценности и не меньшей редкости.
   Сунувшись туда, я сразу же учуял резкий, неприятный запах. Запах зверя, но не обычного хищника. Резкий, стойкий, напоминающий вонь вокруг лавки кожевника. Именно так бывалые старатели описывали запах стуканца.
   Страх — вот главный враг мой по жизни. Всегда завидовал людям, способным перебороть, перешагнуть свою боязнь, а тем паче всякому, кто страха не ведал. Тому же Сотнику, запросто шагнувшему в одиночку против двух десятков вооруженных до зубов бойцов.
   С трудом передвигая ватные ноги, я пошел дальше в рассечку. Точнее, полез, потому что высота до верхняка от пола — не больше трех локтей — ходить ровно взрослому мужчине не давала. Факел трещал и бросал красные блики на бугристые, в шрамах от кайла и заступа, стенки. Запах стуканца становился все сильнее… Каждый миг я ждал нападения, дрожа от ужаса и отвращения к себе. Но его так и не последовало.
   В забое лежал Карапуз. Изломанный, неестественно выкрутивший шею. Мертвый.
   Справа в стене рассечки виднелась дыра, не больше двух локтей в поперечнике, приваленная уже просевшим глиноземом. Из нее-то и тянуло отвратительным смрадом.
   Что привело безжалостного, бессмысленного убийцу в нашу выработку? В сезон, предшествующий погружению в спячку, стуканцы, говорят, становятся еще более раздражительны и опасны. Почему Карапуз, заслышав стук, с которым чудище пробивало себе путь под землей, не убежал, спасаясь на поверхности? Нет ответа на эти вопросы, как и на многие другие, теснящиеся в моей голове.
 
   Мы остались с Гелкой вдвоем. Теперь к могилам родных, которые она посещала с завидной обязательностью, добавилась еще одна— «дядечки». Моего последнего друга на этом свете — Карапуза.
   Лето окончательно вступило в свои права.
   Просохли тропы, доставив караван торговцев из Ард'э'Клуэна. Вместе с харчами и прочими товарами первой необходимости они принесли вести о прошедшей войне. Не закончившейся, а как-то вяло затихшей.
   Услышав о гибели ярла Мак Кехты, старатели приободрились. В душах затеплилась надежда, что кабале пришел конец. Главное, чтобы жадноватый и суровый Экхард не вздумал прибрать к рукам правобережье Аен Махи. А уж свободной общиной мы как-нибудь проживем.
   Вот только лазить под землю я начал бояться. До холодного пота, до дрожи в ногах и руках. А если и удавалось заставить себя поработать, постоянное ожидание нападения стуканца заставляло делать неверные движения, пропускать занорыши с самоцветами. Хотя умом я понимал — звери впали в спячку и до листопада вряд ли появятся.
   Пришлось все больше и больше времени проводить в лесу на холмах. Ловить вертишеек, собирать ягоды, орехи. Думаю, мне удалось бы насторожить ловушку-плашку и на куницу. Только кому нужен летний нестойкий, светлый мех?
   Было у меня, собственно, две мечты. Первая — по всем правилам удочерить Гелку. В присутствии жреца и свидетелей провести обряд. Жаль, жрецы в нашу глушь до сих пор не забредали. Но быть может, они просто боялись сидов?
   А вторая — раздобыть хоть пригоршню тютюнника. Хоть немножко — не одну трубочку. Мой запас иссяк еще в цветне, а караванщики не привезли почему-то. И с той поры каждый выход в лес я загадывал: повезет, не повезет. Заглядывал под кустики, мял в ладонях, принюхиваясь, разные листочки. Правда, тютюнник — травка южная, теплолюбивая, но мечтать-то никто не запретит.
   Надежда, как известно, умирает в человеке последней.

Глава III

Ард'э'Клуэн, Фан-Белл, липоцвет, день двадцать шестой, полдень
   Перезвон в кузнечном ряду, нарочно вынесенном слободским людом подальше, почти к широкой отмели Ауд Мора, стоял такой, что мастер Ойхон, битый час переругивающийся с ремесленником, взявшимся за его заказ, вскоре охрип, стараясь расслышать собственный голос. Со стороны можно было подумать, что они грызутся почем зря из-за цены или сроков работы, но первый взгляд обманывал. Они не ругались. Просто коренастый лысеющий ардан, облаченный, несмотря на жару, в толстую шерстяную рубаху и кожаный фартук, никак не мог понять, чего же хочет от него заезжий рудознатец. А Ойхон, проклиная тупость собеседника и свое неумение связно растолковать суть дела, в сотый раз принимался объяснять, рисуя в помощь себе тоненькой веточкой схемы на песчаной площадке.
   Самое обидное было то, что кузнец, по уверению всего мастерового люда, опрошенного рудознатцем по дороге сюда, был самым настоящим мастером своего дела. И с железом творил настоящие чудеса. Вот только нечто новое в его широколобую голову входило ой как туго!
   Да, он привык делать отличные мечи и секиры, наконечники копий, оковки щитов и колесниц, столь любимых арданами. Мог, буде на то необходимость, выковать при помощи двух молотков и зубила цветок со всеми лепестками и тычинками. И знал эту работу как свои пять пальцев. Ойхону нужно было другое. Этот инструмент он задумал еще за год до окончания академии и по праву гордился своим изобретением. На факультете рудознатцев учили распознавать куски горной породы по отдельным, вкрапленным в них минералам, уметь понять, на какой глубине зародился тот или иной камень, что полезного может в себе нести. Учили находить железные руды. Бурые, болотные, и черные, тяжелые, самые богатые, которые оставляли красные полоски, если чиркнуть обломком по необожженному черепку белой глины. Объясняли, как находить места, где выглядывает на поверхность черный горючий камень, используемый кузнецами и плавщиками руды. Определять залежи медного колчедана. И, конечно же, рассказывали, как находить самоцветы, золото и серебро.
   Наиболее способные ученики уже с третьего года начали осваивать мастерство лозоходцев. Трудное это дело, не всякому дается власть над тонкой рогулькой. Не каждому поможет она, покажет место, где лежат скрытые землей богатства. Поговаривали, что искусство лозоходца чем-то сродни искусству жрецов-чародеев, которых готовили совсем в другой Школе. Более почетной и предъявлявшей неизмеримо большие требования к своим ученикам.
   Освоившим работу с лозой выпускникам академии присваивали звания магистров. Им не нужно было скитаться по окраинным землям в поисках работы — все получали места в свитах наместников провинций Приозерной империи, да стоит она вечно!
   А вот у Ойхона с рогулькой сразу не заладились отношения. Не отзывалась она на мысленные призывы, не дрожала в пальцах, не выгибалась, указывая под землю. Это означало, что даже при самых лучших познаниях получит он вместо магистерской мантии бляху мастера, выпускное пособие — десяток серебряных империалов и отправится искать счастья по ровным, мощенным серым камнем дорогам империи. А если не повезет, то и дальше: на дальний юг — к вечно враждующим между собой князькам пригорян, на восток — добрая сталь нужна всем, и кочевникам-степнякам тоже, на север — к королям независимых королевств, что предводительствовали суровыми народами, почитавшимися в столице за варваров.
   Потому и засела у совсем молодого тогда ученика в голове дерзкая мысль — придумать нечто такое, что могло бы затмить все хваленое мастерство лозоходцев. Ведь они, если задуматься, залежи-то указывали, но часто ошибались, путались сами и путали других. Одно дело указать вместо золотоносной жилы серебряную. Обидно, конечно, ну да стерпеть можно. А как вместо залежей самоцветных синюю глину отрывали? Вместо черной руды железной — тяжелый белый камень, никому не нужный, на строительство и то не годящийся? История помнит такие случаи. Вот только судьбу и имена ошибавшихся магистров не хранит.
   Вот и придумали, чтобы удостовериться, прав ли мастер-лозоходец, не начинать сразу карьер рыть или рудник закладывать, а копать с десяток шурфов. Добираться до искомой залежи. Взять несколько образцов. Если будет, конечно, что брать. Когда руда должна была быть неглубоко, старались обойтись канавами, которые дорывали до нужной глубины, крестили ими почву с севера на юг и с запада на восток, или ямами-копушами пятнали землю то там, то сям. В итоге работы могли растягиваться на месяц, да и не один, если залежь в земле неровно таилась, вытянулась в один бок длиннее, в другой короче, изогнулась петлею.
   И Ойхон придумал. Выдумал бить узенькие шурфики без людей. Долотом на веревке. С поверхности земли. А когда эта мысль, вначале несмелая и неясная, обрисовалась четко, когда юношеские замыслы впервые легли на клочок папируса в виде кривоватой, но в целом понятной схемы, испугался ученик. Задумался: если все так просто, как ему увиделось, что ж никто раньше него не догадался? Или он один такой умный? Вот уж вряд ли… Все вокруг дураки? Тоже нет, пожалуй… А может, это запретное знание? Давным-давно жрецами обнаруженное и скрытое подальше от докучных людишек в храмовые книгохранилища и архивы. Вот тогда ему жутко стало. Всем известно: в лапы жрецов-выпытников в подземелья угодить — все равно что хапун-рыбе в пасть. Быстро и навсегда. Только рыба свою жертву сразу съедает, а жрецы еще накуражатся перед смертью в свое удовольствие. Что знаешь, расскажешь, и что не знаешь, все равно расскажешь. Друзей-родных оговоришь…
   Испугавшись своих мыслей преизрядно, первую ту схему Ойхон съел. И заставил себя забыть все, что придумал. Чтобы часом во сне не проболтаться или под хмельком — на старших курсах допустимы были в академии известные вольности.
   А когда вышел за порог с пригоршней империалов в кошеле и сменной рубахой в сумке, призадумался. И решил попробовать свои знания применить.
   Забрался молодой мастер для этого на далекий север. В тот самый Ард'э'Клуэн, о котором школяры-южане всяких сказок наслушались. Будто снег тут лежит по самый цветень, пшеница не вызревает — только рожь и просо, леса растут густые, дремучие, зверьем злым и кровожадным населенные. Чего стоили сказки про стрыгаев, чудищ крылатых с людскими головами, что кровью и плотью человеческой питаются. А уж в истории про бэньши — бабу, по ночам голосящую: кто услышит ее, тот помрет вскорости, — и самые младшие не верили.
   А еще сказывали, люди в Ард'э'Клуэне все грязные, волосатые, каждый с оружием не расстается — с мечом ест, с мечом спит, с мечом бабу любит. А всё потому, что сиды остроухие, о которых на юге уж если кто и вспоминал, то только историки-летописцы да учителя, здесь ходят по белу свету, не страшась гнева Сущего Вовне, топчут землю погаными ножищами, так и ищут, кого извести лютой смертью, на кого порчу навести.
   Многое из услышанного оказалось неправдой, многое полуправдой. Например, про стрыгаев давно уж в Фан-Белле никто не слыхал, а трапперы с Лесогорских отрогов без оберега от них из дому носу не кажут. Бэньши, хоть и не видел никто, многие уверяли клятвенно, что слыхали. Как только живы остались? И про многое иное зверье, на юге слыхом не слыханное, порассказали Ойхону. Про космачей и про стуканцов, про кикимор и про медведей пещерных, которые когти столь длинные на лапах отращивают, что приходится бедолагам на ходьбе их выворачивать и ходить, опираясь на пясть. Кое-кто и про троллей трепал, что будто в самых глухих чащобах еще прячутся, имеют один глаз, красный и огромный, посреди лба, стонут жалобно и преследуют одиноких путников. Этих болтунов их же товарищи — рудокопы да трапперы — на смех поднимали. И правда, чего по пьяни не привидится.
   Кое-что и правдой оказалось о жителях северных королевств. Мытьем они и впрямь не злоупотребляли, отпускали бороды и с оружием управлялись на удивление ловко. Но всему можно найти объяснение. С бородой зимой теплее. Мыться одно дело летом, когда каждая речка, каждый ручеек к твоим услугам. А совсем другое — зимой, снегом метущей, морозом холодящей. Самое интересное, что на самих арданах (как там дела обстоят у трейгов с веселинами, Ойхон не знал) вынужденная нечистоплотность никак не сказывалась.
   С оружием арданы знались с самого детства. И не сиды были тому причиной, а постоянная грызня между самими людьми, вялотекущая до поры до времени по всему северу. То трейги схватывались с веселинами, зовя арданов на подмогу, то, забыв о недавней дружбе, сами луки против недавних союзников поворачивали. Разбойниками кишели все леса от заболоченной дельты Ауд Мора до Восходного кряжа. Случалось, крупные шайки набирались смелости и нападали даже на королевские обозы, на крупные фактории, форты стражников, не говоря уже о деревнях и заимках, живших уютно и спокойно, как плотва на сковородке. А в прежние годы и нередки случаи были, когда талуны местные — каждый сам себе господин и указ — меж собой резню учиняли. Горды талуны-землевладельцы были у арданов, ох горды… Одно слово на пиру, косой взгляд на охоте, милость короля соседу, а не ему, достойному, оказанная. И взрывали суглинистый бурый подзол почвы крепкие копыта упряжных коней, мчались, мелькая спицами, колесничные повозки с благородными бойцами, возжелавшими справедливости под солнцем. Звенела сталь копий по бронзовым бляхам щитов и оковкам бортиков, лилась кровь, обильно орошая безмолвно страдающую землю. А уж когда расходились благородные воители, всем доставалось. И правым и виноватым. Благо, король Экхард, жестокий и злопамятный, взобравшись на трон тому уж более восемнадцати лет, придушив в сортире, как поговаривали злые языки, родного батюшку, засидевшегося, по его мнению, железной рукой навел порядок. Усмирил слишком рьяно отстаивающих вольницу владетельных талунов, приструнил разбойничьи шайки, замирился с королем трейгов Витгольдом и даже заслал посольство к далекому, не враз доедешь, Мечелюбу, отцу правящего ныне в Весеграде Властомира.