Страница:
— Да нет. — Он глянул на меня удивленно. — Я не то думал сказать. Был я вольной пташкой, старателем, и не сподобился, а теперь головой выбрали… За все в ответе перед обществом. Что теперь о путешествиях думать?
— И то верно.
— Так вот, я думаю себе. Рудознатец рудознатцем… А ну, как не найдет он ничего? Не вздумает Экхард нас к рукам прибрать?
— Экхард может.
Я вспомнил рассказы торговцев о порядках в Ард'э'Клуэне. О регулярных казнях на площади Фан-Белла, о бесчинствах конных егерей и зреющем недовольстве талунов. Монарху арданов только попади под крылышко — обдерет как липку. Куда там перворожденным.
— А про Мак Кехту слышал? — Похоже, мысли наши двигались в одном направлении.
— Говорят, лютует она в Левобережье. Сколько людей побила. Факторий, хуторов пожгла…
— Вот! А я про что толкую? — Взгляд Белого вдруг стал острым и холодным, словно клинок двойной закалки.
— Где Левобережье, а где мы…
— Может, и так. Только я остроухих давно знаю. Ты вот сколько лет на прииске?
— Восемь в цветне было.
— Вот. А я — скоро двадцать. Если остроухие считают Красную Лошадь своей вотчиной, рано или поздно она к нам заявится. А тогда…
Голова зябко передернул плечами. У меня тоже мороз пошел по коже, несмотря на припекающее спозаранку солнышко.
— Я парням сказал еще зимой — оружие, какое от находников осталось, собрать, вычистить, жиром смазать и держать в исправности, — продолжал Белый. — От мечей, конечно, проку мало. Кто у нас ими драться обучен? Никто. Вот только был…
Он махнул рукой. Я кивнул. Что тут скажешь?
А перед глазами вновь возникла морозная ночь, багровые блики костров и скользящий сквозь толпу Сотник с клинком в руках.
— Да чего уж там… Мечи сложил про всякий случай. Пусть лежат — есть не просят. А вот копья, секиры, пара шестоперов… Четыре самострела есть. Только бельтов к ним маловато. Тут у нас один… Ты Хвоста знаешь?
Я опять покивал. Кто ж на прииске Хвоста не знает? Пожилой трейг кличку свою получил за пристрастие к шапкам, украшенным лисьими и енотовыми хвостами. В отличие от многих о себе он рассказывал охотно. Как повздорил с бароном, был порот нещадно, закован в кандалы. Исхитрился удрать в лес. К вольным ватагам не прибился — блуждал один, пока не подстерег барона и не спровадил меткой стрелой в Нижний Мир. Сменял горшки на глину! Наследник вместо благодарности объявил награду за голову дерзкого смерда, и пришлось Хвосту уходить на север. В Ард'э'Клуэн, а потом и еще дальше — в земли, подвластные перворожденным. Старый лучник был одним из немногих, кто совмещал старательский труд с охотой в холмах.
— Знаешь, — вел дальше голова. — Так вот, я его попросил луков наделать. Пяток смастерил. На больше, говорит, материалу нету. Сухожилия нужны. Дерево особенное. Выдержанное. Ну, да ладно. И на том спасибо. Подспорье невелико, но на безрыбье и жабу сглотнешь. Что ты все молчишь и киваешь?
— Так я ж Молчун.
— Скажи хоть что-нибудь.
— Что говорить? Вижу я — ты обороняться хочешь, если кто вновь наедет. Так?
— Так. А ты думаешь — зря?
— Может, и не зря… Откуда мне знать? Я ж не боец. Отродясь в войсках не бывал. Из меня в таком деле советчик, как…
— Да я понимаю. Эх, был бы Сотник живой!
— В одиночку в березозоле люди в лесу не выживают.
Это было жестокой правдой. Наверное, прирожденный охотник, дитя природы вроде Хвоста, снаряженный ловчей снастью, огнивом, топором, смог бы продержаться до прихода тепла. Но мой друг им не был. И, скорее всего, его косточки, давно обглоданные волками, белеют вперемешку с костьми капитана Эвана где-нибудь на дне глубокого оврага.
— Это верно, — согласился Белый. — Да пребудет с ним благодать Пастыря Оленей.
— Да пребудет.
— Ты тоже сможешь помочь нам, Молчун. Не меньше Сотника.
Признаться, я опешил.
— Я? Как я могу помочь?
Белый помедлил, собираясь с духом. Как видно, разговор давался ему с трудом.
— Я видел, что ты умеешь, Молчун. И я хочу, чтобы ты был со мной, коль начнется заваруха. Вот.
— О чем ты? Что я умею?
— Все темнишь?
— Да ничего я не темню! — Меня начала разбирать злость. — Говори толком.
— Тогда… Ну, в ту ночь, когда… Когда ушел Сотник. Ты выстрелил пламенем в Эвана. И не говори, что этого не было. Я видел своими глазами. И не только я.
— Так вот ты о чем! — Я готов был самому себе надавать подзатыльников: сколько лет удавалось скрывать свои, доброго слова не стоящие, способности к магии — и на тебе! — показался во всей красе. Добро, если бы с пользой, а то…
— Об том и толкую. — Похоже, после первых слов Белому полегчало. Возвращалась прежняя уверенность. Придется его разочаровать.
— Ерунда, Белый. Не бери в голову. Любой жонглер в Фан-Белле может выкинуть штуку почище этой.
— Э-э, нет. Бродячих циркачей я нагляделся за свою жизнь. Это не то. Ни один из них не выпустит струю огня на двадцать шагов. Вот. Тут другое. Ты — чародей, Молчун. И ты нам нужен.
— Да какой же из меня чародей! Ты хоть видел настоящего мага?
— Видел. И сейчас на него гляжу.
Нет, ну просто слов не хватает! А отмолчаться, похоже, в этот раз не выйдет. Хоть молчание — золото, а спасаться серебром надо. Только как, скажите на милость, объяснить этому седому, въедливому мужику, что удрал я из Храмовой Школы потому, что осознал ничтожность своих способностей? Как растолковать, что Сила, разлитая, рассредоточенная в Мировом Аэре, просто так в руки не дается? И даже очень хороший маг, жрец высшей ступени посвящения, по сути, бессилен без предварительно заряженного амулета. Потому что одно дело — воспользоваться сконцентрированной, чистой Силой, сформировать и направить поток в нужное русло, а совсем другое — собирать ее по крупицам и лепить из них нечто такое, что можно применить с пользой для дела. Поэтому главным признаком, по которому строгие учителя Школы определяли, состоишься ты как маг или нет, как раз являлось умение собирать Силу, черпая воду решетом, и заряжать амулеты. Этому искусству я так и не смог научиться. Не дано. Хотя у меня вполне сносно получалось работать с готовыми, напитанными кем-нибудь амулетами. А кому нужен маг-нахлебник, пользующийся плодами чужого труда?
— Послушай, Белый. — Я постарался придать голосу как можно большую убедительность. — Я — не маг. У меня нет никаких способностей. То, что ты видел в ту ночь, не Стрела Огня, а так, пшик. Не способен я даже перепелку зажарить чародейством.
— Хорошенький пшик! Струя пламени толщиной в руку! Если бы Эван не увернулся…
— Да он и не уворачивался!
— Скажешь тоже! Как же он тогда не сгорел?
— А я что говорю? Настоящий маг сжег бы и Эвана, и десяток людей из толпы, а еще пропалил бы дырку в дальнем холме. То, что сделал я, — видимость, а не волшебство. С перепугу, что называется. А силы в моей магии — раз-два и обчелся! Да я сейчас и трубки не разожгу без огнива. Веришь?
— Не верю.
Ну что тут поделать?
— Молчун. — Голова мягко взял меня за рукав. — Молчун, мне все равно, за что тебя изгнали твои собратья-чародеи. Мне наплевать, сколько тайн ты хранишь за душой. От кого скрываешься и что скрываешь. Помоги нам. Поддержи в трудное время, и тебя поддержат, когда придется туго.
И тут меня окончательно разобрала злость. На самого себя прежде всего. На упрямого Белого, привыкшего верить прежде всего своим глазам, а потом уже чужим речам.
Перед славным выбором он меня поставил. Отказаться? Самое честное решение, конечно. Но, поскольку убедить Белого в своей магической несостоятельности мне все едино не удастся, отказом я сразу противопоставлю себя не только голове прииска, но и той упрямой кучке старателей, что стремится сделать нашу жизнь как можно более похожей на человеческую. В глубине души я хотел быть с ними. Хоть малой малостью, а помочь. Только не нужен им Молчун-старатель, Молчун-траппер, Молчун-недоучившийся жрец. Они хотят видеть рядом с собой Молчуна-чародея, способного, если возникнет надобность, щелчком пальцев испепелить авангарды армий Экхарда, движением бровей спустить с гор каменную лавину на головы сидам ярла Мак Кехты. Согласиться я тоже не мог. Нельзя допустить, чтобы в тебя поверили, заронить надежду, а потом подвести в самый трудный момент. Это хуже предательства.
Поэтому я покачал головой:
— Извини, Белый. Я не могу тебе объяснить, а вернее, ты не хочешь слушать мои объяснения. Не маг я…
Очевидно, голова все-таки надеялся уговорить меня. Вот что бывает, коли уверил себя в несуществующем. Как ребенок малолетний, право слово.
— Вот ты как, значит, Молчун? — Глаза его опасно сузились. — Моя хата с краю?
— Послушай…
Продолжить я не успел, да и не знал, по правде говоря, что еще сказать. Дверь моей хижины отворилась, и за порог выскочила Гелка. С ведром. Опять по воду — не иначе стирку затеяла. Щеки ее раскраснелись от печного жара так, что веснушек почти не видать стало. Пробегая мимо нас, она перекинула рыжую косу за спину, потупилась — меня девка до сих пор робела, не говоря уже о Белом, — и протараторила скороговоркой:
— Лепешка на столе. Будешь уходить — рубаху оставь. Я там чистую положила.
Вот умница дочка! Ну когда раньше я по два раза на месяц чистую рубаху надевал?
— Спасибо, белочка. Сама-то хоть поела?
Гелка кивнула на бегу и скрылась за отвалом подле покосившегося домишки, где раньше жил Карапуз.
— Золото, а не девка. — Переполнявшее меня умиление просилось поделиться с кем угодно, а чем Белый плох для такого случая?
— Просто чудо, — отозвался голова и вдруг скривил гаденько губы. — А правда, это, парни болтают, Молчун, ты с Гелкой как с бабой живешь?
Вот тебе, старый, и имперская пенсия! Только размякнешь, высунешь краешек души из-под заскорузлого панциря одиночества, а тебе тут же — на — ведро помоев! И кто? Белый, которого уважал я, пожалуй, побольше, чем кого иного. Это что ж про меня треплют по закоулкам остальные?
Сам не заметил, как на ногах оказался. В руках — ворот рубахи Белого. Даром, что он на полголовы выше, в плечах шире, да в драке, верно, не такой олух, и корд на поясе.
— Счастье твое, падаль, — прорычал я, не узнавая собственного голоса, — что не маг я. Я б тебя горсткой пепла развеял к хренам собачьим!
Голова перетрухнул. Еще бы! Хотел просто уязвить, а может, через стыд приневолить к делу, к которому добром не уговорил. А вышло-то еще хуже.
— Ты, это, Молчун… Ты что… Тише… Тише. — Побелевшие губы выплевывали слова судорожно, неохотно. А за оружие и не подумал схватиться.
— Пошел прочь, голова! — Пальцы разжались, давая хлипкому полотну медленно выскользнуть на свободу.
Белый плюхнулся задом на лоток.
— Убирайся и никогда ко мне не приходи больше. Слышишь? Никогда!
Я развернулся и пошел в дом. Хотелось плюнуть в перекошенную страхом рожу, но гнев уже уступал место брезгливости. Всяк меряет людей по себе. И приисковая братия ничуть не лучше любой другой толпы.
— Молчун, ты что — расстроился?
Слова Белого позади доносились слабо сквозь барабанный бой пульсирующей в висках крови.
— Молчун, ты что? Я ж так ляпнул… — Источенная непогодой дверь, знакомая до каждой трещинки, каждой отколовшейся щепочки, с громким стуком захлопнулась, едва не оборвав петли. Дверь-то в чем виновата? Я прижался к ней спиной и затылком, словно Белый ломился следом. Вот еще глупости! Наверняка он уже ушел.
В доме аппетитно пахло свежеподжаренными лепешками и горячей похлебкой на дичине, но есть не хотелось. Прошла охота. Хотелось найти побольше тютюнника и выкурить подряд трубок пять. Или лучше глотнуть обжигающего хлебного вина. Такого, как варят веселины на зависть соседним народам.
А еще хотелось бросить все к стуканцовой бабушке, достать припасенный на черный день мешочек с горстью топазов и рвануть куда глаза глядят. Лучше на юг. Поближе к границам Империи, где тепло, цветут яблони и вишни, где люди не превратились еще в каменных крыс.
Так и сделаем. Прокормиться я везде прокормлюсь. И дочку не обижу. Самоцветов, если разумно их тратить, до конца жизни хватит. Еще и на приданое Гелке останется. Вот только, как добраться до благодатных краев, чтоб не попасть в лапы разбойникам, отрядам сидов-мстителей, охотникам за живым товаром? Ведь и без этих препятствий дорога обещает быть куда как нелегкой. Припасов наготовить надо. Вертишеек накоптить побольше, лепешек впрок нажарить. Сапоги лишний раз прошить. И Гелкины башмаки тоже, а то девка босая бегает — бережет обувку.
Значит, решено. Буду готовиться уходить.
Ловчая снасть у меня в углу, подле самой двери всегда стоит. Перекинув лямку подсумка через плечо, с петлей на палке под мышкой, я ушел, не дожидаясь возвращения Гелки. Трудно будет ей объяснить, почему к еде не притронулся. Ладно, вечером поговорим.
За беседой с Белым я и не заметил, что солнце поднялось довольно высоко, впилось жадными лучами в измученную землю. Нехорошо так говорить о небесном огне, подателе жизни, но в это лето вел он себя как лютый стрыгай-кровопивец. Высасывает из почвы, из растений, из живых тварей последние крохи жизни. И не верится, что скоро наступит яблочник, удлинятся ночи, поползут тяжелые дождевые тучи из восточных пределов, а за ним и златолист с частыми дождями, завершает который Халлан-Тейд — грустный праздник прощания с теплом.
Сегодня я надумал сходить к дальнему распадку — лиги две с половиной по самым скромным прикидкам. Ручей промыл там глубокий овраг, обнажив розовый камень костяка холмов. Две прохладные даже в разгар лета шершавые стены с частыми глазками полупрозрачного кварца и ярко сверкающими вкраплениями пластинок слюды. Снег там держался этой весной дольше, чем в любом другом месте. И был выше, почти вровень с оврагом. Значит, есть шанс найти невымерзший тютюнник на узкой полоске намытой вдоль ручья земли. Как раньше мне в голову не пришло поискать там? Может, потому, что тяжелые воспоминания уводили меня прочь от этого места? Дело в том, что на полпути к Холодному распадку, как называл я его для себя, стояло дерево, а на нем — грубо сбитый помост с когда-то ярко-желтыми, а теперь уж точно выцветшими на солнце тряпицами по четырем углам. Последнее прибежище Лох Белаха.
Путь мой лежал мимо красной скалы, давшей имя нашему прииску. Посмотришь чуть наискосок — точно злой веселинский жеребец прижал уши, готовясь нести всадника в горячую схватку. Ветер, дожди да морозы лучше всякого ваятеля прорисовали и раздутые ноздри, и дрожащую от возбуждения губу, и скошенный в сторону круглый конский глаз.
Покидая поселок для охоты, я всегда подходил к Красной Лошади, словно здороваясь-прощаясь. На удачу, что ли? Подошел и на этот раз.
Нет, все-таки жизнь учит тому, чему отец с матерью вразумить не могут. Еще десять лет назад я таким не был. Остался бы стоять, разинув рот, и схлопотал бы бельт промеж глаз. Сейчас, еще не успев толком осознать, кого вижу у скалы, я покатился в сторонку под прикрытие валунов и сухих бодыльев полыни. А уж оттуда, осторожно приподняв голову, пригляделся повнимательнее.
По дороге, ведущей к прииску, гуськом двигались всадники.
Где же человек Белого, обязанный следить сегодня за дорогой? Видит ли опасность? Успеет поднять тревогу?
В том, что вооруженные пришельцы несут новую беду, сомнений быть не могло.
Серые, соловые и светло-каурые кони ступали осторожно, мягко ставя точеные копыта на растрескавшуюся землю. Те, кто сидели в седлах, внешне производили впечатление расслабившихся путников, но почему-то сомнений не было — каждый в мгновение ока выхватит дротик из притороченного к седлу чехла или узкий меч. Вид дротиков, масть лошадей, а также нечто смутно знакомое в сбруе сразу натолкнули на мысль о перворожденных.
Сиды вернулись! Значит, прав голова. Сто крат прав, убеждая всех готовиться к борьбе с захватчиками. Остается надеяться, что у примкнувших к нему парней хватит сил и умения противостоять отлично обученным, закаленным в боях врагам.
Сколько же их? Впереди двое, потом по одному… Один, два, три… Двенадцать, тринадцать… Всего шестнадцать. С Лох Белахом никогда не приезжало больше десятка. И то это казалось страшной силой, повергающей в трепет одним своим присутствием. Правда, тогда еще многие не верили в собственные силы, не были заодно, не попробовали сладкого вкуса свободной жизни.
Взгляд помимо воли вернулся к первой паре. Серый и каурый кони шагали плечо в плечо. На первом сидел высокий перворожденный, в отличие от остальных не носящий ни шлема, ни кольчужной сетки на голове. Длинные белоснежные волосы, опускающиеся хвостом до середины спины, выдавали его возраст. Должен заметить, весьма почтенный — седеть сиды начинают после восьми сотен лет, как учил нас Кофон. Над его плечами торчали рукояти двух мечей. Это тоже отличало старика-сида от других, несущих оружие на перевязи на боку. Слегка откинувшись в седле, он внимательно осматривал окрестности. Так, что я сразу понял: шевельнись — и пропал.
Рядом, на кауром скакуне ехал… Вернее, ехала. Потому что это была женщина. То есть — сида. Даже мой неопытный глаз различил это сразу, несмотря на вороненую кольчугу и плетеный койф на голове, оставляющий открытым только лицо. Какая сида могла явиться сюда, на забытый Сущим, перворожденными и людьми прииск?
— А про Мак Кехту слышал?
— Говорят, лютует она в Левобережье. Сколько людей побила. Факторий, хуторов пожгла…
Мак Кехта! Вдова и наследница погибшего ярла! Явилась за своим добром. За хозяйской десятиной.
Мне сразу захотелось оказаться где-нибудь далеко-далеко. В Соль-Эльрине, например. А лучше — в Вальоне или Пригорских княжествах. Мы-то здесь отрезаны от остального мира и мало про что слыхали, но у бывалых, матерых караванщиков-арданов волосы вставали дыбом при одном только упоминании об отряде Мак Кехты. Она отличалась не только непримиримой ненавистью к людям, лишившим ее богатства и роскоши знатной ярлессы, но поистине звериной жестокостью. Хотя какой там звериной… Животные убивают ради пропитания. Даже стрыгай или космач. Стуканец убивает без причины, но не мучает свои жертвы перед смертью. На такое способны только перворожденные и люди. Выколотые глаза, растянутые между деревьями кишки, отрезанные гениталии, набитые во вспоротые животы горячие уголья…
Кавалькада приближалась и была от меня уже на расстоянии броска камня.
Какова же она, бешеная сидка?
Странно, но во внешности ее не было ничего пугающего или навевающего ужас. Роста, как видно, маленького — мне чуть выше плеча. Тоненькая, как подросток, — кольчугу, скорее всего, по особой мерке плели. Лицо миловидное даже по человеческим критериям (и это несмотря на то, что наши понятия о красоте очень сильно отличались от таковых у перворожденных), а уж для сидки — настоящая красавица. Двум разным расам трудно сойтись в определении прекрасного, когда речь идет не о качестве изделия ремесленника или удобстве той или иной вещи. Для людского взгляда раскосые глаза сидов, высокие переносицы, которые придавали их лицам сходство с диковинными птицами, и, в особенности, заостренные уши не могут показаться особо симпатичными. А нас перворожденные откровенно презирали, считая животными за курносые лица, за круглые уши и глаза.
Но Мак Кехта была хорошенькой. Может быть, так казалось потому, что кольчужное плетение койфа скрывало ее уши, делая больше похожей на девчонку-сорванца. Это впечатление только усиливала нависающая на брови золотистая челка, обрезанная неровно, второпях. А возможно, грустный излом губ и потупленные в гриву коня глаза не вязались с образом кровавой убийцы и палача. Что-то тяготило воительницу. Заставляло сутулить плечи, словно под непосильным бременем, и клонить голову в раздумьях. Хотелось бы верить, что обагрившая ее руки людская кровь возопила наконец-то к небу. Так ли?
Раздумывать на эту тему я позволил себе ровно столько времени, сколько понадобилось, чтобы соломенно-желтый хвост последнего скакуна промелькнул передо мной, уходя в направлении к Красной Лошади. А затем вскочил и крадучись побежал к поселку. Может, удастся собрать побольше еды, какие-никакие вещи, захватить Гелку и удрать в холмы? А там, чем стрыгай не шутит, уберемся и вообще с прииска подальше. В Восточную марку, что ли, податься? Есть там у меня еще пара знакомцев среди трапперов.
Взмыленные кони с безумной апатией в налитых кровью глазах и суровые воины, изжеванные усталостью от затяжной гонки через безлюдные земли. Хлопья пены, срывающиеся с мундштуков, и светлые дорожки, оставляемые ручейками пота, сбегающими из-под подшлемников на коричневую от въевшейся дорожной грязи кожу.
Двадцать пять всадников. Лучшие из лучших. Самые опытные бойцы, прошедшие пограничные стычки на границах, не раз топившие в крови баронские мятежи, выжившие в жестокой и, в сущности, бесцельной войне с перворожденными.
Во главе колонны неутомимо рысил могучий вороной конь с белой проточиной на широкой морде. Его багровый от напряжения глаз косил на седока, являвшего собой образец силы и целеустремленности. Мрачная решимость в пристальном прищуре карих глаз заставляла даже обессиленных вконец воинов подтягиваться, когда Валлан, повернув обритую наголо голову, скользил взглядом по спутникам.
— Короче рысь!
Послушные приказу капитана петельщики придержали бег коней, которые с радостью подчинились давно ожидаемому окрику.
— Лабон, на разведку!
Седеющий полусотенник, худой, невысокий, слегка сутулый, с застарелым шрамом от ожога на левой щеке и щеточкой черных усов, молча вскинул руку, давая понять, что приказ услышан, и тронул шпорами каракового, шумно поводящего боками жеребца повесской породы.
Обгоняя первый десяток, он, так же не говоря ни слова, кивнул двум петельщикам, выглядевшим посвежее прочих. Преодолев легкое сопротивление лошадей, не желающих подниматься в галоп по первой команде наездников, тройка дозорных умчалась вперед.
Трясущийся в седле, бок о бок с Валланом, молодой светловолосый человек в темно-серой куртке — единственный в отряде без кольчуги и табарда цветов Трегетрена — тяжко вздохнул. Отправка вперед разведчиков означала желанную дневку с отдыхом для измученных лошадей и… Да нет, пожалуй, только для лошадей. Люди в этом походе отдыхали только ночью. И то по очереди.
Капитан расслышал сквозь топот копыт вздох соседа и, повернув голову, в который раз окинул его взглядом. За последнее время скепсиса в глазах Валлана становилось все меньше. Напротив, появился легкий, как утренняя дымка над гладью Ауд Мора, оттенок уважения. Расстояние, которое петельщики преодолели за восемь минувших дней, обычным маршем покрывалось за месяц. И заслуга в том была не его, командира, и не его правой руки — Лабона, а именно неумелого наездника в неладно сидевшем гамбезоне с чужого плеча, заморенного усталостью больше других, слабосильного неженки-южанина.
Слова поддержки и ободрения так и не сорвались с плотно сжатых, словно окаменевших губ Валлана. Да и не стоило ожидать от него столь сентиментального поступка. Петельщики не жалели ни себя, ни других. А Валлан олицетворял собой идеал петельщика. Гвардейца и карателя. Сильного, неутомимого, беспощадного.
Из густого перелеска на склоне холма широким махом вылетел караковый. Самодовольно ухмыляющаяся физиономия Лабона лучше всяких рапортов говорила об успехе. На всем скаку, вздымая клубы ржавой пыли, он поравнялся с командиром и поскакал рядом, приноравливаясь к бегу вороного. Злой караковый клацнул было зубами в сторону Валлана, но полусотенник рывком повода призвал его к порядку.
— Ручей. Широкий. Подходы удобные. Шагов пятьсот в ту сторону. — Грязный палец с обломанным ногтем ткнул на северо-запад.
— Годится, — одобрил капитан. — Веди!
Лабон приосанился, оглянулся на угрюмо покачивающихся в седлах воинов:
— Левый повод короче! За мной! Марш!
В лесу отряд нарушил тщательно выверенный строй. Нависавшие ветви буков и вязов принуждали уклоняться, дабы не быть вышибленными из седла.
«Готовь я засаду, то ударил бы прямо сейчас, — подумал Валлан, настороженно, но скрытно для прочих озираясь по сторонам. — Разорвать цепочку в двух-трех местах и…»
Весь путь от правого берега Аен Махи, где осталась вторая половина его людей, до предгорных холмов он ждал нападения, памятуя о непревзойденном мастерстве сидов устраивать засады и ловушки для потерявших осторожность преследователей. Сколько охотников, вожделеющих обещанной за голову Мак Кехты награды, позабыли об этом и вдосталь напитали своей кровью пересохшую землю? Не счесть. Поэтому, несмотря на разъезды, охранения и прочие меры предосторожности, все петельщики, от капитана до последнего рядового, ждали атаки. Ждали, что лесную тишину нарушат слова команд на певучем древнем наречии. Ждали щелчков самострелов и свиста каленых дротиков. А повседневное ожидание боя куда страшнее самого боя.
Но засад все не было и не было. Казалось, Мак Кехта потеряла обычную осторожность и перла на север напролом, не разбирая дороги и не слишком-то заботясь о сокрытии следов. По пятам за ней гнал свой отряд Валлан, но, как ни старался, отставал на два-три дня. Опытные следопыты во главе с Лабоном вели петельщиков по малоприметным знакам как по писаному, но ускорить движение не могли.
— И то верно.
— Так вот, я думаю себе. Рудознатец рудознатцем… А ну, как не найдет он ничего? Не вздумает Экхард нас к рукам прибрать?
— Экхард может.
Я вспомнил рассказы торговцев о порядках в Ард'э'Клуэне. О регулярных казнях на площади Фан-Белла, о бесчинствах конных егерей и зреющем недовольстве талунов. Монарху арданов только попади под крылышко — обдерет как липку. Куда там перворожденным.
— А про Мак Кехту слышал? — Похоже, мысли наши двигались в одном направлении.
— Говорят, лютует она в Левобережье. Сколько людей побила. Факторий, хуторов пожгла…
— Вот! А я про что толкую? — Взгляд Белого вдруг стал острым и холодным, словно клинок двойной закалки.
— Где Левобережье, а где мы…
— Может, и так. Только я остроухих давно знаю. Ты вот сколько лет на прииске?
— Восемь в цветне было.
— Вот. А я — скоро двадцать. Если остроухие считают Красную Лошадь своей вотчиной, рано или поздно она к нам заявится. А тогда…
Голова зябко передернул плечами. У меня тоже мороз пошел по коже, несмотря на припекающее спозаранку солнышко.
— Я парням сказал еще зимой — оружие, какое от находников осталось, собрать, вычистить, жиром смазать и держать в исправности, — продолжал Белый. — От мечей, конечно, проку мало. Кто у нас ими драться обучен? Никто. Вот только был…
Он махнул рукой. Я кивнул. Что тут скажешь?
А перед глазами вновь возникла морозная ночь, багровые блики костров и скользящий сквозь толпу Сотник с клинком в руках.
— Да чего уж там… Мечи сложил про всякий случай. Пусть лежат — есть не просят. А вот копья, секиры, пара шестоперов… Четыре самострела есть. Только бельтов к ним маловато. Тут у нас один… Ты Хвоста знаешь?
Я опять покивал. Кто ж на прииске Хвоста не знает? Пожилой трейг кличку свою получил за пристрастие к шапкам, украшенным лисьими и енотовыми хвостами. В отличие от многих о себе он рассказывал охотно. Как повздорил с бароном, был порот нещадно, закован в кандалы. Исхитрился удрать в лес. К вольным ватагам не прибился — блуждал один, пока не подстерег барона и не спровадил меткой стрелой в Нижний Мир. Сменял горшки на глину! Наследник вместо благодарности объявил награду за голову дерзкого смерда, и пришлось Хвосту уходить на север. В Ард'э'Клуэн, а потом и еще дальше — в земли, подвластные перворожденным. Старый лучник был одним из немногих, кто совмещал старательский труд с охотой в холмах.
— Знаешь, — вел дальше голова. — Так вот, я его попросил луков наделать. Пяток смастерил. На больше, говорит, материалу нету. Сухожилия нужны. Дерево особенное. Выдержанное. Ну, да ладно. И на том спасибо. Подспорье невелико, но на безрыбье и жабу сглотнешь. Что ты все молчишь и киваешь?
— Так я ж Молчун.
— Скажи хоть что-нибудь.
— Что говорить? Вижу я — ты обороняться хочешь, если кто вновь наедет. Так?
— Так. А ты думаешь — зря?
— Может, и не зря… Откуда мне знать? Я ж не боец. Отродясь в войсках не бывал. Из меня в таком деле советчик, как…
— Да я понимаю. Эх, был бы Сотник живой!
— В одиночку в березозоле люди в лесу не выживают.
Это было жестокой правдой. Наверное, прирожденный охотник, дитя природы вроде Хвоста, снаряженный ловчей снастью, огнивом, топором, смог бы продержаться до прихода тепла. Но мой друг им не был. И, скорее всего, его косточки, давно обглоданные волками, белеют вперемешку с костьми капитана Эвана где-нибудь на дне глубокого оврага.
— Это верно, — согласился Белый. — Да пребудет с ним благодать Пастыря Оленей.
— Да пребудет.
— Ты тоже сможешь помочь нам, Молчун. Не меньше Сотника.
Признаться, я опешил.
— Я? Как я могу помочь?
Белый помедлил, собираясь с духом. Как видно, разговор давался ему с трудом.
— Я видел, что ты умеешь, Молчун. И я хочу, чтобы ты был со мной, коль начнется заваруха. Вот.
— О чем ты? Что я умею?
— Все темнишь?
— Да ничего я не темню! — Меня начала разбирать злость. — Говори толком.
— Тогда… Ну, в ту ночь, когда… Когда ушел Сотник. Ты выстрелил пламенем в Эвана. И не говори, что этого не было. Я видел своими глазами. И не только я.
— Так вот ты о чем! — Я готов был самому себе надавать подзатыльников: сколько лет удавалось скрывать свои, доброго слова не стоящие, способности к магии — и на тебе! — показался во всей красе. Добро, если бы с пользой, а то…
— Об том и толкую. — Похоже, после первых слов Белому полегчало. Возвращалась прежняя уверенность. Придется его разочаровать.
— Ерунда, Белый. Не бери в голову. Любой жонглер в Фан-Белле может выкинуть штуку почище этой.
— Э-э, нет. Бродячих циркачей я нагляделся за свою жизнь. Это не то. Ни один из них не выпустит струю огня на двадцать шагов. Вот. Тут другое. Ты — чародей, Молчун. И ты нам нужен.
— Да какой же из меня чародей! Ты хоть видел настоящего мага?
— Видел. И сейчас на него гляжу.
Нет, ну просто слов не хватает! А отмолчаться, похоже, в этот раз не выйдет. Хоть молчание — золото, а спасаться серебром надо. Только как, скажите на милость, объяснить этому седому, въедливому мужику, что удрал я из Храмовой Школы потому, что осознал ничтожность своих способностей? Как растолковать, что Сила, разлитая, рассредоточенная в Мировом Аэре, просто так в руки не дается? И даже очень хороший маг, жрец высшей ступени посвящения, по сути, бессилен без предварительно заряженного амулета. Потому что одно дело — воспользоваться сконцентрированной, чистой Силой, сформировать и направить поток в нужное русло, а совсем другое — собирать ее по крупицам и лепить из них нечто такое, что можно применить с пользой для дела. Поэтому главным признаком, по которому строгие учителя Школы определяли, состоишься ты как маг или нет, как раз являлось умение собирать Силу, черпая воду решетом, и заряжать амулеты. Этому искусству я так и не смог научиться. Не дано. Хотя у меня вполне сносно получалось работать с готовыми, напитанными кем-нибудь амулетами. А кому нужен маг-нахлебник, пользующийся плодами чужого труда?
— Послушай, Белый. — Я постарался придать голосу как можно большую убедительность. — Я — не маг. У меня нет никаких способностей. То, что ты видел в ту ночь, не Стрела Огня, а так, пшик. Не способен я даже перепелку зажарить чародейством.
— Хорошенький пшик! Струя пламени толщиной в руку! Если бы Эван не увернулся…
— Да он и не уворачивался!
— Скажешь тоже! Как же он тогда не сгорел?
— А я что говорю? Настоящий маг сжег бы и Эвана, и десяток людей из толпы, а еще пропалил бы дырку в дальнем холме. То, что сделал я, — видимость, а не волшебство. С перепугу, что называется. А силы в моей магии — раз-два и обчелся! Да я сейчас и трубки не разожгу без огнива. Веришь?
— Не верю.
Ну что тут поделать?
— Молчун. — Голова мягко взял меня за рукав. — Молчун, мне все равно, за что тебя изгнали твои собратья-чародеи. Мне наплевать, сколько тайн ты хранишь за душой. От кого скрываешься и что скрываешь. Помоги нам. Поддержи в трудное время, и тебя поддержат, когда придется туго.
И тут меня окончательно разобрала злость. На самого себя прежде всего. На упрямого Белого, привыкшего верить прежде всего своим глазам, а потом уже чужим речам.
Перед славным выбором он меня поставил. Отказаться? Самое честное решение, конечно. Но, поскольку убедить Белого в своей магической несостоятельности мне все едино не удастся, отказом я сразу противопоставлю себя не только голове прииска, но и той упрямой кучке старателей, что стремится сделать нашу жизнь как можно более похожей на человеческую. В глубине души я хотел быть с ними. Хоть малой малостью, а помочь. Только не нужен им Молчун-старатель, Молчун-траппер, Молчун-недоучившийся жрец. Они хотят видеть рядом с собой Молчуна-чародея, способного, если возникнет надобность, щелчком пальцев испепелить авангарды армий Экхарда, движением бровей спустить с гор каменную лавину на головы сидам ярла Мак Кехты. Согласиться я тоже не мог. Нельзя допустить, чтобы в тебя поверили, заронить надежду, а потом подвести в самый трудный момент. Это хуже предательства.
Поэтому я покачал головой:
— Извини, Белый. Я не могу тебе объяснить, а вернее, ты не хочешь слушать мои объяснения. Не маг я…
Очевидно, голова все-таки надеялся уговорить меня. Вот что бывает, коли уверил себя в несуществующем. Как ребенок малолетний, право слово.
— Вот ты как, значит, Молчун? — Глаза его опасно сузились. — Моя хата с краю?
— Послушай…
Продолжить я не успел, да и не знал, по правде говоря, что еще сказать. Дверь моей хижины отворилась, и за порог выскочила Гелка. С ведром. Опять по воду — не иначе стирку затеяла. Щеки ее раскраснелись от печного жара так, что веснушек почти не видать стало. Пробегая мимо нас, она перекинула рыжую косу за спину, потупилась — меня девка до сих пор робела, не говоря уже о Белом, — и протараторила скороговоркой:
— Лепешка на столе. Будешь уходить — рубаху оставь. Я там чистую положила.
Вот умница дочка! Ну когда раньше я по два раза на месяц чистую рубаху надевал?
— Спасибо, белочка. Сама-то хоть поела?
Гелка кивнула на бегу и скрылась за отвалом подле покосившегося домишки, где раньше жил Карапуз.
— Золото, а не девка. — Переполнявшее меня умиление просилось поделиться с кем угодно, а чем Белый плох для такого случая?
— Просто чудо, — отозвался голова и вдруг скривил гаденько губы. — А правда, это, парни болтают, Молчун, ты с Гелкой как с бабой живешь?
Вот тебе, старый, и имперская пенсия! Только размякнешь, высунешь краешек души из-под заскорузлого панциря одиночества, а тебе тут же — на — ведро помоев! И кто? Белый, которого уважал я, пожалуй, побольше, чем кого иного. Это что ж про меня треплют по закоулкам остальные?
Сам не заметил, как на ногах оказался. В руках — ворот рубахи Белого. Даром, что он на полголовы выше, в плечах шире, да в драке, верно, не такой олух, и корд на поясе.
— Счастье твое, падаль, — прорычал я, не узнавая собственного голоса, — что не маг я. Я б тебя горсткой пепла развеял к хренам собачьим!
Голова перетрухнул. Еще бы! Хотел просто уязвить, а может, через стыд приневолить к делу, к которому добром не уговорил. А вышло-то еще хуже.
— Ты, это, Молчун… Ты что… Тише… Тише. — Побелевшие губы выплевывали слова судорожно, неохотно. А за оружие и не подумал схватиться.
— Пошел прочь, голова! — Пальцы разжались, давая хлипкому полотну медленно выскользнуть на свободу.
Белый плюхнулся задом на лоток.
— Убирайся и никогда ко мне не приходи больше. Слышишь? Никогда!
Я развернулся и пошел в дом. Хотелось плюнуть в перекошенную страхом рожу, но гнев уже уступал место брезгливости. Всяк меряет людей по себе. И приисковая братия ничуть не лучше любой другой толпы.
— Молчун, ты что — расстроился?
Слова Белого позади доносились слабо сквозь барабанный бой пульсирующей в висках крови.
— Молчун, ты что? Я ж так ляпнул… — Источенная непогодой дверь, знакомая до каждой трещинки, каждой отколовшейся щепочки, с громким стуком захлопнулась, едва не оборвав петли. Дверь-то в чем виновата? Я прижался к ней спиной и затылком, словно Белый ломился следом. Вот еще глупости! Наверняка он уже ушел.
В доме аппетитно пахло свежеподжаренными лепешками и горячей похлебкой на дичине, но есть не хотелось. Прошла охота. Хотелось найти побольше тютюнника и выкурить подряд трубок пять. Или лучше глотнуть обжигающего хлебного вина. Такого, как варят веселины на зависть соседним народам.
А еще хотелось бросить все к стуканцовой бабушке, достать припасенный на черный день мешочек с горстью топазов и рвануть куда глаза глядят. Лучше на юг. Поближе к границам Империи, где тепло, цветут яблони и вишни, где люди не превратились еще в каменных крыс.
Так и сделаем. Прокормиться я везде прокормлюсь. И дочку не обижу. Самоцветов, если разумно их тратить, до конца жизни хватит. Еще и на приданое Гелке останется. Вот только, как добраться до благодатных краев, чтоб не попасть в лапы разбойникам, отрядам сидов-мстителей, охотникам за живым товаром? Ведь и без этих препятствий дорога обещает быть куда как нелегкой. Припасов наготовить надо. Вертишеек накоптить побольше, лепешек впрок нажарить. Сапоги лишний раз прошить. И Гелкины башмаки тоже, а то девка босая бегает — бережет обувку.
Значит, решено. Буду готовиться уходить.
Ловчая снасть у меня в углу, подле самой двери всегда стоит. Перекинув лямку подсумка через плечо, с петлей на палке под мышкой, я ушел, не дожидаясь возвращения Гелки. Трудно будет ей объяснить, почему к еде не притронулся. Ладно, вечером поговорим.
За беседой с Белым я и не заметил, что солнце поднялось довольно высоко, впилось жадными лучами в измученную землю. Нехорошо так говорить о небесном огне, подателе жизни, но в это лето вел он себя как лютый стрыгай-кровопивец. Высасывает из почвы, из растений, из живых тварей последние крохи жизни. И не верится, что скоро наступит яблочник, удлинятся ночи, поползут тяжелые дождевые тучи из восточных пределов, а за ним и златолист с частыми дождями, завершает который Халлан-Тейд — грустный праздник прощания с теплом.
Сегодня я надумал сходить к дальнему распадку — лиги две с половиной по самым скромным прикидкам. Ручей промыл там глубокий овраг, обнажив розовый камень костяка холмов. Две прохладные даже в разгар лета шершавые стены с частыми глазками полупрозрачного кварца и ярко сверкающими вкраплениями пластинок слюды. Снег там держался этой весной дольше, чем в любом другом месте. И был выше, почти вровень с оврагом. Значит, есть шанс найти невымерзший тютюнник на узкой полоске намытой вдоль ручья земли. Как раньше мне в голову не пришло поискать там? Может, потому, что тяжелые воспоминания уводили меня прочь от этого места? Дело в том, что на полпути к Холодному распадку, как называл я его для себя, стояло дерево, а на нем — грубо сбитый помост с когда-то ярко-желтыми, а теперь уж точно выцветшими на солнце тряпицами по четырем углам. Последнее прибежище Лох Белаха.
Путь мой лежал мимо красной скалы, давшей имя нашему прииску. Посмотришь чуть наискосок — точно злой веселинский жеребец прижал уши, готовясь нести всадника в горячую схватку. Ветер, дожди да морозы лучше всякого ваятеля прорисовали и раздутые ноздри, и дрожащую от возбуждения губу, и скошенный в сторону круглый конский глаз.
Покидая поселок для охоты, я всегда подходил к Красной Лошади, словно здороваясь-прощаясь. На удачу, что ли? Подошел и на этот раз.
Нет, все-таки жизнь учит тому, чему отец с матерью вразумить не могут. Еще десять лет назад я таким не был. Остался бы стоять, разинув рот, и схлопотал бы бельт промеж глаз. Сейчас, еще не успев толком осознать, кого вижу у скалы, я покатился в сторонку под прикрытие валунов и сухих бодыльев полыни. А уж оттуда, осторожно приподняв голову, пригляделся повнимательнее.
По дороге, ведущей к прииску, гуськом двигались всадники.
Где же человек Белого, обязанный следить сегодня за дорогой? Видит ли опасность? Успеет поднять тревогу?
В том, что вооруженные пришельцы несут новую беду, сомнений быть не могло.
Серые, соловые и светло-каурые кони ступали осторожно, мягко ставя точеные копыта на растрескавшуюся землю. Те, кто сидели в седлах, внешне производили впечатление расслабившихся путников, но почему-то сомнений не было — каждый в мгновение ока выхватит дротик из притороченного к седлу чехла или узкий меч. Вид дротиков, масть лошадей, а также нечто смутно знакомое в сбруе сразу натолкнули на мысль о перворожденных.
Сиды вернулись! Значит, прав голова. Сто крат прав, убеждая всех готовиться к борьбе с захватчиками. Остается надеяться, что у примкнувших к нему парней хватит сил и умения противостоять отлично обученным, закаленным в боях врагам.
Сколько же их? Впереди двое, потом по одному… Один, два, три… Двенадцать, тринадцать… Всего шестнадцать. С Лох Белахом никогда не приезжало больше десятка. И то это казалось страшной силой, повергающей в трепет одним своим присутствием. Правда, тогда еще многие не верили в собственные силы, не были заодно, не попробовали сладкого вкуса свободной жизни.
Взгляд помимо воли вернулся к первой паре. Серый и каурый кони шагали плечо в плечо. На первом сидел высокий перворожденный, в отличие от остальных не носящий ни шлема, ни кольчужной сетки на голове. Длинные белоснежные волосы, опускающиеся хвостом до середины спины, выдавали его возраст. Должен заметить, весьма почтенный — седеть сиды начинают после восьми сотен лет, как учил нас Кофон. Над его плечами торчали рукояти двух мечей. Это тоже отличало старика-сида от других, несущих оружие на перевязи на боку. Слегка откинувшись в седле, он внимательно осматривал окрестности. Так, что я сразу понял: шевельнись — и пропал.
Рядом, на кауром скакуне ехал… Вернее, ехала. Потому что это была женщина. То есть — сида. Даже мой неопытный глаз различил это сразу, несмотря на вороненую кольчугу и плетеный койф на голове, оставляющий открытым только лицо. Какая сида могла явиться сюда, на забытый Сущим, перворожденными и людьми прииск?
— А про Мак Кехту слышал?
— Говорят, лютует она в Левобережье. Сколько людей побила. Факторий, хуторов пожгла…
Мак Кехта! Вдова и наследница погибшего ярла! Явилась за своим добром. За хозяйской десятиной.
Мне сразу захотелось оказаться где-нибудь далеко-далеко. В Соль-Эльрине, например. А лучше — в Вальоне или Пригорских княжествах. Мы-то здесь отрезаны от остального мира и мало про что слыхали, но у бывалых, матерых караванщиков-арданов волосы вставали дыбом при одном только упоминании об отряде Мак Кехты. Она отличалась не только непримиримой ненавистью к людям, лишившим ее богатства и роскоши знатной ярлессы, но поистине звериной жестокостью. Хотя какой там звериной… Животные убивают ради пропитания. Даже стрыгай или космач. Стуканец убивает без причины, но не мучает свои жертвы перед смертью. На такое способны только перворожденные и люди. Выколотые глаза, растянутые между деревьями кишки, отрезанные гениталии, набитые во вспоротые животы горячие уголья…
Кавалькада приближалась и была от меня уже на расстоянии броска камня.
Какова же она, бешеная сидка?
Странно, но во внешности ее не было ничего пугающего или навевающего ужас. Роста, как видно, маленького — мне чуть выше плеча. Тоненькая, как подросток, — кольчугу, скорее всего, по особой мерке плели. Лицо миловидное даже по человеческим критериям (и это несмотря на то, что наши понятия о красоте очень сильно отличались от таковых у перворожденных), а уж для сидки — настоящая красавица. Двум разным расам трудно сойтись в определении прекрасного, когда речь идет не о качестве изделия ремесленника или удобстве той или иной вещи. Для людского взгляда раскосые глаза сидов, высокие переносицы, которые придавали их лицам сходство с диковинными птицами, и, в особенности, заостренные уши не могут показаться особо симпатичными. А нас перворожденные откровенно презирали, считая животными за курносые лица, за круглые уши и глаза.
Но Мак Кехта была хорошенькой. Может быть, так казалось потому, что кольчужное плетение койфа скрывало ее уши, делая больше похожей на девчонку-сорванца. Это впечатление только усиливала нависающая на брови золотистая челка, обрезанная неровно, второпях. А возможно, грустный излом губ и потупленные в гриву коня глаза не вязались с образом кровавой убийцы и палача. Что-то тяготило воительницу. Заставляло сутулить плечи, словно под непосильным бременем, и клонить голову в раздумьях. Хотелось бы верить, что обагрившая ее руки людская кровь возопила наконец-то к небу. Так ли?
Раздумывать на эту тему я позволил себе ровно столько времени, сколько понадобилось, чтобы соломенно-желтый хвост последнего скакуна промелькнул передо мной, уходя в направлении к Красной Лошади. А затем вскочил и крадучись побежал к поселку. Может, удастся собрать побольше еды, какие-никакие вещи, захватить Гелку и удрать в холмы? А там, чем стрыгай не шутит, уберемся и вообще с прииска подальше. В Восточную марку, что ли, податься? Есть там у меня еще пара знакомцев среди трапперов.
Правобережье Аен Махи, безымянная лощина, жнивец, день пятнадцатый, перед полуднем
Слитный топот сотни копыт, взбивавших землю в едкую, лезущую в поры пыль, стлался над колонной.Взмыленные кони с безумной апатией в налитых кровью глазах и суровые воины, изжеванные усталостью от затяжной гонки через безлюдные земли. Хлопья пены, срывающиеся с мундштуков, и светлые дорожки, оставляемые ручейками пота, сбегающими из-под подшлемников на коричневую от въевшейся дорожной грязи кожу.
Двадцать пять всадников. Лучшие из лучших. Самые опытные бойцы, прошедшие пограничные стычки на границах, не раз топившие в крови баронские мятежи, выжившие в жестокой и, в сущности, бесцельной войне с перворожденными.
Во главе колонны неутомимо рысил могучий вороной конь с белой проточиной на широкой морде. Его багровый от напряжения глаз косил на седока, являвшего собой образец силы и целеустремленности. Мрачная решимость в пристальном прищуре карих глаз заставляла даже обессиленных вконец воинов подтягиваться, когда Валлан, повернув обритую наголо голову, скользил взглядом по спутникам.
— Короче рысь!
Послушные приказу капитана петельщики придержали бег коней, которые с радостью подчинились давно ожидаемому окрику.
— Лабон, на разведку!
Седеющий полусотенник, худой, невысокий, слегка сутулый, с застарелым шрамом от ожога на левой щеке и щеточкой черных усов, молча вскинул руку, давая понять, что приказ услышан, и тронул шпорами каракового, шумно поводящего боками жеребца повесской породы.
Обгоняя первый десяток, он, так же не говоря ни слова, кивнул двум петельщикам, выглядевшим посвежее прочих. Преодолев легкое сопротивление лошадей, не желающих подниматься в галоп по первой команде наездников, тройка дозорных умчалась вперед.
Трясущийся в седле, бок о бок с Валланом, молодой светловолосый человек в темно-серой куртке — единственный в отряде без кольчуги и табарда цветов Трегетрена — тяжко вздохнул. Отправка вперед разведчиков означала желанную дневку с отдыхом для измученных лошадей и… Да нет, пожалуй, только для лошадей. Люди в этом походе отдыхали только ночью. И то по очереди.
Капитан расслышал сквозь топот копыт вздох соседа и, повернув голову, в который раз окинул его взглядом. За последнее время скепсиса в глазах Валлана становилось все меньше. Напротив, появился легкий, как утренняя дымка над гладью Ауд Мора, оттенок уважения. Расстояние, которое петельщики преодолели за восемь минувших дней, обычным маршем покрывалось за месяц. И заслуга в том была не его, командира, и не его правой руки — Лабона, а именно неумелого наездника в неладно сидевшем гамбезоне с чужого плеча, заморенного усталостью больше других, слабосильного неженки-южанина.
Слова поддержки и ободрения так и не сорвались с плотно сжатых, словно окаменевших губ Валлана. Да и не стоило ожидать от него столь сентиментального поступка. Петельщики не жалели ни себя, ни других. А Валлан олицетворял собой идеал петельщика. Гвардейца и карателя. Сильного, неутомимого, беспощадного.
Из густого перелеска на склоне холма широким махом вылетел караковый. Самодовольно ухмыляющаяся физиономия Лабона лучше всяких рапортов говорила об успехе. На всем скаку, вздымая клубы ржавой пыли, он поравнялся с командиром и поскакал рядом, приноравливаясь к бегу вороного. Злой караковый клацнул было зубами в сторону Валлана, но полусотенник рывком повода призвал его к порядку.
— Ручей. Широкий. Подходы удобные. Шагов пятьсот в ту сторону. — Грязный палец с обломанным ногтем ткнул на северо-запад.
— Годится, — одобрил капитан. — Веди!
Лабон приосанился, оглянулся на угрюмо покачивающихся в седлах воинов:
— Левый повод короче! За мной! Марш!
В лесу отряд нарушил тщательно выверенный строй. Нависавшие ветви буков и вязов принуждали уклоняться, дабы не быть вышибленными из седла.
«Готовь я засаду, то ударил бы прямо сейчас, — подумал Валлан, настороженно, но скрытно для прочих озираясь по сторонам. — Разорвать цепочку в двух-трех местах и…»
Весь путь от правого берега Аен Махи, где осталась вторая половина его людей, до предгорных холмов он ждал нападения, памятуя о непревзойденном мастерстве сидов устраивать засады и ловушки для потерявших осторожность преследователей. Сколько охотников, вожделеющих обещанной за голову Мак Кехты награды, позабыли об этом и вдосталь напитали своей кровью пересохшую землю? Не счесть. Поэтому, несмотря на разъезды, охранения и прочие меры предосторожности, все петельщики, от капитана до последнего рядового, ждали атаки. Ждали, что лесную тишину нарушат слова команд на певучем древнем наречии. Ждали щелчков самострелов и свиста каленых дротиков. А повседневное ожидание боя куда страшнее самого боя.
Но засад все не было и не было. Казалось, Мак Кехта потеряла обычную осторожность и перла на север напролом, не разбирая дороги и не слишком-то заботясь о сокрытии следов. По пятам за ней гнал свой отряд Валлан, но, как ни старался, отставал на два-три дня. Опытные следопыты во главе с Лабоном вели петельщиков по малоприметным знакам как по писаному, но ускорить движение не могли.