Илья Рясной
 
Большая стрелка

ЧАСТЬ I
РАССТРЕЛ

 
   Этот звук Никита Гурьянов никогда не спутает ни с каким другим. Подобная «музыка» сопровождала его многие годы. Били из «калашей» — минимум с двух стволов. И патронов не жалели.
   Он нажал на тормоз, поймав себя на том, что рука тянется к автомату, тело готово прийти в движение и максимально эффективно начать работать на две главные задачи — выживание и уничтожение противника.
   Вот только автомата под рукой не было. И сидел Гурьянов не за рулем БТРа, а в не первой молодости черной «волжанке». И дорога не петляла, причудливо охватывая Зеравшанский хребет в Таджикистане, а угловато ломалась между столичных многоэтажек.
   Гурьянов немножко сбросил скорость. Нажал на акселератор. И машина устремилась вперед. Сердце сдавило от недобрых предчувствий.
   «Волга», влетев колесом на тротуар и едва не задев урну, свернула во двор, окаймленный шестнадцати-и двадцатичетырехэтажными, солидными, с арками, желтого кирпича цековскими домами. Именно здесь долбили из «калашей».
   В сознании Гурьянова билась одна мысль: «Господи, пожалей, только не это…» Но внутри уже засела заноза — предчувствие обрушившейся беды.
   Когда «Волга» со скрежетом затормозила у изрешеченного пулями «Сааба-9000» темно-изумрудного цвета, киллеров простыл и след. Их машина выехала со двора в другую сторону.
   Гурьянов бросился к вывалившемуся из салона водителю «Сааба». Тот скреб по асфальту окровавленными пальцами, ладонь его была прострелена насквозь. Асфальт залило кровью. Ее было много. Черная кровь на сером, покрытом трещинами асфальте.
   — Как же так, Костя… как же так, — произнес сдавленно Гурьянов, нагибаясь над водителем и беря его голову в ладони.
   Он слишком много видел расстрелянных людей. И знал, что у этого человека нет никаких шансов. Что печать поставлена, приговор окончателен, обжалованию не подлежит. Раненый уже почти перешел в полное распоряжение смерти, и это его последние секунды. И от этого осознания хотелось взвыть волком.
   Глаза раненого стекленели. Он попытался что-то сказать, но из простреленного легкого вырвался только хрип. На губах выступила кровавая пена.
   — Ники… — все-таки выдавил он еле слышно. И замолчал, слабо дыша. Ему что-то очень надо было сказать. И это что-то еще держало его на земле. — Вика… У нее…
   Он замолк. Теперь уже бесповоротно.
   Гурьянов положил аккуратно голову убитого на асфальт. Подошел к задней дверце.
   Пули «калаша» без труда дырявят борта машины. И их смертельные укусы настигают беззащитных, открытых для них жертв.
   — Лена, — Гурьянов судорожно вздохнул. Жена Кости Лена и его дочь Оксана тоже были здесь. На каждую пришлось не меньше пяти пуль.
   Гурьянов сжал кулак, ударил по капоту «Сааба-9000», оставив на нем вмятину, и прислонился лбом к крыше автомобиля. Он ничего не мог поделать — из его глаз покатились слезы. Этого не видел раньше никто — плачущий человек-камень, полковник Никита Гурьянов.
   Впрочем, когда взвыла сирена и во двор лихо завернул милицейский «Форд» с надписью «Патруль города», полковник полностью взял себя в руки.
   — Вы кто потерпевшим? Сосед? — деловито осведомился старший лейтенант милиции.
   — Брат, — сказал Гурьянов.
   «У меня был брат», — подумал он. И это слово «был» подвело жирную черту, отделило его от близких людей. Теперь их нет на этой земле. Они — были…
 
   Художник обмакнул перо во флакон с красной тушью и сделал несколько завершающих штрихов — отблески в глазах существа, материализовавшегося на ватманском листе. И прицокнул языком, с удовольствием оценивая свое творение.
   Пожалуй, больше всего в жизни он любил этот сладостный момент, когда тушь ложится на ватманский лист и из белизны бумаги и тьмы туши вырисовывается образ, который неясной тенью закован в таинственных пространствах сознания и рвется на свободу. А вырвавшись, начинает жить собственной жизнью.
   — Отлично, — похвалил себя Художник. — Кое-что можем. — Он подул на лист, чтобы тушь застывала быстрее, поставил лист на стол.
   Любимая его тема — вервольф. Лицо с точеными правильными чертами, в котором начинают проявляться черты зверя. Остальное нетрудно дорисовать в воображении. Вот сейчас зубы обнажатся, станут острыми как бритвы. Вот изменятся глаза, и то, что раньше глубоко дремало в них — настороженность и хищность зверя, — станет их сущностью. Вот покроет кожу жесткая шерсть. И уже волк готов к броску. Его зубы вопьются в шею жертвы, и волчий длинный язык слизнет горячую вкусную кровь…
   Рисунок действительно получился. Он шел из потаенных глубин души. Он был из тех самых рисунков, которые Художник предпочитал не показывать никому. Существовало дурацкое предубеждение — казалось, что зритель, праздно пялящийся на сокровенные картины, крадет частичку существа того, кто вызвал образ, забирает над ним какую-то власть. Звучало глупо, но взаимоотношения творца и творения — область загадочная, неисследованная.
   За последние годы он создал целую галерею вервольфов. Яростных оборотней. Как-то они волшебным образом поддерживали его на плаву, помогали. Человек-волк. Волк-человек. Как ни крути — все в последние годы в жизни Художника вращалось в этой круговерти. И он любил волков…
   Он прикрыл глаза. У него было какое-то непонятное, томное, ностальгическое настроение. Лицо волка навеяло образы прошлого. Давнего прошлого. Острые зубы, оскал… Ассоциации — по каким только извилистым дорожкам памяти не водят они человека. В сознании возникло лицо Бузы, казавшегося тогда, много лет назад, лицом всего зла мира. И вспомнился соленый вкус крови во рту — собственной крови. И отвратительный запах, идущий из оскаленного, без переднего зуба рта Бузы…
   Было Художнику тогда четырнадцать лет. Он привычно прогуливал три последних урока и рисовал на берегу Гавриловского пруда старую, покосившуюся, изъеденную временем, трогательную в своей беззащитности и вместе с тем упорно стоявшую не один век церквушку. Шпанята из третьей школы тоже убежали с уроков. И преподнесли ему хороший, на всю жизнь, урок.
   — О, бумагомарака! — завопил один из них, низкорослый, тщедушный и шустрый, с кривым лицом, похожий на беспокойную макаку, подскакивая к Художнику и тыкая грязным пальцем в чистый лист, на котором только начинала обретать контуры старинная церквушка.
   Художник оттолкнул эту грязную лапу. Но тут подоспели остальные. Это была шобла из шести пацанов. Она находилась в таком веселом расположении духа, когда кажется забавным и радостным кого-то унизить.
   Щелбан по макушке залепили Художнику такой, что слезы выступили из глаз.
   Им очень хотелось развлечься. Двое из них с утречка нанюхались дихлофоса, и им было очень хорошо.
   Третья школа не один год являлась оптовым поставщиком кадров элитных спецПТУ для малолетних преступников и воспитательно-трудовых колоний. И связываться с ее питомцами было себе дороже.
   — Что я вам сделал?! — обиженно воскликнул Художник. Но ничего и не требовалось делать. Надо было только оказаться на пути шоблы. Ведь шобла — это не просто группа людей. Это некое самостоятельное существо со своей психологией. Существо по-дурному жизнерадостное и смертельно жестокое.
   Громкий гогот, глупые подначки. Художника повалили на траву. Кто-то залепил ему башмаком по ребрам.
   — Не надо, — попросил он, понимая, что делает ошибку.
   Щоблу нельзя ни о чем просить. Шобле нравится, когда ее поосят, когда боятся, когда унижаются перед ней. Тогда она становится еще агрессивнее.
   — Кого, кого ты на х… послал? — завопил предводитель щоблы — толстомордый пятнадцатилетний здоровяк, гроза третьей школы и окрестностей, хронический второгодник Буза, нагибаясь и больно хватая Художника за ухо.
   Тот застонал и поднялся на ноги.
   — Художник! Репин, бля, — скривился Буза.
   — От слова «худо», — поддакнул кто-то из шпанят, взял карандаш и поперек листа написал так хорошо знакомое слово из трех букв.
   Ох, как они радовались своим выходкам. А из глаз Художника катились слезы. И в горле стоял комок. Его все больше тошнило от запаха, идущего от Бузы. Ему хотелось оказаться подальше от них, главное, от этого выворачивающего желудок запаха.
   — Да пошли вы! — вдруг выпалил Художник. — Гады!
   — Ага, — Буза обрадовался и со смаком плюнул в лицо жертве. Из этой пасти, отвратительной, без одного зуба, вылетела густая слюна и припечаталась на лбу. И Художник утратил контроль над собой. Будто волна приподняла его и понесла. Он кинулся вперед. По комплекции он был раза в два меньше Бузы, но его кулак впился прямо в эту отвратную морду, точно в нос. Буза от удивления и боли крякнул, отступил назад, споткнулся и упал.
   На миг повисло молчание.
   — Ну все, — прошипел Буза с яростью. — Считай, труп…
   И шобла споро навалилась на Художника. Его вжали лицом в землю. Сначала ему пытались скормить рисунок, оторвав от него кусок, но потом от этой идеи отказались. Попинали ногами. Потом связали руки проводом.
   — Может, «машкой» сделаем? — Бузе шел шестнадцатый год, и он прекрасно знал, как это принято у взрослых уркаганов. А ему хотелось быть не хуже взрослых.
   Он взял в горсть лицо Художника… И снова этот отвратительный запах… И Художник впился в эту лапу зубами, изо всей силы, так, что брызнула кровь.
   — Все, пидор! — заорал Буза. Он полностью озверел.
   До этого дня Художника никогда так сильно не били. Дрался он постоянно. Иногда ему разбивали лицо, часто доставалось от него другим — не от его силы, а от бешеной злости. Но так унизительно и так жестоко его не били. Сознание начало уплывать куда-то.
   — Кусается, бля! — Буза подпрыгнул, хотел приземлиться ногами на спину, но поскользнулся. — Ничего, бля…
   Художник поднял залитые кровью глаза, встретился с Бузой взглядом и понял одно — тот хочет его убить. Он жаждет отведать крови, переступить черту.
   — Козел, — упрямо прошептал Художник.
   — Буза, да хватит с этой мелкоты, — крикнул кто-то из пацанвы. — Он уже воняет.
   Часть шоблы уже растеряла задор, понимая, куда идет дело.
   — Бздите, да? — крикнул Буза.
   Никому не хотелось признаваться, что он «бздит». Они расступились.
   Художник увидел в руке Бузы ржавую тяжелую железяку — что-то вроде гнутого лома.
   — Ну все, бля, — радостно осклабился Буза, сжимая железяку.
   А в душе Художника будто лопнула перетянутая гитарная струна. Ушли страх и ощущение беспомощности. Все вдруг отодвинулось. Осталось одно лишь отвращение.
   Тут и послышалось громкое:
   — Брысь, шкеты! Голос был задорный.
   — Греби отсюда, мужик, — бросил Буза. Он был как не в себе. Ему не терпелось использовать металлическую железяку. И он не думал, что будет дальше. Не умел думать.
   Художник перевел дыхание и прислонился к обожженной, полурасплавленной резиновой шине, которую ему недавно с кряканьем опустили на спину.
   На берег пруда вышел невысокий, в кургузом пиджачке, небритый, с алкашным оттенком лица мужчина. Руки его были обильно татуированы. И глаза смеялись.
   — Я кому сказал — брысь! — прикрикнул он. Шесть подростков. Да еще у одного металлический, прут, у другого нож, у третьего бритва — это опасно даже для самого крепкого мужчины. Они начали приближаться к незнакомцу, оставив на время свою жертву.
   — Бунт молокососов? — задорно рассмеялся мужчина.
   И вдруг с быстротой кобры рванулся вперед, сграбастал первого попавшегося пацана, сгибом ладони захватил шею. Вынырнула рука из-за пазухи, со щелчком вылетело выкидное лезвие. — Его первого режу. А потом — как придется! — весело сообщил незнакомец, только задышал чаще. Пацаны застыли.
   — Психованный, — Буза взвесил в руке прут.
   — А ты после него первый будешь, — пообещал мужчина. — До тебя я точно доберусь, сукин сын!
   Буза невольно отступил, что не укрылось от глаз его шестерок. Шобла заколебалась. Шобла была испугана. А испуг шоблы быстро перерастает в панику.
   Тут мужчина надавил лезвием на шею своему заложнику, металл вошел немного в кожу, и пацан истошно заорал:
   — Дядя, не надо!
   — Ты чего, мужик! Ты чего? — Буза отбросил прут.
   — Брысь отсюда, щенки! — Мужчина отшвырнул от себя пацана, наддав пенделя.
   Художник видел, что шобла деморализована, и стоит только кому-то крикнуть «атас!», как она развалится, и пацаны дернут, сверкая пятками.
   — Ну, — мужчина подался к ним, взмахнув лезвием — оно сверкнуло молнией.
   Тут и послышалось долгожданное «атас». И тут же шобла рассыпалась.
   Художник сидел, прислонившись к шине. И всхлипывал. Из носа текла кровь. Из раны на голове также сочилась кровь.
   Неожиданный спаситель нагнулся над ним, взял за подбородок. Посмотрел глаза в глаза. И остался удовлетворенным увиденным.
   — Это ты дуролому тому нос раскровенил? — спросил он.
   — Я, — кивнул Художник.
   — Хвалю, волчонок, — усмехнулся мужчина. Он поднял с земли папку, отряхнул от комьев земли. Потом взял порванный рисунок, разглядел. — Знатно сделано.
   Он разгладил бумагу и положил в папку. Быстро осмотрел жертву.
   — Цел вроде, — сказал он. — Ну что, вытри сопли и пошли. Где живешь?
   — За Фабричной. С матерью.
   — Она обрадуется, — усмехнулся он.
   — Ей все равно. Двенадцать часов. Она уже пьяная.
   — Сильно газует?
   — Сильно, — с ненавистью произнес Художник.
   — Бывает. Ну тогда давай ко мне…
   Мужчина жил в Куреево — окраинном районе, сплошь из дощатых домишек, весьма похожем на латиноамериканские трущобы. Половина строений была возведена самостроем. Здесь прекрасно себя чувствовало самое отпетое ворье из города Дедова, приезжали сюда и из Ахтумска, и даже из Москвы по каким-то блатным делам. Недавно здесь милиция с собаками взяла воровскую сходку. Жить в Куреево и не сидеть считалось у местных жителей неприличным.
   — Вот так и живем, — мужчина завел Художника в дом. — Чаю?
   — Если нетрудно, — вежливо произнес мальчишка. Мужчина заварил чай в алюминиевой кружке, поставил ее перед своим гостем рядом с блюдцем с вареньем. Себе же налил стопочку водки, вытащив запотевшую бутылку из холодильника, одним махом опрокинул ее, закушал грибочком и удовлетворенно крякнул:
   — Хороша, отрава!
   Художник размешал в кружке варенье, отхлебнул сладкого чая.
   — Ну как? — спросил мужчина.
   — Тошнит немножко.
   — Настучали по голове. Это бывает. Чай пей. Жидкости надо побольше. Поболит и перестанет.
   Художник огляделся. Его поразила стерильная чистота в комнате. Такое ощущение, что каждой пылинке была объявлена непримиримая война. В углу стояла никелированная металлическая кровать с подушками горкой, на стене висел ковер с оленями. Художник видел много таких домов — здесь присутствовал какой-то деревенский колорит.
   — Ну, как тебя зовут-то? — спросил хозяин дома.
   — Андрей.
   — А я — Анатолий. Фамилия Зименко. Люди Зимой кличут… Хорошо рисуешь, — Зима открыл папку, полюбовался на рисунок церкви, испоганенный рукой одного из шпанят.
   — Выбросьте, — произнес сдавленно Художник.
   — Почему? Не хочешь напоминаний?
   — Не хочу! — Художник отодвинул от себя блюдце с вареньем и хотел подняться со стула, Зима мягко, но настойчиво усадил его обратно.
   — Ты, пацан, должен в рамку повесить этот рисунок. Чтобы он всегда напоминал, что хомо хомини люпус эст.
   — Что? — удивился Художник и посмотрел в смеющиеся глаза Зимы.
   — В переводе с языка древних римлян означает сие, что человек человеку волк.
   Это была единственная фраза, которую Зима твердо знал по-латински. Трудно было требовать от него больше с его восемью классами школы и с девятью годами зоновских университетов.
   — Не согласен?
   — Не знаю, — произнес Художник.
   — Знаешь, эти молокососы тебя бы убили. Им надо было убить. Я это чувствую, — у Зимы хищно раздулись ноздри. — Они щенки. А им хочется стать волками… Да, Андрюха, человек человеку — волк. Чтобы выжить, нужно быть волком еще больше других. Как тебе такая простая мысль?
   — Я не знаю, — Художник поморщился от боли в ребрах.
   — Правильно. Ты пока вообще ничего не знаешь. Вот я тебе и объясняю.
   — Зачем?
   — Потому что я тебе жизнь спас. И теперь ты принадлежишь мне, если по совести.
   — То есть как?
   — Шучу, — Зима сказал таким тоном, каким не шутят. — Ладно, — он опять улыбнулся, и Художник поймал себя на мысли, что этот человек ему нравится, и широкая улыбка эта притягивает, и говорит он с ним доброжелательно. — Приходи, как скучно станет… волчонок…
   Художник подумал, что вряд ли ему захочется снова прийти сюда. Зима и притягивал, и пугал его. Но через три дня ноги сами принесли в Куреево, в этот старый чистый домишко. И снова они пили чай с вареньем. Снова Художник услышал пространную лекцию о волках, стаях, травоядных, которые составляют большую часть человечества и созданы для того, чтобы волки на них охотились.
   — Хочешь быть волком, учись у волков, — Зима удовлетворенно погладил себя по тощему животу, плотно обтянутому новеньким тельником.
   Позже Художник узнал, что эта идея о волках и травоядных — один из основных философских тезисов воровской идеологии еще со времен царя Гороха. Мол, большинство людей — апатичный, ни на что не способный травоядный скот, способный только ходить на работу да нагуливать бока, чтобы пришел волк — вор, который имеет право брать все, что ему приглянется.
   Дальше в судьбе Художника все складывалось, как и у тысяч таких же неустроенных пацанов. Зима начал таскать его с собой, притом не только в Дедов, но и в областной центр Ахтумск, познакомил с людьми. По разговорам мальчишка понял, что его новый знакомый пользуется авторитетом и к его словам прислушиваются. В папиросном дыму, под феню и звон наполненных водкой стаканов Художник быстро учился понимать разницу между гоп-стопниками и домушниками, узнал, чем отличается форточник от майданщика и какие нравы царят за колючкой, у хозяина. Тут же немало наслышался он о самом болезненном для блатных моменте за последние годы — о новых то ли фраерах, то ли бандитах, которых прозвали «комсомольцами» — они жестоко, с жадным нахрапом, не боясь ни чужой, ни своей крови, часто не думая о , последствиях, атаковали растущие как на дрожжах кооперативы и размножающихся, как кролики, денежных людей и были готовы на все ради денег. Тогда только начинало входить в обиход понятие рэкет, и воспринимали его больше как заморское диво.
   Зима подкармливал паренька — давал и продукты, и деньги, пусть не особо большие, но такие, каких тот никогда не видел. И наконец в жизни Художника произошло несколько судьбоносных и закономерных событий.
   — Пора к делу приучаться, — заявил однажды Зима. — В десять вечера приходишь ко мне.
   — Зачем?
   — Узнаешь.
   Этой ночью они подломили магазин. В жестяном несгораемом ящике находилась выручка и деньги для зарплаты.
   — Учись, волчонок, — сказал Зима, раскладывая инструмент.
   Художник светил фонариком, и в желтом бледном свете Зима принялся за дело.
   На ящик ему понадобилось пятнадцать минут, хотя Художнику казалось, что эту жестяную коробку вскрыть человеку вообще не под силу. Вытерев рукавом пот со лба, Зима перевел дух, потом распахнул дверцу и вытащил несколько тугих пачек денег. Свалил их в сумку и приказал резко:
   — Двигаем отсюда в темпе вальса. Увидев, что Художник хочет прихватить со стола какую-то безделушку, ударил его по руке и прикрикнул:
   — Назад… Никогда не связывайся с вещами, если можешь взять деньги.
   Когда они добрались до дома Зимы, Художник дрожал — не от страха, а от возбуждения. Ему было сейчас море по колено. Он пришел с первого своего дела!
   При свете настольной лампы Зима вывалил на стол деньги. Художнику показалось, что их очень много.
   — Ух ты, — прошептал он.
   — Нравится?
   — Неплохо.
   — Рот не разевай особенно. Треть — наводчику. Наводка верная. Человек заработал.
   — А если бы неверная была?
   — Тогда бы он нам заплатил. Если говоришь, что там должно быть десять тысяч, значит, отвечаешь за слова. Ясно?
   — Да.
   — Ну и тебе перепадет… Или не перепадет, а?
   Художник пожал плечами:
   — Как скажешь.
   — Правильно, волчонок. Не верь, не бойся, не проси — основные заповеди. Да?
   — Да.
   — На, на мороженое, — от общей кучи Зима отмерил пачку. — Да бери, не укусят.
   Уже позже, вспоминая эту добычу, Художник трезво осознавал, что была она не особенно велика. Но тогда он ощущал себя так, как если бы получил наследство от Рокфеллера.
   — Только мошной особо не тряси и не трепи никому языком, — напутствовал Зима. — А то быстро на нарах куковать будем.
   — Я знаю, — кивнул Художник.
   Он не собирался шиковать напоказ, хвастаться. Он просто наслаждался тем, что на некоторое время отступила нищета, в тюрьме которой он томился всю жизнь — все деньги в семье быстро пропивались матерью.
   А еще через два дня в Ахтумске произошло другое знаменательное событие. Случилось это на квартире Людки, где собирался отчаянный блатной народ, лилась рекой водка, бывали доступные девки.
   — На, — Зима протянул стакан водки Художнику. — Сегодня можно. Поработали хорошо.
   Художник проглотил с натугой обжигающую жидкость — раньше Зима не баловал его горячительными напитками, — и все поплыло перед глазами.
   А потом развязная, полупьяная подруга Людки поволокла его в тесную, душную спальную. Там все и произошло.
   Утром после этого им овладело странное чувство: с одной стороны — ликование, легкость, будто у него выросли крылья; с другой стороны — будто он, поднявшись высоко, бултыхнулся в самую грязь…
   Звонок сотового телефона развеял дым воспоминаний.
   Художник протянул руку к трубке, включил ее и услышал:
   — Художник?
   — А кто же еще.
   — Этих троих, ну, в общем, все… Но тут проблема.
   — Что-что? Какая такая проблема? — .спросил Художник.
   — Бумаг при нем не было.
   — Должны были быть!
   — Там мусор, а не бумаги.
   — Дома не оставил?
   — Вряд ли.
   — Ладно. Давай ко мне…
 
   — Стоять, суки! РУБОП!
   Прибалт оказался быстр, рука его нырнула за пазуху. По оперданным, он постоянно таскал за пазухой взведенный шестнадцатизарядный пластмассовый «глок» и не раз демонстрировал готовность пустить его в ход. Но такого шанса ему предоставлять никто не стал. От собровца, выскочившего из подкатившего фургона-рафика с окнами, занавешенными желтыми занавесочками, он получил по хребту прикладом автомата и угомонился на асфальте, сипло хрипя и постанывая.
   Влад на ходу вылетел из оперативной «шестерки», застывшей перед носом бандитской «оружейной» тачки — синей «БМВ» с тонированными стеклами.
   Водитель «БМВ» — рыхлый, пузатый парень по кличке Бобрик потянулся к ключу зажигания. Нетрудно было догадаться о его планах — сдать назад, скользнув крылом по собровскому фургону, и, сшибив Прибалта, оперативников и двух покупателей, попытаться вырваться из окружения. Бобрик — отморозок. Он способен на все!
   Двигатель «БМВ» взревел. Бобрик врубил скорость…
   — Вылазь, — почти ласково прошептал Влад, высаживая с одного удара рукояткой «стечкина» стекло «БМВ».
   А потом — коронный номер Бронепоезда — так Влада прозвали и бандиты, и коллеги. Он сграбастал за шкирман восьмидесятикилограммового Бобрика и выдернул его наружу прямо через разбитое стекло.
   Тот взвыл, как свинья, которую несут на забой. Но Влад умелым ударом угомонил его.
   И вот все пятеро «оружейников» разложены на асфальте в наручниках. И можно перевести дух.
   — Класс! — поднял палец вверх Роман Казанчев — начальник отдела.
   — Рады стараться, — улыбнулся широко Влад, обнажив белые, ровные зубы, будто специально подаренные их счастливому обладателю для рекламы зубной пасты «Блендамед».
   — Ну-ка, где железо? — Казанчев открыл багажник и удовлетворенно крякнул.
   В багажнике был арсенал — две израильские снайперские винтовки, шесть пистолетов-пулеметов чешского производства и пять кило пластита.
   Торговцев смертью взяли в самый любимый ими момент — обмена оружия на «хрусты».
   Захват прошел удачно. Начиналась рутина.
   — В контору, — велел начальник, когда первые формальности были закончены.
   В РУБОПе оперативников ждало оформление протоколов, разъяснения понятым их прав и обязанностей, съемка изъятого на видео, допросы.
   Можно считать, оперативное дело «Западники», которое РУБОП вел пять месяцев, частично реализовано. Перекрыт один из каналов контрабанды оружия из Латвии в Москву.
   Наконец понятые поставили свои подписи в указанных местах под словами «замечаний и дополнений не имеем». К трем часам дня основная часть программы была завершена. Но следователь, сидевший через два кабинета, еще допрашивал задержанных.
   — Ну что, братки, смажем успех? — спросил майор Ломов по кличке Лом, потерев руки.
   — Кому за бутылкой идти? — деловито осведомился старлей Николай Балабин, прозванный Николя за аристократическую внешность и изредка просыпающиеся аристократические манеры.
   — А чего идти? — Влад полез в шкаф, где плотно на вешалках висела его милицейская форма — зимняя и летняя, — на случай строевых смотров или других служебных бедствий. Он покопался за свертками и вещмешками и выудил бутылку.
   Закуску наспех приготовили, бутылку распечатали. Первая рюмка прошла так, как положено, — легко и хорошо.