Не оборачиваясь, она протянула свою тоненькую руку и погладила его волосы ласковым и нежным жестом, который так трогал его всегда. Вошла Галина Семеновна, начала накрывать к чаю, молча, с видом человека, которого считают в чем-то виноватым, но сам он этого не считает и готов дать отпор.
   Галина Семеновна двигалась по комнате, сердито стучала дверками буфета, звенела посудой, возилась, копошилась, дожидаясь, когда с ней заговорят. Но с ней не заговаривали, и она, хлопнув дверью напоследок, ушла в кухню. Ирина сказала:
   – Я только хочу, папка, чтобы она тебя любила и была преданна тебе. Так много неискренних людей.
   – Тебе она кажется неискренней?
   – Я не про нее говорю, а вообще. Она, наоборот, кажется мне чересчур прямолинейной. Но мне будет неприятно, если она станет тебя огорчать.
   – Огорчать я себя не позволю, – засмеялся Леднев. – Ты говоришь так, будто я уже решил. Ничего я еще не решил. Она хороший человек, я хочу, чтобы ты с ней подружилась. Она будет к нам приходить в гости, и тогда мы все обдумаем.
   – Нет, папка… – Ирина снова прижалась лицом к его ладони. – Ты уже все решил.

Глава двадцать вторая

   Клара пришла к Ермаковым с Алешей: знала, что Ермаковы постесняются при ребенке говорить плохое о ней, а сама она сможет говорить о Сутырине что угодно.
   – Отпустила бы Алешу погулять. Ни к чему ему взрослые разговоры слушать, – сказала Мария Спиридоновна.
   – Ничего, – вызывающим тоном ответила Клара, с нарочитой заботливостью поправляя на Алеше воротничок, – он ужо большой, все понимает, пусть знает, какой у него отец.
   Клара располнела, обрюзгла. Выражение подозрительности, которое было на ее лице и раньше, теперь дополнялось выражением обиды – точно все были виноваты в ее неудачах. Клару сняли с работы и отдали под суд. Сообщить об этом она и пришла к Ермаковым.
   – Запутали меня. Женщину легко запутать. Кругом завистники одни. Вот посадят меня, что с Алешей будет? Отец бросил, любовницу завел, ему и дела нет до собственного ребенка.
   – Это ты зря! – возразил Николай. – Сергей Алешу никогда не бросит.
   – Бросил уже! – отрубила Клара. – Бросил! Подумаешь, отделался тремя сотнями в месяц. А ребенка одеть, обуть надо, накормить.
   – Ты же сама не хотела с ним жить, – сказал Николай.
   – Когда это было? Разве я от него ушла? Он сам ушел. Когда не хотят семью бросать, из дому не уходят. Мало ли что бывает между мужем и женой! Поругались – помирились. A он ведь ушел. Подумаешь, шоколадки сыну покупал! Шоколадками отделывался! Ребенку есть нечего, а он шоколадки покупал… И все этой своей… квартиру снял в Ведерникове… – Лицо Клары исказилось злобой. – Думал, наверно, я ничего не знаю. Нет, дорогой, я все знаю, все!
   Алеша сидел, не поднимая глаз, Соне стало жаль мальчика.
   – Знаешь что, Клара, – сказала она, – отпусти-ка Алешу во двор. Пусть поиграет.
   – Сказала уж, кажется, – ответила Клара, – некуда ему ходить, пусть с матерью будет. У него теперь, кроме матери, никого нет. Да и матери, может быть, скоро лишится. – Она заплакала. Потом, перестав плакать, злобно проговорила: – Только ничего, отольются ему мои слезы!
   – Вот что, Клара Петровна, – объявила Мария Спиридоновна, – или отпусти Алешу, или конец нашему разговору.
   И, не дожидаясь ответа, обратилась к мальчику:
   – Иди, сынок, во двор, поиграй с Васяткой.
   Дело было ясное, акты ревизии неопровержимы, оправдываться не имело смысла. Но адвокат подал надежду: ей могут сделать снисхождение как матери несовершеннолетнего ребенка. Клара это истолковала по-своему – она брошенная мужем жена и мать, без средств, неопытная, потому и совершила преступление. Значит, надо очернить Сутырина как человека, толкнувшего ее на этот путь. Она рассчитывала в разговоре с Ермаковым услышать о Сутырине нечто такое, что могла бы обернуть в свою пользу. Надеялась разжалобить Ермаковых и упросить их засвидетельствовать на суде, что ее действительно бросил муж и что она честный человек.
   – Все это так, – сказал Николай. – Ну, а по делу-то? Виновата?
   Клара поджала губы.
   – Ни в чем я не виновата. Запутали меня.
   Николай видел, что она врет. Нахмурился.
   – Раз не виновата, оправдают. Чего ты волнуешься? А если есть какая вина, признайся на суде.
   – Только Сережу не трогай, – сказала Соня. – Разошлись вы давно, мириться ты сама не захотела. Теперь надо думать, как из беды вылезть, а не порочить человека.
   – Уж это мое дело, – злобно ответила Клара. – Ничего! Я его разрисую, где надо.
   – Вот беда-то, – вздохнула Соня, когда за Кларой закрылась дверь, – одно расстройство.
   – По делам вору и мука, – возразила Мария Спиридоновна, – не лезь в чужой карман.
   – А все-таки жалко, – опять вздохнула Соня. – Алешу жалко.
   – Неприятности, конечно, большие, – мрачно произнес Николай. – А тут еще Дуська эта навязалась.
   Соня всплеснула руками.
   – При чем тут Дуся?!
   – При том! Порочит она его, понимаешь! С семьей неладно, а тут еще связался черт знает с кем.
   – Дуся здесь ни при чем, – решительно сказала Соня, – и не припутывай ее, пожалуйста! С Сережей лучше поговори – будет суд, ему же неприятность, Алеше тем более. Может, как-нибудь и сумеет уладить дело.
* * *
   Сутырин пришел к Ермаковым на день рождения их детей. Разница между этими днями была всего в месяц, что и давало родителям основание их объединить.
   Кроме Сутырина и Алеши, пришел Сонин отец Максим Федорович, приятели Ермаковых – Кошелевы с двумя детьми и, наконец, сестра Марии Спиридоновны – Прасковья Спиридоновна – тетя Паша, колхозница из Сергачского района, приехавшая в город к врачу. Не было Дуси, работавшей в вечернюю смену, и Кати.
   Сутырин сначала посадил Алешу возле себя, но затем мальчик перебрался на другой конец стола, где сидели дети. Посматривая на пего, Сутырин думал, что Алеша выглядит много старше Васи.
   Чуть сгорбившись и морща лоб, Алеша прислушивался к разговорам взрослых.
   Знает ли он о том, что случилось с матерью? На лице мальчика ничего нельзя было прочесть – он был такой же тихий и стеснительный, как всегда.
   Кошелева рассказывала о том, как Соня еще в девушках была влюблена в Николая.
   – Нет, ей тогда другой нравился, глаз с него не сводила, – заметил Николай.
   – Было дело, – кокетливо улыбнулась Соня. – Ну, – сказала она, поднимая рюмку, – под столом встретимся!
   Но, убедившись, что все выпили, поставила рюмку на стол и, наклонившись к Сутырину, прошептала:
   – Сроду ее не пила.
   Сутырин хмыкнул в ответ.
   – Скучаешь, Сережа?
   – По ком это?
   – Известно, по ком, – многозначительно произнесла Соня и, откинув назад голову, высоким голосом запела:
 
Волга-матушка глубока,
Всю пройду – промеряю.
Недалеко моя милка —
Вечерком я сбегаю.
 
   И Кошелева, полная, грудастая женщина с круглым добрым лицом, тоже поглядывая на Сутырина, подхватила:
 
На дорожке стоит столбик —
Верстовой, нельзя рубить.
На примете есть мальчишка
Занятой, нельзя любить.
 
   – Заголосили девки, – недовольно проговорила Мария Спиридоновна. – Дайте послушать, чего люди говорят.
   Тетя Паша, Максим Федорович – отец Сони, и Кошелев разговаривали о колхозных делах.
   – В председателе все дело, – рассуждала тетя Паша, – у нас их после войны четверо сменилось.
   У Максима Федоровича голова и брови стали совсем седыми, но голубые глаза в сетке морщинок были все такие же большие и светлые. Если бы не сквозило в них лукавство нижегородского грузчика, был бы похож на иконописного святого мужичка-странника.
   – Рядом колхоз «Заря революции», – продолжала тетя Паша, – сто пятьдесят коров на ферме. Председатель с головой, он и государству, он и колхозникам – всех ублаготворил… А наш чурка – чурка и есть.
   – Главное – контроль. Потому… – начал Максим Федорович.
   – Прошу прощения, Максим Федорович, – перебил его Кошелев, худой человек в форме работника связи, – на одном контроле далеко не уедешь. Если человек на своем месте по совести работает, никто за ним не усмотрит.
   – Сознательность нужна, – поддакнул Максим Федорович.
   – Именно что сознательность, – продолжал Кошелев. – Вот, к примеру, наша специальность, связистов. Участок мой – двадцать километров. Это, если посчитать, несколько сот столбов. А ведь на каждый надо влезть: изолятор ли плохо посажен или крюк погнулся – с земли-то не заметишь. Соскочил изолятор – короткое замыкание. В сырую погоду или зимой ветки свесились на провод – утечка тока, слышимость страдает. Надо ветки подрезать. Появилась на изоляторе ржавчина – опять же утечка тока. Значит, каждый осмотри! За прошлый год сменил я тыщу двести проволочных вязок, изоляторов пересадил, крючьев выправил – не сочтешь. Вот какая наша работа. Попробуй начальство уследи за ней! Если у монтера совести нет, то никакая формальность не поможет.
   – Вот я и говорю: по совести надо работать, по совести жить, – сказал Максим Федорович.
   – Все это, папаша, известно, – перебил его Николай нетерпеливо, – не об этом речь.
   – А об чем, милый-дорогой, об чем? – кротко спросил Максим Федорович, побаивавшийся своего раздражительного зятя.
   – Совести и сознательности у нас хватает, а вот порядку надо побольше.
   – Так ведь об том и говорим. Каждый, значит, должен на своем месте соответствовать.
   – Вы вот чего, Максим Федорович, – Сутырин налил себе и старику водки, – давайте-ка будем за столом соответствовать, а в больших делах и без нас разберутся.
   – И то верно, – согласился Максим Федорович, – и выпьем… Бурлацкое горло все прометет. А чарка вина прибавит ума. Ваше здоровье!
 
Эх, гулянье мое, гульянице мое,
До чего меня гулянье довело! —
 
   начал Николай звучным тенором. И гулким басом Сергей подтянул:
 
Со полуночи до белой до зари
Нападают все богаты мужики,
Все богаты мужики, расстарые старики…
 
   Их голоса сливались в один.
 
Запрягают тройку вороных коней,
Подкатили ко широкому двору… —
 
   снова начал Николай, и Сутырин подтягивал:
 
Подхватили меня, молодца, с собой,
Повезли меня в Нижний городок,
Завезли меня в соседний кабачок…
 
   И чудилось детство, вечер в деревне, закат, когда гонят с поля стадо и облако пыли движется по дороге. И последний шум улицы, звон ведер у колодца, скрипение журавля, и сваленные у избы бревна, на которых так хорошо сидеть вечером, кутаясь в отцовский пиджак и прислушиваясь к смеху и разговорам девушек и парней.
   – Коля, Сережа, – просила Соня, – ну спойте еще что-нибудь, спойте.
   Но Николай не любил похвал, не любил, когда его просили спеть еще. Наклонясь к Сутырину, сказал:
   – Выдь, Сережа, в спальню. Разговор есть.
   – Насчет Клары слыхал, нет? – Николай плотно закрыл за собой дверь.
   – Слыхал, – нехотя ответил Сергей, предчувствуя один из тех нравоучительных разговоров, на которые был падок его приятель.
   – Ну и что?
   – Сколько веревочке ни виться…
   – Может, разговоры, не знаю, – нетерпеливо перебил его Николай. – Восемь тысяч недостачи, могут в тюрьму упрятать.
   – Вполне свободно.
   – Так ведь и тебе позор и сыну.
   – Я с ней семь лет не живу, а сын за родителей не в ответе.
   – Она тебе законная жена.
   – Воровать не заставлял. Сам знаешь, из-за этого из дома ушел.
   – Ушел, не ушел, об этом никто не знает. Муж ты ей – значит, и за нее и за семью отвечаешь.
   – Отвечать будет тот, кто делал дела, – возразил Сутырин. – К чему ты разговор затеял? Если бы я и хотел, то все равно помочь тут нечем. А я, честно говоря, и помогать не хочу. Хватит! Хотела своим умом жить – пусть живет.
   – Разводиться надо было, – жестко произнес Николай, – а не в кусты прятаться. Не развелся вовремя – поправляй теперь, иначе позор тебе на всю жизнь: жена судимая. И Алеше тоже.
   – Что я могу сделать? – пожал плечами Сутырин.
   – Может быть, деньги надо внести, может, еще что.
   – Откуда у меня такие деньги?
   – Не знаю… не знаю… Поговорить надо с ней, совет подать, пока не посадили еще.
   – Не пойду я к ней, – мрачно произнес Сутырин, – не о чем нам говорить.
   – Дело твое, – холодно сказал Николай, – только я тебе вот что скажу: из одного капкана ты не выбрался, а в другой попадаешь.
   – В какой такой капкан? – усмехаясь, спросил Сергей, отлично понимая, о чем говорит Ермаков.
   – Сам знаешь.
   – А все-таки?
   – Я про Дусю твою распрекрасную говорю.
   – А что Дуся? – с вызовом спросил Сутырин.
   У него сжалось сердце в предчувствии того, что скажет сейчас Николай. Он хотел и в то же время боялся услышать это.
   – А то, я тебе по дружбе говорю, Серега: брось! Не пара она тебе. По себе дерево руби.
   – Слыхали.
   – Для тебя она человек новый, – безжалостно продолжая Николай, – а мы ее в порту давно знаем, знаем, кто она есть.
   – А я и знать не хочу, – произнес Сергей, чувствуя, что Николай скажет сейчас что-то ужасное и отвратительное, и по-прежнему желая и боясь это услышать.
   – Не хочешь – как хочешь. Только уж потом на меня не пеняй. Хотел предупредить – сам не позволил. Будешь локти кусать, как из одной истории в другую попадешь.
   – Ну говори, чего знаешь, – улыбнулся Сутырин.
   Его тон, беззаботный и иронический, оскорбил Николая. С холодной жестокостью, которая пробуждалась в нем в такие минуты, он сказал:
   – Ты у нее спроси, сколько она мужиков до тебя сменила, здесь, на участке. И про Ляпунова, бригадира, и про других.
   – А я это знаю, – спокойно ответил Сутырин, чувствуя биение собственного сердца, пытаясь справиться со своим дыханием.
   То, что сказал Николай, поразило Сергея. Его смутные подозрения стали фактом. Вся интимная сторона его и Дусиной жизни, ласки, милые особенности, все, что казалось принадлежащим и известным только ему одному, теперь было осквернено прикосновением чужих рук.
   Он тут же ушел от Ермаковых, сославшись на необходимость быть на теплоходе. Он хотел видеть Дусю и высказать ей все. Пусть знает, пусть не думает, что сможет дальше его обманывать. А она обманула его вдвойне: он потерял не только любимую женщину, но и человека, в котором видел прибежище от неприятностей, чинимых ему Кларой. Та хоть соблюдала себя, а эта открыто, при всех, никого не стесняясь… С бригадиром жила, чтобы на работе поблажку иметь, не могла найти себе в другом месте. Может быть, и сейчас бывает с ним. По старой памяти. Ведь видятся-то каждый день. И этот, другой, посмеивается над ним.
   Он увидел Дусю выходящей из ворот участка. Все в ней было ему дорого – каждая черта, каждое движение. Когда она увидела его, озабоченное выражение, которое было у нее на лице, сменилось удивленным и радостным. Верно, подумала: из-за нее ушел из гостей.
   Они пошли рядом.
   – Сегодня триста тонн перегрузила, – сказала Дуся, беря Сутырина под руку.
   То ли из-за темноты, то ли потому, что была увлечена своими мыслями, она не замечала его состояния.
   Сутырин знал, что Дуся выдвигается в первые крановщицы порта, и чувствовал: она это делает для него, хочет, чтобы он гордился ею, чтобы знал: она тоже не последний человек здесь. Раньше он увидел бы в ее словах нечто трогательное и доверительное, теперь увидел только ложь: боится разговора, хочет показаться лучше, чем есть, ложным спокойствием прикрывает смятение души.
   – Вагоны шли хорошо, да и грузчиков бригада попалась хорошая, – добавила Дуся.
   Не глядя на нее, он спросил хриплым голосом:
   – Чья бригада? Ляпунова?
   Ее рука дрогнула, встревоженный взгляд скользнул по его лицу. Он увидел ее расширенные зрачки и выражение страха в них и понял, что Николай рассказал правду.
   – Нет, Курочкина.
   – Ах, Курочкина… Жалко… Ляпунов подсобил бы… По старой памяти…
   Она опустила руки и шла молча, не поднимая головы. Он грубо сказал:
   – Что ж молчишь? Рассказывай!
   – Что я тебе расскажу, – устало проговорила она, – сам знаешь.
   Он остановился и повернулся к ней:
   – Да, знаю, все знаю.
   Он думал, что она будет оправдываться, выкручиваться, защищаться. Он заранее злорадствовал при мысли, что уличит ее, припрет к стене, но ничего этого не было. В ее молчании он не чувствовал ни раскаяния, ни покорности.
   Тогда Сутырин решил уничтожить се презрением. Пусть не думает, что он ревнует ее.
   – Мне, конечно, наплевать. Ты мне не жена, я тебе не муж. Только посоветовать хотел: делай так, чтобы люди не видели.
   Так-то правильнее. Не о чем им разговаривать. Теперь все! Все кончено!
   – Ну, мне сюда, – сказал он, когда они дошли до поворота.
   Она прижалась к нему, спрятала голову на его груди. Пытаясь оторвать ее от себя, он схватил ее за руки. Но она крепко держалась за него, и оп вдруг с болью и страстью почувствовал ее тело, такое знакомое ему и родное.
   – Умру я без тебя, Сереженька, – тихо сказала Дуся, и опять он не услышал в ее голосе ни слез, ни мольбы, ни раскаяния.
   Он чувствовал себя бессильным перед ее отчаянием, чувствовал, что продолжает любить это теплое, в безысходной тоске прижимающееся к нему тело. В ее руках была сила отчаяния, как будто только ими она пыталась и надеялась удержать его. Он оторвал ее руки, повернулся и пошел к теплоходу.

Глава двадцать третья

   Катя ни в чем не винила Ирину. Будь она на ее месте, кто знает, как бы вела она себя. Но то, что произошло, заставило ее по-новому посмотреть на Леднева.
   Смятение, которое почувствовала она в Ледневе тогда, в ресторане, вызвало в ней прилив нежности к нему. Тот, кто искренне предан делу, не может не проверять себя, свою позицию, свою линию – сомнения при этом неизбежны. Тем более что Катя видела ошибки Леднева, хотела, чтобы он их осознал. Слабость, которую проявил тогда Леднев, может овладеть на мгновение даже самым сильным, мужественным человеком, она была для Кати лишь свидетельством его честности, порядочности, человечности.
   Но малодушие, с которым Леднев ушел от разговора с Ириной, непростительно. Свое спокойствие он поставил выше достоинства любимой женщины. Мужчина так не поступает.
   Если бы она могла поговорить об этом с Ледневым, этот разговор, возможно, успокоил бы ее. Может быть, ее удовлетворило бы его объяснение, тронуло бы его раскаяние. Но она не могла рассказать ему о том, что произошло между ней и Ириной. Это выглядело бы жалобой, обидой, свидетельством ее собственной слабости, никак не прибавило бы ей уважения Ирины.
   Эти соображения оказались сильнее обычной Катиной прямолинейности. Она ничего не сказала Ледневу. Осадок от происшедшего остался на дне ее души, придав ее любви оттенок той грусти, которая делает любовь прозорливее, позволяет яснее видеть человека, с которым придется прожить жизнь. А она, несмотря ни на что, не представляла себе жизни без Леднева. Мысль об одиночестве ее не страшила, но Леднев вошел в ее жизнь, она принимала его таким, каков он есть.
   Она пыталась не то чтобы оправдать, а как-то объяснить его поведение: ему тяжело говорить с Ириной, страшно огорчать ее, казалось, что эта поздняя любовь унижает его в глазах дочери, надеялся, что Катя понравится Ирине, и все тогда будет легче… Но как ни объясняла она поступок Леднева, она теперь знала, что Леднев вовсе не так силен и решителен, как казался ей раньше. И деловые недостатки Леднева объясняются тем же, что и личные: он уходит от острых вопросов, не решает их. Именно поэтому так раздуваются незначительные успехи ее участка – это дает возможность Ледневу уклоняться от решения главного. Ее участок превращается в показательную станцию скоростной обработки судов, от которой никому нет пользы.
   И в данном случае она пыталась, если не оправдать Леднева, то хотя бы как-то разобраться в нем. В сущности, он не имеет опыта практической работы. Сразу после института пошел в аппарат, не преодолел трудностей, которые закаляют человека, делают его способным к руководству другими людьми. Он не уверен в себе, в своих знаниях, в своих силах, но привык к своему высокому положению, боится потерять его. Он не на своем месте. И, может быть, если бы он расстался со своим высоким постом, было бы лучше.
   Страдание делает любовь зрелой, зрелая любовь наблюдательна. Приглядываясь к Ледневу, Катя стала замечать то, чего не замечала раньше, чему не придавала значения или что ошибочно толковала в его пользу.
   Но зрелая любовь не только наблюдательна, она и активна. Тревога за любимого призывает к действию. Самолюбие, нежелание осложнять отношения Леднева с дочерью не позволяли Кате говорить с ним о том, что задевало ее лично. Но она считала своим товарищеским долгом вмешиваться в общественное поведение Леднева. Раньше она стремилась делом показать Ледневу неправильность его точки зрения, теперь она стремилась доказать ему это.
   Как-то она была в кабинете Леднева. Он разговаривал по телефону с Толченовым, начальником одного из портов на Нижней Волге.
   – Все это понятно, товарищ Толченов, – морщась, говорил Леднев. – Вы всегда ссылаетесь на объективные условия. Вы с мая месяца не можете исправить положение. Кто же за вас будет план выполнять?
   Катя хорошо знала Толченова, человека по натуре спокойного и доброго, но вечно раздраженного тем, что он работает в самом тяжелом порту, в самых сложных и трудных условиях.
   – При чем здесь условия? – еще нетерпеливое заговорил Леднев. – На участке Ворониной такие же условия, а вот ведь добилась скоростной погрузки.
   Кате стало стыдно, как школьнице, которую учитель незаслуженно поставил в пример другим ученикам. Разве можно ссылаться на ее участок, находящийся в несравненно лучших и, честно говоря, искусственных условиях?
   – Вот и все! – Леднев положил трубку на рычаг. Нетерпеливое и раздраженное выражение, которое было у него при разговоре с Толченовым, точно рукой сняло. Глаза мягко и приветливо улыбались Кате. Он исполнил начальнический долг, поругал подчиненного. И забыл об этом. Раньше такое обаятельное простодушие, возможно, и обескуражило бы Катю. Теперь она знала, что стоит за этим.
   – Напрасно ты ставишь нас в пример, Костя. Мне это неприятно.
   – Ха, – Леднев беззаботно махнул рукой, – ты думаешь, я всем о тебе говорю? Просто ты попалась на глаза, вот и сослался на тебя. Живой пример.
   – Я тебя прошу больше этого не делать.
   – А почему, собственно? Что случилось?
   – Я не хочу быть «образцово-показательной». Тем более что эта показательность искусственна, и ты это знаешь. Я работаю в коллективе, и мне стыдно перед людьми! Что касается Толченова, то я на твоем месте не отделывалась бы общими фразами – как-никак самый тяжелый порт.
   Он примирительно улыбнулся.
   – В нашем деле нельзя без общих фраз. Народу много, для каждого свое слово не придумаешь.
   – Было у нас собрание, – продолжала Катя. – Ты выступал. Мы так много ждали от этого. А ты отговорился, ничего не изменилось. И люди это понимают. А я хочу, чтобы твои подчиненные тебя уважали.
   Он сразу помрачнел.
   – Ты хочешь сказать, что меня не уважают?
   – Тебя уважают. Но люди ждут, что ты, облеченный властью, решишь то, что они решить не могут. Толченов – он вертится как белка в колесе, ведь там еще причалы не восстановлены после войны. А ты не решаешь его вопросов, уходишь от них. Ты знаешь, что делается у нас с подачей вагонов, с подходом судов. И опять же уходишь от этого. И я прошу тебя, не обижайся. Разве мы не обязаны говорить друг другу правду?
   Он вдруг сказал:
   – А Ирина-то права была. – И в ответ на недоуменный взгляд Кати добавил: – Она предупреждала, что ты будешь меня прорабатывать.
   – Вот как… А что она тебе еще говорила?
   – А что ей говорить? Она все понимает. Так и сказала: «Жениться хочешь».
   – Ну и что?
   – Благословила.
   – Ты правду говоришь?
   – Неужели бы я стал тебя обманывать? Она умная девочка, все понимает. Ты ей понравилась, только боится, что ты будешь меня обижать. И видишь – не ошиблась.
   – Я ей показалась ведьмой? – рассмеялась Катя.
   – Не знаю, чем ты ей показалась, только вот так она сказала. А понравиться – ты ей понравилась.
   – А кто первый заговорил об этом: ты или она?
   – Я.
   – Что ты ей сказал?
   – Спросил, как ты ей понравилась.
   – Ну и что? – допытывалась Катя. Ей хотелось знать весь разговор, во всех подробностях.
   – Что «ну»? – засмеялся Леднев. – Я же тебе все рассказал. Она все понимает и все одобряет. Ты сомневалась в этом?
   Катя пожала плечами.
   – Кому приятно заполучить мачеху?
   – Вот видишь, – многозначительно сказал Леднев, – а вышло по-другому. И что ты сегодня наговорила, все это тоже не совсем так.
   Катя слабо возразила:
   – Ты правильно меня пойми…
   Но он не дал ей договорить.
   – Я все понимаю: ты делаешь трудное дело. Не все идет гладко, не все получается, но не надо нервничать. Возможно, ты в чем-то и права. Но надеюсь, ты не считаешь меня закоснелым бюрократом и негодяем?
   – Зачем ты это говоришь!
   – Теперь скажи: поедем мы в Кадницы или нет?
   – С удовольствием. А Ирина?
   – И Ирина. Только ты при ней не будешь меня прорабатывать?
   – Постараюсь, – засмеялась Катя.
   Так вот всегда. Леднев уходил от разговора. У него был для этого большой набор мимических приемов: неопределенное поднимание бровей, кивок, наклон головы, который может означать и согласие, и несогласие, и принятие к сведению, и непринятие к сведению, а может, и вовсе ничего не означать; улыбка, которую понимай как хочешь, а не хочешь так вовсе не понимай… Кате оставалось только вышучивать его привычные выражения: «Как мы будем выглядеть?», «Руководство нас поправит», «Правильно расставьте людей», «Поговорите с народом». В ответ Леднев смеялся и сам вспоминал казенные фразы, которые он употреблял или слышал от других. Это превращалось в игру, и Катя ничего не достигала. У Леднева была самая непроницаемая броня – мягкая, от нее даже ничего не отскакивало.