Леднев не был ни чувствителен, ни сентиментален. И если он пытался осознать причины своей катастрофы, то не только потому, что эта катастрофа потрясла его, даже не потому, что его бросила любимая женщина. Главной причиной было время: прошел тысяча девятьсот пятьдесят четвертый год, и начинался тысяча девятьсот пятьдесят пятый… Он увидел, как люди покрупнее, чем он, вникают в жизнь народа, смотрят правде в глаза и называют вещи своими именами. А он жил старыми представлениями, не увидел нового, пренебрег им.
   И когда, наконец, он понял это, он понял также и то, что Катя, которую он любил, но к которой как к работнику относился снисходительно, как к человеку молодому и малоопытному, именно она несла новое. Поворот, который совершает страна, выражается прежде всего в отношении к людям, их нуждам, требованиям, стремлениям и надеждам. Руководителем может быть только тот, кто понимает это.
   Партия не побоялась сказать, что Спирин ни в чем не виновен, что была совершена ошибка, и вернула его к жизни. А он, Леднев, боялся оказать ему свое внимание. Он искренне жалел его, сочувствовал. Почему же не подошел? Он видел, что жена Сутырина – склочница, интриганка. Почему не прогнал ее? Потому, что легче было не прогонять ее, а притормозить Ошуркову. Значит, он трус? Значит, Катя была права? Нет, он не трус! Просто он привык так жить!
   Он винил себя, но Катю не прощал. Она бросила его в тяжелую минуту, любящая женщина так не поступает.
   Он хотел любви всепонимающей и всепрощающей. Да, он был черств к Дусе, к Спирину. Разве Катя не оказалась черствой к нему? Ледневу оставалось только забыть Катю. Это ему не удавалось, он все время думал о ней. Даже сейчас, когда он делал что-то настоящее и хорошее, им руководило тайное мстительное чувство: он вовсе не такой, каким она себе представляла, она ошиблась в нем.
   В свое время, увидев Катю в институте, Леднев сказал себе: «Вот жена». В ней были обаяние молодости и рассудительность взрослой женщины. Он считал невозможным ухаживать за студенткой. То, что она студентка, увеличивало их разницу в возрасте. Сможет ли она заменить мать Ирине, тогда еще девочке, школьнице, капризной и своевольной, любящей отца и видящей в каждой женщине – знакомой отца – врага своего счастья?
   Все решили две встречи: первая, когда она пришла к нему в кабинет со своими планами, и вторая – на причале во время открытия навигации. Он понял вдруг, осознал, почувствовал, что это молодое, свежее, такое чистое в своей юной непосредственности может принадлежать ему. Теперь, когда они работали вместе, когда ей было уже тридцать лет, разница в возрасте казалась не страшной. И Ирина подросла, поступила в институт. Леднев мог перешагнуть и через это.
   Таким образом, свое отношение к Кате Леднев считал порядочным и честным. Его осмотрительность была продиктована заботой о тех, кого он любил, именно поэтому он уступал Кате, сносил ее резкость, нетерпимость. Какие бы ошибки он ни совершал, они не оправдание для того, чтобы порвать с ним, оскорбить его. Но чем больше терзал он себя мыслью о том, как нехорошо поступила Катя, тем больше думал о ней, вспоминал ее руки, тонкие черты чуть скуластого лица, ее каштановые волосы, твердый взгляд серых умных глаз. И ему так хотелось ее обнять, прислониться головой к ее груди, быть может, даже заплакать, хотелось, чтобы она своей мягкой рукой провела по его волосам – жест, который он так любил и по которому так тосковал.
   Неужели это потеряно навсегда?
   Скверно на душе, тоскливо, одиноко. Все можно со временем восстановить – и положение, и репутацию. Но вернет ли он Катю, вернет ли ее любовь?
   Однажды Леднев увидел Катю на улице. Она вышла из магазина и остановилась на тротуаре, с кем-то прощаясь.
   Леднев замедлил шаг. Рядом был домик-музей Свердлова – небольшая одноэтажная постройка, похожая на часовую мастерскую. Леднев свернул в ворота. Он заплатил сидевшей у входа женщине рубль за билет и усмехнулся: пришлось спасаться бегством.
   Когда-то давно Леднев бывал здесь. Сейчас его поразила скромность маленького музея, состоявшего всего из одной комнаты и небольшой прихожей. Отец Якова Михайловича был гравер, здесь располагалась его мастерская.
   На одной стене висели фотографии семьи Свердловых – отца, матери, сестры, братьев, самого Якова Михайловича в гимназической форме, на другой – портреты первых революционных деятелей Нижнего: Семашко, Владимирского, Петра Заломова… Рабочие в косоворотках, студенты в форменных куртках, девушки в длинных закрытых платьях с меховыми горжетками. Инструменты подпольной типографии, в которой работал Свердлов, лежали рядом с граверными инструментами его отца – символическое соседство орудий революции и орудий труда. Книги гимназиста Якова Свердлова – и тут же жандармские донесения о его революционной деятельности. Протест Свердлова из тюрьмы по поводу заключения его в карцер, полный достоинства и презрения к властям.
   Через какие же испытания прошел он, Леднев, какие трудности преодолел? Кому помог? Вот Спирин – как он мог тогда отвернуться от него? Какая злая сила заставила его сдержаться? Боялся за свое положение? Как это глупо, ничтожно! Теперь он лишился своего положения – что из того?
   Билетерша, худенькая женщина в пальто, валенках и сером платке, сидя у входа на табурете, разговаривала с другой женщиной, зашедшей со двора.
   – А где квартира Свердловых? – спросил у нее Леднев.
   – Квартира семьи Свердловых во внутреннем флигеле двора, – ответила она готовой фразой.
   – Что там сейчас?
   – Ничего, люди живут.
   Да, люди живут! И делают свое дело. Делает свое дело и он и будет делать. Чем-то вдруг очень маленьким и незначительным показалось ему то, что произошло с пим. Подумаешь, сняли с работы! Ведь он еще живой, жизнь бьется и бурлит в нем. Ого! Он еще покажет себя.
   Он шел по оживленной улице. Февральское солнце, сияющее и уже теплое, искрилось на снегу. Год назад, в такой же февральский сияющий день, Катя впервые пришла к нему. Для них начиналась новая жизнь, все у них было впереди! И несмотря на все, что с ним произошло, все еще впереди! Еще не раз будет сверкать на снегу февральское солнце. Набегают на него тучи, но оно выходит из-за них и светит вечному и нетленному миру. Прожит большой кусок жизни, но жизнь еще не кончена. Сколько ему? Сорок один. Не так уж много. Была бы вера в жизнь и в то, что он нужен этой жизни. А то, что было, не у него одного оно было.
   Леднев открыл дверь своей квартиры. Ирина сидела на кухне, ужинала, болтала с Галиной Семеновной. Леднев услышал, как она сказала:
   – Все это сплетни. Терпеть не могу такие сплетни!
   И обиженный голос Галины Семеновны:
   – За что купила, за то и продаю. Люди говорят. С нее-то все и началось.
   И Леднев понял, что они говорят о Кате. Он хлопнул дверью. В кухне замолчали. Потом Ирина крикнула:
   – Папка, ты?
   – Я.
   – Иди ужинать.
   – Потом, – ответил Леднев и прошел в кабинет.
   Он снял пиджак, повесил на спинку стула, прилег на диван.
   Сначала он зажег лампу, потом погасил ее – свет резал глаза. Из кухни доносились голос Ирины и короткие ворчливые реплики Галины Семеновны.
   Он лежал, закрыв ладонью глаза, потом почувствовал шелест платья, прикосновение.
   На ковре, рядом с диваном, на коленях стояла Ирина и смотрела на него. Когда он открыл глаза, она протянула руку и провела ею по его волосам так, как это делала Катя.
   – Ты что, Иришка?
   Она склонилась к нему.
   – Так просто пришла. Ты на меня сердишься?
   – За что?
   – Помнишь, когда Екатерина Ивановна была у нас, так все нехорошо получилось. И я и Галя… Так все неприветливо.
   – Зачем ты это говоришь?
   – Она могла обидеться.
   – Она не обиделась.
   – Потом – помнишь? – я не поехала в Кадницы. Она могла подумать, что я не хочу с ней ехать.
   – Нет, Ирина, она не подумала. И ты ни о чем не думай.
   – Я не хочу, чтобы вы из-за меня ссорились.
   – К чему ты это говоришь? – Леднев снял руку с ее головы.
   – Ах, папка, не раздражайся! – Ирина снова приникла к нему. – Ведь я хочу сделать лучше. Хочешь, я с ней поговорю?
   Леднев поднялся.
   – О чем ты собираешься с ней говорить?
   – Ну, скажу… Не знаю… Что тебе надо, то и скажу.
   Леднев засмеялся, потрепал дочь по щеке.
   – Дурочка ты! Лезешь не в свои дела. Я в твои дела не лезу.
   Он встал, поцеловал дочь в голову.
   – Ни с кем не надо говорить. Все наладится, все будет хорошо. Скоро навигация, я получу назначение в порт, уеду, ты приедешь ко мне, и мы опять заживем хорошо и весело. Правда?
   – Да, да, папочка, – говорила Ирина, – ты не огорчайся. А может быть, все-таки мне позвонить ей?

Глава тридцатая

   В первых числах марта Катя получила записку отца.
   «Приезжай, Катюша, – писал Иван Васильевич, – а то, может, и не застанешь нашей бабки в живых. Хочет видеть тебя, все время вспоминает…»
   До поворота на Кадницы Катя доехала рейсовым автобусом, затем пошла пешком.
   На полях среди осевшего, ноздреватого снега темнели на пригорках черные проталины.
   По дороге, тоже черной, местами еще твердой, местами уже скользкой, со следами прошлогодней соломы и навоза, расхаживали большие белоносые грачи. Облака отбрасывали длинную, медленно движущуюся тень на дальние леса и деревни. Пахло талым снегом, а в лесу – мокрой хвоей.
   На лесной тропинке еще лежала корка снега, но уже бугрились корни деревьев, воронки вокруг них протаяли до земли. Среди голых ветвей прыгал зяблик, маленький, с белыми полосками на крыльях… Пинь-пинь, пинь-пинь…
   Острые весенние запахи вернулись к Кате. Мир стал светлым, теплым, сияющим. Не верилось, что с бабушкой может что-нибудь случиться. Казалось, что когда Катя подойдет к дому, то увидит ее на крыльце, бодрую и деятельную.
   Вот и колхозный сарай, сеялки, бороны, культиваторы, вытащенные для ремонта, топкая навозная жижа вокруг. Знакомые домики, заборы, палисадники. Большие синие мухи греются на солнце, точно прилипнув к стенам и заборам.
   Катя остановилась. С горы открывался знакомый вид на Волгу. Она тянулась длинной, извилистой лентой, белизной своего снежно-ледяного покрова сливаясь с низким левым берегом. Справа темнели леса. Солнце ослепительно блестело на снегу. С железных крыш уже сошел снег, но еще видны были на них пятна влаги и поднимались голубоватые дымки испарений. Катя первый раз подумала, что все это вечно живое и сияющее, наверное, уже не для бабушки. И быстро пошла к дому.
* * *
   Гроб стоял на столе в большой комнате наверху.
   Внизу хлопотали соседки, сидели незнакомые старики и старухи, разговаривали будничными голосами, точно и не было в доме покойника. Наверху пахло еловыми ветками, раскиданными по полу и на столе. Оба зеркала, в гардеробе и то, что стояло у стены, заставленное фикусами, были завешены черной материей. И без того темная комната стала от этого еще темнее.
   Отец сидел у стены. Он поднял голову и, не вставая, кивнул Кате.
   Катя подошла к гробу. Ей казалось невероятным, что в лице бабушки, хотя и неестественно пожелтевшем, с подобранными под платок седыми волосами, таком знакомом и человечном, уже нет жизни. Но выпростанные и вытянутые вдоль туловища руки, большие, желтые, распухшие, странно неподвижные, были мертвы.
   Вот и кончилась жизнь. Ничего больше не надо бабушке: ни забот, ни дома, где прошла жизнь, ни вещей, ни людей, ни маленьких внуков, которым вязала носки и варежки.
   Из Куйбышева приехали дядя Семен и его жена Дарья-баламутная, как называла ее бабушка, из Роботков – старшая бабушкина дочь, Елизавета.
   Гроб вынесли из дома. На улице стояла толпа. Молодых Катя не знала, старых узнавала постепенно, точно память ее стирала с этих лиц покров старости и обнажала когда-то хорошо знакомые черты.
   Выносом распоряжались два отставных капитана – Арефьев и Вахрушин.
   Тыча палкой в телегу, Арефьев сердито командовал:
   – Ставь на край, так, поддерживай, теперь разворачивай.
   Возчик из колхоза, молодой парень с неестественно серьезным выражением веселого, здорового лица, подобрал вожжи. Телега тронулась. Все двинулись за ней. Ребятишки побежали по тропинке в гору, чтобы первыми поспеть на кладбище. Остальные шли за телегой, взбиравшейся в объезд. Телега перекашивалась на камнях. Отец и дядя Семен поддерживали гроб.
   За годы, что Катя не была здесь, ограда кладбища сломалась, кресты покосились.
   – Не почитаем покойников, – желчно сказал Арефьев, жуя губами. – Раньше, бывало, и отпевали, и всему свое место было. А теперь? Шесть досок да холстинки кусок… Торжественности нет.
   Парень-возчик приколотил крышку. Гроб на веревках опустили в яму. Она была недостаточно длинна, пришлось еще немного подкопать.
   Лопаты звонко постукивали о землю, прихваченную за ночь морозцем. Земля с шумом падала на гроб, ссыпаясь вокруг него, потом закрыла его сосновые доски.
   Вахрушин, ловко орудуя лопатой и похлопывая ею сверху и с боков, придал холмику правильную форму.
   Закончив дело, Вахрушин выпрямился, тыльной стороной кисти вытер со лба пот, удовлетворенно сказал:
   – Вот и легли рядом с Никифором. При жизни не ладили, а тут, значит, вместе легли.
* * *
   Мучительная мысль о нелепости смерти подавлялась обыденностью совершаемого обряда. Кате казалось, что сейчас бабушка выйдет из кухни, тяжело поднимется по скрипучей лестнице и появится здесь, в большой комнате, где вокруг столов сидят люди и справляют по ней поминки.
   Вещи, обстановка комнаты, дом были неотделимы от бабушки, не верилось, что они могут существовать без нее. Вероятно, подобное чувство диктовало древним обычай класть с покойником его вещи.
   Сизый махорочный дым стоял в комнате. Тетя Елизавета и Дарья убирали пустые тарелки и, громыхая по шаткой лестнице, приносили из кухни полные.
   – Вспомянем, – говорили старики, поднимая граненые стопки.
   – Мертвому помины, а живому именины… – начал было охмелевший Вахрушин.
   Но Арефьев строго посмотрел на него из-под лохматых седых бровей.
   – Покойница двух сыновей вырастила, трех дочерей. Мужу женой была, внукам – бабкой. Заботилась.
   – Большого ума женщина, – поддакнул Вахрушин.
   – Самое это ценное геройство – настоящих людей вырастить, – сказала соседка Клочкова.
   Воронин молча прислушивался к разговору.
   Давно, когда он плавал матросом на «Изумруде», у капитана парохода случился приступ сердечной астмы. Капитан был стар, и все понимали, что это конец.
   Когда старика несли с парохода, Воронин перехватил взгляд, которым тот последний раз посмотрел на судно, где прошла жизнь. И чем ближе подходил Воронин к своей черте, тем чаще возникал перед ним взгляд старого капитана – и он таким же тоскливым взглядом проводит свое судно. И Волга, и вода, и лед вот этот, и берега, которые тянутся на тысячи верст, – все перестанет существовать.
   – Вот, – сказал Воронин своим глухим, медленным голосом, – подсчитали люди – перевез я за свою жизнь один миллион двести тысяч тонн груза. Это сколько же пудов будет?
   – За семьдесят миллионов пудов будет, Иван Васильевич! – крикнул чей-то молодой голос с другого конца стола.
   – Так, – продолжал Воронин, не оглядываясь. – А людей перевез – и не сосчитаешь. Вот и ушла на это жизнь. Как теперь, настоящая она или нет?
   – За то тебе и почет, Иван Васильевич, – сказал Сибирцев, токарь затона «Парижская коммуна», сосед Ворониных.
   – Сколько, ты сказал, людей-то, Иван Васильевич? – спросил Арефьев. – Не сосчитаешь? А кто их сосчитает? Не любит русский народ на одном месте сидеть, не любит.
   – Да уж Россия на месте не стоит, – согласился Вахрушин. – Он тебе и на стройки, и на каналы, теперь вот на новые земли. Движется Россия.
   Запущенная могила Никифора, свежая могила бабушки, отец, еще прямой, суровый, но заметно постаревший, она, Катя, еще полная сил, старики, толкующие о жизни, молодой парень-возчик, которому хочется выпить, закусить и, наверное, повеселиться… Уйдет он отсюда, и все ему нипочем… Леночка, младшая дочь дяди Семена, неизвестно зачем привезенная баламутной Дарьей… Старики капитаны, куртки с потускневшими пуговицами, коренной волжский говор, стариковские рассуждения, к которым они привыкли во время долгих ночных вахт. Да, смысл жизни в ее нетленности, в том, что цветет, умирает и снова обновляется в людях.
   Катя почувствовала на себе чей-то взгляд. Отец смотрел на нее со своей ласковой и понимающей улыбкой, точно спрашивая, о чем она задумалась. И Катя ответила ему такой же улыбкой.
   – Волга в нынешнем году скоро вскроется, – сказал Арефьев. – Не сегодня-завтра Кирпичный ручей потечет с Воробьиного луга, значит, считай – ровно через двенадцать дней и Волга вскроется. Примета верная.
   – Сегодня какое число, – сказал Вахрушин, – восемнадцатое? Значит, через двенадцать ден будет тридцатое. Как раз, помню, в одна тысяча девятьсот четвертом году тридцатого марта и тронулась Волга.
   – Так то по старому стилю, – сказал Иван Васильевич, – а нынче по новому стилю тридцатого тронется. Меняется природа, климат. От новых морей все.
   – Какие это моря! Воды, конечно, много, а до моря далековато, – заметил Арефьев.
   – Правильнее будет сказать – водохранилище, – согласился с ним Воронин, – а приятнее сказать – море! Водохранилище – слово казенное, а море – оно и проще и человеку лестно: сам, значит, море создал.

Глава тридцать первая

   Может быть, предсказания кадницких стариков были и не совсем точными, но весна шла. В речных газетах уже публиковались сводки о движении ледохода.
   «На Волге, у Куйбышева, увеличивается прибыль воды. Вчера за сутки прибыло 9 сантиметров. В низовьях Волги ледоход».
   «Интенсивно прибывает вода на Каме и Оке. На других боковых реках также увеличивается прибыль воды».
   «Подвижки льда отмечены у Горького, у Верхнего Услона, Вольска. Начался ледоход на малых реках».
   «По всей Волге, начиная от Кинешмы, ледоход. От Камышина до Астрахани чисто».
   Эти сводки Катя приказала ежедневно вывешивать на стенде: навигация начнется со дня на день, надо быстрее заканчивать приготовления.
   Теперь уже не только речные, но и областные и даже центральные газеты каждый день сообщали о начале навигации в различных пунктах Волги:
   «Подняли пары пароходы „Лермонтов“ и „Память Маркина“.
   «Вышли в рейс суда „Сыктывкар“ и „Володарский“.
   «Открыто движение на линиях Куйбышев – Астрахань».
   «Первая погрузка в Казанском порту».
   «Счастливого плавания!..»
   Как и в прошлом году, навигацию открывала «Керчь». Сутырин – теперь первый штурман – приехал в порт, сказал Кате:
   – Просила меня Дуся передать, да и сам хотел просить вас, Екатерина Ивановна, может, зайдете завтра вечером. Комнату я получил, хотим справить новоселье. Ермаковы будут да вот вы.
   – Ладно, приду, – сказала Катя.
   Хотя пришли только Ермаковы и Катя, Дуся была счастлива. У нее свой дом, семья, она принимает гостей.
   Она часто выходила на кухню. Возвращалась, внимательно прислушивалась к разговорам за столом, но ни во что не вмешивалась. Катя подумала, что в этом доме будет порядок.
   – Ну как, Дуся, – спросила она, – перебрались на второй курс?
   – Завтра объявят, кто перешел, кто нет. Я так думаю, что перешла.
   – Правильно, – сказала Соня. – Надо идти вперед. Николай, смотрите, уже техник-механизатор. А через четыре года и ты.
   – И тебе не мешало бы, – заметила Дуся.
   – Нет! У меня университет на дому. Буду растить ребят.
   – Соне незачем, – сказал Сутырин, – у нее десятилетка за спиной. А вот Дуся – другое дело.
   – Это ты только на первых порах, – засмеялась Соня. – А как пойдут пеленки да распашонки, другое заговоришь.
   – Он не заговорит, – поглядывая на Сутырина, сказала Дуся.
   – Не заговорю, – ответил Сутырин.
   Он улыбнулся, но улыбка его была грустной.
   – Скучает по сыну, – шепнула Дуся Кате.
   Сутырин почувствовал, что говорят о нём, и вопросительно посмотрел на женщин. Дуся громко сказала:
   – Сначала трудно было. И то надо знать и это. Особенно математика замучила. Никак не давалась. Меня преподаватель и вовсе хотел отчислить. Спасибо, директор не позволил.
   – Да уж как этого Леднева из пароходства шарахнули… – начал Николай.
   Соня сделала Николаю знак, и он умолк.
   Сразу оживившись, Катя заставила Дусю и Николая пересказать ей, что было на курсах, – и как Леднев вел себя, и что он говорил, и что говорили другие о нем. Ее радовало каждое хорошее слово о Ледневе, она смеялась и переспрашивала: «Неужели он так сказал? Правда?»
   Она смотрела на Дусю и на Сутырина. Сумели же они все простить друг другу. Почему же она не может сделать первого шага? Ей ли считаться с тем, кто к кому должен первый прийти? Может быть, именно сейчас она нужна ему, так же, как и он нужен ей? Она представила себе их встречу. Он, наверное, еще больше постарел, поседел, с него слетели лоск и сановитость.
   Ей захотелось говорить, смеяться. Она выпила сначала со всеми, потом отдельно с Соней и отдельно с Дусей и опять со всеми.
   Соня с доброй, понимающей улыбкой смотрела на Катю, обняла ее, прижалась щекой. Катя почувствовала на своем лице ее слезы.
   – Расстроились бабы! – с грубоватым сочувствием заметил Николай. – Первое у них дело – слезы лить… И ты хорош, – обратился он к Сергею, – тоже расчувствовался!
   – Ладно, Николай, – краснея и улыбаясь, ответил Сутырин, – человек плачет и от горя и от радости.
   Стараясь отвлечь всех, Дуся сказала:
   – Тюлю нигде не могу на занавески достать. В прошлое воскресенье такой хороший тюль продавали на Горшечной, да налетели спекулянты, расхватали все.
   – А вы из ситца сделайте, – посоветовала Катя. – Я себе сделала, и очень хорошо.
   – Диван еще нужен, – продолжала Дуся, – шкаф, буфет. Видела я, буфеты продают. Верх стеклянный, а низ закрытый. Он тебе и буфет, и книжный шкаф, и места не занимает. Приходится экономить. На пустом месте жизнь начинаем. Еще хорошо – соседи порядочные попались, ни в чем не отказывают. Да уж зазорно одалживаться, с каждой мелочью беспокоить.
   – В семье самое главное дети, – говорила между тем Соня. – И заботы с ними и беспокойства, а нельзя без них. То грипп, то бронхит, то простудился, то ушибся. Вася вон соседского мальчика побил – опять неприятность. В кого он такой драчливый, не пойму.
   – Смотреть за детьми надо и наказывать, – заметил Николай, – у тебя уговоры да разговоры, вот и распустились дети.
   – Взял бы и наказал, – возразила Соня, – а то ведь он что, – она повернулась к Кате, – вот поверишь, Катюша, что ребята натворят, все мне выговаривает, а им ни слова. Я виновата, будто и соседского мальчика побила и двойку принесла. А им ни слова! Хочет перед детьми хорошим быть, вот и валит все на мать. Мать, мол, плохая, а я хороший.
* * *
   В двенадцатом часу Катя ушла от Дуси. Сутырин пошел проводить ее. На улице было по-весеннему тепло, оживленно. Кате не хотелось ехать в трамвае. Они шли по набережной пешком.
   Сутырин шагал рядом с ней, неловко уступая дорогу встречным пешеходам.
   – Ну как, Сергей Игнатьевич, – спросила Катя, – вы счастливы?
   Он улыбнулся своей доброй улыбкой и ничего не ответил.
   – Еще много трудного, – продолжала Катя. – Сын… Я не хочу осуждать Клару, но она человек ограниченный и жестокий, будет внушать ребенку про вас только плохое.
   – Жалко мальчишку, – сказал Сутырин. – От всего этого дети страдают.
   – Да. Но так получилось, и ничего теперь не поделаешь. Дуся – хорошая, умная женщина, и она вам поможет.
   – Отдала бы его Клара, все было бы по-другому.
   – Не отдаст.
   – То-то и беда, – вздохнул Сутырин.
   – Она все-таки мать, – сказала Катя.
   Она остановилась у троллейбусной остановки.
   – Ну что ж, желаю вам счастья, Сергей Игнатьевич, и вам, и Дусе, и вашему сыну.
* * *
   Катя была уверена, что Леднев придет на открытие навигации.
   Но Леднев не пришел.
   Утром началось торжество. Отец, как и в прошлом году, отдавал рапорт. Теперь его принимал начальник пароходства Микулин.
   Вслед за «Керчью» к причалам подошли «Татария» и «Киев». Навигация открылась.
   К вечеру люки на «Керчи» были задраены. Шла погрузка автомашин. Поднятые кранами, они повисали в воздухе и плыли через участок, растопырив во все стороны колеса. Еще не совсем стемнело, но на теплоходе и на берегу зажгли огни. Все сразу окрасилось в мягкий, предвечерний свет, особенно ощутимый на реке с ее туманом и дальними звуками.
   Причал наполнился людьми, пришедшими к отвалу теплохода.
   Установили и укрепили последний автомобиль. Матросы убирали палубу. Радист включил радиолу, и звуки маршей поплыли над рекой.
   Сутырин проходил то на теплоход, то в контору, торопясь закончить оформление документов. Мешая ему и следя за каждым его движением, у самого трапа стояла Дуся в низко опущенной на лоб, почти до самых глаз, черной косынке. Тут же, улыбаясь и ни во что не вмешиваясь, стояла Соня. На причале царило характерное для отвала оживление.
   Наступил вечер. Яркие огни на противоположном берегу отражались и дрожали в воде.
   Команда уже была на палубе. Капитан Воронин пожал руку Елисееву, Микулину, кивнул Кате и поднялся в рубку.
   Раздались слова команды: «Убрать носовую, убрать кормовую!» Протяжный гудок повис в воздухе. Машина на мгновение смолкла, потом заработала снова. Теплоход тихо, боком отваливал от стенки порта, потом, набирая скорость, пошел вперед, к середине реки. Здесь он развернулся и, снова подав длинный прощальный гудок, пошел вниз. Оп уже чернел неясной, чуть отраженной в воде массой; только зеленый огонек на флагштоке был виден отчетливо. Но вот погас и он. Огни теплохода слились с огнями города. «Керчь» скрылась из глаз.
   Катя прошла в конторку, нащупала выключатель и зажгла свет, потом сняла трубку и набрала номер. К телефону подошла Ирина.
   – Здравствуйте, Ирина, – сказала Катя. – Это говорит Екатерина Ивановна.
   – Ах, Екатерина Ивановна… Здравствуйте! Как вы живете?
   – Спасибо, Ириночка, ничего. А как вы?
   – Мы тоже ничего, – торопливо сказала Ирина. – Екатерина Ивановна, а почему вы не заходите?
   – Работы много.
   – Жалко… А знаете, папы нету, он в Москве.
   – Да?
   – Поехал за назначением. Его на Обь посылают, в Новосибирск.
   – Давно он уехал?
   – Только сегодня. Ну, буквально несколько часов назад.
   – Вы не знаете, из Москвы он вернется или поедет прямо на место?
   – Вот этого я не знаю, – сказала Ирина. – Я думаю, заедет сюда. А может быть, полетит в Новосибирск. Но он обязательно будет звонить из Москвы. Что ему передать?
   – Да так, ничего особенного.
   – Я передам, что вы звонили. Хорошо?
   – Передайте.
   – Хорошо, я передам, – торопливо говорила Ирина, как бы боясь, что Катя сейчас положит трубку и ей не удастся довести разговор до конца. – Я папе скажу. Я ему скажу, чтобы он прямо из Москвы позвонил вам. Хорошо?
   – Скажите, что я жду его звонка.
   Больше им нечего было сказать, но ни та, ни другая не положили трубки.
   – Знаете, Екатерина Ивановна, – проговорила, наконец, Ирина, – я что-то хотела вам сказать и забыла. Очень важное… Да, так мы и не съездили с вами в Кадницы.
   На мгновение Кате представился пустой дом, могила бабушки, незнакомые люди… И, несмотря на это, – всегда родная земля.
   – Ничего, Ириночка, – сказала Катя, – мы еще съездим в Кадницы.
   Москва-Горький
   1951-1959