Болгаревский спросил:
– Но вы понимаете, что поступили неправильно?
Кате стало его жаль: занятый и усталый человек тратит время на пустяки.
– Приказ, конечно, я не имела права обсуждать, – сказала она.
Торопясь закончить неприятный разговор, Болгаревский счел такой ответ удовлетворительным и обернулся к Писаревой:
– Ну вот видите.
Писарева вышла. Болгаревский поднял на Катю усталые глаза.
– Знаете, Катя, я очень хотел бы лет так через десять увидеть вас в роли руководителя медицинского учреждения, где девяносто процентов персонала – женщины.
– Я не собираюсь быть врачом.
– Ваше счастье, – совсем уже миролюбиво произнес Болгаревский.
Глава девятая
Глава десятая
– Но вы понимаете, что поступили неправильно?
Кате стало его жаль: занятый и усталый человек тратит время на пустяки.
– Приказ, конечно, я не имела права обсуждать, – сказала она.
Торопясь закончить неприятный разговор, Болгаревский счел такой ответ удовлетворительным и обернулся к Писаревой:
– Ну вот видите.
Писарева вышла. Болгаревский поднял на Катю усталые глаза.
– Знаете, Катя, я очень хотел бы лет так через десять увидеть вас в роли руководителя медицинского учреждения, где девяносто процентов персонала – женщины.
– Я не собираюсь быть врачом.
– Ваше счастье, – совсем уже миролюбиво произнес Болгаревский.
Глава девятая
Заканчивался сорок третий год. Все устремилось на запад: войска, заводы, эшелоны, эвакуированные. Опять в сводках Совинформбюро замелькали названия знакомых городов – теперь их уже не оставляли, а освобождали. Госпитали тоже двигались на запад, но тот, в котором служила Катя, остался в Горьком.
В редкие свободные вечера сотрудники устраивали вечеринки в складчину, на которые один приносил четвертинку спирта, другой – полбуханки хлеба, третий – несколько картошек, четвертый – сто граммов топленого масла. Собирались обычно у хирурга Евгения Самойловича.
Этот небольшой рыжеватый человек в очках, лет сорока, ленинградец, был придирчив и ворчлив в операционной, но добр и покладист в быту, не приспособлен к ношению военной формы, ходил дома в стареньком джемпере, в галифе и стоптанных туфлях. В его большой и пустой комнате царила подкупающая неустроенность одинокого мужчины, непрактичного, беззаботного, любящего общество, особенно женское, ко всем одинаково внимательного и, может быть, одинаково равнодушного. У него всегда находилось вино, хотя сам он не пил, был патефон и пластинки, хотя сам он не танцевал.
Все здесь нравилось Кате: закопченный чайник – его ручка была с одной стороны оторвана, наливать из него кипяток мог только один Евгений Самойлович; закрывающаяся ложка для заварки чая – ее запор тоже был не в порядке, каждый раз Евгений Самойлович предупреждал, что с ложечкой надо обращаться осторожно, и ревнивым взглядом следил за ней; печенье – Евгений Самойлович сам изготовлял его из хлеба.
Однажды он пригласил Катю прийти к нему вечером.
– Приходите, – сказал он, обнимая ее за плечи, как всегда обнимал всех, – посидим, поговорим… – И с бравым видом непьющего человека добавил: – Выпьем!
Компания состояла из четырех человек: Евгений Самойлович, Катя, врач Зоя Васильевна, заведующая хирургическим отделением, и майор-танкист Юрий Александрович Мостовой, ленинградский знакомый Евгения Самойловича, только сегодня прибывший в командировку с фронта. Его приезд и явился поводом для вечеринки.
Это был молодой человек лет двадцати пяти, среднего роста, широкий в плечах, с тонкой талией, перехваченной командирским ремнем, со многими орденами и медалями на груди. Косая прядь черных волос падала ему на лоб, придавая ухарский вид его красивому и умному лицу, на котором Катю поразили глаза: карие, нагловатые, насмешливые.
Он много и шумно пил, подтрунивал над доктором, принимавшим его насмешки с кроткой и доброй улыбкой человека, готового все простить этой сильной, цветущей и разгульной юности.
Катя любила умных людей, и Мостовой ей понравился. Он принес с собой ощущение войны. Не той войны, которая была перед ее глазами в образе раненых, увечных людей, лишений и невзгод тыла, а войны наступления и победы, вера в которую жила в сердце Кати, как и в сердце каждого советского человека. Катя часто видела, как пригоняли на станцию танки и грузили на платформы. В открытых люках виднелись танкисты в кожаных шлемах. И она смотрела на Мостового как на одного из этих мужественных людей. В то же время в его бесшабашности, в блеске его глаз она чувствовала нервную приподнятость и устремленность мужчины и понимала, что будь на ее месте здесь другая, он так же ухаживал бы и за ней. Он на несколько дней вырвался оттуда, где нет женщин, или их мало, или нет возможности с ними встречаться.
Мостовой настаивал, чтобы Катя выпила.
– Вы выпьете! – повторял он, наклоняясь и заглядывая ей в глаза.
– Я не буду пить, – ответила Катя и отвернулась.
Он взял ее за руку.
– Пустите, вы мне делаете больно, – сказала Катя, пытаясь освободить руку.
– Выпьете, тогда отпущу.
– Отпустите, тогда выпью.
Танцуя, Мостовой не отрываясь смотрел Кате в глаза. Ей было душно в его объятиях. Он пытался незаметно поцеловать ее. Она отворачивалась, ощущая волнение этой тайной борьбы. И то, что борьба была тайной, то, что приходилось с тревогой поглядывать на сидящих за столом, опасаясь, не заметили ли они чего-нибудь, уже сближало их.
– Я не буду больше с вами танцевать, вы не умеете вести себя, – сказала Катя.
Мостовой, улыбаясь, смотрел на Катю. Узковатые глаза, серые и блестящие, придавали ее лицу ту своеобразную выразительность, которой не бывает на идеально правильных лицах, где есть чем полюбоваться, но нечему запомниться.
Он взял ее маленькую крепкую руку,
– Я больше не буду, ладно?
Катю тронул этот жест, и она улыбнулась Мостовому. На столе, рядом с патефоном, лежал томик Куприна. Перелистывая его, Мостовой оживился. Ему нравился «Гамбринус», но его в сборнике не было.
– Прекрасный рассказ! – говорил он. – Вы помните: «Человека можно искалечить, но искусство все перетерпит и все победит». Правда, здорово?
Кате тоже нравился «Гамбринус». Совпадение их вкусов обрадовало ее: этот рассказ может любить только добрый и хороший человек.
Они заговорили о других книгах. Им казалось, что они читали их давным-давно.
Он проводил ее до дома. Они шли по затемненному городу. Редкие патрули останавливали их, проверяли документы. Кате были приятны почтительность, с которой патрульные обращались к Мостовому, и его сдержанное достоинство военного человека, уважающего обязанности этих людей.
Они долго сидели на скамеечке за вторым флигелем. Лучи прожекторов бродили по небу. Мостовой вспоминал родных, оставшихся в Ленинграде, в блокаде, и рассказывал о боях, в которых участвовал.
Он опять взял ее руку в свои.
– Через неделю я уеду, и мы с вами, наверное, больше никогда не встретимся.
Она не отняла руки. Прощаясь, он поцеловал ее. Это был первый в ее жизни поцелуй, и в ту ночь она долго не могла уснуть.
Утром Катя встала с мыслью о Мостовом. Быстро поела на краю стола, освещенном коптилкой, и убежала в госпиталь. Она знала, что Мостовой придет туда.
Вечером они были в театре, смотрели «Фронт» Корнейчука. В том, что происходило на сцене, Кате чудился кусок жизни человека, который сидел рядом с ней, она чувствовала его напряженное внимание. Равнодушие Мостового к взглядам, которые бросали на него женщины, подкупало. И она с волнением ожидала конца спектакля: они снова будут сидеть в саду на скамейке, и лучи прожекторов будут бродить по небу…
– Коля ранен… Он в госпитале.
– Где? В каком госпитале?
В трубке послышалось всхлипывание.
– Не знаю… Пишет: «Скоро выпишусь, приеду, пустяки». Но если его демобилизовали, значит, это серьезно, Я должна ехать к нему.
– Куда же ты поедешь? Где этот госпиталь?
– Не знаю… Есть только полевая почта. Катенька, может быть, ты узнаешь, где это.
– Хорошо, дай мне номер, я постараюсь узнать. И не волнуйся, не паникуй. Раз пишет, значит, жив.
– Да, это так, – грустно сказала Соня. – Но что с ним? Может быть, он тяжело ранен.
– И вовсе не тяжело. Если бы он был тяжело ранен, то не писал бы тебе, а сразу бы приехал. Или наоборот: сразу написал бы тебе всю правду. Я эти дела хорошо знаю.
– Ты думаешь – ничего страшного?
– Абсолютно ничего. После госпиталя часто дают временный отпуск.
Соня опять заплакала.
– Мне все равно, какой он вернется. Но мне его жалко: ведь он будет мучиться.
– Случись что-нибудь серьезное, все было бы по-другому. И никогда он не написал бы тебе: «пустяки»… Я постараюсь узнать. Ну, Сонечка, дорогая, поверь, все будет хорошо, честное слово.
Она положила трубку.
Бедная Соня! Сколько ей теперь ночей не спать, пока не вернется Николай. И Катя со страхом подумала, что и Мостовой через несколько дней отправится на фронт.
Они виделись каждый день, ходили в кино, бродили по улицам. Говорил Мостовой, а Катя слушала. Иногда она представляла себе его с женщинами, она старалась не думать об этом. Она любит Мостового, он любит ее, смотрит ей в глаза, пожимает ее руку, ничего другого она не хочет знать.
– Дорогая моя, – говорил ей Евгений Самойлович, – на вас невозможно смотреть. Вы излучаете счастье.
Так прошла неделя их знакомства. Катя перешла на ночное дежурство. В первый же свободный день Мостовой попросил ее прийти к нему. Он жил на квартире Евгения Самойловича. Катя знала, что в этот день Евгений Самойлович в госпитале и они будут одни.
– Может быть, мы в городе встретимся и пойдем куда-нибудь? – сказала она, отводя глаза и зная, что он будет настаивать и она придет.
– Какая разница! – сказал Мостовой. – Зайди после дежурства, ведь это близко, а там мы решим, куда идти.
Она пришла к Мостовому. Не хотела его обидеть, боялась потерять его. Она остановилась в дверях. Он ждал ее. Были слова, которых она не запомнила, поцелуи, на которые она не отвечала. Был день, и холодное февральское солнце заливало своим светом эту пустую и неуютную комнату…
Потом был вокзал, ночной вокзал военного времени. Суета, затемнение, солдаты, офицеры, теплушки, сверкание рельсов в темноте, тоскливые гудки паровозов.
Катя шла по перрону рядом с вагоном. Поезд набирал скорость. Она побежала, хотя уже не видела Мостового. Красный огонек пропал, снова мелькнул и, наконец, исчез совсем.
И только когда Катя вышла на привокзальную площадь, тихую, темную, пустынную, она поняла, что его уже нет и, может быть, он никогда не вернется. И заплакала, прислонясь к ограде пустынного сквера.
Мостовой писал, что думает о ней, полон всем, что было, его единственное желание – снова увидеть ее. Он целует ее в губы… Эти строки освятили все, что произошло между ними.
Идя на работу или с работы мимо дома Евгения Самойловича, она с трепетом смотрела на знакомые окна, заходила к Евгению Самойловичу, подолгу сидела у него. Все здесь напоминало ей Мостового, казалось, сейчас откроется дверь и он войдет.
– Что наш майор, – спрашивал Евгений Самойлович, – все воюет?
– Просил передать вам привет.
– Вот и неправда. Ничего он не просил передавать.
– Почему вы не верите? Я вам говорю, что передавал.
– А я вам говорю, что не передавал. Зачем эти приветы, кому они нужны?
– Он помнит о вас, не забывает.
Наклонив голову, Евгений Самойлович смотрел на нее поверх очков.
– Дорогая моя, там – война. И незачем ему помнить меня. Скажите спасибо, что он вас еще помнит.
Она снисходительно улыбалась: разве может Мостовой забыть?
Мостовой оставил ей свою фотографию, маленькую фотокарточку для документов с чистым косым углом. Она хотела ее увеличить, но побоялась оставить в мастерской: вдруг потеряют или испортят. Она вставила ее в угол рамки, где были сняты ее отец и мать после свадьбы. Отец в форменной тужурке речника сидел на плетеном стуле, мать в белом платье и косынке стояла рядом, положив руку на его плечо. Рядом с ними – Мостовой, в своей перехваченной ремнями гимнастерке с погонами, выглядел еще моложе.
Все, что расцветало в Кате, изливалось на окружающих ее людей. Обаяние девушки сменилось обаянием молодой женщины, может быть, еще в большей степени покоряющим людей. Катю уже не смущали взгляды, которые бросали на нее мужчины, – она была защищена от них своей любовью.
В редкие свободные вечера сотрудники устраивали вечеринки в складчину, на которые один приносил четвертинку спирта, другой – полбуханки хлеба, третий – несколько картошек, четвертый – сто граммов топленого масла. Собирались обычно у хирурга Евгения Самойловича.
Этот небольшой рыжеватый человек в очках, лет сорока, ленинградец, был придирчив и ворчлив в операционной, но добр и покладист в быту, не приспособлен к ношению военной формы, ходил дома в стареньком джемпере, в галифе и стоптанных туфлях. В его большой и пустой комнате царила подкупающая неустроенность одинокого мужчины, непрактичного, беззаботного, любящего общество, особенно женское, ко всем одинаково внимательного и, может быть, одинаково равнодушного. У него всегда находилось вино, хотя сам он не пил, был патефон и пластинки, хотя сам он не танцевал.
Все здесь нравилось Кате: закопченный чайник – его ручка была с одной стороны оторвана, наливать из него кипяток мог только один Евгений Самойлович; закрывающаяся ложка для заварки чая – ее запор тоже был не в порядке, каждый раз Евгений Самойлович предупреждал, что с ложечкой надо обращаться осторожно, и ревнивым взглядом следил за ней; печенье – Евгений Самойлович сам изготовлял его из хлеба.
Однажды он пригласил Катю прийти к нему вечером.
– Приходите, – сказал он, обнимая ее за плечи, как всегда обнимал всех, – посидим, поговорим… – И с бравым видом непьющего человека добавил: – Выпьем!
Компания состояла из четырех человек: Евгений Самойлович, Катя, врач Зоя Васильевна, заведующая хирургическим отделением, и майор-танкист Юрий Александрович Мостовой, ленинградский знакомый Евгения Самойловича, только сегодня прибывший в командировку с фронта. Его приезд и явился поводом для вечеринки.
Это был молодой человек лет двадцати пяти, среднего роста, широкий в плечах, с тонкой талией, перехваченной командирским ремнем, со многими орденами и медалями на груди. Косая прядь черных волос падала ему на лоб, придавая ухарский вид его красивому и умному лицу, на котором Катю поразили глаза: карие, нагловатые, насмешливые.
Он много и шумно пил, подтрунивал над доктором, принимавшим его насмешки с кроткой и доброй улыбкой человека, готового все простить этой сильной, цветущей и разгульной юности.
Катя любила умных людей, и Мостовой ей понравился. Он принес с собой ощущение войны. Не той войны, которая была перед ее глазами в образе раненых, увечных людей, лишений и невзгод тыла, а войны наступления и победы, вера в которую жила в сердце Кати, как и в сердце каждого советского человека. Катя часто видела, как пригоняли на станцию танки и грузили на платформы. В открытых люках виднелись танкисты в кожаных шлемах. И она смотрела на Мостового как на одного из этих мужественных людей. В то же время в его бесшабашности, в блеске его глаз она чувствовала нервную приподнятость и устремленность мужчины и понимала, что будь на ее месте здесь другая, он так же ухаживал бы и за ней. Он на несколько дней вырвался оттуда, где нет женщин, или их мало, или нет возможности с ними встречаться.
Мостовой настаивал, чтобы Катя выпила.
– Вы выпьете! – повторял он, наклоняясь и заглядывая ей в глаза.
– Я не буду пить, – ответила Катя и отвернулась.
Он взял ее за руку.
– Пустите, вы мне делаете больно, – сказала Катя, пытаясь освободить руку.
– Выпьете, тогда отпущу.
– Отпустите, тогда выпью.
Танцуя, Мостовой не отрываясь смотрел Кате в глаза. Ей было душно в его объятиях. Он пытался незаметно поцеловать ее. Она отворачивалась, ощущая волнение этой тайной борьбы. И то, что борьба была тайной, то, что приходилось с тревогой поглядывать на сидящих за столом, опасаясь, не заметили ли они чего-нибудь, уже сближало их.
– Я не буду больше с вами танцевать, вы не умеете вести себя, – сказала Катя.
Мостовой, улыбаясь, смотрел на Катю. Узковатые глаза, серые и блестящие, придавали ее лицу ту своеобразную выразительность, которой не бывает на идеально правильных лицах, где есть чем полюбоваться, но нечему запомниться.
Он взял ее маленькую крепкую руку,
– Я больше не буду, ладно?
Катю тронул этот жест, и она улыбнулась Мостовому. На столе, рядом с патефоном, лежал томик Куприна. Перелистывая его, Мостовой оживился. Ему нравился «Гамбринус», но его в сборнике не было.
– Прекрасный рассказ! – говорил он. – Вы помните: «Человека можно искалечить, но искусство все перетерпит и все победит». Правда, здорово?
Кате тоже нравился «Гамбринус». Совпадение их вкусов обрадовало ее: этот рассказ может любить только добрый и хороший человек.
Они заговорили о других книгах. Им казалось, что они читали их давным-давно.
Он проводил ее до дома. Они шли по затемненному городу. Редкие патрули останавливали их, проверяли документы. Кате были приятны почтительность, с которой патрульные обращались к Мостовому, и его сдержанное достоинство военного человека, уважающего обязанности этих людей.
Они долго сидели на скамеечке за вторым флигелем. Лучи прожекторов бродили по небу. Мостовой вспоминал родных, оставшихся в Ленинграде, в блокаде, и рассказывал о боях, в которых участвовал.
Он опять взял ее руку в свои.
– Через неделю я уеду, и мы с вами, наверное, больше никогда не встретимся.
Она не отняла руки. Прощаясь, он поцеловал ее. Это был первый в ее жизни поцелуй, и в ту ночь она долго не могла уснуть.
Утром Катя встала с мыслью о Мостовом. Быстро поела на краю стола, освещенном коптилкой, и убежала в госпиталь. Она знала, что Мостовой придет туда.
Вечером они были в театре, смотрели «Фронт» Корнейчука. В том, что происходило на сцене, Кате чудился кусок жизни человека, который сидел рядом с ней, она чувствовала его напряженное внимание. Равнодушие Мостового к взглядам, которые бросали на него женщины, подкупало. И она с волнением ожидала конца спектакля: они снова будут сидеть в саду на скамейке, и лучи прожекторов будут бродить по небу…
* * *
На другой день в госпиталь неожиданно позвонила Соня. Катя услышала в трубке ее дрожащий, взволнованный голос… Несчастье…– Коля ранен… Он в госпитале.
– Где? В каком госпитале?
В трубке послышалось всхлипывание.
– Не знаю… Пишет: «Скоро выпишусь, приеду, пустяки». Но если его демобилизовали, значит, это серьезно, Я должна ехать к нему.
– Куда же ты поедешь? Где этот госпиталь?
– Не знаю… Есть только полевая почта. Катенька, может быть, ты узнаешь, где это.
– Хорошо, дай мне номер, я постараюсь узнать. И не волнуйся, не паникуй. Раз пишет, значит, жив.
– Да, это так, – грустно сказала Соня. – Но что с ним? Может быть, он тяжело ранен.
– И вовсе не тяжело. Если бы он был тяжело ранен, то не писал бы тебе, а сразу бы приехал. Или наоборот: сразу написал бы тебе всю правду. Я эти дела хорошо знаю.
– Ты думаешь – ничего страшного?
– Абсолютно ничего. После госпиталя часто дают временный отпуск.
Соня опять заплакала.
– Мне все равно, какой он вернется. Но мне его жалко: ведь он будет мучиться.
– Случись что-нибудь серьезное, все было бы по-другому. И никогда он не написал бы тебе: «пустяки»… Я постараюсь узнать. Ну, Сонечка, дорогая, поверь, все будет хорошо, честное слово.
Она положила трубку.
Бедная Соня! Сколько ей теперь ночей не спать, пока не вернется Николай. И Катя со страхом подумала, что и Мостовой через несколько дней отправится на фронт.
Они виделись каждый день, ходили в кино, бродили по улицам. Говорил Мостовой, а Катя слушала. Иногда она представляла себе его с женщинами, она старалась не думать об этом. Она любит Мостового, он любит ее, смотрит ей в глаза, пожимает ее руку, ничего другого она не хочет знать.
– Дорогая моя, – говорил ей Евгений Самойлович, – на вас невозможно смотреть. Вы излучаете счастье.
Так прошла неделя их знакомства. Катя перешла на ночное дежурство. В первый же свободный день Мостовой попросил ее прийти к нему. Он жил на квартире Евгения Самойловича. Катя знала, что в этот день Евгений Самойлович в госпитале и они будут одни.
– Может быть, мы в городе встретимся и пойдем куда-нибудь? – сказала она, отводя глаза и зная, что он будет настаивать и она придет.
– Какая разница! – сказал Мостовой. – Зайди после дежурства, ведь это близко, а там мы решим, куда идти.
Она пришла к Мостовому. Не хотела его обидеть, боялась потерять его. Она остановилась в дверях. Он ждал ее. Были слова, которых она не запомнила, поцелуи, на которые она не отвечала. Был день, и холодное февральское солнце заливало своим светом эту пустую и неуютную комнату…
Потом был вокзал, ночной вокзал военного времени. Суета, затемнение, солдаты, офицеры, теплушки, сверкание рельсов в темноте, тоскливые гудки паровозов.
Катя шла по перрону рядом с вагоном. Поезд набирал скорость. Она побежала, хотя уже не видела Мостового. Красный огонек пропал, снова мелькнул и, наконец, исчез совсем.
И только когда Катя вышла на привокзальную площадь, тихую, темную, пустынную, она поняла, что его уже нет и, может быть, он никогда не вернется. И заплакала, прислонясь к ограде пустынного сквера.
* * *
Через три недели Катя получила от Мостового первое письмо. Бесчисленное количество раз перечитывала она вырванный из ученической тетради листок бумаги. Косые линейки были наивны, как первый день в школе, сгибы треугольника делали его похожим на развернутый бумажный кораблик. Она носила его на груди, при каждом движении ощущая шелест бумаги, поминутно вынимая и перечитывая. Она знала его наизусть, но ей казалось, что она что-то недочитала, в чем-то не разобралась, не понимала, что новым каждый раз было только то волнение, которое она испытывает, перечитывая его. Даже во время обхода врача Катя не могла удержаться: вынимала письмо, трогала, хотела убедиться, что оно есть! Иногда, наказывая себя, оставляла письмо дома и весь день думала о том, как придет домой и перечитает.Мостовой писал, что думает о ней, полон всем, что было, его единственное желание – снова увидеть ее. Он целует ее в губы… Эти строки освятили все, что произошло между ними.
Идя на работу или с работы мимо дома Евгения Самойловича, она с трепетом смотрела на знакомые окна, заходила к Евгению Самойловичу, подолгу сидела у него. Все здесь напоминало ей Мостового, казалось, сейчас откроется дверь и он войдет.
– Что наш майор, – спрашивал Евгений Самойлович, – все воюет?
– Просил передать вам привет.
– Вот и неправда. Ничего он не просил передавать.
– Почему вы не верите? Я вам говорю, что передавал.
– А я вам говорю, что не передавал. Зачем эти приветы, кому они нужны?
– Он помнит о вас, не забывает.
Наклонив голову, Евгений Самойлович смотрел на нее поверх очков.
– Дорогая моя, там – война. И незачем ему помнить меня. Скажите спасибо, что он вас еще помнит.
Она снисходительно улыбалась: разве может Мостовой забыть?
Мостовой оставил ей свою фотографию, маленькую фотокарточку для документов с чистым косым углом. Она хотела ее увеличить, но побоялась оставить в мастерской: вдруг потеряют или испортят. Она вставила ее в угол рамки, где были сняты ее отец и мать после свадьбы. Отец в форменной тужурке речника сидел на плетеном стуле, мать в белом платье и косынке стояла рядом, положив руку на его плечо. Рядом с ними – Мостовой, в своей перехваченной ремнями гимнастерке с погонами, выглядел еще моложе.
Все, что расцветало в Кате, изливалось на окружающих ее людей. Обаяние девушки сменилось обаянием молодой женщины, может быть, еще в большей степени покоряющим людей. Катю уже не смущали взгляды, которые бросали на нее мужчины, – она была защищена от них своей любовью.
Глава десятая
Николай Ермаков приехал в Горький в июне. Он был контужен в голову и демобилизован.
Они с Соней жили в больших корпусах нового, перед войной построенного портового поселка в пустой, еще не обжитой квартире. Катя не почувствовала в ней ни праздничности, ни той милой неустроенности, которая должна быть у молодоженов. Уже вечерело, но они не зажигали света. В комнате стоял тот вечерний полумрак, когда за окном еще чувствуются последние отблески солнца, улица еще шумит дневным шумом, а в комнате темно.
– Мать наша на работе, вот и сидим одни, – сказала Соня, с улыбкой поднимаясь навстречу Кате.
Николай, в пропотевшей гимнастерке и грубых сапогах, по-солдатски стриженный и обветренный, выглядел одним из тех рядовых пехоты, которых Катя хорошо знала по госпиталю. Он нервно подергивал большой стриженой головой, проводил по ней обеими руками от лба к затылку, точно приглаживая отсутствующие волосы, и Катя подумала, что он действительно тяжело болен и Соне нелегко придется. Его молчаливость, угрюмость тоже казались последствиями контузии.
Но Соня была, как всегда, беленькая, хорошенькая, оживленная.
– Сейчас мы тебя угостим, – сказала она, застилая стол скатертью, – уж извини, без вина. Николаю нельзя – так я решила: никакого дома не держать.
– Для гостей можно бы, – заметил Николай.
– Вот пусть она скажет. Правда, Катя? Ведь ты медицинский работник.
– Если уж не пить, то ни одной капли, а иначе и не стоит воздерживаться, – подтвердила Катя.
– Вот видишь, Коля, – сказала Соня, – значит, так и решили: год продержаться, как врач велел, а потом сколько хочешь!
– Тогда наверстаю, – усмехнулся Николай.
– Я давно не была в этом районе, – сказала Катя, – даже удивительно стало, когда проходила: порт, причалы, краны.
Припадая грудью к столу, Николай провел ладонью по голове.
– Вот и я тоже. Вышел с вокзала, сел в трамвай, смотрю – ну точно не было этих трех лет. И порт, и краны, и землечерпалки… И милиционер на том же месте. И народ на пляже. И мостик к пляжу через Воложку все такой же, качается, того и гляди все в воду попадают.
– Расскажи, как ты с соседкой опростоволосился, – засмеялась Соня.
Николай раздраженно махнул рукой.
– Так уж опростоволосился, – Соня сделала вид, что не замечает его раздражения, – соседскую девчонку не узнал. Оставил девчонкой, а застал барышней.
– Люди, конечно, изменились, а город все тот же, – сказала Катя. – Вы из каких мест приехали, Николай?
– Всюду побывал. Сейчас из Польши.
– Как там, интересно?
– Чего ж, люди как люди. Рабочий человек – он всюду рабочий человек. Его от нашего только что по фуражке отличишь, честное слово. Да и крестьянина от нашего колхозника – только что по одежде. И лица такие же… Конечно, другое дело – буржуазия. Видел я одного пана. Худой, в шляпе, в очках. Думаю, профессор. А он, оказывается, на лотке торгует. Может, думаю, это по случаю войны. Оказывается, нет. Раньше имел лавочку, теперь лоток. Мы у них на квартире стояли. И образование есть, а торговать выгоднее. Вот тебе, думаю, профессор – медяки за прилавком считает. И на это жизнь уходит.
Катя мысленно сравнила Николая с Мостовым. Конечно, Николай не такой красивый, не такой образованный и блестящий. Но что-то есть в нем крепкое, надежное, основательное. Чем-то он больше похож на тех людей, которых она знала, – настоящий волжский грузчик, портовик. Она спросила:
– Теперь обратно на кран?
– Отгуляю положенный месяц – и на работу.
– Будем на одном кране, – рассмеялась Соня.
– Поступлю под начальство жены, – впервые улыбнулся Николай. – Они-то теперь вперед ушли. Хвастается, за сутки теплоход разгружают.
– За сутки не за сутки, а за трое суток разгружаем. Раньше-то неделями стояли.
– Заставила война подтянуться, – сказал Николай.
Соня проводила Катю к трамваю.
– Знаешь, Катя, я такая счастливая, такая счастливая! – Она взяла подругу под руку. – Ведь он очень хороший, Николай, но больной. Он и раньше был раздражительный, и такая у него была привычка: «Я ведь говорил», «Я так и знал», – а теперь контузия. У него, бывает, так голова болит, так болит! Лучше бы у меня болела.
– А что врач говорит?
– Говорит: год – только один год! – прожить спокойно, нормально, ну и питание, конечно, не пить, не курить. И будет совсем здоров. И знаешь, Катя, – Соня прижала руки к груди, – я обязательно его вылечу. Все буду делать. Пусть он меня возненавидит за это, а все равно вылечу.
– Не беспокойся – он тебя никогда не возненавидит. Он тебя любит.
– Он делает вид, что ворчит, а на самом деле боится меня, честное слово, – оживилась Соня. – Ты заметила, про соседскую девочку? Махнул рукой! Я ему уж сколько раз говорила: «Зачем раздражаешься по пустякам? Ну сказала про соседку, разве стоит из-за этого здоровье терять?» Вот он махнул рукой, а приду, он скажет: «Я, мол, про девчонку просто так рукой махнул, ты не обижайся… А я ему скажу: „Когда ты рукой махнул? Я и не заметила даже“… Да, я хотела тебе сказать, только при Николае боялась – расстроится он.
– Что такое?
– Женя Кулагин убит, – тихо проговорила Соня.
Катя остановилась.
– Откуда ты знаешь?
– Мне из части товарищи его написали: не вернулся из разведки. Совсем недавно получила от него письмо, такое хорошее… О Николае спрашивал, беспокоился.
– Я была несправедлива к нему, – сказала Катя.
– Нет, – запротестовала Соня, – тогда Женя был не прав.
– Да нет, я вообще, – грустно сказала Катя.
Соня заглянула ей в глаза.
– Ты что, Катя, что с тобой? У тебя что-нибудь случилось?
– Нет, ничего.
– Твой-то пишет?
Катя отвернулась.
– Пишет…
– Ты, Катюша, об этом не беспокойся, – сочувственно сказала Соня. – Я от Николая месяцами писем не получала. Ведь армия.
– Я и не беспокоюсь, – засмеялась Катя. – Неужели я не понимаю. Ну, пока. – Они поцеловались. – Он у тебя хороший, Николай, а ты еще лучше.
Катя писала Мостовому каждый день. Но его письма приходили все реже. Катя понимала – армия идет вперед, нет времени, да и ее письма подолгу разыскивают его.
Но летом его письма стали совсем другими – редкими, короткими, торопливыми. Слова были те же, но что-то изменилось, а что – она не могла понять. А в июне и июле не пришло ни одного письма.
– С ним что-нибудь случилось, – с тревогой и жаждой успокоительного слова сказала Катя Евгению Самойловичу.
– Ничего с ним не случилось, – нахмурился он. – Не пишет – и все. Занят.
И отошел, сердито бормоча и размахивая руками.
Но однажды Катя поймала на себе его мрачный, испытующий взгляд, почувствовала в нем что-то страшное и неотвратимое. С Мостовым что-то случилось, и Евгений Самойлович скрывает от нее?!
– Евгений Самойлович, дорогой, ну скажите, что с ним! Я умоляю вас.
Он закричал тонким, визгливым голосом:
– Я ничего не знаю, понимаете? Ничего не знаю! Вот и все! – И со странной злобой добавил: – Еще напишет, не беспокойтесь.
Евгений Самойлович оказался прав. От Мостового пришло письмо.
«Может быть, я поступаю как подлец, – писал Мостовой, – но я не могу связывать тебя. Идет война, кто знает, что будет с каждым из нас. Разве ты должна ждать меня? Я никогда ничего не забуду, но жизнь есть жизнь. Прости меня, Катюша…»
Она стояла с этим письмом в руках. Обычный листок бумаги, знакомый почерк…
Боже мой, какая глупость! Он ранен, обожжен, что же из этого? Ах, какая ерунда! Он ей нужен, какой бы он ни был.
Что же делать?! Огромное расстояние разделяет их! Если бы она могла увидеть его, обнять, прижаться к нему. Вот и пришло испытание. Разве оно сломит их? Надо только что-то делать – и ничего не будет, ни письма, ни ужасных слов, ни отчаяния.
Евгений Самойлович шел из операционной, увидел Катю с письмом в руках, остановился. Он смотрел на нее, она не опускала глаз. Кивнув на письмо, он сказал:
– Плохо, Катюша?
Она молчала.
– Ничего, ничего. Жизнь еще впереди. Все еще будет, все придет.
Ее осенила внезапная догадка.
– Давно он с ней?
Он отвел глаза.
– Когда он мне писал?.. В июле…
– Кто она?
– Врач.
Она медленным движением свернула письмо и положила в нагрудный карман гимнастерки. Вскинула брови, как всегда, когда хотела сказать что-нибудь презрительное, медленно проговорила:
– В сущности, этого следовало ожидать.
– Видишь ли… – начал Евгений Самойлович.
Она перебила его:
– Этого следовало ожидать. И напрасно вы боялись сказать правду.
В напряженной работе госпиталя никто не замечал ее состояния. Каждый был занят своим делом, своим горем. Да и Катя всегда была сдержанна. Стройная и легкая, в белом халате, она бесшумно двигалась по палате, выполняла назначения врачей, возила раненых в операционную. Эта привычная жизнь шла и существовала независимо от ее состояния. Только иногда Катя ловила на себе взгляд Евгения Самойловича. Но она избегала встреч с ним. Однажды он подошел к ней. Катя почувствовала, что он сейчас заговорит о Мостовом, на ее лицо отразилось страдание. Евгений Самойлович ничего не сказал и отошел прочь.
Дежурная комната помещалась на третьем этаже. Из окна деревья на широком госпитальном дворе, окрашенные в бронзовые краски осени, казались маленькими и приземистыми. Поблекшие листья лежали на дорожках.
Раненые ворочались на койках, стонали, разговаривали во сне. Катя чуть отодвигала край синей бумажной шторы и смотрела на темную ленту реки. Синие огоньки затемнения двигались по ней, уходили в затоны последние пароходы. Их гудки разрезали мрак ночи и пропадали вдалеке. Река жила ночной, осенней, потаенной жизнью.
До мельчайших подробностей помнила Катя вокзал, платформу, поезд. Но ехала она обратно трамваем или шла пешком, вспомнить не могла. Этот провал памяти причинял ей боль в висках, все подавлялось мучительным желанием вспомнить, как она добиралась домой. Иногда ей казалось, что она ехала на трамвае, но потом вспоминала, что это было в другой раз, просто хорошо знала дорогу.
Потом она вдруг забыла лицо Мостового. Помнила его фигуру, одежду, даже взгляд, но черты лица вспомнить не могла. Иногда лицо вдруг отчетливо возникало перед ней. Но только на одно короткое мгновение, затем лицо снова пропадало, она никак не могла удержать его в памяти. И это тоже причиняло мучительную головную боль.
Однажды – это было в декабре 1944 года – она шла по улице и вдруг увидела впереди себя знакомую фигуру военного. Мостовой! Она остановилась на секунду, потом пошла за ним. У нее колотилось сердце, – эта шинель, черные волосы, выбивающиеся из-под шапки, походка, сапоги – все было точно как у Мостового. Она шла за ним и дрожала при мысли, что он вдруг оглянется и взгляды их встретятся. Что они скажут друг другу? Она шла за ним, то останавливаясь, то убыстряя шаг, боясь и встретиться и потерять его из виду. Он завернул за угол, она побежала и почти столкнулась с ним… Это был не Мостовой.
Такие ошибки повторялись не раз, и все же она была убеждена, что встретит Мостового. Она не знала, для чего нужна ей эта встреча. Вернуть его? Просто увидеть, узнать, жив ли он? Напомнить о себе? Напомнить так, чтобы он пожалел о том, что сделал? Причинить ему ту же боль, какую он причинил ей?
Катя пережила все это.
Кругом были люди: мать и Виктор – о них надо заботиться; отец – для него она самый родной и близкий человек; раненым в госпитале – они нуждались в том, чтобы она, как и прежде, исполняла свои обязанности.
Письма Мостового лежали в письменном столе маленькой, перевязанной шпагатом пачкой. Катя не развязывала ее. К чему? Все, что было связано с Мостовым, переболело и кончилось. Любовь может принести людям счастье, не надо только слепо подчиняться ей.
Один молоденький выздоравливающий лейтенант молча смотрел на нее влюбленными глазами. Затем прислал ей робкое письмо. Она вернула ему письмо: «Не пишите мне больше. Очень прошу вас». Потом в нее влюбился врач-майор, работавший в округе, но он был достаточно умен, чтобы увидеть ее равнодушие, и перестал за ней ухаживать.
В это время Катя еще не почувствовала своего одиночества. Сколько сломанных семей, женщин без мужей, детей без родителей. А ведь ей всего двадцать два года. Жизнь ударила ее, она выдержала этот удар. Она не думала о любви. Советский солдат шагал по дорогам Европы, восстанавливались города, великая река возрождалась к новой жизни.
Они с Соней жили в больших корпусах нового, перед войной построенного портового поселка в пустой, еще не обжитой квартире. Катя не почувствовала в ней ни праздничности, ни той милой неустроенности, которая должна быть у молодоженов. Уже вечерело, но они не зажигали света. В комнате стоял тот вечерний полумрак, когда за окном еще чувствуются последние отблески солнца, улица еще шумит дневным шумом, а в комнате темно.
– Мать наша на работе, вот и сидим одни, – сказала Соня, с улыбкой поднимаясь навстречу Кате.
Николай, в пропотевшей гимнастерке и грубых сапогах, по-солдатски стриженный и обветренный, выглядел одним из тех рядовых пехоты, которых Катя хорошо знала по госпиталю. Он нервно подергивал большой стриженой головой, проводил по ней обеими руками от лба к затылку, точно приглаживая отсутствующие волосы, и Катя подумала, что он действительно тяжело болен и Соне нелегко придется. Его молчаливость, угрюмость тоже казались последствиями контузии.
Но Соня была, как всегда, беленькая, хорошенькая, оживленная.
– Сейчас мы тебя угостим, – сказала она, застилая стол скатертью, – уж извини, без вина. Николаю нельзя – так я решила: никакого дома не держать.
– Для гостей можно бы, – заметил Николай.
– Вот пусть она скажет. Правда, Катя? Ведь ты медицинский работник.
– Если уж не пить, то ни одной капли, а иначе и не стоит воздерживаться, – подтвердила Катя.
– Вот видишь, Коля, – сказала Соня, – значит, так и решили: год продержаться, как врач велел, а потом сколько хочешь!
– Тогда наверстаю, – усмехнулся Николай.
– Я давно не была в этом районе, – сказала Катя, – даже удивительно стало, когда проходила: порт, причалы, краны.
Припадая грудью к столу, Николай провел ладонью по голове.
– Вот и я тоже. Вышел с вокзала, сел в трамвай, смотрю – ну точно не было этих трех лет. И порт, и краны, и землечерпалки… И милиционер на том же месте. И народ на пляже. И мостик к пляжу через Воложку все такой же, качается, того и гляди все в воду попадают.
– Расскажи, как ты с соседкой опростоволосился, – засмеялась Соня.
Николай раздраженно махнул рукой.
– Так уж опростоволосился, – Соня сделала вид, что не замечает его раздражения, – соседскую девчонку не узнал. Оставил девчонкой, а застал барышней.
– Люди, конечно, изменились, а город все тот же, – сказала Катя. – Вы из каких мест приехали, Николай?
– Всюду побывал. Сейчас из Польши.
– Как там, интересно?
– Чего ж, люди как люди. Рабочий человек – он всюду рабочий человек. Его от нашего только что по фуражке отличишь, честное слово. Да и крестьянина от нашего колхозника – только что по одежде. И лица такие же… Конечно, другое дело – буржуазия. Видел я одного пана. Худой, в шляпе, в очках. Думаю, профессор. А он, оказывается, на лотке торгует. Может, думаю, это по случаю войны. Оказывается, нет. Раньше имел лавочку, теперь лоток. Мы у них на квартире стояли. И образование есть, а торговать выгоднее. Вот тебе, думаю, профессор – медяки за прилавком считает. И на это жизнь уходит.
Катя мысленно сравнила Николая с Мостовым. Конечно, Николай не такой красивый, не такой образованный и блестящий. Но что-то есть в нем крепкое, надежное, основательное. Чем-то он больше похож на тех людей, которых она знала, – настоящий волжский грузчик, портовик. Она спросила:
– Теперь обратно на кран?
– Отгуляю положенный месяц – и на работу.
– Будем на одном кране, – рассмеялась Соня.
– Поступлю под начальство жены, – впервые улыбнулся Николай. – Они-то теперь вперед ушли. Хвастается, за сутки теплоход разгружают.
– За сутки не за сутки, а за трое суток разгружаем. Раньше-то неделями стояли.
– Заставила война подтянуться, – сказал Николай.
Соня проводила Катю к трамваю.
– Знаешь, Катя, я такая счастливая, такая счастливая! – Она взяла подругу под руку. – Ведь он очень хороший, Николай, но больной. Он и раньше был раздражительный, и такая у него была привычка: «Я ведь говорил», «Я так и знал», – а теперь контузия. У него, бывает, так голова болит, так болит! Лучше бы у меня болела.
– А что врач говорит?
– Говорит: год – только один год! – прожить спокойно, нормально, ну и питание, конечно, не пить, не курить. И будет совсем здоров. И знаешь, Катя, – Соня прижала руки к груди, – я обязательно его вылечу. Все буду делать. Пусть он меня возненавидит за это, а все равно вылечу.
– Не беспокойся – он тебя никогда не возненавидит. Он тебя любит.
– Он делает вид, что ворчит, а на самом деле боится меня, честное слово, – оживилась Соня. – Ты заметила, про соседскую девочку? Махнул рукой! Я ему уж сколько раз говорила: «Зачем раздражаешься по пустякам? Ну сказала про соседку, разве стоит из-за этого здоровье терять?» Вот он махнул рукой, а приду, он скажет: «Я, мол, про девчонку просто так рукой махнул, ты не обижайся… А я ему скажу: „Когда ты рукой махнул? Я и не заметила даже“… Да, я хотела тебе сказать, только при Николае боялась – расстроится он.
– Что такое?
– Женя Кулагин убит, – тихо проговорила Соня.
Катя остановилась.
– Откуда ты знаешь?
– Мне из части товарищи его написали: не вернулся из разведки. Совсем недавно получила от него письмо, такое хорошее… О Николае спрашивал, беспокоился.
– Я была несправедлива к нему, – сказала Катя.
– Нет, – запротестовала Соня, – тогда Женя был не прав.
– Да нет, я вообще, – грустно сказала Катя.
Соня заглянула ей в глаза.
– Ты что, Катя, что с тобой? У тебя что-нибудь случилось?
– Нет, ничего.
– Твой-то пишет?
Катя отвернулась.
– Пишет…
– Ты, Катюша, об этом не беспокойся, – сочувственно сказала Соня. – Я от Николая месяцами писем не получала. Ведь армия.
– Я и не беспокоюсь, – засмеялась Катя. – Неужели я не понимаю. Ну, пока. – Они поцеловались. – Он у тебя хороший, Николай, а ты еще лучше.
Катя писала Мостовому каждый день. Но его письма приходили все реже. Катя понимала – армия идет вперед, нет времени, да и ее письма подолгу разыскивают его.
Но летом его письма стали совсем другими – редкими, короткими, торопливыми. Слова были те же, но что-то изменилось, а что – она не могла понять. А в июне и июле не пришло ни одного письма.
– С ним что-нибудь случилось, – с тревогой и жаждой успокоительного слова сказала Катя Евгению Самойловичу.
– Ничего с ним не случилось, – нахмурился он. – Не пишет – и все. Занят.
И отошел, сердито бормоча и размахивая руками.
Но однажды Катя поймала на себе его мрачный, испытующий взгляд, почувствовала в нем что-то страшное и неотвратимое. С Мостовым что-то случилось, и Евгений Самойлович скрывает от нее?!
– Евгений Самойлович, дорогой, ну скажите, что с ним! Я умоляю вас.
Он закричал тонким, визгливым голосом:
– Я ничего не знаю, понимаете? Ничего не знаю! Вот и все! – И со странной злобой добавил: – Еще напишет, не беспокойтесь.
Евгений Самойлович оказался прав. От Мостового пришло письмо.
«Может быть, я поступаю как подлец, – писал Мостовой, – но я не могу связывать тебя. Идет война, кто знает, что будет с каждым из нас. Разве ты должна ждать меня? Я никогда ничего не забуду, но жизнь есть жизнь. Прости меня, Катюша…»
Она стояла с этим письмом в руках. Обычный листок бумаги, знакомый почерк…
Боже мой, какая глупость! Он ранен, обожжен, что же из этого? Ах, какая ерунда! Он ей нужен, какой бы он ни был.
Что же делать?! Огромное расстояние разделяет их! Если бы она могла увидеть его, обнять, прижаться к нему. Вот и пришло испытание. Разве оно сломит их? Надо только что-то делать – и ничего не будет, ни письма, ни ужасных слов, ни отчаяния.
Евгений Самойлович шел из операционной, увидел Катю с письмом в руках, остановился. Он смотрел на нее, она не опускала глаз. Кивнув на письмо, он сказал:
– Плохо, Катюша?
Она молчала.
– Ничего, ничего. Жизнь еще впереди. Все еще будет, все придет.
Ее осенила внезапная догадка.
– Давно он с ней?
Он отвел глаза.
– Когда он мне писал?.. В июле…
– Кто она?
– Врач.
Она медленным движением свернула письмо и положила в нагрудный карман гимнастерки. Вскинула брови, как всегда, когда хотела сказать что-нибудь презрительное, медленно проговорила:
– В сущности, этого следовало ожидать.
– Видишь ли… – начал Евгений Самойлович.
Она перебила его:
– Этого следовало ожидать. И напрасно вы боялись сказать правду.
* * *
Были дни безысходной тоски, отчаяния, обиды. Дни такой безнадежности, что не хотелось жить. Были длинные ночи без сна, когда нет ни конца ни края, когда знаешь, что ничего уже возвратить нельзя не потому, что Мостовой не вернется, а потому, что если бы даже он вернулся, то любви уже не вернешь.В напряженной работе госпиталя никто не замечал ее состояния. Каждый был занят своим делом, своим горем. Да и Катя всегда была сдержанна. Стройная и легкая, в белом халате, она бесшумно двигалась по палате, выполняла назначения врачей, возила раненых в операционную. Эта привычная жизнь шла и существовала независимо от ее состояния. Только иногда Катя ловила на себе взгляд Евгения Самойловича. Но она избегала встреч с ним. Однажды он подошел к ней. Катя почувствовала, что он сейчас заговорит о Мостовом, на ее лицо отразилось страдание. Евгений Самойлович ничего не сказал и отошел прочь.
Дежурная комната помещалась на третьем этаже. Из окна деревья на широком госпитальном дворе, окрашенные в бронзовые краски осени, казались маленькими и приземистыми. Поблекшие листья лежали на дорожках.
Раненые ворочались на койках, стонали, разговаривали во сне. Катя чуть отодвигала край синей бумажной шторы и смотрела на темную ленту реки. Синие огоньки затемнения двигались по ней, уходили в затоны последние пароходы. Их гудки разрезали мрак ночи и пропадали вдалеке. Река жила ночной, осенней, потаенной жизнью.
До мельчайших подробностей помнила Катя вокзал, платформу, поезд. Но ехала она обратно трамваем или шла пешком, вспомнить не могла. Этот провал памяти причинял ей боль в висках, все подавлялось мучительным желанием вспомнить, как она добиралась домой. Иногда ей казалось, что она ехала на трамвае, но потом вспоминала, что это было в другой раз, просто хорошо знала дорогу.
Потом она вдруг забыла лицо Мостового. Помнила его фигуру, одежду, даже взгляд, но черты лица вспомнить не могла. Иногда лицо вдруг отчетливо возникало перед ней. Но только на одно короткое мгновение, затем лицо снова пропадало, она никак не могла удержать его в памяти. И это тоже причиняло мучительную головную боль.
Однажды – это было в декабре 1944 года – она шла по улице и вдруг увидела впереди себя знакомую фигуру военного. Мостовой! Она остановилась на секунду, потом пошла за ним. У нее колотилось сердце, – эта шинель, черные волосы, выбивающиеся из-под шапки, походка, сапоги – все было точно как у Мостового. Она шла за ним и дрожала при мысли, что он вдруг оглянется и взгляды их встретятся. Что они скажут друг другу? Она шла за ним, то останавливаясь, то убыстряя шаг, боясь и встретиться и потерять его из виду. Он завернул за угол, она побежала и почти столкнулась с ним… Это был не Мостовой.
Такие ошибки повторялись не раз, и все же она была убеждена, что встретит Мостового. Она не знала, для чего нужна ей эта встреча. Вернуть его? Просто увидеть, узнать, жив ли он? Напомнить о себе? Напомнить так, чтобы он пожалел о том, что сделал? Причинить ему ту же боль, какую он причинил ей?
Катя пережила все это.
Кругом были люди: мать и Виктор – о них надо заботиться; отец – для него она самый родной и близкий человек; раненым в госпитале – они нуждались в том, чтобы она, как и прежде, исполняла свои обязанности.
Письма Мостового лежали в письменном столе маленькой, перевязанной шпагатом пачкой. Катя не развязывала ее. К чему? Все, что было связано с Мостовым, переболело и кончилось. Любовь может принести людям счастье, не надо только слепо подчиняться ей.
Один молоденький выздоравливающий лейтенант молча смотрел на нее влюбленными глазами. Затем прислал ей робкое письмо. Она вернула ему письмо: «Не пишите мне больше. Очень прошу вас». Потом в нее влюбился врач-майор, работавший в округе, но он был достаточно умен, чтобы увидеть ее равнодушие, и перестал за ней ухаживать.
В это время Катя еще не почувствовала своего одиночества. Сколько сломанных семей, женщин без мужей, детей без родителей. А ведь ей всего двадцать два года. Жизнь ударила ее, она выдержала этот удар. Она не думала о любви. Советский солдат шагал по дорогам Европы, восстанавливались города, великая река возрождалась к новой жизни.