Осенью 1946 года Катя поступила в Институт инженеров водного транспорта.
Глава одиннадцатая
Глава двенадцатая
Глава одиннадцатая
Институт Екатерина Воронина окончила в 1951 году. Ее, выросшую на судне, всегда манил образ женщины-капитана. Но с течением времени она почувствовала в этом образе что-то излишне картинное, вызывающее общее любопытство. Да и интересы, возникшие у нее в институте, побуждали ее поступить в порт. Здесь она два года проработала сменным инженером второго участка.
– Ох-хо-хо! – вздыхала Анастасия Степановна, привыкшая жаловаться на судьбу. – Совсем измаялась Катерина. Женское ли дело – со шкиперами да грузчиками лаяться? Лица на ней нет, придет – и на кушетку. Скоро тридцать, а ни мужа, ни семьи… А так ведь всем взяла. И ученая, и из себя видная.
Бабушка со свойственной ей проницательностью понимала все и писала:
«По нынешнему времени девки все замуж торопятся. Да где на них, на всех, женихов взять? Вон сколько мужиков война побила! Уж чем с шалопутом маяться, лучше одной жить, посвободнее».
Заботы, которые изо дня в день, из года в год заполняют время, стали сущностью ее жизни. К тридцати годам Катя успела внушить себе (сначала в шутку, потом всерьез), что она старуха и личная жизнь не удалась.
Но красота ее именно теперь приобрела ту полноту и яркость, которых не хватало раньше. Энергичное лицо было немного скуласто, но черты его тонки и правильны, серые глаза одухотворены тем сильным выражением ясного ума и спокойного достоинства, которое бывает у женщин в зрелом возрасте. Расчесанные на прямой пробор темно-каштановые волосы обрамляли широкий чистый лоб. Серый костюм, длинный и свободный в талии, не мог скрыть гибкости ее фигуры. Глядя на нее, думалось: эта женщина будет стройна и в старости. В ней было здоровье человека труда и интеллигентность – сочетание, столь характерное для послереволюционных поколений.
За Катей ухаживали. Возможно, кто-то и возбуждал ее интерес. Но не было веры, страшило неизбежное разочарование. Еще не узнав человека, она уже сомневалась в нем. Она переросла романтическую пылкость своих юных однокурсников, зрелого же чувства своих ровесников была лишена. Семейное счастье? Не скрывается ли за ним примирение с неизбежным? Жизнь собственных родителей, судьба Сутырина, разошедшегося после войны с Кларой, казались ей правилом, а счастье Сони – исключением.
В институте подруги делились с ней своими секретами. Катя выслушивала их со снисходительностью взрослой женщины. Она никому не рассказывала о своем прошлом. Но в Катиной сдержанности подруги чувствовали превосходство, не замечая, что сама Катя этим превосходством тяготилась: лишенная девических радостей, она так и не обрела женских.
Будь у нее ребенок, Катя не была бы так одинока. Приходя к Ермаковым, она с нежностью поглядывала на Сониных ребятишек – восьмилетнего Васю и шестилетнюю Надю, играла с ними, приносила подарки, гордилась тем, что дети любят ее и радуются ее приходу.
В эти минуты Соня с особенной добротой и жалостливостью смотрела на нее. Но о Катиной жизни никогда не заговаривала. Только однажды спросила:
– Катюша, ты что завтра вечером делаешь?
– Завтра? Как будто ничего.
– Приходи к нам, посидим…
Катя уловила в ее словах особенную интонацию, смущение, прикрытое лукавством.
– Посидим, поболтаем, чаю попьем, – добавила Соня и засмеялась не так, как она смеялась обычно, а по-другому.
– Кто у тебя будет?
– Кто?.. Все свои: я, Николай, мама… Ну, потом один… бывший Колин политрук придет, они вместе в армии служили. Он, знаешь, научный работник, умный такой, душевный человек. И не старый, чуть постарше тебя.
– Жених?
– Никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь, – серьезно ответила Соня.
В сущности, все ото очень оскорбительно – желание устроить ее судьбу, деловитость, как будто любовь и жизнь решаются тем, чтобы удачно выйти замуж.
Если бы это сказала не Соня, а кто-нибудь другой, Катя ответила бы так, как она умела отвечать. Но ведь это Соня, добрая, жалостливая Соня, она хочет всем добра, а уж ей, Кате, подавно. Вот она уже смотрит на нее тревожно и виновато.
– Нет, Сонечка, я завтра не приду. А научный этот работник – бог с ним! Не надо. И говорить об этом не надо.
– Ах, Катюша, – проникновенно сказала Соня и своей маленькой рукой тронула гигантскую металлическую опору крана, – неужели этим кранам да теплоходам жизнь отдать?
Катя молча смотрела на реку.
Огромный порт на много километров растянулся по берегам Волги и Оки. Он казался безмолвным – его звуки поглощались молчанием реки. Но за этим безмолвием угадывалась напряженная, ни на минуту не прекращающаяся жизнь.
Тысячи людей трудились здесь, невидимые в башнях своих кранов, в будках паровозов, кабинах автомобилей, машинных отделениях пароходов.
– Кранам и теплоходам нельзя отдать жизнь. Но тому, что есть за всем этим, – широким движением руки Катя показала на реку, на порт, на город, – можно.
Это не было пустой фразой. С детства Катя жила жизнью речников, а жизнь речника – в его работе. Судно – его дом. Он никуда не отлучается с него летом – навигация не знает ни праздников, ни выходных. Он привязан к нему зимой, ибо зимует там, где зимует судно: в Горьком, Ярославле, Куйбышеве, Сталинграде… Он пользуется книгами судовой библиотеки, смотрит кинофильмы, доставляемые плавучей культбазой, питается тем, чем снабжает его плавучая лавка, носит установленную для речников форму.
Эти особенности профессии усугубляли те черты характера, которые со временем создали Кате репутацию человека хотя и порядочного, деятельного, энергичного, но чересчур прямолинейного и неуступчивого.
Еще на втором курсе института комсорг факультета Петя Блохинцев, милый парень в очках и с комично-важным выражением детского лица, сказал ей:
– Воронина, мне нужно поговорить с тобой. Вопрос такой: почему ты всегда одна? Как-то сторонишься ребят. Культурные мероприятия – не участвуешь. Концерты, танцы – нигде тебя не видно. У тебя неприятности?
Катя молчала, ошеломленная таким неожиданным вопросом.
– Ты скажи, – продолжал Блохинцев, – может быть, тебе нужна помощь?
– Нет, мне ничего не нужно.
– Значит, ничего?
– Ничего.
Блохинцев нерешительно потянулся карандашом к листу бумаги, где были записаны его дела на сегодня, потом снова поднял голову:
– Значит, мы с тобой поговорили?
– Поговорили.
Машинальным взглядом Катя проводила карандаш, которым Петя поставил аккуратную птичку против строки: «Беседа с Ворониной о личной жизни».
Обижаться тут было нечего: Петя, славный, наивный парень, так понимает свои обязанности. И выполняет их с прямолинейностью молодости, которая сглаживает любую бестактность. Но с тех пор Катя еще больше замкнулась в себе. Она должна быть счастлива тем, что личные неудачи не сломили ее. Она честно выполняет долг, она верит, что строит мир, в котором не будет места сочувствию лживому, ибо никто не будет нуждаться в сочувствии искреннем. И строительству этого будущего надо отдавать себя – это и есть ее личная жизнь.
Люди мирились с существующим положением вещей – она не могла мириться. Томительные простои судов в портах, когда недвижны теплоходы на рейде и могучие краны на причалах, были ненавистны ей как бессмысленная растрата человеческого труда.
Скоростная погрузка флота, бывшая темой дипломной работы Кати в институте, стала главной целью ее работы в порту. Она овладела ею так, как овладевает человеком идея, для осуществления которой у него нет почти никаких возможностей: усилия велики, результаты ничтожны, столкновения с людьми непрерывны. А человек или отступает перед трудностями, или отдает преодолению их всего себя.
Даже отец, плавающий теперь капитаном грузового теплохода «Керчь» – одного из новых прекрасных судов, появившихся на наших реках после войны, – убеждал Катю:
– Скоростная погрузка флота – чего бы лучше! Только ведь громаду надо своротить – и флот, и железную дорогу, и клиентуру. А ты кто? Песчинка!
Катя смотрела на его морщинистое, обветренное, изрытое синими точками порохового ожога лицо. Как всегда, ее охватывала жалость к отцу, к его старости, одиночеству, к тому, что многие несправедливо считают его суровым и угрюмым стариком. Она чувствовала в его словах заботу. Но как часто родительская забота становится преградой на пути беспокойных исканий детей. И раздражение, мгновенно овладевающее одержимым человеком, когда ему возражают, оказывалось сильнее и жалости и понимания.
– Тебе приятно неделями торчать на рейде – и пожалуйста. И не будем об этом говорить.
Требовательность и непримиримость, терпимые как качества административные, становились в ней чертами характера, мало украшавшими эту и без того замкнутую и недоверчивую натуру. Перестав интересоваться человеческими качествами окружающих людей, она обращалась только к качествам деловым, предъявляя им те требования, которые предъявляла себе самой.
Она борется – почему устраняются другие? Она все отдает работе – разве не обязаны это делать все? Человеческие радости? Обходится ведь она без них. Другие не могут? Их дело. Но это не должно мешать выполнению ими своих обязанностей. Сочувствие к людям? Да, конечно… Но сочувствие к слабостям – унизительно для того, кто его выражает, сочувствие к неудачам – невыносимо для тех, к кому оно обращено.
Такова была Катя, вступая в свое четвертое десятилетие. Она жила по ею же созданным законам и тем крепче держалась за них, чем больше чувствовала их непрочность перед законами жизни: с каждым годом она ощущала свое одиночество все сильнее и сильнее.
Долгие зимние вечера, диван, книга, которая валится из рук, вздохи матери и все понимающий взгляд отца…
Кино, куда приходишь одна на не слишком поздний сеанс и до начала его забиваешься в угол, в читальню, и сидишь, закрывшись газетой, потому что твое одиночество привлекает неприятное, а часто и оскорбительное внимание. И даже в зрительном зале тебя просят пересесть: какие-то пары хотят соединиться, а ты одна, и тебе все равно, где сидеть.
Красивые платья, модные туфли, безделушки, все то, что украшает жизнь женщины, чего хотелось и Кате, было ей не нужно, потому что не было желания нравиться, желания быть для кого-то привлекательной. Повинуясь неодолимому инстинкту, она приобретала их, и они, годами висящие в шкафу и в конце концов выходящие из моды, старели, как старела она сама, как угасала ее никому не нужная красота, как мертвело ее сердце, лишенное любви.
Она жила в мире, который увлекался, страдал, мучился и оттого был счастлив. Она шествовала по нему, стараясь не видеть улыбок, взглядов, цветов, которые дарили люди друг другу. Но аромат любви и жизни опьянял и ее. Тогда наступали дни такого отчаяния, такой безысходности, какие переживала она тогда, когда ее бросил Мостовой. Она боялась самой себя, боялась ослепления, страшилась того дикого и могучего, что бурлит в ней, этих ночей, долгих, томительных, нескончаемых, этих дней, наполненных лихорадочным, беспредметным и безнадежным ожиданием.
Эти приступы проходили, подавляемые волей, заглушаемые работой, заботами, треволнениями ее трудного дела. Она оправлялась, как после тяжелой болезни, но без того облегчения, которое приносит выздоровление. Еще более суровая и замкнутая, шествовала она по своему пути. Тяжелый крест одиночества пригибал ее к земле, но земля пахла вечными и нетленными запахами жизни.
– Ох-хо-хо! – вздыхала Анастасия Степановна, привыкшая жаловаться на судьбу. – Совсем измаялась Катерина. Женское ли дело – со шкиперами да грузчиками лаяться? Лица на ней нет, придет – и на кушетку. Скоро тридцать, а ни мужа, ни семьи… А так ведь всем взяла. И ученая, и из себя видная.
Бабушка со свойственной ей проницательностью понимала все и писала:
«По нынешнему времени девки все замуж торопятся. Да где на них, на всех, женихов взять? Вон сколько мужиков война побила! Уж чем с шалопутом маяться, лучше одной жить, посвободнее».
Заботы, которые изо дня в день, из года в год заполняют время, стали сущностью ее жизни. К тридцати годам Катя успела внушить себе (сначала в шутку, потом всерьез), что она старуха и личная жизнь не удалась.
Но красота ее именно теперь приобрела ту полноту и яркость, которых не хватало раньше. Энергичное лицо было немного скуласто, но черты его тонки и правильны, серые глаза одухотворены тем сильным выражением ясного ума и спокойного достоинства, которое бывает у женщин в зрелом возрасте. Расчесанные на прямой пробор темно-каштановые волосы обрамляли широкий чистый лоб. Серый костюм, длинный и свободный в талии, не мог скрыть гибкости ее фигуры. Глядя на нее, думалось: эта женщина будет стройна и в старости. В ней было здоровье человека труда и интеллигентность – сочетание, столь характерное для послереволюционных поколений.
За Катей ухаживали. Возможно, кто-то и возбуждал ее интерес. Но не было веры, страшило неизбежное разочарование. Еще не узнав человека, она уже сомневалась в нем. Она переросла романтическую пылкость своих юных однокурсников, зрелого же чувства своих ровесников была лишена. Семейное счастье? Не скрывается ли за ним примирение с неизбежным? Жизнь собственных родителей, судьба Сутырина, разошедшегося после войны с Кларой, казались ей правилом, а счастье Сони – исключением.
В институте подруги делились с ней своими секретами. Катя выслушивала их со снисходительностью взрослой женщины. Она никому не рассказывала о своем прошлом. Но в Катиной сдержанности подруги чувствовали превосходство, не замечая, что сама Катя этим превосходством тяготилась: лишенная девических радостей, она так и не обрела женских.
Будь у нее ребенок, Катя не была бы так одинока. Приходя к Ермаковым, она с нежностью поглядывала на Сониных ребятишек – восьмилетнего Васю и шестилетнюю Надю, играла с ними, приносила подарки, гордилась тем, что дети любят ее и радуются ее приходу.
В эти минуты Соня с особенной добротой и жалостливостью смотрела на нее. Но о Катиной жизни никогда не заговаривала. Только однажды спросила:
– Катюша, ты что завтра вечером делаешь?
– Завтра? Как будто ничего.
– Приходи к нам, посидим…
Катя уловила в ее словах особенную интонацию, смущение, прикрытое лукавством.
– Посидим, поболтаем, чаю попьем, – добавила Соня и засмеялась не так, как она смеялась обычно, а по-другому.
– Кто у тебя будет?
– Кто?.. Все свои: я, Николай, мама… Ну, потом один… бывший Колин политрук придет, они вместе в армии служили. Он, знаешь, научный работник, умный такой, душевный человек. И не старый, чуть постарше тебя.
– Жених?
– Никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь, – серьезно ответила Соня.
В сущности, все ото очень оскорбительно – желание устроить ее судьбу, деловитость, как будто любовь и жизнь решаются тем, чтобы удачно выйти замуж.
Если бы это сказала не Соня, а кто-нибудь другой, Катя ответила бы так, как она умела отвечать. Но ведь это Соня, добрая, жалостливая Соня, она хочет всем добра, а уж ей, Кате, подавно. Вот она уже смотрит на нее тревожно и виновато.
– Нет, Сонечка, я завтра не приду. А научный этот работник – бог с ним! Не надо. И говорить об этом не надо.
– Ах, Катюша, – проникновенно сказала Соня и своей маленькой рукой тронула гигантскую металлическую опору крана, – неужели этим кранам да теплоходам жизнь отдать?
Катя молча смотрела на реку.
Огромный порт на много километров растянулся по берегам Волги и Оки. Он казался безмолвным – его звуки поглощались молчанием реки. Но за этим безмолвием угадывалась напряженная, ни на минуту не прекращающаяся жизнь.
Тысячи людей трудились здесь, невидимые в башнях своих кранов, в будках паровозов, кабинах автомобилей, машинных отделениях пароходов.
– Кранам и теплоходам нельзя отдать жизнь. Но тому, что есть за всем этим, – широким движением руки Катя показала на реку, на порт, на город, – можно.
Это не было пустой фразой. С детства Катя жила жизнью речников, а жизнь речника – в его работе. Судно – его дом. Он никуда не отлучается с него летом – навигация не знает ни праздников, ни выходных. Он привязан к нему зимой, ибо зимует там, где зимует судно: в Горьком, Ярославле, Куйбышеве, Сталинграде… Он пользуется книгами судовой библиотеки, смотрит кинофильмы, доставляемые плавучей культбазой, питается тем, чем снабжает его плавучая лавка, носит установленную для речников форму.
Эти особенности профессии усугубляли те черты характера, которые со временем создали Кате репутацию человека хотя и порядочного, деятельного, энергичного, но чересчур прямолинейного и неуступчивого.
Еще на втором курсе института комсорг факультета Петя Блохинцев, милый парень в очках и с комично-важным выражением детского лица, сказал ей:
– Воронина, мне нужно поговорить с тобой. Вопрос такой: почему ты всегда одна? Как-то сторонишься ребят. Культурные мероприятия – не участвуешь. Концерты, танцы – нигде тебя не видно. У тебя неприятности?
Катя молчала, ошеломленная таким неожиданным вопросом.
– Ты скажи, – продолжал Блохинцев, – может быть, тебе нужна помощь?
– Нет, мне ничего не нужно.
– Значит, ничего?
– Ничего.
Блохинцев нерешительно потянулся карандашом к листу бумаги, где были записаны его дела на сегодня, потом снова поднял голову:
– Значит, мы с тобой поговорили?
– Поговорили.
Машинальным взглядом Катя проводила карандаш, которым Петя поставил аккуратную птичку против строки: «Беседа с Ворониной о личной жизни».
Обижаться тут было нечего: Петя, славный, наивный парень, так понимает свои обязанности. И выполняет их с прямолинейностью молодости, которая сглаживает любую бестактность. Но с тех пор Катя еще больше замкнулась в себе. Она должна быть счастлива тем, что личные неудачи не сломили ее. Она честно выполняет долг, она верит, что строит мир, в котором не будет места сочувствию лживому, ибо никто не будет нуждаться в сочувствии искреннем. И строительству этого будущего надо отдавать себя – это и есть ее личная жизнь.
Люди мирились с существующим положением вещей – она не могла мириться. Томительные простои судов в портах, когда недвижны теплоходы на рейде и могучие краны на причалах, были ненавистны ей как бессмысленная растрата человеческого труда.
Скоростная погрузка флота, бывшая темой дипломной работы Кати в институте, стала главной целью ее работы в порту. Она овладела ею так, как овладевает человеком идея, для осуществления которой у него нет почти никаких возможностей: усилия велики, результаты ничтожны, столкновения с людьми непрерывны. А человек или отступает перед трудностями, или отдает преодолению их всего себя.
Даже отец, плавающий теперь капитаном грузового теплохода «Керчь» – одного из новых прекрасных судов, появившихся на наших реках после войны, – убеждал Катю:
– Скоростная погрузка флота – чего бы лучше! Только ведь громаду надо своротить – и флот, и железную дорогу, и клиентуру. А ты кто? Песчинка!
Катя смотрела на его морщинистое, обветренное, изрытое синими точками порохового ожога лицо. Как всегда, ее охватывала жалость к отцу, к его старости, одиночеству, к тому, что многие несправедливо считают его суровым и угрюмым стариком. Она чувствовала в его словах заботу. Но как часто родительская забота становится преградой на пути беспокойных исканий детей. И раздражение, мгновенно овладевающее одержимым человеком, когда ему возражают, оказывалось сильнее и жалости и понимания.
– Тебе приятно неделями торчать на рейде – и пожалуйста. И не будем об этом говорить.
Требовательность и непримиримость, терпимые как качества административные, становились в ней чертами характера, мало украшавшими эту и без того замкнутую и недоверчивую натуру. Перестав интересоваться человеческими качествами окружающих людей, она обращалась только к качествам деловым, предъявляя им те требования, которые предъявляла себе самой.
Она борется – почему устраняются другие? Она все отдает работе – разве не обязаны это делать все? Человеческие радости? Обходится ведь она без них. Другие не могут? Их дело. Но это не должно мешать выполнению ими своих обязанностей. Сочувствие к людям? Да, конечно… Но сочувствие к слабостям – унизительно для того, кто его выражает, сочувствие к неудачам – невыносимо для тех, к кому оно обращено.
Такова была Катя, вступая в свое четвертое десятилетие. Она жила по ею же созданным законам и тем крепче держалась за них, чем больше чувствовала их непрочность перед законами жизни: с каждым годом она ощущала свое одиночество все сильнее и сильнее.
Долгие зимние вечера, диван, книга, которая валится из рук, вздохи матери и все понимающий взгляд отца…
Кино, куда приходишь одна на не слишком поздний сеанс и до начала его забиваешься в угол, в читальню, и сидишь, закрывшись газетой, потому что твое одиночество привлекает неприятное, а часто и оскорбительное внимание. И даже в зрительном зале тебя просят пересесть: какие-то пары хотят соединиться, а ты одна, и тебе все равно, где сидеть.
Красивые платья, модные туфли, безделушки, все то, что украшает жизнь женщины, чего хотелось и Кате, было ей не нужно, потому что не было желания нравиться, желания быть для кого-то привлекательной. Повинуясь неодолимому инстинкту, она приобретала их, и они, годами висящие в шкафу и в конце концов выходящие из моды, старели, как старела она сама, как угасала ее никому не нужная красота, как мертвело ее сердце, лишенное любви.
Она жила в мире, который увлекался, страдал, мучился и оттого был счастлив. Она шествовала по нему, стараясь не видеть улыбок, взглядов, цветов, которые дарили люди друг другу. Но аромат любви и жизни опьянял и ее. Тогда наступали дни такого отчаяния, такой безысходности, какие переживала она тогда, когда ее бросил Мостовой. Она боялась самой себя, боялась ослепления, страшилась того дикого и могучего, что бурлит в ней, этих ночей, долгих, томительных, нескончаемых, этих дней, наполненных лихорадочным, беспредметным и безнадежным ожиданием.
Эти приступы проходили, подавляемые волей, заглушаемые работой, заботами, треволнениями ее трудного дела. Она оправлялась, как после тяжелой болезни, но без того облегчения, которое приносит выздоровление. Еще более суровая и замкнутая, шествовала она по своему пути. Тяжелый крест одиночества пригибал ее к земле, но земля пахла вечными и нетленными запахами жизни.
Глава двенадцатая
Все же один человек привлекал Катино внимание. Это был Константин Алексеевич Леднев, заместитель начальника пароходства.
Несколько раз Катя мельком видела его еще в институте на торжественных заседаниях и выпускных вечерах. Средних лет, представительный и видный, один из руководителей флота, человек, который вершит судьбами сотен таких людей, как она, нынешних и будущих специалистов речного транспорта, он сидел положенное время в президиуме и потом удалялся, как удаляется со сцены действующее лицо красочного, но привычного спектакля.
Как-то она встретилась с ним в коридоре института. Леднев шел в сопровождении директора. Увидев Катю, он бросил на нее мимолетный, но внимательный взгляд. Такие взгляды часто бросали на нее мужчины, она не обращала на них внимания.
В свое время Леднев учился в этом же институте. Многие руководители речного транспорта учились здесь, и это обстоятельство ничего не прибавляло к Катиному представлению о нем.
Впервые столкнулась она с Ледневым на защите своей дипломной работы. Катя не помнила случая, чтобы Леднев был на чьей-либо защите, но не придала значения его приходу – пришел, и ладно! Всегда на обсуждении дипломных работ бывает кто-либо из пароходства. На этот раз это сам Леднев,
Темой дипломной работы Кати была «Скоростная погрузка флота». Тема не новая. Но в отличие от других дипломантов Катя говорила о том, что мешает скоростной работе. Это было не то обычное, полуакадемическое-полуученическое исследование, к каким здесь привыкли, а боевая работа, изложенная местами не слишком доказательно, часто чересчур категорически и безапелляционно, но привлекательная страстным желанием все изменить, это всегда покоряет слушателей.
Леднев сидел, повернувшись к кафедре. Катя видела его красивое лицо с небольшим, но сильным подбородком. На нем был белый китель с золотыми пуговицами. Перед Ледневым лежала Катина работа. Он не перелистывал ее, а внимательно слушал и Катин доклад, и выступления ее оппонентов. На его лице не было той снисходительной улыбки, которой высокопоставленные товарищи пытаются смягчить молодую, задорную, а потому простительную в своей бездоказательности критику в их адрес. Лицо Леднева выражало только спокойствие человека, который находится в центре внимания, знает это, привык к этому и своей многозначительной сдержанностью как бы говорит: «Я все знаю, все вижу, но свое отношение к происходящему я выскажу только тогда, когда придет время и надо будет сказать решающее слово».
Перешли к обсуждению работы. Леднев задал Кате несколько вопросов. У него был спокойный голос с окающими интонациями, по которым узнается человек, выросший на Волге. Это был уверенный голос человека, хорошо знающего, что, как бы тихо он ни говорил и что бы он ни говорил, его будут слушать. Когда Катя отвечала ему, он дружелюбно кивал головой, показывая, что удовлетворен ее ответом.
Вопросы его сводились к уточнению некоторых цифр, приведенных в дипломной работе и подчеркнутых красным карандашом, – свидетельство того, что работа им прочитана.
Один из членов комиссии начал возражать Кате. Леднев некоторое время внимательно его слушал, потом вдруг поднялся со своего места, попрощался с директором, поклонился Кате, кивнул сидящим за столом и вышел. Произведенные этим уходом шум, движение стульев, прощание отвлекли общее внимание от Катиного оппонента и заставили его смешаться. Своим неожиданным и не совсем вежливым уходом Леднев показал свое неодобрение его высказываниям и неуместность спора со студенткой, совсем неплохо выполнившей свою работу. Своеобразная форма высказывания «решающего слова».
Эта встреча ничего не прибавила тогда к их знакомству. Катя волновалась, как волнуются все дипломанты. Повышенная чувствительность к каждому вопросу, замечанию, естественно, распространялась и на Леднева. Он был одним из тех, кто мог или одобрить, или обругать ее. С ним все сошло благополучно – славу богу. Но потом, когда нервная напряженность выпускных экзаменов сменилась умиротворенным сознанием, что все позади, Катя с удовлетворением отметила, что Леднев был в числе ее доброжелателей, умно и достойно вел себя перед лицом ее запальчивости, не слишком уместной на защите диплома.
Сквозь его сановитую благожелательность она ощущала внимание, выходившее за пределы чисто делового интереса, не случайное внимание случайного человека, не тот мимолетный взгляд, который бросил на нее Леднев тогда, в коридоре, а нечто большее. Быть может, именно этим и объясняется неожиданное появление Леднева на ее защите. Конечно, и такой интерес был для Кати не новость. И раньше были люди, которым она нравилась. Но, как всякая женщина, она не могла не отметить это. Тем более что этот человек так убедительно доказал свой ум и достоинство. И он появился именно тогда, когда она начинала новую жизнь.
Ощущение нового периода жизни с его волнениями и надеждами преобразило даже казенное здание пароходства, куда Катя явилась за назначением. Четырехэтажный особняк, расположенный на самой шумной улице города, выложенный по фасаду белым кафелем и изуродованный бесчисленными названиями размещенных здесь речных учреждений: длинные, плохо освещенные коридоры с поворотами и ступенчатыми переходами; скучные стены, выкрашенные масляной краской всем известного зеленовато-голубого учрежденческого цвета и увешанные объявлениями, приказами, стенгазетами и досками почета; высокие двери со стандартными табличками, обозначающими отделы, сектора, управления, их начальников, заведующих, заместителей начальников и заместителей заведующих; монотонный шум большого учреждения, телефонные звонки, стук пишущих машинок, громкие голоса диспетчеров, разговаривающих по селектору, – все это, всегда такое чужое, обернулось вдруг новым качеством, открылось дверьми в просторный мир.
В шумной толпе выпускников Катя стояла в вестибюле пароходства возле отдела кадров. Их по очереди вызывали и вручали путевки с назначением на работу. Молодые люди были весело взбудоражены: сегодня они расстаются навсегда. Они обступали каждого, кто выходил из отдела кадров, горланили, обсуждая направления. Направляли их не только в волжские порты, но и на другие реки: Обь, Енисей, Амур, Лену, Днепр, Днестр, Буг… Названия далеких рек и городов, куда им предстояло разъехаться, еще больше возбуждали и сближали их в этой встрече, быть может последней.
Несколько раз в отдел кадров входил Леднев. Проходя по вестибюлю, он скользил по собравшимся отсутствующим взглядом, какой бывает у человека, когда он проходит среди людей, чью судьбу он сейчас решает. Он, видимо, не замечал и Катю. Да и Катя не искала его взгляда. Как и там, в институте, Леднев и здесь существовал для нее только как часть механизма, делового, будничного, озабоченного, каким деловым, озабоченным и даже усталым выглядел и сам Леднев при всей своей важной осанке.
Катю вызвали в кабинет. Леднев сидел за столом вместе с членами комиссии. За другим столом два сотрудника оформляли документы.
В комнате было накурено, папки с документами лежали на стульях и на подоконнике, дверь в соседнюю комнату была открыта, и оттуда доносился стук пишущей машинки.
Кате объявили, что ее направляют в распоряжение волжского пароходства. На вопрос, нет ли у нее возражений, Катя ответила, что нет.
– В пароходстве есть вакантная должность инженера. Как?
Леднев произнес это просто, по-деловому, и так же по-деловому посмотрел на Катю. И его короткое «как?» звучало не вопросом, а приглашением побыстрее подтвердить свое согласие: в ее согласии никто не сомневается, но оно здесь формально требуется.
– Я бы хотела работать в порту, – ответила Катя.
– Вот как, – озадаченно протянул Леднев, – но ведь порты бывают разные… Астрахань, например…
– Куда угодно, – ответила Катя сухо: не любила, когда ее испытывают такими вопросами.
Леднев побарабанил пальцами по столу, откинулся на спинку кресла.
– Вас мы оставим в горьковском порту. Вы собираетесь экспериментировать… Сужу по вашему диплому. Так что будете перед глазами: поможем, может быть, поучимся, а может быть, и попридержим.
Собственно, двумя этими встречами – на защите диплома и при распределении на работу – и ограничивалось Катино знакомство с Ледневым до того, как она поступила в порт.
Работая же в порту, Катя встречала Леднева чаще: иногда на участок он приезжал в ее смену.
Катя по-прежнему чувствовала, что Леднев выделяет ее, интересуется ею. Но все это никак не изменялось и не углублялось. Катя, в конце концов, привыкла к этому вниманию как к своеобразной форме их служебных отношений. Так он к ней относится, и все. Воспитанный, корректный, даже галантный мужчина, видящий в ней не только сотрудника, но и красивую женщину. Что ж, это не так уж плохо в наш век, когда женщина на службе прежде всего только работник. Конечно, она лично в таком особом отношении не нуждается, но Леднева это характеризует совсем не с плохой стороны. Катя оценила это.
Задача, выглядевшая в ее дипломной работе хотя и трудной, но выполнимой, здесь, на практике, оказалась неразрешимой. Руководя одной сменой на одном участке одного из портов, чего практически могла она достичь в деле, требующем перестройки работы на всей реке?
Доказывать необходимость скоростной работы? Эту необходимость признавали все. Выступать с хорошими предложениями? С хорошими предложениями выступали многие. Пытаться что-то сделать в свою смену? Она пыталась. Но это нарушало существующий порядок. И этот плохой порядок от ее вмешательства становился еще хуже.
Начальник порта Елисеев, старинный друг ее отца, высокий старик с подстриженными ежиком седыми волосами и со склеротическим лицом человека, пьющего не много, но систематически, говаривал:
– Ты, Катерина, того, не своевольничай. Рай-то, он далеко, а мы на земле живем. Так что уж давай в одну дудку дудеть.
Катя не хотела дудеть в одну дудку. Но не в силах создать свою музыку, только портила общую.
Как ни редко бывал Леднев на участке, он, конечно, не мог не видеть ее тщетных усилий. Он относился к ним благожелательно, как и полагается относиться к инициативе подчиненных, даже если эта инициатива бесплодна. Но не больше. Заговори он прямо с Катей о ее делах, она бы, наверно, изложила ему свои намерения. Но он не заговаривал. Он приезжал на участок, обходил суда, выяснял положение, торопил с погрузкой, улаживал конфликты. Но того главного, что стоит за этими конфликтами, не касался. Он действовал с высоты той власти, которой обладал. Обращаться к нему специально, искать и просить его помощи Катя не могла, мешало именно то, что стояло за их служебными отношениями.
О его деловых качествах она могла судить только с того расстояния, которое их разделяло. Он казался ей человеком с размахом и сильной волей, но чересчур осмотрительным и осторожным, чересчур долго все взвешивающим. Естественно, что он все подчиняет выполнению плана. Но не совсем правильно уходить при этом от разрешения других, не менее важных проблем, хотя он и делал это с таким подкупающим простодушием и лукавством, что на него нельзя было сердиться.
В его кабинете висела огромная, во всю стену, карта. Широкая голубая лента Волги пересекала ее с левого верхнего угла до правого нижнего, от Белого и Балтийского морей до Черного и Каспийского. Круги с силуэтами кранов обозначали порты, черные линии – каналы, зубчатые прямоугольники – гидростанции.
Когда кто-нибудь надоедал Ледневу вопросами, которые не решали главного, то есть выполнения плана, Леднев вставал, подводил просителя к карте и, одной рукой обнимая его за плечи, а другой водя по карте указкой, говорил:
– Смотри, друг… (Следовало имя и отчество.) Видишь, Волга… От моря до моря – десятки портов, сотни пристаней, тысячи судов, миллионы тонн грузов… Сейчас самый разгар навигации. Надо план выполнять, понимаешь, план! Ну, давай! – Он отчаянно взмахивал рукой. – Давай! Все бросим и займемся твоими делами… (Он называл самые незначительные из тех, с которыми пришел посетитель.) Ну, давай!
Подавленный посетитель что-то лепетал в ответ. Леднев брал его за пуговицу и проникновенно говорил:
– Все будет, друг мой милый… Все будет, только дай время… Вот закончим навигацию, выполним план – тогда, поверь мне, все для тебя сделаем.
Катя понимала, что если она придет к Ледневу, то он, наверно, так же подведет ее к карте и скажет то, что говорит всем, может быть, только более дружески. Вот если бы она пришла к нему не с просьбой, а с результатами, которые надо только поддержать и сделать достоянием всех, то тогда, может быть, Леднев помог ей. Но таких результатов у нее не было.
Про Леднева говорили, что у него взрослая дочь, что жена умерла во время войны. Катя не прислушивалась к этим разговорам, стыдилась того любопытства, которое против собственной воли чувствовала к Ледневу, хотя и убеждала себя, что испытывает к нему только деловую симпатию.
Однажды отец, придя из пароходства, сказал:
– А Костька-то Леднев какой выгрохотался, прямо министр.
Катя удивленно подняла брови, и Воронин добавил:
– Это же наших Ледневых сынок. Помнишь Алексея Федоровича, затонского мастера, на Нагорной жили, в Кадницах еще, сад у них большой, забор длинный, серый.
– Да, да, – ответила Катя, вспоминая большой, огороженный высоким серым забором сад, в котором она ни разу не была, и запах улицы, и ветви деревьев, свисающих через забор, и смутные разговоры о семье, живущей в этом доме.
Напрягая память, она старалась вспомнить самого Леднева, но не могла. Может быть, она и вспомнила бы его, но когда она пыталась это сделать, перед ней вставал образ представительного начальника с гладко выбритым лицом и вежливо-безразличным взглядом.
Несколько раз Катя мельком видела его еще в институте на торжественных заседаниях и выпускных вечерах. Средних лет, представительный и видный, один из руководителей флота, человек, который вершит судьбами сотен таких людей, как она, нынешних и будущих специалистов речного транспорта, он сидел положенное время в президиуме и потом удалялся, как удаляется со сцены действующее лицо красочного, но привычного спектакля.
Как-то она встретилась с ним в коридоре института. Леднев шел в сопровождении директора. Увидев Катю, он бросил на нее мимолетный, но внимательный взгляд. Такие взгляды часто бросали на нее мужчины, она не обращала на них внимания.
В свое время Леднев учился в этом же институте. Многие руководители речного транспорта учились здесь, и это обстоятельство ничего не прибавляло к Катиному представлению о нем.
Впервые столкнулась она с Ледневым на защите своей дипломной работы. Катя не помнила случая, чтобы Леднев был на чьей-либо защите, но не придала значения его приходу – пришел, и ладно! Всегда на обсуждении дипломных работ бывает кто-либо из пароходства. На этот раз это сам Леднев,
Темой дипломной работы Кати была «Скоростная погрузка флота». Тема не новая. Но в отличие от других дипломантов Катя говорила о том, что мешает скоростной работе. Это было не то обычное, полуакадемическое-полуученическое исследование, к каким здесь привыкли, а боевая работа, изложенная местами не слишком доказательно, часто чересчур категорически и безапелляционно, но привлекательная страстным желанием все изменить, это всегда покоряет слушателей.
Леднев сидел, повернувшись к кафедре. Катя видела его красивое лицо с небольшим, но сильным подбородком. На нем был белый китель с золотыми пуговицами. Перед Ледневым лежала Катина работа. Он не перелистывал ее, а внимательно слушал и Катин доклад, и выступления ее оппонентов. На его лице не было той снисходительной улыбки, которой высокопоставленные товарищи пытаются смягчить молодую, задорную, а потому простительную в своей бездоказательности критику в их адрес. Лицо Леднева выражало только спокойствие человека, который находится в центре внимания, знает это, привык к этому и своей многозначительной сдержанностью как бы говорит: «Я все знаю, все вижу, но свое отношение к происходящему я выскажу только тогда, когда придет время и надо будет сказать решающее слово».
Перешли к обсуждению работы. Леднев задал Кате несколько вопросов. У него был спокойный голос с окающими интонациями, по которым узнается человек, выросший на Волге. Это был уверенный голос человека, хорошо знающего, что, как бы тихо он ни говорил и что бы он ни говорил, его будут слушать. Когда Катя отвечала ему, он дружелюбно кивал головой, показывая, что удовлетворен ее ответом.
Вопросы его сводились к уточнению некоторых цифр, приведенных в дипломной работе и подчеркнутых красным карандашом, – свидетельство того, что работа им прочитана.
Один из членов комиссии начал возражать Кате. Леднев некоторое время внимательно его слушал, потом вдруг поднялся со своего места, попрощался с директором, поклонился Кате, кивнул сидящим за столом и вышел. Произведенные этим уходом шум, движение стульев, прощание отвлекли общее внимание от Катиного оппонента и заставили его смешаться. Своим неожиданным и не совсем вежливым уходом Леднев показал свое неодобрение его высказываниям и неуместность спора со студенткой, совсем неплохо выполнившей свою работу. Своеобразная форма высказывания «решающего слова».
Эта встреча ничего не прибавила тогда к их знакомству. Катя волновалась, как волнуются все дипломанты. Повышенная чувствительность к каждому вопросу, замечанию, естественно, распространялась и на Леднева. Он был одним из тех, кто мог или одобрить, или обругать ее. С ним все сошло благополучно – славу богу. Но потом, когда нервная напряженность выпускных экзаменов сменилась умиротворенным сознанием, что все позади, Катя с удовлетворением отметила, что Леднев был в числе ее доброжелателей, умно и достойно вел себя перед лицом ее запальчивости, не слишком уместной на защите диплома.
Сквозь его сановитую благожелательность она ощущала внимание, выходившее за пределы чисто делового интереса, не случайное внимание случайного человека, не тот мимолетный взгляд, который бросил на нее Леднев тогда, в коридоре, а нечто большее. Быть может, именно этим и объясняется неожиданное появление Леднева на ее защите. Конечно, и такой интерес был для Кати не новость. И раньше были люди, которым она нравилась. Но, как всякая женщина, она не могла не отметить это. Тем более что этот человек так убедительно доказал свой ум и достоинство. И он появился именно тогда, когда она начинала новую жизнь.
Ощущение нового периода жизни с его волнениями и надеждами преобразило даже казенное здание пароходства, куда Катя явилась за назначением. Четырехэтажный особняк, расположенный на самой шумной улице города, выложенный по фасаду белым кафелем и изуродованный бесчисленными названиями размещенных здесь речных учреждений: длинные, плохо освещенные коридоры с поворотами и ступенчатыми переходами; скучные стены, выкрашенные масляной краской всем известного зеленовато-голубого учрежденческого цвета и увешанные объявлениями, приказами, стенгазетами и досками почета; высокие двери со стандартными табличками, обозначающими отделы, сектора, управления, их начальников, заведующих, заместителей начальников и заместителей заведующих; монотонный шум большого учреждения, телефонные звонки, стук пишущих машинок, громкие голоса диспетчеров, разговаривающих по селектору, – все это, всегда такое чужое, обернулось вдруг новым качеством, открылось дверьми в просторный мир.
В шумной толпе выпускников Катя стояла в вестибюле пароходства возле отдела кадров. Их по очереди вызывали и вручали путевки с назначением на работу. Молодые люди были весело взбудоражены: сегодня они расстаются навсегда. Они обступали каждого, кто выходил из отдела кадров, горланили, обсуждая направления. Направляли их не только в волжские порты, но и на другие реки: Обь, Енисей, Амур, Лену, Днепр, Днестр, Буг… Названия далеких рек и городов, куда им предстояло разъехаться, еще больше возбуждали и сближали их в этой встрече, быть может последней.
Несколько раз в отдел кадров входил Леднев. Проходя по вестибюлю, он скользил по собравшимся отсутствующим взглядом, какой бывает у человека, когда он проходит среди людей, чью судьбу он сейчас решает. Он, видимо, не замечал и Катю. Да и Катя не искала его взгляда. Как и там, в институте, Леднев и здесь существовал для нее только как часть механизма, делового, будничного, озабоченного, каким деловым, озабоченным и даже усталым выглядел и сам Леднев при всей своей важной осанке.
Катю вызвали в кабинет. Леднев сидел за столом вместе с членами комиссии. За другим столом два сотрудника оформляли документы.
В комнате было накурено, папки с документами лежали на стульях и на подоконнике, дверь в соседнюю комнату была открыта, и оттуда доносился стук пишущей машинки.
Кате объявили, что ее направляют в распоряжение волжского пароходства. На вопрос, нет ли у нее возражений, Катя ответила, что нет.
– В пароходстве есть вакантная должность инженера. Как?
Леднев произнес это просто, по-деловому, и так же по-деловому посмотрел на Катю. И его короткое «как?» звучало не вопросом, а приглашением побыстрее подтвердить свое согласие: в ее согласии никто не сомневается, но оно здесь формально требуется.
– Я бы хотела работать в порту, – ответила Катя.
– Вот как, – озадаченно протянул Леднев, – но ведь порты бывают разные… Астрахань, например…
– Куда угодно, – ответила Катя сухо: не любила, когда ее испытывают такими вопросами.
Леднев побарабанил пальцами по столу, откинулся на спинку кресла.
– Вас мы оставим в горьковском порту. Вы собираетесь экспериментировать… Сужу по вашему диплому. Так что будете перед глазами: поможем, может быть, поучимся, а может быть, и попридержим.
Собственно, двумя этими встречами – на защите диплома и при распределении на работу – и ограничивалось Катино знакомство с Ледневым до того, как она поступила в порт.
Работая же в порту, Катя встречала Леднева чаще: иногда на участок он приезжал в ее смену.
Катя по-прежнему чувствовала, что Леднев выделяет ее, интересуется ею. Но все это никак не изменялось и не углублялось. Катя, в конце концов, привыкла к этому вниманию как к своеобразной форме их служебных отношений. Так он к ней относится, и все. Воспитанный, корректный, даже галантный мужчина, видящий в ней не только сотрудника, но и красивую женщину. Что ж, это не так уж плохо в наш век, когда женщина на службе прежде всего только работник. Конечно, она лично в таком особом отношении не нуждается, но Леднева это характеризует совсем не с плохой стороны. Катя оценила это.
Задача, выглядевшая в ее дипломной работе хотя и трудной, но выполнимой, здесь, на практике, оказалась неразрешимой. Руководя одной сменой на одном участке одного из портов, чего практически могла она достичь в деле, требующем перестройки работы на всей реке?
Доказывать необходимость скоростной работы? Эту необходимость признавали все. Выступать с хорошими предложениями? С хорошими предложениями выступали многие. Пытаться что-то сделать в свою смену? Она пыталась. Но это нарушало существующий порядок. И этот плохой порядок от ее вмешательства становился еще хуже.
Начальник порта Елисеев, старинный друг ее отца, высокий старик с подстриженными ежиком седыми волосами и со склеротическим лицом человека, пьющего не много, но систематически, говаривал:
– Ты, Катерина, того, не своевольничай. Рай-то, он далеко, а мы на земле живем. Так что уж давай в одну дудку дудеть.
Катя не хотела дудеть в одну дудку. Но не в силах создать свою музыку, только портила общую.
Как ни редко бывал Леднев на участке, он, конечно, не мог не видеть ее тщетных усилий. Он относился к ним благожелательно, как и полагается относиться к инициативе подчиненных, даже если эта инициатива бесплодна. Но не больше. Заговори он прямо с Катей о ее делах, она бы, наверно, изложила ему свои намерения. Но он не заговаривал. Он приезжал на участок, обходил суда, выяснял положение, торопил с погрузкой, улаживал конфликты. Но того главного, что стоит за этими конфликтами, не касался. Он действовал с высоты той власти, которой обладал. Обращаться к нему специально, искать и просить его помощи Катя не могла, мешало именно то, что стояло за их служебными отношениями.
О его деловых качествах она могла судить только с того расстояния, которое их разделяло. Он казался ей человеком с размахом и сильной волей, но чересчур осмотрительным и осторожным, чересчур долго все взвешивающим. Естественно, что он все подчиняет выполнению плана. Но не совсем правильно уходить при этом от разрешения других, не менее важных проблем, хотя он и делал это с таким подкупающим простодушием и лукавством, что на него нельзя было сердиться.
В его кабинете висела огромная, во всю стену, карта. Широкая голубая лента Волги пересекала ее с левого верхнего угла до правого нижнего, от Белого и Балтийского морей до Черного и Каспийского. Круги с силуэтами кранов обозначали порты, черные линии – каналы, зубчатые прямоугольники – гидростанции.
Когда кто-нибудь надоедал Ледневу вопросами, которые не решали главного, то есть выполнения плана, Леднев вставал, подводил просителя к карте и, одной рукой обнимая его за плечи, а другой водя по карте указкой, говорил:
– Смотри, друг… (Следовало имя и отчество.) Видишь, Волга… От моря до моря – десятки портов, сотни пристаней, тысячи судов, миллионы тонн грузов… Сейчас самый разгар навигации. Надо план выполнять, понимаешь, план! Ну, давай! – Он отчаянно взмахивал рукой. – Давай! Все бросим и займемся твоими делами… (Он называл самые незначительные из тех, с которыми пришел посетитель.) Ну, давай!
Подавленный посетитель что-то лепетал в ответ. Леднев брал его за пуговицу и проникновенно говорил:
– Все будет, друг мой милый… Все будет, только дай время… Вот закончим навигацию, выполним план – тогда, поверь мне, все для тебя сделаем.
Катя понимала, что если она придет к Ледневу, то он, наверно, так же подведет ее к карте и скажет то, что говорит всем, может быть, только более дружески. Вот если бы она пришла к нему не с просьбой, а с результатами, которые надо только поддержать и сделать достоянием всех, то тогда, может быть, Леднев помог ей. Но таких результатов у нее не было.
Про Леднева говорили, что у него взрослая дочь, что жена умерла во время войны. Катя не прислушивалась к этим разговорам, стыдилась того любопытства, которое против собственной воли чувствовала к Ледневу, хотя и убеждала себя, что испытывает к нему только деловую симпатию.
Однажды отец, придя из пароходства, сказал:
– А Костька-то Леднев какой выгрохотался, прямо министр.
Катя удивленно подняла брови, и Воронин добавил:
– Это же наших Ледневых сынок. Помнишь Алексея Федоровича, затонского мастера, на Нагорной жили, в Кадницах еще, сад у них большой, забор длинный, серый.
– Да, да, – ответила Катя, вспоминая большой, огороженный высоким серым забором сад, в котором она ни разу не была, и запах улицы, и ветви деревьев, свисающих через забор, и смутные разговоры о семье, живущей в этом доме.
Напрягая память, она старалась вспомнить самого Леднева, но не могла. Может быть, она и вспомнила бы его, но когда она пыталась это сделать, перед ней вставал образ представительного начальника с гладко выбритым лицом и вежливо-безразличным взглядом.