Но то, что рассказал ей Леднев об Ирине, опять примирило их: он говорил с дочерью и сгладил инцидент.
Лучше, если бы он сделал это до прихода Кати, но это уже ошибка, а не малодушие. Доводы, которые приводила она самой себе в оправдание Леднева, теперь казались ей убедительными. Сложно, трудно: отец, дочь, семья – разве есть тут место раздражению, обиде. Катя представляла себе разговор Леднева с Ириной, это было тяжело им обоим. Она с нежностью думала об этой тоненькой девушке с живыми, насмешливыми глазами, которые вдруг стали, когда Катя говорила с ней, такими жалкими и растерянными… Она была чересчур жестока, слишком строго выговаривала.
Катя надеялась, что поездка в Кадницы сдружит их. Впереди много трудного: Ирина, характер Леднева, новая семья. Но Катя чувствовала себя сильнее и Леднева и Ирины. И она все сделает для того, чтобы они были счастливы.
Глава двадцать четвертая
Глава двадцать пятая
Лучше, если бы он сделал это до прихода Кати, но это уже ошибка, а не малодушие. Доводы, которые приводила она самой себе в оправдание Леднева, теперь казались ей убедительными. Сложно, трудно: отец, дочь, семья – разве есть тут место раздражению, обиде. Катя представляла себе разговор Леднева с Ириной, это было тяжело им обоим. Она с нежностью думала об этой тоненькой девушке с живыми, насмешливыми глазами, которые вдруг стали, когда Катя говорила с ней, такими жалкими и растерянными… Она была чересчур жестока, слишком строго выговаривала.
Катя надеялась, что поездка в Кадницы сдружит их. Впереди много трудного: Ирина, характер Леднева, новая семья. Но Катя чувствовала себя сильнее и Леднева и Ирины. И она все сделает для того, чтобы они были счастливы.
Глава двадцать четвертая
Анастасия Степановна засуетилась, собирая гостинцы и все, что наказывала прислать грозная свекровь.
– Разве угодишь старой? Что ни сделай, все нехорошо. Ты уж, Катерина, так и скажи: что могла, достала, а чего нет, того нет. И мне тоже некогда по магазинам бегать.
Катя приехала на пристань. Ирины там не оказалось.
Леднев, без кителя, в сетке с короткими рукавами, возился с мотористом в лодке. Он выскочил на поплавок, взял Катю за руку, повел в будку. Все это он проделал, не говоря ни слова, с деланно-непроницаемым выражением лица. Катя покорно шла за ним, понимала, что Леднев шутит, но не понимала, что эта шутка означает. В будке Леднев, продолжая одной рукой держать Катю, другой снял телефонную трубку и так, с трубкой в руке, набрал номер.
– Это ты? – спросил Леднев в трубку. – Ну, теперь разговаривай.
И передал трубку Кате.
– Слушаю, – сказала Катя.
Она услышала голос Ирины, тоненький и приветливый.
– Если бы вы знали, Екатерина Ивановна, как мне жалко. Папа меня поздно предупредил, и я уже обещала встретиться с ребятами. Ужасно жалко.
– Ничего не поделаешь, – сказала Катя, – поедем в другой раз.
– Обязательно, – ответила Ирина, – обязательно.
Катя повесила трубку. Леднев стоял рядом с тем же деланно-непроницаемым выражением лица. Потом сделал головой движение, означающее: «Ясно? И чтобы ко мне – никаких претензий».
Катер несся по реке, высоко задрав нос, равномерно похлопывал по волнам широким днищем. Вода бурлила за винтом, оставляя длинный пенистый след. Сильные брызги обдавали сидевших на корме Катю и Леднева, не задевая сидевшего впереди моториста.
Остались позади зубчатые стены кремля, широкая лестница, подымающаяся к памятнику Чкалова, и самый памятник, и массивы домов на высокой горе, и маленькие домишки предместья, сбегающие к реке по откосам, террасам и обрывам. Потянулся берег, изрытый оврагами, заросший лесом.
Блестит в овраге ручеек. Узкая тропинка вьется меж зарослей вяза. Кусты черемухи вошли в самую воду. Чайки кружат над рекой. В чаще деревьев – красные и зеленые крыши дач. Дальние излучины берега, синеватые, четкие, точно вырисованные на небе. Белые глыбы утесов, ослепительно сверкающие на солнце. И всюду рощи осокорей, этого спутника Волги, стройного, душистого, с нежно дрожащими листами. Катя с наслаждением вдыхала знакомый запах реки, впервые за много лет испытывая сладостное чувство покоя и тишины.
Невдалеке от кадницкой пристани они сошли на берег и отпустили катер.
– Вот здесь ты бросал в воду девушек.
Леднев оглядел узкую песчаную полоску берега.
– Пляжик-то так себе… Раньше мне он казался побольше.
– Ты сам раньше был поменьше. Затонский слесарь! А теперь шишка.
Они искупались, потом сидели на берегу, под палящим полуденным солнцем.
– Она не то что избалованная, – говорил Леднев про Ирину, – а самостоятельная чересчур, без матери выросла. Ну да ведь ты умница – сумеешь с ней поладить.
– Я думаю, нам лучше со всем этим подождать до осени, – сказала Катя.
Он приподнялся на локте.
– Почему?
– Я весь день на работе. Буду уходить, когда Ирина еще не встала, приходить, когда она уже легла. Буду в доме как ночлежник.
Потягиваясь, он сказал:
– Не такое уж это неразрешимое дело – работа.
– Работу я не брошу.
– Я и не предлагаю тебе бросать работу. Но можно перейти на более легкую. Все же семья, дом, а может быть, и народишь кого-нибудь, а? Какого-нибудь парнягу.
– Но, с другой стороны, – продолжала размышлять Катя, – нынешнее положение тоже глупо. Я не могу приходить к вам, сохраняя с тобой такие неопределенные отношения.
– Об этом я и говорю, – подхватил Леднев, – надо все решить одним ударом. Это лучше, чем так тянуть. И для нас, и для Ирины. Пойдем в загс, как полагается, устроим небольшой «фестиваль». А потом все образуется.
Она смеялась.
– А может быть, нам до осени не встречаться? Будем как жених и невеста, чинно, благородно.
– Ну нет, – объявил Леднев, – уж это завоевано, не уступлю.
Тот же шаткий деревянный мостик, лодки на берегу, сети на кольях, каменистая тропа с острыми гранями булыжников и мелкой, осыпающейся под ногами галькой.
Лавчонка сельпо, похожая на кирпичный сарай. Узенькие улички. Тесно прижавшиеся друг к другу дома. Наклонные участки огородов, сады на склонах горы.
Старики в кителях с якорями на медных пуговицах, в форменных фуражках – отдыхающие на покое ветераны волжского флота. Незнакомые молодые люди, девушки – наверно, студенты, приехавшие на каникулы. Дети, которых узнаешь только по тому, из чьих домов они выходят. Затихающие в вечернем тумане звуки улицы. И поля в дальней синеватой дымке.
– Ничего не помню, – говорил Леднев. – Одну минуточку, постой… – Он показал вниз, на маленькую уличку, под углом спускавшуюся к Кудьме: – На той улице наш дом?
– Нет! – Катя взяла его за локоть и повернула в противоположную сторону, где виднелась такая же отлого спускающаяся к берегу уличка. – Вон там вы жили. Видишь?
Они повернули на улицу, где стоял дом Екатерины Артамоновны. У калитки Катя увидела бабушку.
«Ждет почту», – подумала Катя и ускорила шаг, волнуясь, как всегда, когда приезжала в родной дом.
– Вот уж обрадовала так обрадовала! – Екатерина Артамоновна обняла и поцеловала внучку. – Совсем забыли старуху. Жду, жду, никак не дождусь. Вот уж радость-то, радость!
– Познакомься, бабушка, – сказала Катя громко: бабушка была глуховата.
Леднев протянул Екатерине Артамоновне руку, улыбаясь важной осанке старухи.
– Милости просим, милости просим, – говорила Екатерина Артамоновна, тяжело поднимаясь вслед за Катей и Ледневым по шаткой лестнице, заваленной всякой рухлядью. – Посидите, отдохните с дороги. Купались небось, закалялись? У нас тут летом хорошо. Зимой, конечно, глухомань, а летом – дача, из города приезжают.
Те же полутемные верхние комнаты с белым кафелем огромной печки и металлическими сетками от комаров на окнах, широкая деревянная кровать, бюро красного дерева, невесть когда и откуда появившееся в доме. И бабушка, постаревшая и располневшая, совсем седая, в темной кофте, выпущенной поверх широкой юбки.
– Посидите, отдохните, – говорила Екатерина Артамоновна, подвигая стулья к столу. – Сейчас самоварчик согрею, перекусите. У меня к случаю пироги, вчера пекла – как знала, что приедешь! Вы, – обратилась она к Ледневу, – снимайте жакет. Уморились, упарились небось по жаре-то.
– Ничего не надо нам, – громко ответила Катя. – Отдохнем и поедем в город.
– Вот и посидите, – продолжала Екатерина Артамоновна, не слыша, что сказала Катя, но по тому, что Леднев снял и повесил на спинку стула китель, решив, что они остаются надолго. – Сейчас самовар поспеет.
– Я говорю – не надо, – громко повторила Катя, – не надо возиться. Мы ненадолго.
– Ну-ну, – расслышав, наконец, замахала руками Екатерина Артамоновна, – успеете! Сейчас вон Софьину девчонку крикну, мигом все… – Она повернулась к Ледневу. – Самой уж трудновато, так соседкина дочка помогает. Быстрая девчонка, вьюн, повертливая…
– Можно закурить? – спросил Леднев, вынимая папиросы.
– Такая девчонка.
– Бабушка! Закурить можно?! – крикнула Катя, кивая на папиросную коробку в руках Леднева.
– Чего это? Курите, курите! У нас в дому-то все табашники были. Курите!
На моле посвистывал самовар, по тарелкам были разложены пироги с рисом и луком и залежавшиеся слипшиеся конфеты с фруктовой начинкой. Пироги из простого теста и мелкого, второсортного риса, но очень вкусные, с румяной, чуть кисловатой корочкой. Леднев пил чай стакан за стаканом, обтирая платком вспотевший лоб.
– Не скучно вам здесь, Екатерина Артамоновна? – спросил Леднев.
– Что ж делать-то, – ответила она, – живу одна, никто ко мне не ездит, забыли старуху. Скучно, конечно. Вот не знаю: продать, что ли, дом? Пятнадцать тысяч дают. И в самом деле продать. Дом этот – один расход. А пятнадцать тысяч получу и уеду вон к Ивану или к Марии. Денег этих мне и хватит. Долго ли мне жить-то.
– Ну и продали бы.
Она покачала головой.
– А где помирать буду? Здесь все на своем месте. И похоронят тут. И дети не скажут, что мать померла, ничего им не оставила.
– Рано вы о смерти думаете, – сказал Леднев.
– Так ведь не всякому дано. Вот Павлов-то старик, Катерина знает его. Двух годов до ста не хватает… Бодрый старик. Еще говорят, на Кавказе люди до ста двадцати лет живут. Отчего бы это? Пища, что ли, такая?
– Воздух там, бабушка, горный, – сказал Леднев.
Она с сомнением покачала головой.
– А почему на Украине долго живут? И в Архангельской губернии, в газетах вон пишут. – Она обидчиво поджала губы, точно хотела сказать: нечего старухе голову морочить, сама грамотная.
– Все вместе, бабушка, – лениво сказал Леднев, – и воздух, и пища, и спокойствие. Конечно, и лечиться нужно, если больны.
– Старость могила лечит, – совсем уж строго отозвалась Екатерина Артамоновна.
– Бабушка, а ты помнишь их семью, Ледневых? – спросила Катя.
– Как же не помнить! Я всех помню. И родителя вашего помню.
– А почему их «кудесниками» звали?
– Ледневых-то? В деревне каждому прозвание дадут.
– А почему все-таки «кудесниками»?
Леднев удивленно посмотрел на Катю и произнес вполголоса:
– Первый раз слышу.
– «Кудесниками» почему? – Екатерина Артамоновна вытерла краем скатерти углы рта. – А потому, что родители ваши, уважаемый, родом не кадницкие, а из Дмитриевых гор…
– Ну и что же?
– А кто родом из Дмитриевых гор, тех всех «кудесниками» зовут. Пароход такой был – «Кудесник», давно, в наше еще время, – медленно и несколько нараспев начала Екатерина Артамоновна, подразумевая под «нашим временем» те годы, о которых слышала от дедов и прадедов. – Ну вот… Пароход этот дровами отапливался, машина на дровах работала заместо мазута. А мужики с Дмитриевых гор те дрова поставляли. Хозяин-то прижимист был, денежку платить ой как не любил, ну и задолжал мужикам за дрова. Вот подходит «Кудесник» к Дмитриевым горам: «Грузи, мужики, дрова!» А мужики капитану: «Долги платить надо!» А капитан им, мужикам: «Погрузите – рассчитаюсь». Что будешь делать! Погрузили они эти дрова – давай теперь расчет. А капитан им заместо денег гудок! Прощайте, мол, люди добрые! «Как такое?! По какому праву?» Дмитриевские мужики упрямые, за чалки уцепились: «Не пустим пароход, пока полного расчета не будет». И держат те чалки всей деревней. Смех! Ну, капитан скомандовал: «Полный вперед!» Они все с чалками этими в воду и попадали, и стар и мал… Думали пароход за чалку удержать, такие несообразные. С тех пор их «кудесниками» и зовут.
Катя и Леднев засмеялись.
– Вы на меня в обиде не будьте, – поджала губы Екатерина Артамоновна, – так уж рассказала, как народ говорит.
– Да что вы! Какая обида?
– Кто знает, какой кто человек, – сказала Екатерина Артамоновна, – а чин на вас, видать, большой. Раньше-то у нас какие чины были. Вон мой родитель капитан тоже, большие пароходы водил, а грамоте не знал, только что расписаться. Да и то, пока фамилию выведет, семь потов с него сойдет. Необразованный народ был, выдумывали прозвища разные. По нонешнему времени, может, и за невежество сочтут. А я, старуха, одна живу. Была у меня собака – сдохла.
– Да, правда, – спохватилась Катя, – а я думаю: где Букет?
– Подумала, так бы спросила… Сдох Букет, сдох. А кота вот этого, – она показала на гладкого рыжего кота, который лежал на кровати и посматривал на людей, точно понимая, что говорили о нем, – не люблю. Хоть и живет он у меня пятый год, а не люблю. Неискренний он, оттого и не люблю. Веры ему вот на столечко нет. – Она показала кончик ногтя.
– Вернулся Семен, – рассказывала Екатерина Артамоновна про младшего сына, жившего в Куйбышеве, – да и дома ничего хорошего. Вера на учителя кончает. Наталья на врача зубного учится. Девки смышленые, только мать ни во что не ставят, свысока разговаривают. Прошлым летом приезжали ко мне, ну да я их осадила – обиделись. Больше не едут. Разве можно на меня, на старую, обижаться! Того нет, этого нет… Где им достанешь! Известное дело, в городе-то в магазинах всем торгуют, а у нас тут и нет ничего… Ты бы им, что ль, Катерина, отписала: нельзя, мол, так.
Наступил вечер. Леднев вышел на улицу, посмотреть, не пришла ли машина.
– Да, – пробормотала старуха и вздохнула, – был бы человек. Как татаре те говорят: «Было бы с кем река брести, котома нести…» Вроде бы ничего, уважительный. Родителя его я не одобряла, уж ежели правду говорить. Такой человек был притворный – что больше народу в церкви, то он выше руку заносит… Ну, а этот, может, и ничего. Да что и толку-то замуж выходить? Вон у Арефьевых…
За окном послышался шум подъезжающей машины. Катя встала и начала собираться.
– Пусть Виктор пирогов моих попробует, – говорила Екатерина Артамоновна, завертывая в тряпочку пироги. – Приехал бы, что ли, на каникулы. Совсем забыли старуху.
– Он, наверное, приедет, – сказала Катя. Ей стало жаль бабушку, и она несколько раз поцеловала ее.
Старуха припала к ее груди и по-старчески всхлипнула.
– Что ты, бабушка, зачем? – прижимая ее к себе, ласково заговорила Катя. – Не надо, родная.
– Ах, Катюша, – всхлипывая и утирая слезы, сказала Екатерина Артамоновна, – одна ты у меня, а вот помру я скоро…
– Что ты! Перестань, пожалуйста!
Екатерина Артамоновна печально покачала головой.
– Не говори, Катюша, прошел мой век… Уж и ходить трудно, и не надо ничего… Только вот тебе мой завет: дом этот, если не жалко, Семену отдайте: семья у него, девочки.
– Да перестань ты.
Вошел Леднев. Стали прощаться.
– Извините, конечно, за угощение, – церемонно сказала Екатерина Артамоновна. – Уж чем богаты.
– Спасибо, – ответил Леднев, – извините, побеспокоили вас.
– Вот именно, приезжайте, приезжайте, – не слыша его, говорила Екатерина Артамоновна, выходя вслед за ними на улицу. – Отцу, внукам кланяйся, ну и другим прочим родственникам, кому мила, – добавила она, имея в виду нелюбимую невестку.
– Хорошо, хорошо, передам, – сказала Катя, садясь в машину.
Машина повернула за угол. Катя оглянулась и через заднее стекло кузова увидела бабушку. Она стояла у калитки в той самой позе, в какой каждый вечер встречала почту, хотя и знала, что писем ей, наверное, никаких нет.
– Разве угодишь старой? Что ни сделай, все нехорошо. Ты уж, Катерина, так и скажи: что могла, достала, а чего нет, того нет. И мне тоже некогда по магазинам бегать.
Катя приехала на пристань. Ирины там не оказалось.
Леднев, без кителя, в сетке с короткими рукавами, возился с мотористом в лодке. Он выскочил на поплавок, взял Катю за руку, повел в будку. Все это он проделал, не говоря ни слова, с деланно-непроницаемым выражением лица. Катя покорно шла за ним, понимала, что Леднев шутит, но не понимала, что эта шутка означает. В будке Леднев, продолжая одной рукой держать Катю, другой снял телефонную трубку и так, с трубкой в руке, набрал номер.
– Это ты? – спросил Леднев в трубку. – Ну, теперь разговаривай.
И передал трубку Кате.
– Слушаю, – сказала Катя.
Она услышала голос Ирины, тоненький и приветливый.
– Если бы вы знали, Екатерина Ивановна, как мне жалко. Папа меня поздно предупредил, и я уже обещала встретиться с ребятами. Ужасно жалко.
– Ничего не поделаешь, – сказала Катя, – поедем в другой раз.
– Обязательно, – ответила Ирина, – обязательно.
Катя повесила трубку. Леднев стоял рядом с тем же деланно-непроницаемым выражением лица. Потом сделал головой движение, означающее: «Ясно? И чтобы ко мне – никаких претензий».
Катер несся по реке, высоко задрав нос, равномерно похлопывал по волнам широким днищем. Вода бурлила за винтом, оставляя длинный пенистый след. Сильные брызги обдавали сидевших на корме Катю и Леднева, не задевая сидевшего впереди моториста.
Остались позади зубчатые стены кремля, широкая лестница, подымающаяся к памятнику Чкалова, и самый памятник, и массивы домов на высокой горе, и маленькие домишки предместья, сбегающие к реке по откосам, террасам и обрывам. Потянулся берег, изрытый оврагами, заросший лесом.
Блестит в овраге ручеек. Узкая тропинка вьется меж зарослей вяза. Кусты черемухи вошли в самую воду. Чайки кружат над рекой. В чаще деревьев – красные и зеленые крыши дач. Дальние излучины берега, синеватые, четкие, точно вырисованные на небе. Белые глыбы утесов, ослепительно сверкающие на солнце. И всюду рощи осокорей, этого спутника Волги, стройного, душистого, с нежно дрожащими листами. Катя с наслаждением вдыхала знакомый запах реки, впервые за много лет испытывая сладостное чувство покоя и тишины.
Невдалеке от кадницкой пристани они сошли на берег и отпустили катер.
– Вот здесь ты бросал в воду девушек.
Леднев оглядел узкую песчаную полоску берега.
– Пляжик-то так себе… Раньше мне он казался побольше.
– Ты сам раньше был поменьше. Затонский слесарь! А теперь шишка.
Они искупались, потом сидели на берегу, под палящим полуденным солнцем.
– Она не то что избалованная, – говорил Леднев про Ирину, – а самостоятельная чересчур, без матери выросла. Ну да ведь ты умница – сумеешь с ней поладить.
– Я думаю, нам лучше со всем этим подождать до осени, – сказала Катя.
Он приподнялся на локте.
– Почему?
– Я весь день на работе. Буду уходить, когда Ирина еще не встала, приходить, когда она уже легла. Буду в доме как ночлежник.
Потягиваясь, он сказал:
– Не такое уж это неразрешимое дело – работа.
– Работу я не брошу.
– Я и не предлагаю тебе бросать работу. Но можно перейти на более легкую. Все же семья, дом, а может быть, и народишь кого-нибудь, а? Какого-нибудь парнягу.
– Но, с другой стороны, – продолжала размышлять Катя, – нынешнее положение тоже глупо. Я не могу приходить к вам, сохраняя с тобой такие неопределенные отношения.
– Об этом я и говорю, – подхватил Леднев, – надо все решить одним ударом. Это лучше, чем так тянуть. И для нас, и для Ирины. Пойдем в загс, как полагается, устроим небольшой «фестиваль». А потом все образуется.
Она смеялась.
– А может быть, нам до осени не встречаться? Будем как жених и невеста, чинно, благородно.
– Ну нет, – объявил Леднев, – уж это завоевано, не уступлю.
* * *
Вот и Кудьма.Тот же шаткий деревянный мостик, лодки на берегу, сети на кольях, каменистая тропа с острыми гранями булыжников и мелкой, осыпающейся под ногами галькой.
Лавчонка сельпо, похожая на кирпичный сарай. Узенькие улички. Тесно прижавшиеся друг к другу дома. Наклонные участки огородов, сады на склонах горы.
Старики в кителях с якорями на медных пуговицах, в форменных фуражках – отдыхающие на покое ветераны волжского флота. Незнакомые молодые люди, девушки – наверно, студенты, приехавшие на каникулы. Дети, которых узнаешь только по тому, из чьих домов они выходят. Затихающие в вечернем тумане звуки улицы. И поля в дальней синеватой дымке.
– Ничего не помню, – говорил Леднев. – Одну минуточку, постой… – Он показал вниз, на маленькую уличку, под углом спускавшуюся к Кудьме: – На той улице наш дом?
– Нет! – Катя взяла его за локоть и повернула в противоположную сторону, где виднелась такая же отлого спускающаяся к берегу уличка. – Вон там вы жили. Видишь?
Они повернули на улицу, где стоял дом Екатерины Артамоновны. У калитки Катя увидела бабушку.
«Ждет почту», – подумала Катя и ускорила шаг, волнуясь, как всегда, когда приезжала в родной дом.
– Вот уж обрадовала так обрадовала! – Екатерина Артамоновна обняла и поцеловала внучку. – Совсем забыли старуху. Жду, жду, никак не дождусь. Вот уж радость-то, радость!
– Познакомься, бабушка, – сказала Катя громко: бабушка была глуховата.
Леднев протянул Екатерине Артамоновне руку, улыбаясь важной осанке старухи.
– Милости просим, милости просим, – говорила Екатерина Артамоновна, тяжело поднимаясь вслед за Катей и Ледневым по шаткой лестнице, заваленной всякой рухлядью. – Посидите, отдохните с дороги. Купались небось, закалялись? У нас тут летом хорошо. Зимой, конечно, глухомань, а летом – дача, из города приезжают.
Те же полутемные верхние комнаты с белым кафелем огромной печки и металлическими сетками от комаров на окнах, широкая деревянная кровать, бюро красного дерева, невесть когда и откуда появившееся в доме. И бабушка, постаревшая и располневшая, совсем седая, в темной кофте, выпущенной поверх широкой юбки.
– Посидите, отдохните, – говорила Екатерина Артамоновна, подвигая стулья к столу. – Сейчас самоварчик согрею, перекусите. У меня к случаю пироги, вчера пекла – как знала, что приедешь! Вы, – обратилась она к Ледневу, – снимайте жакет. Уморились, упарились небось по жаре-то.
– Ничего не надо нам, – громко ответила Катя. – Отдохнем и поедем в город.
– Вот и посидите, – продолжала Екатерина Артамоновна, не слыша, что сказала Катя, но по тому, что Леднев снял и повесил на спинку стула китель, решив, что они остаются надолго. – Сейчас самовар поспеет.
– Я говорю – не надо, – громко повторила Катя, – не надо возиться. Мы ненадолго.
– Ну-ну, – расслышав, наконец, замахала руками Екатерина Артамоновна, – успеете! Сейчас вон Софьину девчонку крикну, мигом все… – Она повернулась к Ледневу. – Самой уж трудновато, так соседкина дочка помогает. Быстрая девчонка, вьюн, повертливая…
– Можно закурить? – спросил Леднев, вынимая папиросы.
– Такая девчонка.
– Бабушка! Закурить можно?! – крикнула Катя, кивая на папиросную коробку в руках Леднева.
– Чего это? Курите, курите! У нас в дому-то все табашники были. Курите!
На моле посвистывал самовар, по тарелкам были разложены пироги с рисом и луком и залежавшиеся слипшиеся конфеты с фруктовой начинкой. Пироги из простого теста и мелкого, второсортного риса, но очень вкусные, с румяной, чуть кисловатой корочкой. Леднев пил чай стакан за стаканом, обтирая платком вспотевший лоб.
– Не скучно вам здесь, Екатерина Артамоновна? – спросил Леднев.
– Что ж делать-то, – ответила она, – живу одна, никто ко мне не ездит, забыли старуху. Скучно, конечно. Вот не знаю: продать, что ли, дом? Пятнадцать тысяч дают. И в самом деле продать. Дом этот – один расход. А пятнадцать тысяч получу и уеду вон к Ивану или к Марии. Денег этих мне и хватит. Долго ли мне жить-то.
– Ну и продали бы.
Она покачала головой.
– А где помирать буду? Здесь все на своем месте. И похоронят тут. И дети не скажут, что мать померла, ничего им не оставила.
– Рано вы о смерти думаете, – сказал Леднев.
– Так ведь не всякому дано. Вот Павлов-то старик, Катерина знает его. Двух годов до ста не хватает… Бодрый старик. Еще говорят, на Кавказе люди до ста двадцати лет живут. Отчего бы это? Пища, что ли, такая?
– Воздух там, бабушка, горный, – сказал Леднев.
Она с сомнением покачала головой.
– А почему на Украине долго живут? И в Архангельской губернии, в газетах вон пишут. – Она обидчиво поджала губы, точно хотела сказать: нечего старухе голову морочить, сама грамотная.
– Все вместе, бабушка, – лениво сказал Леднев, – и воздух, и пища, и спокойствие. Конечно, и лечиться нужно, если больны.
– Старость могила лечит, – совсем уж строго отозвалась Екатерина Артамоновна.
– Бабушка, а ты помнишь их семью, Ледневых? – спросила Катя.
– Как же не помнить! Я всех помню. И родителя вашего помню.
– А почему их «кудесниками» звали?
– Ледневых-то? В деревне каждому прозвание дадут.
– А почему все-таки «кудесниками»?
Леднев удивленно посмотрел на Катю и произнес вполголоса:
– Первый раз слышу.
– «Кудесниками» почему? – Екатерина Артамоновна вытерла краем скатерти углы рта. – А потому, что родители ваши, уважаемый, родом не кадницкие, а из Дмитриевых гор…
– Ну и что же?
– А кто родом из Дмитриевых гор, тех всех «кудесниками» зовут. Пароход такой был – «Кудесник», давно, в наше еще время, – медленно и несколько нараспев начала Екатерина Артамоновна, подразумевая под «нашим временем» те годы, о которых слышала от дедов и прадедов. – Ну вот… Пароход этот дровами отапливался, машина на дровах работала заместо мазута. А мужики с Дмитриевых гор те дрова поставляли. Хозяин-то прижимист был, денежку платить ой как не любил, ну и задолжал мужикам за дрова. Вот подходит «Кудесник» к Дмитриевым горам: «Грузи, мужики, дрова!» А мужики капитану: «Долги платить надо!» А капитан им, мужикам: «Погрузите – рассчитаюсь». Что будешь делать! Погрузили они эти дрова – давай теперь расчет. А капитан им заместо денег гудок! Прощайте, мол, люди добрые! «Как такое?! По какому праву?» Дмитриевские мужики упрямые, за чалки уцепились: «Не пустим пароход, пока полного расчета не будет». И держат те чалки всей деревней. Смех! Ну, капитан скомандовал: «Полный вперед!» Они все с чалками этими в воду и попадали, и стар и мал… Думали пароход за чалку удержать, такие несообразные. С тех пор их «кудесниками» и зовут.
Катя и Леднев засмеялись.
– Вы на меня в обиде не будьте, – поджала губы Екатерина Артамоновна, – так уж рассказала, как народ говорит.
– Да что вы! Какая обида?
– Кто знает, какой кто человек, – сказала Екатерина Артамоновна, – а чин на вас, видать, большой. Раньше-то у нас какие чины были. Вон мой родитель капитан тоже, большие пароходы водил, а грамоте не знал, только что расписаться. Да и то, пока фамилию выведет, семь потов с него сойдет. Необразованный народ был, выдумывали прозвища разные. По нонешнему времени, может, и за невежество сочтут. А я, старуха, одна живу. Была у меня собака – сдохла.
– Да, правда, – спохватилась Катя, – а я думаю: где Букет?
– Подумала, так бы спросила… Сдох Букет, сдох. А кота вот этого, – она показала на гладкого рыжего кота, который лежал на кровати и посматривал на людей, точно понимая, что говорили о нем, – не люблю. Хоть и живет он у меня пятый год, а не люблю. Неискренний он, оттого и не люблю. Веры ему вот на столечко нет. – Она показала кончик ногтя.
– Вернулся Семен, – рассказывала Екатерина Артамоновна про младшего сына, жившего в Куйбышеве, – да и дома ничего хорошего. Вера на учителя кончает. Наталья на врача зубного учится. Девки смышленые, только мать ни во что не ставят, свысока разговаривают. Прошлым летом приезжали ко мне, ну да я их осадила – обиделись. Больше не едут. Разве можно на меня, на старую, обижаться! Того нет, этого нет… Где им достанешь! Известное дело, в городе-то в магазинах всем торгуют, а у нас тут и нет ничего… Ты бы им, что ль, Катерина, отписала: нельзя, мол, так.
Наступил вечер. Леднев вышел на улицу, посмотреть, не пришла ли машина.
– Да, – пробормотала старуха и вздохнула, – был бы человек. Как татаре те говорят: «Было бы с кем река брести, котома нести…» Вроде бы ничего, уважительный. Родителя его я не одобряла, уж ежели правду говорить. Такой человек был притворный – что больше народу в церкви, то он выше руку заносит… Ну, а этот, может, и ничего. Да что и толку-то замуж выходить? Вон у Арефьевых…
За окном послышался шум подъезжающей машины. Катя встала и начала собираться.
– Пусть Виктор пирогов моих попробует, – говорила Екатерина Артамоновна, завертывая в тряпочку пироги. – Приехал бы, что ли, на каникулы. Совсем забыли старуху.
– Он, наверное, приедет, – сказала Катя. Ей стало жаль бабушку, и она несколько раз поцеловала ее.
Старуха припала к ее груди и по-старчески всхлипнула.
– Что ты, бабушка, зачем? – прижимая ее к себе, ласково заговорила Катя. – Не надо, родная.
– Ах, Катюша, – всхлипывая и утирая слезы, сказала Екатерина Артамоновна, – одна ты у меня, а вот помру я скоро…
– Что ты! Перестань, пожалуйста!
Екатерина Артамоновна печально покачала головой.
– Не говори, Катюша, прошел мой век… Уж и ходить трудно, и не надо ничего… Только вот тебе мой завет: дом этот, если не жалко, Семену отдайте: семья у него, девочки.
– Да перестань ты.
Вошел Леднев. Стали прощаться.
– Извините, конечно, за угощение, – церемонно сказала Екатерина Артамоновна. – Уж чем богаты.
– Спасибо, – ответил Леднев, – извините, побеспокоили вас.
– Вот именно, приезжайте, приезжайте, – не слыша его, говорила Екатерина Артамоновна, выходя вслед за ними на улицу. – Отцу, внукам кланяйся, ну и другим прочим родственникам, кому мила, – добавила она, имея в виду нелюбимую невестку.
– Хорошо, хорошо, передам, – сказала Катя, садясь в машину.
Машина повернула за угол. Катя оглянулась и через заднее стекло кузова увидела бабушку. Она стояла у калитки в той самой позе, в какой каждый вечер встречала почту, хотя и знала, что писем ей, наверное, никаких нет.
Глава двадцать пятая
Похудевшая, осунувшаяся, постаревшая, работала Дуся на кране. Она не только потеряла самое дорогое. Оскорбленным оказалось ее достоинство. Неужели она не стоит настоящей любви, настоящей жизни? Неужели не может иметь дом, семью, детей, как имеют другие женщины? Чем она хуже других? Неужели своей любовью к Сереже не заслужила этого?
Соня видела ее состояние, но приписывала его разлуке с Сутыриным. Поглядывая на Дусю, вполголоса пропела:
– Ты что, Дуся? – Соня заглянула ей в лицо. – Что случилось?
– Разошлись мы с Сережей, – не оглядываясь ответила Ошуркова.
Соня обомлела.
– Ты что такое говоришь? Как это разошлись?
– Наговорили ему про меня. И такая я и разэтакая. Вот и разошлись.
– Когда это случилось?
– Как у вас в гостях был, сразу после этого.
– Ах так… – осеклась Соня. – Ну ничего, наладится.
– Николаева работа.
– Что ты! – слабо запротестовала Соня, понимая, что это именно так. – Чего ты выдумываешь!
– Николай, – усталым голосом продолжала Дуся, – это точно. И не понимаю зачем. Что я ему такого сделала? Зачем в чужую жизнь лезть? Нехорошо.
Она некоторое время продолжала работать, потом сказала:
– Люди!.. На чужой жизни камаринского сплясать ничего не стоит. Николай тоже. Точно я для него вот как этот куль с мукой – бросил туда, бросил сюда. Зачем? Может, у нас с Сережей жизнь наладилась бы. Сколько нас трепало. Ан нет! Не дадим!
– Ну ладно, не расстраивайся! – жалобно проговорила Соня.
Дусин голос, монотонный, мертвый, сверлил ей сердце.
– Я поговорю с Сережей. Все образуется, вот увидишь.
– Понимаю: обидно ему слушать про меня разное. Поговори как с человеком, выслушай. Так нет, в душу наплевал. А за что? Разве я его не любила? Или от семьи увела? Ну, было у меня в жизни. Ведь свободная была, бесконтрольная. От тоски, от безделья больше. А при нем разве что позволяла?
– Не рви ты мое сердце! – закричала Соня. – Вот увидишь – поговорю с Сережей, и все наладится. Ведь любит он тебя. Оттого и взорвался. Ему сейчас тоже нелегко: у Клары суд, думаешь, приятно? Тоже ведь мать его ребенка, жена законная. Вот и разнервничался.
Всегда казалось, что главный в семье – Николай. Соня умело поддерживала в нем эту иллюзию, особенно на людях. Но бывали минуты, когда Соня оставляла свою семейную дипломатию, все тщательно разработанные способы руководства мужем и высказывалась с прямотой и непримиримостью, которые пугали Николая и ставили его в тупик.
– Как ты мог?! Дусе разбил жизнь и Сергею. Какое ты имел право вмешиваться?
Николай сам был не рад тому, что произошло. Но осознать свою вину было для него мукой, признать ее – еще большей. В этом хотя и честном, но чересчур прямолинейном уме мысль сидела крепко, выбить ее оттуда было трудно.
– Ладно, – огрызнулся он, – разберутся без нас с тобой.
– Тут жизнь, судьба – тебе раз плюнуть. Наговорил, наболтал… И кто тебе дал право вмешиваться? И Сергей хорош – слушает.
– Как же ему не слушать, если говорят?
Соня остановилась перед Николаем.
– Если бы ко мне пришла какая-нибудь баба на тебя наговаривать, я бы ей рта не позволила открыть!
– Завела, завела! – проворчал Николай, понимая, что Соня сейчас в том состоянии, когда ее не заставишь молчать.
Она с грустью проговорила:
– Мне, Коля, очень неприятно, что ты это сделал. Очень.
Не глядя на жену, Николай пробормотал:
– Сам не знаю, как получилось… Выпили. Я с ним о Кларе начал, о суде, ну, а тут слово за слово.
Соня увидела на лице Николая знакомое ей страдальческое выражение. Ей сразу стало жаль его.
– Коленька, поговори с Сережей, объясни ему. Нельзя же так. На Дусе лица нет, Сергей тоже переживает. Ну, поговори!
– Что же я ему теперь скажу? – спросил Николай.
– Объясни, что ты совсем не это хотел сказать. Объясни, как Дуся работает, старается..
– Вот еще! – угрюмо пробормотал Николай.
– Давно не видались, – заговорил он, улыбаясь и снимая фуражку. – Как живете, Екатерина Ивановна?
– Ничего, спасибо. Как вы?
– Тоже ничего.
Они вышли на вновь строящуюся набережную Оки. Солнце еще грело, но с реки уже дул прохладный ветер. Багровые, оранжевые листья осин перевешивались через заборы, мешаясь с желтыми листьями берез и лип. Нити паутины плыли в воздухе, сверкая и переливаясь на солнце, повисая на металлических опорах кранов. Два художника, оба старенькие, в соломенных шляпах и теплых пальто, сидели на берегу на маленьких раскладных стульях и рисовали.
– Что новенького, Сергей Игнатьевич? – спросила Катя. – Рассказывайте.
– О чем рассказывать? – печально проговорил Сутырин. – Дела все старые.
– Я слыхала, у вашей бывшей жены неприятности. – Катя поглядела на грустное лицо Сутырина. Про таких, бывало, бабушка говорила: «Его только ленивый не обидит».
– Да. Растрата.
– У вас оформлен развод?
– Нет еще.
– Она не согласна?
– Так как-то. Не говорили толком.
– Не хотелось возиться?
– И это было.
– Процедура неприятная, – согласилась Катя, – но если уж ее все равно не миновать, то чем скорее, тем лучше.
– Слабость наша, – усмехнулся Сутырин, глядя в сторону. Катя старалась не упустить нить, которая должна привести их к разговору о Дусе.
– Такая слабость потом оборачивается против нас самих.
– Всего не предугадаешь, так вот получается. – Сутырин остановился, виновато улыбнулся. – Дальше не пойду. Надо на судно возвращаться.
Но Катя не была намерена оставить разговор незаконченным:
– Вы никому ничего не хотите передать, Сергей Игнатьевич?
Он пробормотал:
– Кому это?
– Ермаковым, Ошурковой…
– Да нет, чего передавать…
Катя взяла его за руку.
– Сергей Игнатьевич! Вы мне позволите говорить об этом?
– Чего же, говорите.
– Я не имею права вмешиваться в ваши дела. Да я и не знаю толком, что произошло. Но я хочу вам сказать: Дуся Ошуркова достойный человек и достойная женщина, поверьте мне, я тоже женщина и понимаю эти вещи. А то, что было когда-то, – стоит ли об этом думать! Жизнь надо подчинять будущему, а не прошлому. А прошлое уже позади, и хорошее и плохое – все прошло.
– Не всякое забывается, – мрачно сказал Сутырин.
– Неправда, Сергей Игнатьевич, неправда!
Катя положила руки на плечи Сутырина, повернула его к себе. Сутырин смущенно улыбнулся.
– Надо помнить все хорошее, а не все плохое, – заговорила Катя. – Ошибки у всякого были и есть. Разве ваша женитьба на Кларе не ошибка? И у Дуси были ошибки. Так что же, кончена жизнь? А вы думаете, у меня их не было? Если бы у меня не было в жизни ошибок, так, может быть, до тридцати лет в девках бы не сидела.
– Спасибо вам за доброе слово, Екатерина Ивановна, только тяжело все это. Глаза бы не глядели.
– Тяжело. А то, что дается легко, ничего и не стоит.
Он молчал.
– А помните, Сергей Игнатьевич, когда-то еще на «Амуре» мы говорили о Жене Кулагине?
Сутырин улыбнулся своей доброй улыбкой.
– Так ведь много чего говорили. Разве все упомнишь?
– А я вот помню. Вы говорили, что людей надо понимать, жалеть, в общем, что-то в этом роде.
– Может быть, и говорил.
– Вы тогда показались мне добрым человеком. Почему же сейчас, когда есть женщина, которая заслуживает и вашей доброты, и вашего внимания, вы отказываете ей и в том и в другом?
Сутырин ничего не ответил. Катя продолжала:
– А я вам скажу почему. Тогда это не задевало вас лично, а сейчас задевает.
– Вот видите, – мрачно проговорил Сутырин, – вы Женьку не прощали, а хотите, чтобы я Дусю простил.
– Дусю нечего прощать, – жестко ответила Катя, – Дуся перед вами ни в чем не провинилась. Вы подумайте о том, простит ли она вам зло, которое вы ей теперь причиняете. Вы можете ее любить или не любить – дело ваше. Но оскорблять ее вы не имеете права. А вы это сделали. Ударили человека по больному месту.
Он смущенно пробормотал:
– Может, что в сердцах и сказал, только зла не хочу. А что касается остального, так через это я перейти не могу, и жизни у нас не будет.
– Это вопрос другой, – сказала Катя, – вы можете разойтись с ней. Но лишать ее своего уважения вы не должны. Она сейчас на хорошем, правильном пути, и не надо ей мешать, Поддержать ее надо.
Он сказал, улыбаясь:
– Наговорили вы обо мне, Екатерина Ивановна, всякого. А все же хорошо с вами, на сердце легче. Только идти мне надо, сейчас отправляться будем.
– Ну-ну, – Катя протянула ему руку, – не обижайтесь.
– Зачем же…
– И советую: как в порт снова придете, зайдите к Дусе и поговорите с ней, просто поговорите.
Он сказал:
– Нет уж, что сломано – того не склеишь.
Одинокий человек, прикасаясь к чужой судьбе, перестает быть одиноким. В Дусе Ошурковой, в ее преображении Катя видела главный результат того, что она делала у себя на участке: то человеческое, что является целью и смыслом наших усилий.
Соня видела ее состояние, но приписывала его разлуке с Сутыриным. Поглядывая на Дусю, вполголоса пропела:
Дуся сухими глазами продолжала следить за грузом.
Белу кофточку скроила,
Полки укоротила,
Полюбила я мальчишку —
Сердце узаботила.
– Ты что, Дуся? – Соня заглянула ей в лицо. – Что случилось?
– Разошлись мы с Сережей, – не оглядываясь ответила Ошуркова.
Соня обомлела.
– Ты что такое говоришь? Как это разошлись?
– Наговорили ему про меня. И такая я и разэтакая. Вот и разошлись.
– Когда это случилось?
– Как у вас в гостях был, сразу после этого.
– Ах так… – осеклась Соня. – Ну ничего, наладится.
– Николаева работа.
– Что ты! – слабо запротестовала Соня, понимая, что это именно так. – Чего ты выдумываешь!
– Николай, – усталым голосом продолжала Дуся, – это точно. И не понимаю зачем. Что я ему такого сделала? Зачем в чужую жизнь лезть? Нехорошо.
Она некоторое время продолжала работать, потом сказала:
– Люди!.. На чужой жизни камаринского сплясать ничего не стоит. Николай тоже. Точно я для него вот как этот куль с мукой – бросил туда, бросил сюда. Зачем? Может, у нас с Сережей жизнь наладилась бы. Сколько нас трепало. Ан нет! Не дадим!
– Ну ладно, не расстраивайся! – жалобно проговорила Соня.
Дусин голос, монотонный, мертвый, сверлил ей сердце.
– Я поговорю с Сережей. Все образуется, вот увидишь.
– Понимаю: обидно ему слушать про меня разное. Поговори как с человеком, выслушай. Так нет, в душу наплевал. А за что? Разве я его не любила? Или от семьи увела? Ну, было у меня в жизни. Ведь свободная была, бесконтрольная. От тоски, от безделья больше. А при нем разве что позволяла?
– Не рви ты мое сердце! – закричала Соня. – Вот увидишь – поговорю с Сережей, и все наладится. Ведь любит он тебя. Оттого и взорвался. Ему сейчас тоже нелегко: у Клары суд, думаешь, приятно? Тоже ведь мать его ребенка, жена законная. Вот и разнервничался.
Всегда казалось, что главный в семье – Николай. Соня умело поддерживала в нем эту иллюзию, особенно на людях. Но бывали минуты, когда Соня оставляла свою семейную дипломатию, все тщательно разработанные способы руководства мужем и высказывалась с прямотой и непримиримостью, которые пугали Николая и ставили его в тупик.
– Как ты мог?! Дусе разбил жизнь и Сергею. Какое ты имел право вмешиваться?
Николай сам был не рад тому, что произошло. Но осознать свою вину было для него мукой, признать ее – еще большей. В этом хотя и честном, но чересчур прямолинейном уме мысль сидела крепко, выбить ее оттуда было трудно.
– Ладно, – огрызнулся он, – разберутся без нас с тобой.
– Тут жизнь, судьба – тебе раз плюнуть. Наговорил, наболтал… И кто тебе дал право вмешиваться? И Сергей хорош – слушает.
– Как же ему не слушать, если говорят?
Соня остановилась перед Николаем.
– Если бы ко мне пришла какая-нибудь баба на тебя наговаривать, я бы ей рта не позволила открыть!
– Завела, завела! – проворчал Николай, понимая, что Соня сейчас в том состоянии, когда ее не заставишь молчать.
Она с грустью проговорила:
– Мне, Коля, очень неприятно, что ты это сделал. Очень.
Не глядя на жену, Николай пробормотал:
– Сам не знаю, как получилось… Выпили. Я с ним о Кларе начал, о суде, ну, а тут слово за слово.
Соня увидела на лице Николая знакомое ей страдальческое выражение. Ей сразу стало жаль его.
– Коленька, поговори с Сережей, объясни ему. Нельзя же так. На Дусе лица нет, Сергей тоже переживает. Ну, поговори!
– Что же я ему теперь скажу? – спросил Николай.
– Объясни, что ты совсем не это хотел сказать. Объясни, как Дуся работает, старается..
– Вот еще! – угрюмо пробормотал Николай.
* * *
«Керчь» возила теперь зерно и на участке не появлялась. Катя отправилась на мельницу. В луче прожектора, прорезавшем мучную пыль, летала масса бабочек, казавшихся светлыми юркими рыбками, ныряющими в глубине моря. И на черном кителе Сутырина тоже лежала серая мучная пыль. И сам он выглядел серым, помятым, будто только что встал с постели или провел бессонную ночь.– Давно не видались, – заговорил он, улыбаясь и снимая фуражку. – Как живете, Екатерина Ивановна?
– Ничего, спасибо. Как вы?
– Тоже ничего.
Они вышли на вновь строящуюся набережную Оки. Солнце еще грело, но с реки уже дул прохладный ветер. Багровые, оранжевые листья осин перевешивались через заборы, мешаясь с желтыми листьями берез и лип. Нити паутины плыли в воздухе, сверкая и переливаясь на солнце, повисая на металлических опорах кранов. Два художника, оба старенькие, в соломенных шляпах и теплых пальто, сидели на берегу на маленьких раскладных стульях и рисовали.
– Что новенького, Сергей Игнатьевич? – спросила Катя. – Рассказывайте.
– О чем рассказывать? – печально проговорил Сутырин. – Дела все старые.
– Я слыхала, у вашей бывшей жены неприятности. – Катя поглядела на грустное лицо Сутырина. Про таких, бывало, бабушка говорила: «Его только ленивый не обидит».
– Да. Растрата.
– У вас оформлен развод?
– Нет еще.
– Она не согласна?
– Так как-то. Не говорили толком.
– Не хотелось возиться?
– И это было.
– Процедура неприятная, – согласилась Катя, – но если уж ее все равно не миновать, то чем скорее, тем лучше.
– Слабость наша, – усмехнулся Сутырин, глядя в сторону. Катя старалась не упустить нить, которая должна привести их к разговору о Дусе.
– Такая слабость потом оборачивается против нас самих.
– Всего не предугадаешь, так вот получается. – Сутырин остановился, виновато улыбнулся. – Дальше не пойду. Надо на судно возвращаться.
Но Катя не была намерена оставить разговор незаконченным:
– Вы никому ничего не хотите передать, Сергей Игнатьевич?
Он пробормотал:
– Кому это?
– Ермаковым, Ошурковой…
– Да нет, чего передавать…
Катя взяла его за руку.
– Сергей Игнатьевич! Вы мне позволите говорить об этом?
– Чего же, говорите.
– Я не имею права вмешиваться в ваши дела. Да я и не знаю толком, что произошло. Но я хочу вам сказать: Дуся Ошуркова достойный человек и достойная женщина, поверьте мне, я тоже женщина и понимаю эти вещи. А то, что было когда-то, – стоит ли об этом думать! Жизнь надо подчинять будущему, а не прошлому. А прошлое уже позади, и хорошее и плохое – все прошло.
– Не всякое забывается, – мрачно сказал Сутырин.
– Неправда, Сергей Игнатьевич, неправда!
Катя положила руки на плечи Сутырина, повернула его к себе. Сутырин смущенно улыбнулся.
– Надо помнить все хорошее, а не все плохое, – заговорила Катя. – Ошибки у всякого были и есть. Разве ваша женитьба на Кларе не ошибка? И у Дуси были ошибки. Так что же, кончена жизнь? А вы думаете, у меня их не было? Если бы у меня не было в жизни ошибок, так, может быть, до тридцати лет в девках бы не сидела.
– Спасибо вам за доброе слово, Екатерина Ивановна, только тяжело все это. Глаза бы не глядели.
– Тяжело. А то, что дается легко, ничего и не стоит.
Он молчал.
– А помните, Сергей Игнатьевич, когда-то еще на «Амуре» мы говорили о Жене Кулагине?
Сутырин улыбнулся своей доброй улыбкой.
– Так ведь много чего говорили. Разве все упомнишь?
– А я вот помню. Вы говорили, что людей надо понимать, жалеть, в общем, что-то в этом роде.
– Может быть, и говорил.
– Вы тогда показались мне добрым человеком. Почему же сейчас, когда есть женщина, которая заслуживает и вашей доброты, и вашего внимания, вы отказываете ей и в том и в другом?
Сутырин ничего не ответил. Катя продолжала:
– А я вам скажу почему. Тогда это не задевало вас лично, а сейчас задевает.
– Вот видите, – мрачно проговорил Сутырин, – вы Женьку не прощали, а хотите, чтобы я Дусю простил.
– Дусю нечего прощать, – жестко ответила Катя, – Дуся перед вами ни в чем не провинилась. Вы подумайте о том, простит ли она вам зло, которое вы ей теперь причиняете. Вы можете ее любить или не любить – дело ваше. Но оскорблять ее вы не имеете права. А вы это сделали. Ударили человека по больному месту.
Он смущенно пробормотал:
– Может, что в сердцах и сказал, только зла не хочу. А что касается остального, так через это я перейти не могу, и жизни у нас не будет.
– Это вопрос другой, – сказала Катя, – вы можете разойтись с ней. Но лишать ее своего уважения вы не должны. Она сейчас на хорошем, правильном пути, и не надо ей мешать, Поддержать ее надо.
Он сказал, улыбаясь:
– Наговорили вы обо мне, Екатерина Ивановна, всякого. А все же хорошо с вами, на сердце легче. Только идти мне надо, сейчас отправляться будем.
– Ну-ну, – Катя протянула ему руку, – не обижайтесь.
– Зачем же…
– И советую: как в порт снова придете, зайдите к Дусе и поговорите с ней, просто поговорите.
Он сказал:
– Нет уж, что сломано – того не склеишь.
Одинокий человек, прикасаясь к чужой судьбе, перестает быть одиноким. В Дусе Ошурковой, в ее преображении Катя видела главный результат того, что она делала у себя на участке: то человеческое, что является целью и смыслом наших усилий.