Наверняка рано или поздно мое прошлое откроется. Но чем известнее я становлюсь, тем безопаснее. Рядового инженера посадить просто. Но если я получу Сталинскую премию, то есть официальное признание правительства, посадить меня можно будет только с санкции правительства. Решатся ли «органы» загружать его столь мелким делом – анкету человек не так заполнил? Не думаю. Значит, вопрос стоит так: разоблачат меня до того, как я получу Сталинскую премию, или после. В Комитете по Сталинским премиям «Водители» уже прошли первый, главный этап – секцию литературы, рецензенты отозвались положительно, пресса громадная, книга широко читается. Предстояло пленарное заседание Комитета, а затем окончательное утверждение в Совете Министров СССР под председательством Сталина. Списки лауреатов объявляли обычно в марте – апреле следующего года. Мне оставалось ждать и надеяться, что все закончится благополучно.
   Задумал я роман об одинокой женщине – много одиноких женщин было после войны. И только написав роман о женщине, как мне казалось, писатель может состояться. Побывал на швейной фабрике, но не потянуло писать о швеях. Да и некогда: держал корректуру отдельного издания «Водителей», заключал договора с республиканскими и зарубежными издательствами, давал интервью газетам – они уже заранее готовили обзорные статьи о произведениях, удостоенных Сталинской премии, вел переговоры с Ленфильмом об экранизации романа, они ни к чему не привели – «Водители» так и не были экранизированы; ездил на встречи с читателями, иногда со мной отправлялся туда и мой друг Василий Михайлович Сухаревич – фигура примечательная в литературной богеме тех, да и последующих, лет.
   Мой ровесник, родом из Пятигорска, язвительно остроумный, лицо сатира, одновременно напоминающее лицо Вольтера, бабник, выпивоха, незаменимый человек в компании. Мать отдала его, четырнадцатилетнего с шестиклассным образованием, учеником в самый большой ресторан Пятигорска, принадлежавший частному владельцу – был нэп. Стал Вася прекрасным поваром и как таковой, уже будучи журналистом, был хорошо известен в московских литературных и журналистских кругах. На домашних сборищах, ужинах «становился к плите» и варил, жарил, пек, занимался всем, кроме одного – никогда не мыл посуду: «Я повар, а не судомойка. Привет с Анапы!» Соблюдал свой поварской престиж.
   Но там, в Пятигорске, на кухне, поваренка Васю тянуло писать. Писал сначала в стенной газете, потом стал посылать корреспонденции в окружную газету, стал Вася «рабкором» – рабочим корреспондентом. Был писуч, не лишен дарования, с юмором, с издевочкой, писал заметки типа: «Охрана труда, где ты?», «Кто заботится о рабочих?», «Когда выдадут спецодежду?» Критиковал хозяина, профсоюз… Нэп ликвидировали, ресторан стал государственным, Вася критиковал администрацию, трест народного питания («Нарпит»), опять тот же профсоюз – эта мишень была у него постоянной. Перо у Васи было бойкое, задор молодой, поварское дело знал, его заметки разбирались в «инстанциях», по ним выносились решения, в общем, поднадоел он начальству изрядно, особенно председателю профсоюза работников общественного питания, некоему Аггею Кузьмичу (фамилию забыл). Вася изводил Аггея Кузьмича, и тот избавился от него распространенным в те времена способом – послал на учебу в Москву. Пришла путевка в Архитектурный институт, по ней Аггей Кузьмич и послал Васю: «Человек молодой, способный, надо ему расти…»
   Поехали двое – Вася и еще один пятигорский парень, Саша Тарасенков, из интеллигентной семьи, окончил девятилетку, прекрасный рисовальщик, его приняли в институт, а бедного Васю – нет: не сдал ни одного экзамена. Что делать? Возвращаться в Пятигорск неохота, жить в Москве негде. Саше дали койку в общежитии, Вася под ней спал, чтобы комендант не видел. На работу никуда не берут – нет прописки, нет документа о поварской квалификации, не запасся, надеялся, что с кухней покончено навсегда. Промыкался Вася с полгода, пообносился, изголодался, подкармливал его Саша в студенческой столовой винегретом, но Саша сам на стипендии.
   Идет как-то Вася по улице Горького, и ему навстречу… Аггей Кузьмич – тот самый председатель профсоюза работников питания в Пятигорске.
   – Вася, ты?
   – Я, Аггей Кузьмич.
   – Рад тебя видеть, Вася, – говорит Аггей Кузьмич, – честно говорю, рад, как родному. Давай зайдем вот сюда, посидим.
   Заходят они в кафе-закусочную, раздеваются в гардеробе. Вася стесняется – пиджак порван на локтях, брюки обтрепались, облохматились, рубашка грязная, но ничего не поделаешь – в пальто не пускают.
   Сели за столик, Аггей Кузьмич заказал водку, закуску – он, Аггей Кузьмич, угощает.
   – Как дела, Вася, рассказывай.
   – Плохи мои дела, Аггей Кузьмич, в институт не приняли, квартиры нет, прописки нет, работы нет.
   Аггей Кузьмич сочувственно покачал головой:
   – Плохо, конечно… Но выход у тебя есть: вернешься домой, работать будешь по специальности, порядок! Вот мои дела, Вася, намного хуже.
   – Что такое, Аггей Кузьмич?
   – Перевели в Москву на высокую должность. Только работа не по мне. А уйти не могу – партийное поручение. Партия послала – справляйся!
   – Что за работа, Аггей Кузьмич?
   – Назначили меня главным редактором журнала «Общественное питание». А я сроду ни в журнале, ни в газете не работал.
   – Не расстраивайтесь, Аггей Кузьмич, журнал-то ведь выходит, значит, люди там есть, авторы, редакторы, постепенно и вы освоитесь.
   – Какие люди?! Специалисты нужны, а их нет. Сидят там два ученых еврея – умные, грамотные, но ведь общественного питания не знают. – Он задумался, посмотрел на Сухаревича. – Слушай, Вася, а ведь ты газетчик, рабкором был! Какие в Пятигорске статьи закатывал! Пойдем ко мне в журнал работать! Я тебе с пропиской помогу. А, Вася?! Выручай!
   И стал Вася работать в журнале «Общественное питание». Хорошо работал, усердно, понимал, какой шанс выпал. Ездил на фабрики-кухни, в столовые, рестораны, на новостройки, на заводы, в железнодорожные буфеты, публиковал в каждом номере по несколько корреспонденции, материал шел за материалом, все со знанием дела: сколько в котел заложено, сколько не доложено, и где недовес, и как обслуживают – все по существу. С его помощью «ученые евреи» стали писать квалифицированные статьи о задачах общественного питания в период строительства социализма. Журнал пошел в гору.
   Аггей Кузьмич прописал Васю в общежитии мясокомбината, комнату Вася снял на Арбате, в Резчиковом переулке, купил костюм, рубашку, пальто, новые штиблеты. Теперь уже не Саша Тарасенков подкармливал его винегретом в студенческой столовой, а он водил Сашу по ресторанам, всюду Сухаревича знали, принимали по первому разряду. Завел Вася дружбу с журналистами. Корреспондентское удостоверение открывало ему двери не только в столовые и кафе, но и в театры, на выставки, в концертные залы.
   Вася был на редкость артистичен, из него мог бы получиться великий актер или конферансье. Он мог изображать кого угодно, имитировал не только голос, но и содержание речи – именно так , и только так, должен был говорить изображаемый им человек, поразительно читал Маяковского, Блока, память – феноменальная. Но хотел стать писателем, а этого дара не было. Он мог на ходу написать заметку, корреспонденцию, но сидеть за столом не отрываясь не умел. Ему сопутствовала удача, и он вел рассеянный образ жизни… Женщины, женщины, женщины… Привлекал их талантом, красноречием, остротами, застольями, импровизациями, домашними ужинами, которые превращал в пиршества. Притворно вздыхал: «Тяжело нам, красивым мужчинам». Женился – разошелся, второй раз женился – опять разошелся, а потом, до конца дней своих, оставался холостяком.
   Шикарная жизнь оборвалась неожиданно. В одной из главных московских газет появилась статья: «Кто питается в „Общественном питании“». Авторский гонорар журнала целиком получали его штатные сотрудники, половину всего гонорара – В. М. Сухаревич. Васю из журнала выгнали, редакцию разогнали, вероятно, и Аггей Кузьмич полетел, подробностей не знаю.
   Но Вася не пропал. Профессиональный журналист, имея в Москве множество знакомых, стал театральным рецензентом, ездил по областным театрам, писал рецензии на спектакли, пытался сам сочинять пьесы – не получилось, хохмы в них были, но на одних хохмах не выедешь. Так рецензентом и остался, работал в «Советском искусстве», в «Литературной газете», в «Крокодиле», напечатал несколько юмористических рассказов, довольно слабых. Но не огорчался, обладал счастливым характером: никому не завидовал, никого не старался опередить, был терпим, незлобив, незлопамятен, не жаловался, ни на что не сетовал, довольствовался тем, что имел, и потому был мудрее многих.
   Вел себя достойно. Во время войны служил в какой-то центральной газете, редактор ему говорит:
   – Вася, ты чистокровный русский человек, православный, а фамилия у тебя смахивает на еврейскую: Сухаревич, Гуревич… Есть установка: в газете должны быть русские имена, не надо давать пищу фашистской антисемитской пропаганде. Как-нибудь измени свою фамилию.
   – Хорошо, – ответил Вася, – свою фамилию Сухаревич я изменю, но при одном условии.
   – Каком?
   – У Гоголя в «Мертвых душах» помещик Собакевич тоже должен поменять фамилию.
   Этот рассказ долго потом ходил по Москве. Конечно, прежних заработков у Васи уже не было, но жил он неплохо. Его холостяцкую квартиру возле Большой Грузинской полюбили молодые преуспевающие драматурги. Заходили за Васей, тот снимал шлепанцы, надевал ботинки, вместе отправлялись на Тишинский рынок, покупали мясо, рыбу, зелень, все, что требовал Вася, и дома он «сооружал» обед, «пищу богов». На его «борщи» сбегалось много народа, каждый, конечно, с бутылкой. В Васе был поразительный талант гостеприимства, от доброты, от широты натуры. Так и жил. Вышел на пенсию. Ходил по улице или по Переделкину, когда наезжал ко мне, важный, солидный, с палкой, на которую не опирался, а выкидывал перед собой в такт своему шагу, как большую трость – этакий лорд, аристократ.
   Перед войной Васин пятигорский приятель Саша Тарасенков окончил Архитектурный институт, стал заметным в Москве архитектором, талантливый, работоспособный, был женат на моей сестре Рае и жил у нас на Арбате. Вася к ним захаживал, там мы с ним и познакомились. Заехал я как-то к маме вечером, быстро прошел по двору, к счастью, никто меня не увидел, но дома у нас оказался Вася. Он, конечно, знал, что я после ссылки, что мне нельзя появляться в Москве, но не выдал, правда, распушил передо мной хвост, показывая свою значительность, но это было не главное, главное – не продал, я это оценил.
   Когда я вернулся из армии и начал писать, Сухаревич был единственным моим знакомым, имевшим отношение к литературе. Ему я показывал первые свои писания, о чем уже упоминал. Жил он тогда в Ружейном переулке, между Плющихой и Садовым кольцом, у своей второй жены. Принес я ему первые главы «Кортика», а через месяц приехал узнать его мнение. Сидя на полу, Вася перебивал матрас, вынул гвоздик изо рта и сказал:
   – Прочитал твой опус. Знаешь, Толя, из тебя может получиться писатель.
   И вернул мне рукопись. Поля ее были испещрены Васиными пометками: «Ха-ха!», «Ну и ну», «Ах, какой умный!», «Неужели?», «Чепуха!», «Графомания!», «За такие фразы убивают!» И все в таком роде. Я на него не обижался, кое-что в его пометках было верным. Со временем убедился, что читательские замечания полезны: если что-то задело, над этим стоит подумать. Такие же пометки были и на последующих главах рукописи. Но как бы ни петушился Сухаревич, как бы ни высокомерничал, что бы ни писал на полях моей рукописи, все же он первый сказал: «Толя, из тебя может получиться писатель». Этого я никогда не забывал.
   В пятидесятом году он был неизменным моим спутником, да и собутыльником. Кафе «Националы», туда приходили многие писатели, а завсегдатаем был Юрий Олеша; ресторан «Гранд-Отель», его метрдотель Альберт Карлович знал Васю еще со времен журнала «Общественное питание», когда тот считался важным лицом. Вася, и со мной приходя, держался как важное лицо. Ресторан Химкинского речного вокзала. Я любил сидеть там на открытой террасе, водная гладь чем-то притягивала, именно там, в Химках, впервые мелькнула мысль: роман об одинокой женщине связать как-то с рекой, с Волгой. Мелькнула мысль, но еще не взбудоражила…
   Вася пожинал со мной плоды моего успеха. Человек легкий, покладистый, к жизни относился спокойно и философски. Позвонишь ему: «Как дела, Вася?» – «Ничего, все тихо». Любил, чтобы было тихо, умел отбрасывать от себя житейские невзгоды, рядом с ним и я чувствовал себя спокойно. Уверенный в том, что я обязательно получу Сталинскую премию, Вася говорил:
   – Вот тогда-то зададим банкетик. Всем покажем! Привет с Анапы!

19

   Идеологически Союз писателей был казармой. Организационно – департаментом. Его сотрудники имели дело не со случайными посетителями, а с постоянными, с писателями. Были хорошо с ними знакомы, обслуживали их съезды, пленумы, заседания, обедали в том же ресторане ЦДЛ, ездили в те же Дома творчества, пользовались одной поликлиникой – Литфонда; бывало, молодые сотрудницы выходили замуж за писателей, жили со своими мужьями в писательских домах, писателей во все времена селили кучно: в Лаврушинском переулке, на улице Фурманова, на Ломоносовском проспекте, в районе метро «Аэропорт», в Астраханском переулке. Сотрудники много чего знали о каждом, писательская жизнь протекала у них на виду.
   Ко мне в аппарате Союза относились с симпатией: молодой, уже известный, но общительный, демократичный, прошел войну, встречали с улыбкой, приветливо.
   Но вот прихожу в Союз, было это в начале марта 1951 года, и сразу, с первого же мгновения, возникло ощущение опасности, хорошо знакомое, въевшееся во все поры моего существа. Быстро промелькнувший взгляд, любопытный или настороженный, замкнутое, отчужденное лицо, подчеркнутое равнодушие, как бы вынужденное рукопожатие, притворная занятость – мелочи, обычному человеку ничего не говорящие, но мне вполне понятные.
   Много лет спустя в Доме творчества «Малеевка» мы стояли в холле с Евгенией Семеновной Гинзбург, автором «Крутого маршрута», восемнадцать лет проведшей в сталинских тюрьмах, лагерях и ссылках. Мимо нас прошел Виктор Николаевич Ильин, поздоровался со мной. Евгения Семеновна проводила его взглядом:
   – Кто этот человек?
   – Ильин, секретарь Московского отделения Союза писателей.
   – Он – кагэбист.
   – Почему вы так думаете? – Мне было интересно, что она скажет.
   – У него это на лице написано.
   Ильин всю жизнь прослужил в «органах», и Евгения Семеновна с одного взгляда узнала в нем кагэбиста, такое лицо бывший зек отличит среди сотни других.
   Так и человек, за которым тянется 58-я статья, живет с опасением, что об этом узнают, и по малейшему, едва уловимому признаку чувствует опасность.
   В коридоре мне встретился Вадим Кожевников, известный тогда писатель, редактор «Правды» по отделу литературы и искусства, мы с ним осенью были в Кисловодске, в одном санатории, ходили вместе в горы, сложились какие-то отношения, а сейчас прошел мимо меня, не поздоровался, даже головы не повернул.
   Иду к Воронкову, заместителю Суркова, «рабочему секретарю», мы с ним когда-то состояли в первых пионерских отрядах Москвы и, хотя ни тогда, ни после того знакомы не были, иногда вспоминали то время, а потому были как бы приятели. Из рабочей семьи, проработал на производстве один год, а потом двадцать лет ведал пионерской работой в райкоме, затем в Московском и, наконец, в Центральном комитете комсомола. Ничего другого в своей жизни не знал и не умел, тихо, спокойно двигался по номенклатурной лестнице. Потом из комсомольского возраста вышел и очутился в Союзе писателей. Но повадки руководящего аппаратчика сохранил: спокойный, дружелюбный, вальяжный, чисто выбрит, в хорошо отутюженном костюме, производил приятное впечатление, встречая посетителя, выходил из-за стола, крепко жал руку, выслушивал, обещал разобраться, помочь, писатель уходил от него обнадеженный. Но это была лишь привычная манера поведения. Двадцать лет работы в комсомоле пришлись на самые страшные тридцатые и сороковые годы, рядом исчезали из жизни друзья, товарищи, начальники, такие же комсомольские работники, как и он. Вечером, расходясь с работы, они прощались, обнимались, а утром приходили на службу – а друга, приятеля, сослуживца уже нет, ночью забрали. И о том, что накануне он с этим «врагом народа» обнимался и целовался, Воронков забывал, и человека этого забывал, пассивный исполнитель, ни во что не лез, ни во что не вмешивался, писал и подписывал бумаги, вежливый, благожелательный, всех устраивающий чиновник. Система, которой Воронков служил, выработала в нем убеждение, что жизнь человеческая мало чего стоит, сегодня ты есть, завтра тебя нет.
   – Костя, что произошло, как мои дела?
   – Твои… Вроде все в порядке.
   – Брось, Костя! Скажи мне, останется между нами.
   – Я не понимаю, о чем ты говоришь… В издательском плане на будущий год книга твоя стоит… Сталинская премия… Секцию ты прошел, Комитет прошел, как в Совете Министров, – он пожал плечами, – решение еще не опубликовано.
   Намек ясен. Дело в премии. Так я и думал.
   – А что было на Совете Министров?
   Он опять пожал плечами:
   – Меня туда не зовут.
   – Кто же там был?
   – Фадеев в отъезде, в ГДР. Значит, Симонов. Поехал я в «Литературную газету», там работал писатель Николай Атаров, он написал первую рецензию на «Водителей», был ко мне расположен. Попросил его узнать, что произошло с моей премией.
   – А что случилось? – спросил Атаров.
   – Не знаю. Но что-то произошло. Хорошо бы выяснить.
   Атаров прошел к Симонову, вскоре вернулся: Симонов на том заседании Совета Министров не был, был Сурков.
   Возвратился я в Союз писателей, размышляя по дороге об аппаратной умелости Воронкова: на то, что дело в премии, намекнул туманно, но называть имя своего начальника Суркова не стал. Если Сурков у меня спросит: «Кто тебе сказал, что я был на заседании?», я отвечу: «Симонов».
   Прихожу к Суркову.
   – Алеша, что произошло на заседании Совмина?
   – Ничего не произошло.
   – Скажи правду, я знаю: что-то случилось.
   – Знаешь, зачем спрашиваешь?
   – Хочу услышать подробности.
   – О заседаниях Совета Министров публикуют газеты. Большего не могу тебе сказать и не скажу. – Он встал, понизил голос: – Ты куда сейчас?
   Не хочет говорить в кабинете… Прослушивается.
   – На Арбатскую площадь, к метро.
   – Будь здоров!
   Я медленно пошел по улице Воровского. Вскоре Сурков меня нагнал.
   – Вот что, Толя… Мы живем в строгое время, – начал он своим ярославским говорком, – а ты, когда вступал в Союз писателей и заполнял анкету, скрыл свое прошлое.
   – Что же я скрыл?
   – Тебя исключали из партии и судили за контрреволюцию.
   – От кого такие сведения?
   – Неважно от кого. Важен сам факт!
   – Вот что я тебе скажу, Алеша. Я никогда не состоял в партии, и потому меня не могли из нее исключать. Что же касается судимости, то действительно в тридцать третьем году меня, тогда еще студента, комсомольца, выслали из Москвы на три года. Но на фронте, за отличие в боях с немецко-фашистскими захватчиками, с меня Военный трибунал судимость снял, я имею право писать о себе – не судим. Что я на законном основании и написал в анкете. И тот, кто докладывал на Совете Министров…
   Он оборвал меня:
   – Ты не знаешь, кто и что докладывал. И не должен знать, запомни! Можешь представить решение трибунала о снятии судимости?
   – Хоть завтра.
   – Приноси.
   Я тут же пошел к маме. Справка из Военного трибунала была зашита у нее в подушке, чтобы не забрали при новом аресте. Но отдавать ее Суркову я не собирался. Отправился в ближайшую нотариальную контору – снять и заверить копию. Увидев в справке статью 58-10, нотариус мне тут же отказала: «Мы таких справок не заверяем». Помотался я по Москве от одного нотариуса к другому, никто не хочет заверять. На следующий день поехал на улицу Кирова в нотариальную контору номер один. Долго ждал очереди к главному нотариусу Москвы. Наконец вошел в его кабинет, положил перед ним справку, попросил снять копию и заверить.
   Он прочитал, поднял на меня глаза, долго смотрел.
   – Мне что-то ваше лицо знакомо… – И неожиданно улыбнулся: – Я купил внуку книгу «Кортик», там не ваш ли портрет?
   – Мой.
   – Сколько копий вам надо?
   Я не был готов к такому вопросу, ответил наобум:
   – Три.
   От нотариуса поехал в Союз и передал Суркову копию справки.
   О том, что произошло на заседании Совета Министров, я все-таки узнал. История эта тогда широко распространилась в московских литературных кругах по правилам «испорченного телефона», обросла домыслами и небылицами, во времена гласности писатель Юлиан Семенов опубликовал ее в совершенно искаженном виде. Мне эту историю тоже передавали в разных вариантах, я отобрал единственный соответствующий истине, услышанный мной лично от тех, кто присутствовал на заседании.    Председательствовал Сталин. В зале среди прочих находились поэт Николай Тихонов – председатель Комитета по премиям и поэт Алексей Сурков – секретарь Союза писателей.
   Сталин, зачитывая список, останавливался после каждой фамилии, давая возможность членам правительства высказать замечания. Если замечаний не было, читал дальше. Итак – проза. Премии первой степени – Гладков, Николаева, вторая степень – Рыбаков: «Водители»… Замечание делает сам Сталин:
   – Хороший роман, лучший роман минувшего года.
   Сурков подмигивает Тихонову: сейчас роман переведут на премию первой степени.
   Однако Сталин посмотрел в какую-то бумагу…
   – А известно ли товарищам, что Рыбакова исключали из партии и судили по пятьдесят восьмой статье?
   Поэт Тихонов, не медля, подставляет своего друга поэта Суркова.
   – Товарищ Сталин! Комитет рассматривает только сами произведения. Авторами занимается та организация, которая их выдвигает. В данном случае Союз писателей.
   Все взоры направились на Суркова.
   – Нам об этом ничего не известно, – пролепетал Сурков.
   – Значит, скрывает?!
   Сталин передал бумагу сидевшим за столом членам правительства, встал и начал прохаживаться.
   Бумага обошла стол. Первым откликнулся Ворошилов:
   – И все же всю войну был на фронте, искупил кровью.
   – Тогда тем более зачем скрывал? – возразил Маленков. – Мы давали премию Ажаеву, тоже был осужден, но ведь не скрывал. Награждали и других, в прошлом осужденных, никто судимость не скрывал, вели себя честно.
   Сталин вернулся к столу:
   – Да, неискренний человек, не разоружился. Таким клеймом меня припечатал. Понятно, почему все от меня шарахались. Пришел обедать в ресторан ЦДЛ, сижу один, столик на четверых, никто не подсаживается, как бывало. Перестал туда ходить и в Союз больше не ходил.
   Я отлично понимал, что ни Сурков, ни кто-либо другой не посмеют доложить Сталину о моей справке, это значило бы защищать «неразоружившегося». Но я понимал и другое – посадить меня теперь могут только с санкции Сталина. Да, «неискренний, неразоружившийся», но «лучший роман минувшего года». Роман понравился товарищу Сталину, и посадить его автора не так-то просто, товарищ Сталин может сказать: «А зачем такая поспешность?» Так что время у меня пока есть.
   Справку мама опять зашила в подушку, у меня остались копии. Деньги свои я снял со сберкнижки, дал Асе на год вперед, остальные отдал сестре на сохранение, «на всякий случай», не хотел волновать маму, о моих перипетиях она ничего не знала. Принял такие предупредительные меры, но сам, как это ни странно, был спокоен, не знаю почему, был уверен, что со мной ничего не случится, жил прежней жизнью, начал писать «Одинокую женщину», вечером иногда театр, чаще кафе «Националь», конечно, с Васей Сухаревичем, он единственный остался возле меня.
   Однажды после «Националя» компанией поехали ко мне играть в преферанс. Я – игрок слабый, карточную игру считаю пустой тратой времени, но Вася был отчаянный преферансист, мог играть сутками, хотя играл неважно.
   Играли мы у меня на Смоленской, шел уже первый час ночи – и вдруг телефонный звонок. Беру трубку, знакомый голос Вадима Кожевникова:
   – Толя, поздравляю! Ты получил Сталинскую премию. Читай завтра в газетах.
   Кладу трубку, объявляю:
   – Я получил Сталинскую премию.
   – Так я и знал, – провозгласил Вася, – теперь все! Привет с Анапы!
   О том, что произошло на последнем заседании Совета Министров, тоже существуют разные версии, но я опираюсь на рассказы трех бывших там людей: Фадеева, Суркова и Тихонова.
   Фадеев вернулся из ГДР, на секретариате Сурков зачитал мою справку, и было решено: «если представится возможность», предъявить ее на заседании Совета Министров и тем отстоять честь Союза; Самым моим ревностным защитником оказался Панферов, ездил к Маленкову и с мужицкой прямотой объявил тому: