– Ну, что ж. И за это спасибо.
   От него не ускользнула моя улыбка.
   – Не обижайтесь, я знаю вашу самостоятельность, и хотел ее подкрепить. Кстати, почему вы ни разу не попросили у нас «виллисы» для своего начальства?
   «Виллис» – не только удобная американская машина высокой проходимости, но для старших командиров весьма престижна: хоть ты и генерал, но если приехал на старенькой «эмке», это одно, а если подкатил на «виллисе» – другое. Этих машин добивались, их выпрашивали, случалось, даже угоняли из Люблина, из штаба Войска Польского, – поляки хорошо снабжались техникой. Генерал Глазунов в свое время мне намекнул, чтобы я достал «виллис» полковнику Мироненко, я включил тогда в заявку – не дали, а говорить об этом с Соломянским посчитал неудобным.
   – Почему не обращался за «виллисами»? Но ведь их распределяет высшее начальство поштучно. Чего же я буду просить?
   – А другие просят, клянчат, добиваются. Приходится иногда и помогать. А вы ни разу не просили, и я вам скажу почему. Не хотели, чтобы я о вас подумал: мол, как и другие, таким вот способом налаживает отношения со своим начальством, «виллисы» для них добывает. Угадал?
   – До некоторой степени.
   Теперь он засмеялся.
   – Вы хотя и дельный работник, но немного того… Интеллигент…
   – Почему немного? Я – интеллигент.
   – Я пошутил… Я и себя причисляю к этой «социальной прослойке». Слушайте. Поедете в Брест, там наш ремпоезд, получите три «виллиса» из ремонта. Это только так говорится – «из ремонта», машины новенькие, этого года выпуска, на спидометре всего-то ничего. Конечно, распределит их командир корпуса. Какие у вас отношения с Глазуновым?
   – Отличные.
   – Да, настоящий вояка и человек хороший. Распределит он, но все будут знать, что достали их вы, это не повредит вашему авторитету.
   – Естественно. За «виллисы» спасибо.
   – Дело идет к Победе. Она многое изменит в нашей жизни, вам уж тогда не придется беспокоиться о своей анкете. Конечно, мне здесь, в штабе фронта, легче рассуждать, чем вам, там, в самом пекле. Но… «Или голова в кустах, или грудь в крестах». Будем надеяться на второе. Желаю вам успеха!
   Получив «виллис», Мироненко усмехнулся:
   – Видишь! Захотел – сделал. Ты все можешь, если захочешь.
   В общем, повеселел, отношения с ним наладились.
   Соломянский сумел подготовить фронтовой транспорт к решающей операции великой войны: Висла – Одер – Берлин. Я видел в нем одного из новых специалистов, сформированных войной. Это были не помпотехи, механически и безропотно выполнявшие приказания технически безграмотного начальства. Они сами знали, как делать, железно проводили свои решения в жизнь, добивались результата. Эти молодые инженеры во многом обеспечили военное могущество страны.
   Между прочим, после войны я познакомился с сестрой Соломянского Лией, вдовой писателя Аркадия Гайдара, матерью Тимура Гайдара и бабушкой Егора Тимуровича Гайдара – нашего будущего незадачливого реформатора. Кажется, она работала редактором в каком-то издательстве, журнале или газете. Помню бойкую женщину небольшого роста, весьма категоричную в своих литературных суждениях. О том, что я знаком с ее братом, Лия знала и как-то позвонила мне, сообщила, что он по делам приехал в Москву, пригласила вечером зайти. Я, разумеется, пошел.
   Внешне Соломянский мало изменился, та же осанка, почти не постаревшее открытое, ясное и умное лицо. Меня удивило только, что он по-прежнему полковник. Конечно, в мирное время так быстро, как на войне, в звании не повышают. Но все же почти десять лет службы! А вот генерала до сих пор не получил. Должность не позволяла? Или уже не требуется талант, что так выделял его во время войны, опять нужны посредственности?
   Держался Соломянский, как и прежде, дружелюбно, спокойный, внимательный, и жена его производила приятное впечатление, простая женщина, возможно, учительница или врач. Я видел, что в этой «столичной» шумной окололитературной компании им неуютно, молча слушают, как пренебрежительно произносятся известные писательские имена. Тем более обрадовался Соломянский моему приходу – нам было что вспомнить. Кто-то из наших фронтовых друзей умер, живые не подают о себе вестей. Грустно. Встречи однополчан тогда не практиковались – в любом единении Сталин видел угрозу своей власти.
   На мой вопрос, чем он занимается, Соломянский улыбнулся:
   – Служу. Работа все та же. Поскучнее, конечно.
   Больше я его не видел, судьбы его не знаю, он затерялся, как сотни и тысячи других фронтовиков.
   В истории человечества такие катаклизмы, как война, выносят на поверхность новых деятелей. В Америке президентами стали генерал Эйзенхауэр, боевые офицеры Джон Кеннеди, Джим Картер, военный летчик Джордж Буш. У нас страной руководили старики политработники, не бравшие в руки оружия или вовсе не служившие в армии даже в мирное время. Естественной смены политиков не произошло, произошла неестественная.
   Вероятно, в истории действуют свои законы преемственности поколений. Мы их нарушили. И жестоко наказаны. В результате в конечном итоге к власти пришли благополучные, честолюбивые, беспощадные мальчики, безразличные к народным нуждам, ввергнувшие страну в свои разрушительные эксперименты.

11

   Наступление с Магнушевского плацдарма началось в 8.30 утра 14 января 1944 года. Стоял густой туман, авиации не было. Наш корпус в своей полосе разгромил глубокоэшелонированную оборону противника, продвинулся на три километра и на следующий день овладел городом Едлинск. Темп наступления нарастал, войска преодолевали сильно укрепленные рубежи, немцы не сумели организовать отхода, рассыпались на мелкие группы, прятались в деревнях, на скотных дворах, в стогах сена, в кустарниках, сдавались в плен. 19 января мы заняли Лодзь, немцы оставили город без сопротивления. Лодзь была под оккупацией более пяти лет, многие немцы там осели, теперь в панике бежали, в квартирах валялись наполовину собранные чемоданы.
   Лодзь большой, промышленный, хорошо сохранившийся город, немцы не успели ничего взорвать. Улицы и площади переименованы на немецкий лад, и вывески магазинов немецкие, но в окнах домов уже советские и польские флаги. По улицам движутся наши танки, на броне сидят танкисты в шлемах. Публика на тротуарах ликует, однако восторг вызван поражением немцев, ненавистных «швабов», а не победой советских войск: боятся Советов, коммунизма, колхозов, России.
   Я решил разместить в Лодзи походно-ремонтную базу, предприятий много, есть брошенные немцами мастерские с хорошим оборудованием. Поездили по городу с начальником ПРБ Макаровым, подобрали подходящее помещение, поставили охрану, прикрепили табличку: «Хозяйство Макарова», я ему велел передислоцироваться сюда, а сам отправился догонять штаб корпуса.
   Дороги завалены порушенной техникой, забиты войсками, беженцами – немцами и поляками, бредут монашки в черных с белым капюшонах. По бокам щиты: «До Берлина 500 километров», «Даешь Берлин!», «Вперед, победа близка!» И тут же еще не сорванные немецкие указатели дорог и плакаты – женщина прижимает палец к губам: «р§г!», «молчи!» У дороги каменное распятие Христа, неподалеку островерхие крыши костелов. Идут заключенные, освобожденные из немецких лагерей, французы со своими флажками, в истрепанных шинелях, небритые, изможденные, толкают тележки со скудным своим скарбом.
   Генерал Глазунов со штабистами стояли на обочине, смотрели на французов.
   Я крикнул: «Vive la France!» Французы кинулись меня обнимать.
   – Французский знаешь, – одобрительно заметил Глазунов.
   – В детстве учил.
   – Молодец, помнишь… А мы вот выросли безъязыкие.
   Был генерал немногословен и справедлив. В отличие от командарма Чуйкова, голоса не повышал, не матерился, не хватался за пистолет, не грозился трибуналом, но и не уговаривал, не убеждал – в наступлении на это времени нет. «Я вам объяснил задачу? Что непонятного? Все понятно. Выполняйте!» Глупые приказы игнорировал: «"Взять высоту!" А что в ней толку, в высоте? Только лишних людей положу». Берег солдата, не все командиры были такие: другим – лишь бы орден получить. Разбирался в людях. Пришлют нового работника, он к нему присмотрится: «Сменял горшок на глину» – и постарается избавиться. На Висле приезжал к нам Жуков, беседовал с командирами, похвалил НП (наблюдательный пункт) Глазунова, сказал, что при наступлении будет находиться в нем. Когда он уехал, Глазунов приказал оборудовать себе новый НП: «Большое начальство затрудняет руководство боем».
   Ко мне относился, как ко всем, – сдержанно. Но ценил – автомобильная служба в корпусе поставлена хорошо, насколько это возможно в боевых условиях, в наступлении, под бомбежками, артобстрелами, на разбитых дорогах, разрушенных переправах, при нехватке горючего, боеприпасов, неожиданных маневрах, сменах маршрутов. Вызывал иногда на оперативные совещания, хотя по должности и не полагалось: «Пусть знает задачу». И, как я чувствовал, моя биография, судьба играли роль. В конфликтах с командирами дивизий принимал мою сторону: «Обеспечили тебя транспортом? Обеспечили. Нормально работает? Нормально. А в технических делах – они специалисты». Шоферов, которых многие начальники под всякими предлогами прятали для своих нужд, я безжалостно отправлял в автороты. На жалобы Глазунов отвечал: «Боеприпасы возить важнее, а ты уж обходись, как сумеешь». В двух авторотах были пленные австрийцы – хорошие механики, знали немецкие машины. Смершевец придирался, требовал убрать. Я пожаловался Глазунову, он ответил:
   – Сам решай, как быть…
   А на другой день, глядя в сторону, сказал:
   – Смершевец твой без бензина сидит. Пошли ему пару канистр, вот и поладите.
   Встречи, разговоры были на ходу, командные пункты менялись каждую ночь, а то и по два раза в сутки. Бои тяжелые. Особенно кровавыми они были на реке Варта и на сильно укрепленной польско-германской границе. Когда мы ее преодолели, дорожники поставили столб с большим щитом: «Вот она, проклятая Германия!» А рядом прикрепили на дереве другой щит: «Здесь в 12.00 28 января 1945 года первыми вошли в Германию гвардейцы командира Зализюка. Вперед на Берлин!» И пририсовали стрелку острием на Запад: «Берлин – 165 километров». Во всех частях и подразделениях зачитали листовку – обращение военного совета фронта: «Надо каждому уяснить – речь идет не о жалости к немцам. Нам нельзя ронять честь воина Красной Армии, который не уподобится фашистским насильникам и грабителям».
   Мощную крепость Познань мы обошли, оставили ее в тылу, блокировав 29-м корпусом.
   К исходу 2 февраля части нашего 4-го корпуса подошли к берегу реки Одер и с ходу форсировали ее, захватив в районе Кюстрина несколько небольших, но важных плацдармов.
   Крепость Кюстрин в 70 километрах от Берлина окружена Одером, Вартой и их многочисленными притоками. Исключительно укрепленный район с мощным гарнизоном. Здесь сходятся крупнейшие транспортные магистрали, крепость запирает все прямые пути к Берлину. Ворота Берлина! С сушей крепость соединена дамбами, насыпными дорогами с укрепленными окопами, блиндажами, проволочными и минными заграждениями. Нашим танкам развернуться негде. Лед непрочен, переправочных средств никаких. И все же перебрались: жерди, доски, охапки хвороста, на ходу строили настилы, перекидные мостики, переправляли противотанковые орудия вручную, поставив колеса на самодельные лыжи. Наши зенитчики отстали, и немецкие самолеты, летя совсем низко, беспрерывно бомбили переправы. Мы отбивались от них противотанковыми ружьями и пулеметами. Наконец 3 февраля прибыли зенитчики, снова заработали переправы, мы перебрались на западный берег и расширили плацдарм до двенадцати километров в ширину и восьми в глубину. Упорные бои за цитадель Кюстрин продолжались до конца марта, когда крепость наконец оказалась в наших руках.
   Однако начинать общее наступление на Берлин было еще рано. В двенадцати километрах от переднего края над местностью господствовали Зееловские высоты с сильно укрепленными крутыми скатами. Высоты закрывали собой плато, на котором должно развернуться решающее сражение. А за ними до самого Берлина сплошная система оборонительных сооружений, многочисленные естественные рубежи: озера, реки, овраги, населенные пункты, приспособленные к круговой обороне. На этом пространстве сосредоточена армия в миллион солдат и в самом Берлинском гарнизоне еще 200 тысяч, они будут биться до конца – отступать некуда, на западе – союзники. Сам Берлин – громадный город с развитыми подземными коммуникациями.
   Положение осложнилось еще тем, что Сталин в свое время отклонил предложение Жукова сломить сначала восточно-прусскую группировку противника. Теперь она угрожала нашему правому флангу. То, что не было сделано в нужное время, приходилось делать сейчас.
   Это и задержало Берлинскую операцию на два месяца. Да и надо было собраться с силами, за двадцать дней войска прошли с боями 500 километров, тылы отстали, многого не хватало, особенно горючего, перешивка железнодорожной колеи задерживалась, авиация не могла перебазироваться – аэродромы раскисли от дождей, а немецкая свободно поднималась с твердых покрытий берлинских аэродромов.
   В таких условиях проводить Берлинскую операцию «с ходу», как требовали некоторые командармы, было невозможно, и Жуков этого не допустил.
   Мы подтягивали тылы, базы: автотранспорт работал напряженно. Главное – горючее, требовалось его много, доставлялось мало, мы экономили на всем, ограничили заправки, запретили излишние поездки, машины ходили в тыл только спаренными: передняя машина на жестком сцепе тянет заднюю. Без сцепа на пропускных пунктах машины задерживали, из-за этого скандалы: боеприпасов нет, а ты нас тут держишь!
   28 февраля сдался оставленный нами в тылу гарнизон Познани, в конце марта пал Кюстрин – Кюстринский плацдарм теперь целиком в наших руках, и наконец в апреле была разгромлена группировка противника в Восточной Пруссии. Немецкие войска уже не висели над нашим правым флангом. Можно начинать штурм Берлина. В войсках обучались уличному бою – из сталинградцов мало уже кто уцелел. Нашему 4-му гвардейскому стрелковому корпусу достался самый трудный и почетный участок – ось наступления Кюстрин – центр Берлина. Штаб корпуса в железобетонном складе, обнесенном валом, за валом – водоем. Видимость – двенадцать километров во все стороны.
   16 апреля в 5 часов утра грохот многих тысяч орудий, разрывы снарядов, мин, авиабомб потрясли землю. В воздух взвились тысячи разноцветных ракет, и в ту же минуту вспыхнули 140 мощных прожекторов, осветив поле боя, ослепляя противника и выхватывая из темноты объекты атаки для наших танков и пехоты.
   В этой плотной завесе из дыма и пыли наши войска поднялись в атаку. Однако ошеломленный поначалу противник пришел в себя и начал оказывать отчаянное сопротивление. Он был наверху, а мы внизу, как на ладони. Мосты взорваны, солдаты перебирались по их разбитым фермам. Глазунов приказал скатки шинелей оставлять в обозе, их потом подвезут, а в атаку идти налегке, главное – побольше взять патронов и гранат. Противнику еще помогал бурный разлив рек, вода затопила низину и луга, пашни, превратив все в топкую грязь, начальство фронта и армии нервничало, присылало угрожающие шифровки. Глазунов относился к ним спокойно, уверенно руководил боем. К середине первого дня атаки дивизия Шугаева захватила господствующие высоты севернее Зеелова, а вечером дивизия Зализюка вела бой на подступах к станции Зеелов. Враг не сдавался в плен, не отступал, каждый дом брали с боем. К рассвету 18-го части нашего корпуса сломили врага и двинулись дальше на запад.
   Противник с ходу бросал в бой все новые и новые резервы. Генерал Глазунов заметил:
   – Немцы допускают большую ошибку – мы их уничтожаем по частям. Им надо бы собрать кулак и задержать нас на оборудованных позициях, благо их много.
   Мы с боями шли вперед. Противник сопротивлялся, но это были старики и дети. Дерутся, как могут, старательно, но в победу не верят, хотя и пишут в листовках: «Berlin blaibt deutch», «В Сибирь – нет, лучше смерть». Погода испортилась – пасмурно, прохладно.
   – Угрюмая весна, – сказал Глазунов.
   К вечеру передовые части корпуса ворвались на восточную окраину Милсдорфа и, ведя уличные бои, продвигались вперед.
   Итак, мы в Берлине!
   23 апреля корпус форсировал реку Шпрее и продолжил уличные бои. Немцев, вооруженных автоматами и фаустпатронами, приходилось выбивать из каждого дома, дрались на каждой лестничной площадке. В подвалах прятались старики, женщины и дети.
   25 апреля корпус перешел Ландверс-канал, овладел кварталами района Нейкельн и вышел на улицу Берлинерштрассе. Немцы упорно защищались, переодевались в гражданские костюмы и стреляли в спину русским солдатам. Наша дальнобойная артиллерия работала плохо, бомбила свои боевые порядки, Глазунов попросил Чуйкова убрать артиллерию с нашего участка. Короткая ночь, короткий отдых, 26 апреля снова в бой, здания горят, дым, пыль, нечем дышать. С поднятыми руками выходят из домов старики – солдаты фольксштурма, сдаются в плен.
   27 и 28 апреля штаб корпуса на Вильгельмштрассе. В первый же день я заметил во дворе худую женщину в темных очках, черном пальто и черном платке. Она пристально вглядывалась в меня. И вечером там же стояла и опять смотрела на меня. А на следующий день нерешительно подошла и протянула клочок бумаги. На нем была нарисована шестиконечная звезда Давида – «могендовид». Ясно: еврейка, скрывалась, а когда пришли русские, решила «рассекретиться», показав «могендовид» советскому офицеру-еврею.
   Я повел ее в штаб, предложил снять пальто, она почему-то испугалась: «Нет, нет», – только откинула на плечи платок, черноволосая, полуседая, изможденная, лет, наверное, тридцати пяти-сорока, но выглядела старухой. Я немного знал немецкий, помнил французский, она тоже немного знала французский. На этих двух языках мы и объяснились. «Хочешь перекусить?» Она отказалась, потом согласилась, ела медленно, деликатно, но я видел, как она голодна. Звали ее Эмма. А когда она назвала свой возраст, я онемел – шестнадцать лет!
   История ее такова. Училась на фортепьяно у фрау Кребер, живущей здесь неподалеку. В 1940 году семью Эммы: отца, мать, бабушку и двух братьев – вместе с тысячами других берлинских евреев депортировали в Польшу. Знала ли она об их судьбе? Промолчала. Но я-то знал. Был и в Кракове, и в Люблине, видел Освенцим, Майданек. Думаю, и она знала.
   Однако фрау Кребер оставила Эмму у себя. Как решилась на такое? Эсэсовцы тщательно разыскивали оставшихся в Берлине евреев и жестоко расправлялись с теми, кто их прячет. А вот решилась. И прятала целых пять лет! Вдова, собственных детей не было, возможно, привязалась к девочке, высоко ценила ее дарование, наивно полагая, что талант преодолевает трагедии и злодейства эпохи.
   Я слушал рассказ Эммы, смотрел на нее, и постепенно в этом немолодом лице, в очертаниях рта, подбородка, тонкой шее, узких плечах проглянула девочка.
   Она говорила медленно, с паузами, будто за эти пять лет разучилась говорить. Просидела в темном чулане, а когда к ней заходила фрау Кребер, то они говорили только шепотом, ведь и «стены слышат». И так пять долгих лет! Эмма не смела ходить по квартире, ее могли увидеть через окно, и соседи внизу могли услышать ее шаги, боялась малейшего шума, малейшего шороха. К фрау Кребер даже в войну продолжали приходить ученики, и чулан запирался: вдруг кто-нибудь из учеников случайно толкнется в дверь. Света в чулане не было, и все эти пять лет Эмма провела в темноте, по существу ослепла. Берлин перешел на продуктовые карточки, нормы становились все скуднее, они голодали.
   К счастью, в их дом ни разу не попала бомба, иначе, останься они живы, Эмму бы разоблачили. Были попытки поселить у фрау Кребер жильцов из разбомбленных домов. Но в квартире всего две маленькие проходные комнаты, одну из них занимал рояль, и приходят ученики. Обошлось.
   Эмма не могла даже умереть.
   – Я хотела повеситься, но что бы фрау Кребер делала с моим трупом? Тогда бы сразу узнали, что она прятала еврейку, и потащили бы в гестапо.
   – Все позади, – сказал я, – ты жива, тебе всего шестнадцать лет. Не падай духом. Хочешь, провожу тебя в нашу комендатуру?
   Она отпрянула.
   – Зачем в комендатуру?
   – Выдадут продуктовые карточки и тебе, и фрау Кребер.
   Она помолчала, потом спросила:
   – Скажите, американцы уже в Берлине?
   – Американцы… Пока нет. Ты хочешь к американцам?
   – У меня есть родственники в Америке. Папа оставил адрес.
   – Одно другому не мешает. Чтобы с ними списаться, потребуется время. А тебе надо прийти в себя, нужна медицинская помощь.
   Она опустила голову.
   – А как вы думаете, когда здесь будут американцы?
   – Не знаю, еще идет война. Слышишь выстрелы? Хочешь, сама пойди в комендатуру, там есть переводчики.
   – Я должна сначала поговорить с фрау Кребер.
   – Поговори.
   Она поблагодарила, встала, надвинула платок на лоб и на щеки, кивнула головой на прощание.
   Как я понял, в нашу комендатуру она не пошла.
   Где ты теперь, Эмма?
* * *
   Весь день 30 апреля шел напряженный бой. В 16.00 в расположении нашего корпуса появились немецкие парламентеры. Мы прекратили огонь. В 17.40 в сопровождении свиты явился генерал Кребс, представитель германского Верховного командования. Глазунов отправил его в Военный Совет, где Кребс заявил, что Гитлер застрелился, у них новое правительство, просят приступить к переговорам о мире. Им ответили – никаких переговоров, только безоговорочная капитуляция. Когда Кребса со свитой стали провожать обратно, то метров за 30 до немецкого переднего края немцы открыли огонь и убили нашего сопровождающего офицера и двух солдат. Наши открыли ответный огонь, и пехота пошла в атаку. В этот день над рейхстагом поднялся советский флаг.
   2 мая комендант Берлина генерал Вейдлинг подписал условия капитуляции. Немцы начали сдавать оружие, тут же их отправляли на берлинский аэродром, организовали там сборный пункт. Бои в Берлине прекратились. Город разрушен, улицы завалены обвалившимися стенами домов. Для очистки улиц и тушения пожаров выделены войска и мобилизовано население.
   Не верится, что война кончилась.
   8 мая подписан акт о всеобщей капитуляции Германии.
   9 мая – праздник Дня Победы. Выпили изрядно. В Берлине наш корпус пробыл до 2 июня, а потом передислоцировался в оставленную американцами зону от Хемница до чехословацкой границы.
   Штаб корпуса – город Райхенбах.

12

   Райхенбах – небольшой, тихий городок на юге Германии. Штаб корпуса разместился в здании окружного суда, где в уборных в каждом унитазе было написано «Британия»: немецкий юмор, означавший, что ты справляешь большую или малую нужду прямиком на англичан. Улица огорожена шлагбаумами, в прилегающих к штабу домах жили его сотрудники. Мне разрешили жить отдельно, на соседней улице в частном доме, доступном немцам для посещения, – этого требовали мои деловые связи с предприятиями, где ремонтировали технику.
   – Немцы, говоришь, должны приходить? А может, немки? – спросил генерал Глазунов.
   – Бывают и женщины хозяйками предприятий, – ответил я.
   – Ладно, со своими хозяйками сам разберись, а наших офицеров с бабами к себе не пускай. Чтобы девок не водили, понимаешь, бардака чтобы не устраивали.
   Райхенбах не бомбили, боев тут не было, война не оставила видимых следов. Конечно, в каждой семье есть погибшие, но немцы не заводили об этом разговора, понимали, что те погибшие стреляли в нас, а потому и мы стреляли в них.
   Но война кончена, под прошлым подведена черта. И мы этих приветливых, аккуратных, вежливых немцев и немок не связывали в своем сознании с гнусной безжалостной солдатней, что убивала наших матерей, жен и детей, жгла наши села и города. Мы очутились в другом мире, в другой стране, в Европе. Другие дома, другой быт, другие нравы и обычаи, другой строй мыслей. Мы – победители, мы власть, которой они подчинялись так же безропотно, как и предыдущей власти, может быть, даже более охотно: освободились от гитлеровской деспотии, а сталинская деспотия к ним еще не пришла, освободились от тягот войны, сокрушительное поражение Германии развеяло мифы о ее непобедимости, истребило национальное чванство. Оккупация не улучшила материальные условия их существования, перебивались кое-как, но, аккуратные, точные, исполнительные, сумели наладить жизнь в городе.
   В эту жизнь вписались и мы, советские офицеры и солдаты. Никаких эксцессов, насилий, мародерства, унижений. Глазунов предупредил личный состав: за малейшее незаконное действие по отношению к местному населению виновные будут преданы суду военного трибунала. Офицеры и солдаты могли раз в месяц посылать посылки на родину, но только вещи, купленные в Военторге.
   Однако попытки командования ограничить наши связи с местным населением не увенчались успехом. В Райхенбахе было много одиноких женщин, и они истосковались по мужчинам не меньше, чем мы по женщинам. Молодые, доступные, ласковые, ухоженные немочки, хорошо пахнущие, «по-заграничному» одетые, – в нашем скудном советском довоенном быту мы таких и не видывали. И наши офицеры и солдаты были молодые, здоровые, мужественные и привлекательные в своей военной форме, опаленные войной, увешанные орденами. «Herr leutnant», «Herr hauptmann», «Herr major», даже «Herr oberst», а то и просто «Herr soldat». Немцы уважают чины и звания. Где-то я читал, что жена Гёте обращалась к нему не иначе как «господин старший советник».