Стилист был блестящий, этого у него не отнимешь, но политически – активный конформист. Мы иногда гуляли с ним по Переделкину, беседовали, я поражался его страху перед властью. Как-то я высказал весьма невинное, но свое суждение о каком-то литературном событии, он остановился, с испугом посмотрел на меня: «Что вы говорите? Как можно? Ведь об этом есть решение ЦК!» Солженицына, конечно, осуждал, но мне говорил: «Дали бы ему Ленинскую премию за „Ивана Денисовича“, служил бы верой и правдой, никаких бы хлопот с ним не имели». Такие у него были критерии. Читая его «Святой колодец» и «Траву забвения», я думал: вот наградил Бог человека даром слова, хорошим глазом и слухом, оставив пустым сердце.
   Журналом «Юность», предназначенным для молодежи, Катаев руководил в период «оттепели», это и определило направление журнала. Заслуга Катаева в том, что он не препятствовал времени, наоборот, обладая отличным литературным вкусом, печатал одаренных молодых прозаиков и поэтов: Евтушенко, Вознесенского, Аксенова, Кузнецова и многих других. Журнал сыграл свою роль в рывке, который сделала литература в конце пятидесятых и начале шестидесятых годов.
   В «Юности» тех, да и более поздних времен царила особая атмосфера: ее авторы были веселы, молоды, талантливы. Туда приятно было приходить. Но в жизни журнала я участвовал мало: по сравнению с другими чувствовал себя стариком. И все же кое с кем у меня сложились дружеские отношения.
   На полке у меня стоит томик Ницше, подаренный Женей Евтушенко ко дню моего рождения с надписью: «Дорогому Анатолию Наумовичу с благодарностью за то, что когда-то поверил в меня, еще мальчишку».
   Помню, как он пришел ко мне, принес стихотворения, опубликованные в какой-то спортивной газете, и стихи, которые еще никому не показывал. Я ему тогда сказал: «Будешь серьезно работать, выйдешь в первые поэты». Что-то значительное увиделось мне в этом мальчике. Он действительно стал всемирно известным поэтом. Что бы там ни говорили наши снобы, он написал «Бабий Яр» и «Наследники Сталина», он дал из Коктебеля телеграмму, протестующую против вторжения советских войск в Чехословакию, он звонил Андропову, возмущаясь высылкой Солженицына, я знаю многих писателей, актеров, художников, которым Евтушенко помогал. Когда надо чего-то добиться, плутовское выражение сходит с его лица, он становится серьезным, говорит: «Встану на колени». Рассказывает: «Был в ЦК, Анатолий Наумович, сказал им: встану перед вами на колени – отпустите Горбаневскую!» Многие о его помощи тут же забывали, он сетовал на людскую неблагодарность, по-детски надувая губы, и кидался опять за кого-то хлопотать.
   Прибегает поздним вечером: «Анатолий Наумович, понимаете, есть гениальный режиссер – Аскольдов. Двадцать лет назад он снял потрясающий фильм – „Комиссар“. Ленту положили на полку, Аскольдова исключили из партии, выгнали с работы, довели до инфаркта. Завтра в десять утра в Политехническом нам покажут этот фильм. Будете вы с Таней, я и Владимир Васильевич Карпов. Втроем мы этот фильм пробьем! Аскольдов болен, у него температура тридцать восемь и восемь, но сказал, если Рыбаков приедет, я приду. Анатолий Наумович, я встану перед вами на колени – поедем завтра в Политехнический!» Поехали, посмотрели, я позвонил помощнику Горбачева – Анатолию Черняеву, общими усилиями пробили: фильм появился на экранах.
   Как истинно талантливый человек, Евтушенко щедр в своих литературных оценках, никому не завидует, восхищается написанным другими.
   Я посмеиваюсь над его стремлением утвердиться во всех жанрах искусства. «Ты, – говорю, – не попробовал себя еще в балете и вокале!» Его проза, фильмы, актерская работа далеки от совершенства, он часто грешит вкусом, выразимся так, подчас суетен, занялся политикой, не имея к тому особых данных, хватает и рисовки, и саморекламы. Впрочем, это можно сказать о многих из нашей братии, ходили в цилиндрах, желтых кофтах, босиком, в рваных портках.
   Повести о Кроше, которые я публиковал в журнале «Юность», написаны от первого лица. Так писать трудно: рассказчик должен быть участником событий или хотя бы свидетелем. Зато, если найдена интонация рассказчика, то она, отражая его характер, ведет, тащит сюжет, убеждает читателя, он верит тому, что герой сообщает о событиях, происходивших без его участия.
   Первая повесть навеяна воспоминаниями о собственной практике на автобазе, вторая – поездкой в Японию, знакомством с японской миниатюрной скульптурой – нэцкэ, третья – «Неизвестный солдат» – короткой записью в моем фронтовом блокноте о солдате, забросавшем гранатами немецкий штаб. В повести этот солдат был одним из военных шоферов, погибших в войну. На его могилу наткнулся дорожно-строительный отряд, Крош пытается установить имя неизвестного солдата, ищет его родных, преодолевает недоверие, сопротивление, насмешки, но в конце концов добивается своего. Заканчивается повесть так:
...
   «Антонина Васильевна опустилась на колени и поцеловала землю, в которой, в этом ли месте, в другом ли, похоронен ее сын. Потом Зоя подняла ее.
   И когда первая машина поравнялась с ними, она дала длинный, длинный гудок. И вторая машина дала гудок. И третья… И я тоже дал гудок.
   И так, подавая гудки, наша колонна проследовала мимо солдатской могилы, мимо солдатской матери, солдатской вдовы и солдатской внучки».

   Повесть была опубликована в 1970 году, снятый по ней фильм показан в 1971-м, а премьера трех серийного телевизионного фильма состоялась 8 мая 1985 года.
   Через месяц мы с Таней и нашим водителем Николаем ехали на машине из Москвы в Чернигов. Проехали Брянск, покатили по хорошему асфальтированному шоссе и вдруг услышали непрерывные и многоголосые автомобильные гудки… Я подумал: впереди авария…
   Но это была не авария. Возле дороги, на постаменте стояла старая военная полуторка ГАЗ-АА, а рядом – могила погибшего в войну военного шофера. И все проезжающие машины подавали гудки в память этого шофера и других шоферов, в память погибших на той войне.
   – Это после вашей книги, после вашей картины гудят, – сказал Николай.
   Я получал много всяких премий и в литературе, и в кино. Но более высокой награды в моей жизни не было и не будет.

24

   Перед войной в Рязани мой товарищ Роберт Купчик (я упоминал о нем: мы женились на подругах) рассказал мне историю своих родителей. В прошлом веке его дедушка уехал из Симферополя в Швейцарию, окончил там университет, стал преуспевающим врачом в Цюрихе, женился, старшие его сыновья тоже стали врачами, а когда младшему подошло время поступать в университет, отец решил свозить его в Россию, показать сыну родину предков. Было это в 1909 году.
   В Симферополе молодой швейцарец влюбился в юную красавицу еврейку, дочь сапожника, женился на ней и увез в Цюрих. Однако ей там не понравилось, она вернулась в Россию, с ней вернулся и муж, отец Роберта, и остался жить в Симферополе, работал сапожником, как и его тесть. В тридцатых годах его, «подозрительного иностранца», естественно, посадили.
   Эта история меня поразила. Для предвоенного поколения слово «Швейцария» звучало как Марс или Луна. Другой мир. И ради любви человек оставил родину, богатых родителей, карьеру.
   После войны я встретил Роберта. Отца его в сороковом году освободили, сохранились швейцарские документы, по матери он оказался немцем, а Сталин дружил тогда с Гитлером. Но в сорок втором году отца и мать Роберта вместе с другими симферопольскими евреями немцы расстреляли и трупы сбросили в общую могилу по дороге на Судак. Это он мне и рассказал.
   Я тогда уже был автором многих книг и оценил литературные возможности такого сюжета, давно стремился написать роман о любви. К тому же и сам был в то время влюблен в свою будущую жену.
   Мы встретились с Таней в 1950 году, ей был 21 год, мне – 39. Я бы никогда не отпустил ее от себя, нас развели обстоятельства того времени. Она – дочь «врага народа». Отца, заместителя Микояна, расстреляли в 1938 году, мать отправили в лагерь, оба брата погибли на фронте. Мог ли я с моим прошлым, со своей 58-й статьей, быть защитой этой девочке? Все это опять нависло надо мной, именно тогда Сталин сказал про меня: «Неискренний человек». Я не имел права ни на какие серьезные отношения. Таня слушала меня, опустив голову. Не верила, что я люблю ее.
   Через несколько лет мы случайно столкнулись в Переделкине. Она шла, держа за руку очаровательную двухлетнюю дочку, такая же красивая, веселая, кивнула мне и тут же свернула на боковую тропинку. Муж ее был известный поэт, иногда мне попадались его стихи, ей посвященные, – в общем, выглядела она вполне счастливой. И у меня все складывалось неплохо: реабилитирован, популярный писатель. Но было ясно: Таня меня избегает. У каждого из нас своя жизнь, все остальное как будто ушло в прошлое.
   И все же нам суждено было встретиться вновь. Мы увиделись через двадцать лет в Крыму, в Коктебеле, оказались в Доме творчества в одно и то же время. Я шел по аллее, Таня – навстречу, боковых тропинок там нет, свернуть некуда, ей пришлось остановиться, мы перекинулись парой фраз. Через день опять где-то пересеклись наши пути, и еще через день, и еще… Таня улетала в Москву раньше меня, оставались считанные дни, теперь нас пугала даже эта разлука. Мы покидали пляж, заплывали далеко в море, я смотрел на милое, дорогое Танино лицо, и больше ничего не существовало на свете…
   Мы прожили вместе девятнадцать лет – счастливейшие годы моей жизни, рядом верный, родной человек, первый мой критик и редактор. Я люблю обговаривать с ней то, о чем буду писать завтра. Мысль моя бежит вперед, называется это у нас «занимать территорию». Но… смешная подробность – мы никогда не обсуждаем Танины поправки. Оба слишком эмоциональны, тут же поссоримся.
   Свои замечания она пишет на полях рукописи или строчит мне письмо-рецензию. Я читаю, прихожу в негодование. Потом перечитываю, обдумываю, успокаиваюсь и соглашаюсь – у Тани безошибочный вкус. Отношу исправленное в комнату, где она сидит за компьютером, шучу: «Чего не сделаешь ради спокойствия в семье…»
   Но иногда, когда Таня особенно наседает, хочется взять реванш и я читаю ей что-либо подобающее моменту, например высказывание братьев Гонкур:
...
   «Ловля блох оглупляет самых одаренных, шлифовка фразы через лупу отвлекает от всего сильного, большого, горячего, что дает жизнь книге…»

   Оба смеемся.
   Обдумывая в 75-м году роман «Тяжелый песок», я сказал Тане: «Теперь я знаю, что такое любовь, и сумею это написать».
   И еще одно привлекло меня к истории, рассказанной Купчиком.
   Основы советского государственного антисемитизма заложил Сталин. Антисемитом он стал еще в юности, в столкновениях с другими подпольщиками и ссыльными революционерами, более эрудированными и образованными, часто евреями, столь же нетерпимыми в спорах, как нетерпим был он сам. Усилила это чувство зависть к Троцкому во время гражданской войны, а после нее – борьба за власть с Зиновьевым и Каменевым. Много евреев было в большевистской партии, которую Сталин уничтожил в конце тридцатых годов.
   Истребление Гитлером шести миллионов соплеменников обострило национальное самосознание евреев, создание государства Израиль и его героическая борьба за существование вызвали чувство национальной гордости. Скорбь о погибших и гордость за живых – Сталин понимал, какая это взрывчатая смесь. Советский Союз голосовал за создание Израиля, надеясь сделать его своим форпостом на Ближнем Востоке. Замысел не удался. Израиль ориентировался на Соединенные Штаты. Сталину расклад стал ясен: главный враг США, где в экономике и политике достаточно евреев, их союзник – еврейское государство Израиль. С кем советские евреи? Конечно, с Израилем и США.
   Акции против евреев следовали одна за другой: критики и писатели – космополиты и антипатриоты. Еврейский антифашистский комитет – шпионы и диверсанты, евреи-врачи – убийцы в белых халатах. Разнузданная антисемитская кампания в печати нагнетала «гнев народный». Спасением евреев от этого справедливого гнева должна была стать их депортация на Дальний Восток.
   Сталин умер, не успев завершить дело Гитлера. Освободили врачей, реабилитировали безвинно казненных. Однако государственный антисемитизм в брежневские времена сохранился, приняв обличье борьбы с сионизмом. Евреи рассматривались как потенциальные эмигранты, готовые переселиться в Израиль. Анекдот того времени: заполняя анкету, еврей в графе «национальность» пишет: «Да!» Ограничили прием евреев в высшие учебные заведения, преградили пути в государственный, партийный и военный аппараты. Выходили многочисленные книги и статьи всяких евсеевых, бегунов и прочих черносотенцев того времени, обвинявших сионистов в антикоммунизме и контрреволюции, в отличие от черносотенцев нынешних, предъявляющих сионизму счет за пропаганду коммунизма и свершение Октябрьской революции. Даже народный художник Белоруссии Савицкий изобразил у ямы, куда сбрасывали трупы убитых славян, двух палачей: эсэсовца и еврея.
   И нигде ни упоминания о страшной катастрофе европейского еврейства, даже в местах массовых захоронений убитых евреев на памятниках писалось только: жертвы немецко-фашистских захватчиков. Гонения на евреев, пожелавших выехать в Израиль, знаменитые «отказники», преследование за изучение иврита – дополнительные меты брежневского времени.
   Такова была обстановка семидесятых годов.
   Я вырос в Москве, в русифицированной семье, не знал еврейского языка, жил, работал, скитался по России, никакого антисемитизма по отношению к себе не испытывал. Я воевал за Россию, в России родился, в России и умру. Но я еврей. Мне было отвратительно то, что творится в моей стране, на заре революции провозгласившей всемирное братство народов. Героям нового романа я дал библейские имена: Иаков и Рахиль. «И служил Иаков за Рахиль семь лет, и они показались ему за несколько дней, потому что он любил ее».
   В Симферополе, где жили родители моего рязанского друга, все оказалось чужим. Не мой город, не пробуждает воспоминаний, не дает толчка воображению. Я решил перенести действие романа на родину своих предков, родину дедушки и бабушки, в семью Рыбаковых, в город Сновск, впоследствии Щорс. Единственным оставшимся в живых человеком из этой семьи была младшая сестра моей мамы, тетя Аня, жившая в Москве на Преображенской улице.
   Несмотря на свои семьдесят с лишним лет, тетя Аня сохранила светлый, ясный ум, поразительную память и неиссякаемый юмор.
   – Почему мы – Рыбаковы? Откуда взялась эта фамилия? Этот вопрос возник только в Москве. Да, да, только в Москве. Приходим мы на Востряковское кладбище, в контору, спрашиваем, где могила Давида Рыбакова (ее брат, мой дядя), и вдруг из очереди какой-то мужчина говорит: «Смотрите, они уже забирают наши фамилии». А? Как это тебе нравится? Мы берем их фамилии! Только в Москве так могут сказать. А там, в Сновске, Рыбаковы всегда были Рыбаковы. Все это знали. И в Сновске знали, и вокруг Сновска. Откуда взялась такая фамилия? Кто знает, откуда берутся фамилии? Никто не знает! Рыбаковы – это Рыбаковы, Кузнецовы – это Кузнецовы, Сапожниковы – это Сапожниковы. Мой дедушка, значит, твой прадедушка, жил где-то в деревне, чем-то там занимался, пили водку, а где водка, там драка, где драка – там убийство. Кто-то кого-то убил, не знаю, кто убил, не думаю, чтобы это был мой дедушка, но на всякий случай он оттуда удрал в Сновск. Вот от него и пошли сновские Рыбаковы. И прозвали его «дралэ», оттого что он удрал из той деревни в Сновск. Откуда взялся Сновск? Я тебе скажу. Строили Роменскую железную дорогу, строили мост через реку Снов, от этой речки и поселок назвали Сновск. И твой дедушка там работал – таскал шпалы. Ты помнишь, какие кулаки были у твоего дедушки? О твоем дедушке можно писать романы. Когда ликвидировали нэп, опечатали дедушкину лавку. Товар, деньги – все осталось в лавке. И другие лавки опечатали. Все смолчали. А дедушка твой не смолчал… – Она покосилась на магнитофон: – При нем можно говорить?
   – Конечно. Это только для меня.
   – Что делает твой дедушка? Он берет Исаака, моего мужа Толю – своего старшего сына и ночью идет с ними в магазин. Исаак и Толя боятся милиции, но дедушки боятся еще больше. Сзади за магазином был… Как это называется? Чтобы спускаться в погреб, в подвал?
   – Люк?
   – Вот именно, люк! Через этот люк твой дедушка спускается в подвал, из подвала поднимается в магазин, за ним Исаак и Толя. И что ты думаешь? Забирают деньги, самый ценный товар – несколько ящиков, вытаскивают через люк и у кого-то прячут. Кто бы мог решиться на такое? Только твой дедушка.
   За месяц тетя Аня наговорила восемь кассет. Память, повторяю, удивительная, речь образная, ее интонацию я передал рассказчику, «Тяжелый песок» написан от первого лица. Я узнал историю и нашей, и других семей, сюжет мой обрастал событиями, судьбами, легендами – в эту среду я поместил Рахиль и Якова. Новелла о любви превращалась в семейную хронику.
   В семидесятых годах на студии «Беларусьфильм» снимались мои телевизионные фильмы «Кортик», «Бронзовая птица», «Последнее лето детства». Каждый фильм по три серии.
   Съемки производились в Белоруссии, я ездил в Минск, в другие города, туда, где при немцах были гетто, где истреблялись евреи, позже мы с Таней побывали в Вильнюсе, в знаменитых Понарах, где уничтожены десятки тысяч евреев. Передо мной вставала страшная картина еврейской катастрофы. Я прочитал все у нас изданное на эту тему, но, в сущности, кроме стенограмм Нюрнбергского процесса, ничего не было. Сарра Бабенышева, литературный критик, моя приятельница, жившая в Переделкине, отважная женщина, связанная с диссидентами, снабжала меня номерами подпольного журнала «Евреи в СССР», где были нужные мне материалы.
   Бесчеловечная программа истребления народов была Гитлером давно задумана и тщательно разработана:
...
   «В недалеком будущем мы оккупируем территории с весьма высоким процентом славянского населения, от которого нам не удастся так скоро отделаться… Мы обязаны истреблять население, это входит в нашу миссию охраны германского населения… Нам придется развить технику истребления населения… я имею в виду уничтожение целых расовых единиц… Если я посылаю цвет германской нации в пекло войны, без малейшей жалости проливая драгоценную немецкую кровь, то, без сомнения, я имею право уничтожить миллионы людей низшей расы… Одна из основных задач во все времена будет заключаться в предотвращении развития славянских рас. Естественные инстинкты всех живых существ подсказывают им не только побеждать своих врагов, но и уничтожать их».

   Уничтожение целых народов, и прежде всего славян, – такова генеральная программа Гитлера. Истребление шести миллионов евреев – всего лишь лаборатория, где немцы набивали руку, накапливали опыт.
   Пусть подумают об этом те, кто поддается пропаганде нынешних фашиствующих молодчиков, величающих Гитлера Адольфом Алоизовичем.
   Поехал я в Щорс, остановился в Доме колхозника, дали мне единственную комнату с телефоном – писатель из Москвы!    Небольшой полурусский-полуукраинский городок, те же два базара – старый и новый, я их помнил с детства, столовая возле станции, где задешево и вкусно можно пообедать наваристым борщом и бефстрогановом, пожарная каланча, вместительный дедушкин дом на Большой Алексеевской, теперь в нем горсовет, знакомые улочки и переулки, но живут здесь новые люди, от трехтысячного еврейского населения осталось двести человек. Представился местному начальству, договорился с секретарем райкома поехать вместе по партизанским местам.
   Вечером пришли ко мне несколько стариков евреев, знавших моего дедушку.
   – Авраам Рыбаков, – почтительно сказал один старик, – кто его не знал? Все знали. Нет такого человека, который бы не знал Авраама Рыбакова.
   Явились они с просьбой. Ехал комбайнер мимо кладбища, задел забор, тот обвалился, хотели поставить обратно, оказалось, столбы гнилые, надо менять, денег нет… Какие евреи здесь остались? Старики, дети… Кто помоложе, работает в депо, на лесопильне, на кожевенном заводе, сколько их? Раз-два и обчелся… Обратились к властям – не помогают. Кому нужно еврейское кладбище?
   Я обещал побывать там, посмотреть. Назвал день, час, решил завезти туда секретаря райкома, когда мы поедем по партизанским местам.
   Одного из стариков, бывшего местного парикмахера Бернарда Семеновича, я помнил по своим приездам в Сновск в детстве. Такой был элегантный, представительный господин, его парикмахерская служила в свое время подобием клуба местной интеллигенции. И теперь еще бодренький, чистенький, седой, благообразный, знал и помнил всех здесь живших, погибших, уехавших, приехавших. Во время войны был в эвакуации, возвратился сразу после освобождения города. Вместе с другими стариками ходили по дворам, пустырям, дорогам, лесам и полям, собирали в мешки останки убитых. Трупы истлели, но некоторых Бернард Семенович узнал по волосам. Останки эти они захоронили в братской могиле на кладбище, хотя никакого еврейского кладбища тогда уже не было, надгробные плиты растащили, а само кладбище по приказу немецкой комендатуры перепахали. Кладбище восстановили, евреи стали снова хоронить своих покойников, но вот незадача – забор обвалился.
   Несколько дней Бернард Семенович был при мне, рассказывал о судьбе каждого жителя. После войны вернулись фронтовики, эвакуированные, расспрашивали местных жителей о родных, близких, собирали крупицы сведений, зерна правды, обнаружились люди, чудом спасшиеся расстрела, выползшие из могил, ушедшие в партизаны. рассказы Бернард Семенович запомнил и пересказал мне, водил к тем, кто остался жив, кто был свидетелем того, что произошло, водил к женщинам-полукровкам, которых не успели расстрелять, выясняя, какой в них процент еврейской крови.
   Постепенно у меня создалась картина того, что происходило в Щорсе, я хорошо помнил своих дедушку и бабушку, дядей, ясно представлял себе Рахиль и Якова. И мог уже точно сказать, как бы каждый из них действовал в этих обстоятельствах, что бы делал и как бы себя вел. Все, что произошло с этими людьми, произошло со мной. Над городом опустилась ночь, я бродил в этом мраке по тем же улицам. И тени замученных брели рядом со мной от дома к дому.
   В назначенное утро мы с секретарем райкома выехали в леса. Я попросил его по дороге заехать на кладбище. Там нас уже ждало еврейское население города, старики, пожилые, молодые, были и дети, кто родился тут после войны. Кто-то знал моих дедушку и бабушку, большинство не знало. Но здесь, в братской могиле, лежали их бабушки и дедушки, отцы и матери, братья и сестры. Безоружных, беззащитных, беспомощных, немцы расстреливали их из автоматов.
   Пустынное кладбище с обвалившимся забором, почти без могильных плит, без памятников. Где покоятся здесь мои предки, мой дедушка, моя бабушка? Только молодые березки шумят листвой над безымянными могилами.
   На братской могиле был установлен большой надгробный камень из черного гранита. На нем высечена надпись: «Вечная память жертвам немецко-фашистских захватчиков» – на русском языке. Под ней надпись на еврейском.
   Я подошел, положил цветы, встал на колени и поцеловал землю, в которой лежал мой растерзанный народ… Стоявшие кругом вытирали слезы.
   Показал секретарю райкома на забор, он велел шоферу вернуться в райком, отдал нужные распоряжения, и мы уехали в лес.
   Возвращались к концу дня той же дорогой. На кладбище стоял новый забор. Умеют у нас работать, когда захотят.
   Вечером старики пришли благодарить за помощь.
   – Скажите, – спросил я, – как вы перевели на еврейский язык эти слова: «Вечная память жертвам немецко-фашистских захватчиков»?
   Бернард Семенович улыбнулся:
   – Как перевели? Там написано совсем другое.
   – Что именно?
   – Там написано из Библии: «Веникойси, домом лой никойси…»
   – Что это означает?
   – Это означает: «Все прощается, пролившим невинную кровь не простится никогда».
   Вернувшись в Москву, я сказал Тане:
– У меня есть заключительные слова романа.

25

   Роман, названный мной «Рахиль», я сдал в «Новый мир». Твардовского уже не было, ушел и его преемник Косолапов – партийный газетный администратор, человек порядочный, в свое время опубликовал в «Литературной газете» стихотворение Евтушенко «Бабий Яр». Теперь журнал возглавлял поэт Наровчатов, неглупый, образованный, учился в ИФЛИ. В прошлом крепко выпивал, но бросил. Партийное начальство таких любит. К роману отнесется настороженно, печатать будет, только получив указание «сверху».
   А куда еще идти? «Новый мир» напечатал два моих романа, анонсировал, хотя и безрезультатно, «Детей Арбата», отделом прозы руководит Диана Тевекелян, по отзывам моего переделкинского соседа драматурга Александра Крона, – человек прогрессивный, в 1962 году активно участвовала в разоблачении Н. В. Лесючевского, директора издательства «Советский писатель», в тридцатые годы писавшего тайные доносы на поэтов Бориса Корнилова и Николая Заболоцкого.
   Отдал ей рукопись и стал дожидаться ответа. Давал читать роман своим друзьям.
   Вася Аксенов прочитал, приехал ко мне в Переделкино, стал у окна и, глядя не на меня, а на улицу, сказал сдержанно:
   – У нас этого не напечатают, а напечатают – замолчат. На Западе… Другое дело. Там оценят.