Страница:
– Каждый писатель, – сказал Твардовский, – мечтает о своей главной книге, но не всякий, даже очень талантливый, ее создает, потому что не находит того, что должно послужить для нее материалом. Вы нашли свой золотой клад. Этот клад – ваша собственная жизнь. И то, что вы, пренебрегая своей славой известного беллетриста, своим материальным положением, пишете такую книгу, без надежды на скорое ее опубликование, пишете всю правду, подтверждает, что вы настоящий писатель. Я уже имел случай говорить товарищам из секретариата Союза писателей о вашем романе. Я им сказал, что это первый в советской литературе роман о Москве. Вы прекрасно показали ту эпоху, показали общество во всех его разрезах – от сына портного до дочери наркома. И от этого невозможно оторваться. Я прочитал его за одни сутки. Вы достигли в нем поразительной силы и убедительности изображения. Мне очень горько, что я ничего не могу пообещать вам конкретно. Журнал в очень тяжелом положении, его медленно и тихо удушают. Я уже говорил им – так дальше невозможно, так дальше журнал существовать не может. Мы имеем, что печатать, но нам не дают, хотят, чтобы журнал угас сам по себе. Я им много хорошего говорил про ваш роман, я его большой поклонник и пропагандист, но как только я упомянул, что там есть арест, они сразу замолчали и больше к этому не возвращались. И ставить сейчас вопрос о вашем романе бесполезно.
– Я это понимаю и не рассчитываю на скорое опубликование.
– Ну, нет. Публиковаться надо. И потом материально: я не Крез, Анатолий Наумович, но я с удовольствием дам вам свои деньги, лично свои, чтобы вы могли спокойно работать и закончить следующую книгу.
– Спасибо. Деньги у меня есть, кроме того, в будущем году, вероятно, выйдет моя картина и я буду совсем богатый.
– Во всяком случае, если сложится так, что появится нужда в деньгах, я всегда рад вам помочь. И прошу вас обязательно мне об этом сказать. И еще: не унывайте! То, что вы написали такое, говорит о вашем мужестве. Я очень рад и счастлив за вас и радуюсь вашему успеху. И я был рад в прошлый раз вам позвонить. Как вы понимаете, я звоню не всем…
– Спасибо. Меня ваш звонок очень тронул, для меня это – большая честь. Сейчас, когда роман не идет, это единственная для меня награда, тем она ценнее.
– Ничего. Все впереди… Для того чтобы товар появился в магазине, его надо прежде всего произвести на фабрике. Ваш товар готов и ждет своего часа. Кстати, сколько вам лет?
– Я тысяча девятьсот одиннадцатого года.
– Да?! Я думал, вам меньше, и даже удивлялся тому, как вы прекрасно знаете время, в котором, по моим предположениям, вы были ребенком. Я думал, что это время моей юности.
– Мы – ровесники.
– Не совсем, я – старше, я – десятого года. Когда нам с вами будет по сто два года, мы будем вспоминать, как волновались по поводу вашего романа и окажется, что зря волновались.
После Твардовского я зашел к Лакшину. Был там еще Кондратович. Оказывается, в редакцию приезжали Марков и Воронков. Разговор шел о портфеле журнала: «Твардовский особенно остановился на вашем романе, расхваливал его так, как никого еще не хвалил. Воронков сказал, прекрасно, если роман будет похож на „Кортик“ и „Бронзовую птицу“, в которых тоже много поэзии времени и поколения».
– Что же препятствует его опубликованию? – спросил Марков.
– Там есть арест, – ответил Твардовский…
Марков и Воронков сникли так, как сникает воздушный шар, когда из него выпускают воздух.
Десятого июня я снова был в журнале. Твардовский меня увидел, позвал к себе в кабинет.
– Главное в вашем романе – Москва, – сказал Твардовский, – вы себя в ней чувствуете как лесник в знакомом лесу. Если он собьется на боковую тропинку, то все равно выйдет на главную, ни компаса, ни карты ему не нужно. А вот когда писатель прибегает к карте и компасу, тогда плохо. Пример тому – Фадеев. Он не только не знал металлургию, Магнитогорска, но и не любил техники в литературе, заводов и всего такого. И вот решился писать о том, чего не знал и не любил. И сорвался. У вас совсем другое. Вы настолько знаете и чувствуете Москву, все получается у вас так естественно, что вы не придаете этому значения, даже пренебрегаете очень многим и важным, делаете это как бы попутно. Я сам не коренной москвич и не думал, что буду жить в Москве, да вот журнал… Вопрос стоит только так. Дадут делать журнал – останусь. Не дадут – не останусь.
– Жалко, если вы уйдете. Назначат другого человека, который не сможет или не захочет использовать благоприятную ситуацию, когда та наступит.
– Нет, оставаться на положении Маркова или Кожевникова я не могу. Я иногда думаю: когда-то ведь должна заговорить совесть даже у таких людей. О чем они думают ночью, во время болезни, перед угрозой смерти? Думают ли они, каково будет их детям, детям родителей с такой репутацией?
– Ну, на их совесть, Александр Трифонович, уповать не стоит.
– Ведь врут на каждом шагу. «Литгазета» написала, будто бы Солженицын был осужден за дело, а потом помилован, а это неправда. Он был командиром артиллерийского взвода на фронте, а написали – зенитной батареи, а она могла стоять где-нибудь под Пермью. Вот я и говорю: нет совести у них, элементарной порядочности нет. Ладно… Опять сбиваюсь в сторону… Скажите, на что живете?
– Работаю для кино.
– Не знаю, не знаю… Я говорил Бакланову, давайте ваш сценарий, опубликуем, а он смеется: это не для журнала… Как же так? Если автор боится опубликовать сценарий, значит, это не литература. Вот кто-то задумал инсценировать для телевидения «Страну Муравию», я им так ответил, что они и думать об этом перестали. Но все это ерунда. Главное – речь Брежнева на съезде учителей мне кажется обнадеживающей и многообещающей… Как вы думаете, что молчите?
– Там, наверху, я ни разу в жизни не бывал, вам видней…
– Я надеюсь, я надеюсь.
Не оправдались надежды Александра Трифоновича. Реакция усиливалась. Нападки на «Новый мир» ужесточались. В начале февраля 1970 года секретариат Союза писателей СССР вынес решение об изменениях в руководстве журнала «Новый мир», означавших, в сущности, отстранение Твардовского.
В субботу, 6 февраля 1970 года, днем ко мне на дачу пришли Каверин, Трифонов и Можаев. Им стало известно, что решение секретариата должно быть опубликовано в ближайшем номере «Литературной газеты», и эту акцию надо предотвратить, написав письмо Брежневу. У Можаева есть приятель, хорошо знакомый с дочерью Брежнева – Галиной. Галина берется передать такое письмо отцу. Газета выходит в среду, печатается во вторник, значит, письмо Брежневу должно быть передано не позже завтрашнего дня, то есть в воскресенье, чтобы в понедельник Брежнев мог задержать публикацию. Следовательно, на сбор подписей мы имеем только один день – сегодняшний, субботу. В Переделкине подписи соберу я, в Доме творчества – Можаев, на Пахре – Трифонов.
Я усомнился в успехе этого мероприятия. Надежен ли знакомый Можаева? Передаст ли письмо Галина? Как отреагирует Брежнев?
Можаев сказал, что знакомый его надежен, Галина обязательно письмо передаст и другого пути у нас нет. Если мы в понедельник сдадим письмо в экспедицию ЦК, то неизвестно, когда дойдет оно до Брежнева и дойдет ли вообще, а газета с решением секретариата тем временем выйдет, и все будет кончено.
Трифонов с ним согласился – другого выхода нет.
Наивный интеллигент Каверин добавила
– Мне кажется, такое неофициальное, личное, доверительное обращение подвигнет товарища Брежнева на благоприятное решение.
Написали мы письмо, я отпечатал его под копирку, копия у меня сохранилась, привожу текст:
Больше подписей мы собрать не успели. Из тех, к кому обратились, никто не отказался, кроме Сергея Залыгина, нынешнего главного редактора «Нового мира». Он жил тогда в Переделкине, в Доме творчества, сказал Можаеву: «Дожидаюсь ордера на квартиру, жена больна, ты должен меня понять».
Как рассказывал Можаев, получив письмо, Брежнев поморщился:
– Что за «коллективки» такие? Пусть придут в ЦК, поговорим.
«Коллективками» назывались коллективные заявления, в армии они были запрещены, полагалось писать только индивидуальные рапорты. Видимо, вспомнил Леонид Ильич свое «боевое прошлое».
Нам передали, что в понедельник писательскую делегацию (не более пяти человек) по поручению ЦК примет товарищ Подгорный. О часе приема будет сообщено в редакцию «Нового мира».
Это известие мгновенно разлетелось по Москве, в понедельник к девяти часам утра в «Новом мире» собрались его авторы. О сотрудниках и говорить нечего – все тут были. Твардовский сидел в кабинете в темном костюме, при галстуке, серьезный, сосредоточенный, сознающий значение момента для судьбы журнала, да и всей советской литературы.
Наметили пятерку тех, кто отправится к Подгорному. Кроме себя, помню Можаева, Тендрякова, Трифонова. Пятого забыл.
Дожидаемся звонка из ЦК. Никто не уходит. Принесли бутерброды, вскипятили чай, перекусили. В общем, как на боевой вахте.
Прождали до полуночи. Никто не позвонил. Через день вышла «Литературная газета» с решением секретариата Союза писателей. Твардовский ушел с поста главного редактора журнала. Героический период истории «Нового мира» кончился.
Может быть, не передали нашего письма Брежневу? Можаев клялся, что передали. И я ему верю – передали. Но Брежнев ничего не пожелал изменить.
Не помню точно даты, но в том же 1970 году, в мае или июне, ко мне на дачу пришел Твардовский. К кому он приезжал в Переделкино, не знаю, но был в подпитии, от губы к подбородку тянулась засохшая струйка яичного желтка, закусывали, видно, яичницей, мрачный, смотрел исподлобья. Сел на скамейку, обвел веранду тяжелым взглядом:
– Ну, чего сейчас пишете?
– Печатаю в «Юности» повесть «Неизвестный солдат».
Он махнул рукой:
– Это ладно… С романом что делаете?
– Заканчиваю описание ссылки.
Он пошарил глазами по столу:
– Рюмка найдется?
– Конечно. Но вы уже приняли, Александр Трифонович.
– Я свою норму знаю. Покажите, где руки можно помыть.
Из ванной вышел с чистым лицом, смыл яичный желток. Выпили мы по рюмке, больше он пить не стал. Сидел, молчал, потом заговорил:
– Я знаю, вы на меня обижены за то, что я беллетристом вас назвал.
– Что вы, я уже забыл об этом.
– Обиделись, – он мелко закивал головой, – обиделись, я видел. А почему я так сказал? Я совсем другое имел в виду. Та ваша вещь…
– «Лето в Сосняках».
– Вот именно. Замах там был, а удара не получилось. Почему? Уже мы Солженицына напечатали. После «Ивана Денисовича» писать по-прежнему было нельзя. То есть писать все можно, не всем же быть Солженицыными. Но по той вещи я почувствовал, что вы больше знаете, но не выговариваете. Солженицын рубанул с маху, там простой русский мужик в лагере вкалывает, а у вас девушка по московским тротуарам разгуливает. Вот это я хотел, чтобы вы убрали.
Он говорил с паузами, думал, потом снова начинал:
– «Дети Арбата»! Какие там сцены! Ведь вас в порнографии будут обвинять, а я ни слова против не сказал. Потому что «Дети Арбата» – это высокий класс литературы. И женщин вы умеете писать, другие не умеют, а вы умеете… И, видите, я не возразил против таких сцен, там они на уровне романа. – Лицо его вдруг прояснилось, обрело свою значительность. – «Дети Арбата» – они уже не подвластны, не подвержены времени. С ними уже ничего не сделают, они свое возьмут. Конечно, Солженицын активнее вас, он деятель, такой он человек и таким его надо принимать. А мы с вами другие. Может, поколение такое или закалка не та… – Он посмотрел на меня: – Впрочем, и вы бывший ссыльный…
– Да, случилось.
Он опустил голову.
– Моя мать тоже была в ссылке. Сильная женщина, раскулачивали, а она не поддавалась, вот ее и отправили. Одну… Отца в то время в деревне не было. Много потом рассказывала, не знаю – что правда, что прибавила… Гнали их по ранней весне, дошли до барака, а там мертвые люди, кто на полу лежит, кто на нарах, а кто и вовсе мертвый сидит за столом. Как сидел за столом, так и помер. Вот туда и доставили мою мать… – Голос его дрогнул… Он посмотрел на бутылку, но не налил. – А отец, тот был в бегах. Где-нибудь поработает, он хороший был кузнец, и едет к матери, везет мешок муки. Его за проволоку пустят, уже знали его, он с матерью поживет, покормит ее и опять в бега, на заработки, и опять приезжает с мешком. А потом погнали их из-за проволоки, идут неизвестно куда. Едет человек на бричке: «Ты кто такой?» – «Кузнец…» – «Кузнец? Друг, ты мне нужен!» Оказался председателем колхоза, где требовался кузнец. Забрал отца с матерью, и они уже до освобождения оставались в том колхозе… Вот так и жили люди.
Он всхлипнул, встал, прошел в ванную…
История его родителей была обычной для миллионов крестьян того времени. Хотя… Пропускали «за проволоку», «выпускали». Может, так и было, а возможно, сложилось в представлении Твардовского. Но его отец с матерью страдали, как страдал весь народ, как страдает и никогда не преодолеет своего страдания сам Твардовский.
Он вернулся, сел за стол, налил рюмку, выпил, пожевал кусочек хлеба.
– Да, вот так и жили… А я учился в Смоленске, потом в Москве, в ИФЛИ (Институт Философии, Литературы, Истории – А. Р.), стихи писал. – Он усмехнулся. – Мои родители вон где были, а я стихи про колхозы сочинял… И не знал, что будет со мной. Я еще почему не мог оторваться от «Детей Арбата»… Помните дом на углу Арбата и Смоленской, там магазин «Гастроном»?
– Помню, конечно.
– Построили коридорную систему с общей столовой, по-коммунистически, новый быт внедряли. Но для себя архитектор соорудил обыкновенную отдельную квартиру. Вот в этом доме я часто ночевал у Игоря Саца. Много у кого приходилось ночевать… Боялся… Отец мой к матери не побоялся поехать… Вот вам «Отцы и дети»! Напишите. «Отцы и дети». Впрочем, Тургенев уже написал, вы свое пишите, другого вам не надо. – Он встал. – Ладно! Мне сказали, у вас машина есть.
– Есть.
– Отвезите меня домой, на дачу.
– Пожалуйста. Но уже поздно. Вы можете у меня переночевать, а домой позвоните.
Он выпрямился, лицо его неожиданно обрело обычное горделивое, отстраненное выражение.
– Вам трудно меня довезти?
– Да Бог с вами, – засмеялся я, – сейчас заведу машину.
Я отвез его, всю дорогу он дремал, очнулся в поселке, показал, где остановиться.
– Спасибо. Если что сказал не так, не сердитесь.
Не дожидаясь ответа, открыл дверцу, вышел, скрылся за калиткой.
Через полтора года, в декабре 1971-го, Твардовский умер. Был ему всего 61 год. Лежал в гробу на сцене большого зала Центрального Дома литераторов, окруженный теми, кто его затравил. Теперь они демонстрировали свою фальшивую скорбь.
Вместе с Твардовским ушла особенная эпоха русской литературы. Он был одним из самых ярких ее мучеников. Истинно народный поэт, отдал родине весь свой талант, но родина погубила его мать, отца и его самого.
23
– Я это понимаю и не рассчитываю на скорое опубликование.
– Ну, нет. Публиковаться надо. И потом материально: я не Крез, Анатолий Наумович, но я с удовольствием дам вам свои деньги, лично свои, чтобы вы могли спокойно работать и закончить следующую книгу.
– Спасибо. Деньги у меня есть, кроме того, в будущем году, вероятно, выйдет моя картина и я буду совсем богатый.
– Во всяком случае, если сложится так, что появится нужда в деньгах, я всегда рад вам помочь. И прошу вас обязательно мне об этом сказать. И еще: не унывайте! То, что вы написали такое, говорит о вашем мужестве. Я очень рад и счастлив за вас и радуюсь вашему успеху. И я был рад в прошлый раз вам позвонить. Как вы понимаете, я звоню не всем…
– Спасибо. Меня ваш звонок очень тронул, для меня это – большая честь. Сейчас, когда роман не идет, это единственная для меня награда, тем она ценнее.
– Ничего. Все впереди… Для того чтобы товар появился в магазине, его надо прежде всего произвести на фабрике. Ваш товар готов и ждет своего часа. Кстати, сколько вам лет?
– Я тысяча девятьсот одиннадцатого года.
– Да?! Я думал, вам меньше, и даже удивлялся тому, как вы прекрасно знаете время, в котором, по моим предположениям, вы были ребенком. Я думал, что это время моей юности.
– Мы – ровесники.
– Не совсем, я – старше, я – десятого года. Когда нам с вами будет по сто два года, мы будем вспоминать, как волновались по поводу вашего романа и окажется, что зря волновались.
После Твардовского я зашел к Лакшину. Был там еще Кондратович. Оказывается, в редакцию приезжали Марков и Воронков. Разговор шел о портфеле журнала: «Твардовский особенно остановился на вашем романе, расхваливал его так, как никого еще не хвалил. Воронков сказал, прекрасно, если роман будет похож на „Кортик“ и „Бронзовую птицу“, в которых тоже много поэзии времени и поколения».
– Что же препятствует его опубликованию? – спросил Марков.
– Там есть арест, – ответил Твардовский…
Марков и Воронков сникли так, как сникает воздушный шар, когда из него выпускают воздух.
Десятого июня я снова был в журнале. Твардовский меня увидел, позвал к себе в кабинет.
– Главное в вашем романе – Москва, – сказал Твардовский, – вы себя в ней чувствуете как лесник в знакомом лесу. Если он собьется на боковую тропинку, то все равно выйдет на главную, ни компаса, ни карты ему не нужно. А вот когда писатель прибегает к карте и компасу, тогда плохо. Пример тому – Фадеев. Он не только не знал металлургию, Магнитогорска, но и не любил техники в литературе, заводов и всего такого. И вот решился писать о том, чего не знал и не любил. И сорвался. У вас совсем другое. Вы настолько знаете и чувствуете Москву, все получается у вас так естественно, что вы не придаете этому значения, даже пренебрегаете очень многим и важным, делаете это как бы попутно. Я сам не коренной москвич и не думал, что буду жить в Москве, да вот журнал… Вопрос стоит только так. Дадут делать журнал – останусь. Не дадут – не останусь.
– Жалко, если вы уйдете. Назначат другого человека, который не сможет или не захочет использовать благоприятную ситуацию, когда та наступит.
– Нет, оставаться на положении Маркова или Кожевникова я не могу. Я иногда думаю: когда-то ведь должна заговорить совесть даже у таких людей. О чем они думают ночью, во время болезни, перед угрозой смерти? Думают ли они, каково будет их детям, детям родителей с такой репутацией?
– Ну, на их совесть, Александр Трифонович, уповать не стоит.
– Ведь врут на каждом шагу. «Литгазета» написала, будто бы Солженицын был осужден за дело, а потом помилован, а это неправда. Он был командиром артиллерийского взвода на фронте, а написали – зенитной батареи, а она могла стоять где-нибудь под Пермью. Вот я и говорю: нет совести у них, элементарной порядочности нет. Ладно… Опять сбиваюсь в сторону… Скажите, на что живете?
– Работаю для кино.
– Не знаю, не знаю… Я говорил Бакланову, давайте ваш сценарий, опубликуем, а он смеется: это не для журнала… Как же так? Если автор боится опубликовать сценарий, значит, это не литература. Вот кто-то задумал инсценировать для телевидения «Страну Муравию», я им так ответил, что они и думать об этом перестали. Но все это ерунда. Главное – речь Брежнева на съезде учителей мне кажется обнадеживающей и многообещающей… Как вы думаете, что молчите?
– Там, наверху, я ни разу в жизни не бывал, вам видней…
– Я надеюсь, я надеюсь.
Не оправдались надежды Александра Трифоновича. Реакция усиливалась. Нападки на «Новый мир» ужесточались. В начале февраля 1970 года секретариат Союза писателей СССР вынес решение об изменениях в руководстве журнала «Новый мир», означавших, в сущности, отстранение Твардовского.
В субботу, 6 февраля 1970 года, днем ко мне на дачу пришли Каверин, Трифонов и Можаев. Им стало известно, что решение секретариата должно быть опубликовано в ближайшем номере «Литературной газеты», и эту акцию надо предотвратить, написав письмо Брежневу. У Можаева есть приятель, хорошо знакомый с дочерью Брежнева – Галиной. Галина берется передать такое письмо отцу. Газета выходит в среду, печатается во вторник, значит, письмо Брежневу должно быть передано не позже завтрашнего дня, то есть в воскресенье, чтобы в понедельник Брежнев мог задержать публикацию. Следовательно, на сбор подписей мы имеем только один день – сегодняшний, субботу. В Переделкине подписи соберу я, в Доме творчества – Можаев, на Пахре – Трифонов.
Я усомнился в успехе этого мероприятия. Надежен ли знакомый Можаева? Передаст ли письмо Галина? Как отреагирует Брежнев?
Можаев сказал, что знакомый его надежен, Галина обязательно письмо передаст и другого пути у нас нет. Если мы в понедельник сдадим письмо в экспедицию ЦК, то неизвестно, когда дойдет оно до Брежнева и дойдет ли вообще, а газета с решением секретариата тем временем выйдет, и все будет кончено.
Трифонов с ним согласился – другого выхода нет.
Наивный интеллигент Каверин добавила
– Мне кажется, такое неофициальное, личное, доверительное обращение подвигнет товарища Брежнева на благоприятное решение.
Написали мы письмо, я отпечатал его под копирку, копия у меня сохранилась, привожу текст:
...
«Дорогой и глубокоуважаемый Леонид Ильич!
Встревоженные положением, создавшимся в нашей литературе, мы считаем своим долгом обратиться к Вам.
Против А. Т. Твардовского и руководимого им журнала «Новый мир» в последнее время ведется кампания, преследующая цель отстранить Твардовского от руководства журналом. Уже приняты решения об изменении редколлегии «Нового мира», по существу направленные к уходу Твардовского из журнала.
А. Т. Твардовского можно смело назвать национальным поэтом России и народным поэтом Советского Союза. Значение его творчества для нашей литературы неоценимо. У нас нет поэта, равного ему по таланту и значению. Руководимый им журнал является эталоном высокой художественности, чрезвычайно важной для коммунистического воспитания народа. Журнал проводит линию XX – XXIII съездов партии и с научной глубиной анализирует сложные проблемы современного общественного развития. Журнал собрал на своих страницах множество талантливейших современных советских писателей. Авторитет, которым он пользуется как в нашей стране, так и среди прогрессивной интеллигенции всего мира, делает его явлением совершенно исключительным. Не считаться с этим фактом было бы большой ошибкой с далеко идущими отрицательными последствиями.
Мы совершенно убеждены, что для блага всей советской культуры необходимо, чтобы «Новый мир» продолжал свою работу под руководством А. Т. Твардовского и в том составе редколлегии, который он считает полезным для журнала.
Алигер, Антонов, Бек, Вознесенский, Е. Воробьев, Евтушенко, Исаковский, Каверин, Мальцев, Можаев, Нагибин, Рыбаков, Тендряков, Трифонов.
6-8. 02. 1970 г. ».
Больше подписей мы собрать не успели. Из тех, к кому обратились, никто не отказался, кроме Сергея Залыгина, нынешнего главного редактора «Нового мира». Он жил тогда в Переделкине, в Доме творчества, сказал Можаеву: «Дожидаюсь ордера на квартиру, жена больна, ты должен меня понять».
Как рассказывал Можаев, получив письмо, Брежнев поморщился:
– Что за «коллективки» такие? Пусть придут в ЦК, поговорим.
«Коллективками» назывались коллективные заявления, в армии они были запрещены, полагалось писать только индивидуальные рапорты. Видимо, вспомнил Леонид Ильич свое «боевое прошлое».
Нам передали, что в понедельник писательскую делегацию (не более пяти человек) по поручению ЦК примет товарищ Подгорный. О часе приема будет сообщено в редакцию «Нового мира».
Это известие мгновенно разлетелось по Москве, в понедельник к девяти часам утра в «Новом мире» собрались его авторы. О сотрудниках и говорить нечего – все тут были. Твардовский сидел в кабинете в темном костюме, при галстуке, серьезный, сосредоточенный, сознающий значение момента для судьбы журнала, да и всей советской литературы.
Наметили пятерку тех, кто отправится к Подгорному. Кроме себя, помню Можаева, Тендрякова, Трифонова. Пятого забыл.
Дожидаемся звонка из ЦК. Никто не уходит. Принесли бутерброды, вскипятили чай, перекусили. В общем, как на боевой вахте.
Прождали до полуночи. Никто не позвонил. Через день вышла «Литературная газета» с решением секретариата Союза писателей. Твардовский ушел с поста главного редактора журнала. Героический период истории «Нового мира» кончился.
Может быть, не передали нашего письма Брежневу? Можаев клялся, что передали. И я ему верю – передали. Но Брежнев ничего не пожелал изменить.
Не помню точно даты, но в том же 1970 году, в мае или июне, ко мне на дачу пришел Твардовский. К кому он приезжал в Переделкино, не знаю, но был в подпитии, от губы к подбородку тянулась засохшая струйка яичного желтка, закусывали, видно, яичницей, мрачный, смотрел исподлобья. Сел на скамейку, обвел веранду тяжелым взглядом:
– Ну, чего сейчас пишете?
– Печатаю в «Юности» повесть «Неизвестный солдат».
Он махнул рукой:
– Это ладно… С романом что делаете?
– Заканчиваю описание ссылки.
Он пошарил глазами по столу:
– Рюмка найдется?
– Конечно. Но вы уже приняли, Александр Трифонович.
– Я свою норму знаю. Покажите, где руки можно помыть.
Из ванной вышел с чистым лицом, смыл яичный желток. Выпили мы по рюмке, больше он пить не стал. Сидел, молчал, потом заговорил:
– Я знаю, вы на меня обижены за то, что я беллетристом вас назвал.
– Что вы, я уже забыл об этом.
– Обиделись, – он мелко закивал головой, – обиделись, я видел. А почему я так сказал? Я совсем другое имел в виду. Та ваша вещь…
– «Лето в Сосняках».
– Вот именно. Замах там был, а удара не получилось. Почему? Уже мы Солженицына напечатали. После «Ивана Денисовича» писать по-прежнему было нельзя. То есть писать все можно, не всем же быть Солженицыными. Но по той вещи я почувствовал, что вы больше знаете, но не выговариваете. Солженицын рубанул с маху, там простой русский мужик в лагере вкалывает, а у вас девушка по московским тротуарам разгуливает. Вот это я хотел, чтобы вы убрали.
Он говорил с паузами, думал, потом снова начинал:
– «Дети Арбата»! Какие там сцены! Ведь вас в порнографии будут обвинять, а я ни слова против не сказал. Потому что «Дети Арбата» – это высокий класс литературы. И женщин вы умеете писать, другие не умеют, а вы умеете… И, видите, я не возразил против таких сцен, там они на уровне романа. – Лицо его вдруг прояснилось, обрело свою значительность. – «Дети Арбата» – они уже не подвластны, не подвержены времени. С ними уже ничего не сделают, они свое возьмут. Конечно, Солженицын активнее вас, он деятель, такой он человек и таким его надо принимать. А мы с вами другие. Может, поколение такое или закалка не та… – Он посмотрел на меня: – Впрочем, и вы бывший ссыльный…
– Да, случилось.
Он опустил голову.
– Моя мать тоже была в ссылке. Сильная женщина, раскулачивали, а она не поддавалась, вот ее и отправили. Одну… Отца в то время в деревне не было. Много потом рассказывала, не знаю – что правда, что прибавила… Гнали их по ранней весне, дошли до барака, а там мертвые люди, кто на полу лежит, кто на нарах, а кто и вовсе мертвый сидит за столом. Как сидел за столом, так и помер. Вот туда и доставили мою мать… – Голос его дрогнул… Он посмотрел на бутылку, но не налил. – А отец, тот был в бегах. Где-нибудь поработает, он хороший был кузнец, и едет к матери, везет мешок муки. Его за проволоку пустят, уже знали его, он с матерью поживет, покормит ее и опять в бега, на заработки, и опять приезжает с мешком. А потом погнали их из-за проволоки, идут неизвестно куда. Едет человек на бричке: «Ты кто такой?» – «Кузнец…» – «Кузнец? Друг, ты мне нужен!» Оказался председателем колхоза, где требовался кузнец. Забрал отца с матерью, и они уже до освобождения оставались в том колхозе… Вот так и жили люди.
Он всхлипнул, встал, прошел в ванную…
История его родителей была обычной для миллионов крестьян того времени. Хотя… Пропускали «за проволоку», «выпускали». Может, так и было, а возможно, сложилось в представлении Твардовского. Но его отец с матерью страдали, как страдал весь народ, как страдает и никогда не преодолеет своего страдания сам Твардовский.
Он вернулся, сел за стол, налил рюмку, выпил, пожевал кусочек хлеба.
– Да, вот так и жили… А я учился в Смоленске, потом в Москве, в ИФЛИ (Институт Философии, Литературы, Истории – А. Р.), стихи писал. – Он усмехнулся. – Мои родители вон где были, а я стихи про колхозы сочинял… И не знал, что будет со мной. Я еще почему не мог оторваться от «Детей Арбата»… Помните дом на углу Арбата и Смоленской, там магазин «Гастроном»?
– Помню, конечно.
– Построили коридорную систему с общей столовой, по-коммунистически, новый быт внедряли. Но для себя архитектор соорудил обыкновенную отдельную квартиру. Вот в этом доме я часто ночевал у Игоря Саца. Много у кого приходилось ночевать… Боялся… Отец мой к матери не побоялся поехать… Вот вам «Отцы и дети»! Напишите. «Отцы и дети». Впрочем, Тургенев уже написал, вы свое пишите, другого вам не надо. – Он встал. – Ладно! Мне сказали, у вас машина есть.
– Есть.
– Отвезите меня домой, на дачу.
– Пожалуйста. Но уже поздно. Вы можете у меня переночевать, а домой позвоните.
Он выпрямился, лицо его неожиданно обрело обычное горделивое, отстраненное выражение.
– Вам трудно меня довезти?
– Да Бог с вами, – засмеялся я, – сейчас заведу машину.
Я отвез его, всю дорогу он дремал, очнулся в поселке, показал, где остановиться.
– Спасибо. Если что сказал не так, не сердитесь.
Не дожидаясь ответа, открыл дверцу, вышел, скрылся за калиткой.
Через полтора года, в декабре 1971-го, Твардовский умер. Был ему всего 61 год. Лежал в гробу на сцене большого зала Центрального Дома литераторов, окруженный теми, кто его затравил. Теперь они демонстрировали свою фальшивую скорбь.
Вместе с Твардовским ушла особенная эпоха русской литературы. Он был одним из самых ярких ее мучеников. Истинно народный поэт, отдал родине весь свой талант, но родина погубила его мать, отца и его самого.
23
Повесть «Неизвестный солдат», упомянутая мною в последнем разговоре с Твардовским, завершала трилогию о Кроше – подростке Сергее Крашенинникове. Трилогия публиковалась в журнале «Юность». «Приключения Кроша» – в 1956 году, «Каникулы Кроша» – в 1966 году, «Неизвестный солдат» – в 1970 году.
В своих более ранних вещах («Кортик», «Бронзовая птица», «Выстрел») я рассказывал о детях, выраставших на идеалах революции. Чистые, бескорыстные, они, однако, признавали только «пролетарскую» мораль, воспитывались на ленинской формуле: «Нравственность подчинена интересам классовой борьбы пролетариата», жертвой чего сами и пали при Сталине. Крош и его сверстники родились накануне войны. Росли в хрущевское и послехрущевское время, формировались в иных понятиях. Как всякие подростки, они утверждали себя, искали другие нравственные ориентиры и нашли их в ценностях общечеловеческих.
Сейчас, когда я пишу эти строки. Крошу и его товарищам уже под шестьдесят, скоро на пенсию. Все они, бесспорно, приветствовали начальные преобразования горбачевского периода и участвовали в них, а сейчас сидят без зарплаты, пожинают плоды «реформ», разваливших страну. Но их участие в современном криминальном бизнесе исключено: дети Великой Отечественной войны, они выросли людьми нравственными.
Вернемся ко времени моего сотрудничества с журналом «Юность».
В 1956 году его возглавлял Валентин Катаев – мэтр советской литературы. Родом из Одессы, говорил с одесским акцентом, один дед – священник, другой – царский генерал. Тем не менее при советской власти Катаев был вполне благополучен. Автор популярных пьес, официального романа «Время, вперед!» о строительстве Магнитки в начале тридцатых годов, широко известной повести «Белеет парус одинокий». За повесть «Сын полка» получил Сталинскую премию.
Под конец жизни Сталин изменил к нему отношение, что, впрочем, не отразилось на положении Катаева, но после смерти Сталина создало ему репутацию «пострадавшего за правду». В чем была истинная причина высочайшего недовольства – не знаю. Мне известны два факта катаевской биографии, связанных со Сталиным.
По сценарию Александра Авдеенко поставили кинофильм «Закон жизни». Действие его происходит в Донбассе. Сталину фильм не понравился. Мгновенно началась проработка автора. Как рассказывал мне сам Александр Остапович, происходило это в Центральном комитете партии.
За столом президиума сидели Маленков, Андреев, Жданов. Сбоку у стены – Авдеенко и постановщики фильма Столпер и Иванов. Присутствовали члены руководства Союза писателей СССР, выступали с осуждением Авдеенко, наступила очередь Катаева. Он поднялся на трибуну:
– Товарищи! Если эту кинематографическую поделку ее авторы пытаются нам представить произведением искусства, то я не нахожу слов, чтобы…
И вдруг откуда-то сбоку появляется товарищ Сталин.
Катаев умолк. Все замерли.
Сталин молча прошелся по просцениуму, потом заговорил о значении Донбасса в жизни страны.
Говорил полчаса, как всегда не спеша и очень-очень тихо, никто не смел шелохнуться. Закончив, Сталин молча прошелся туда-обратно и удалился.
– Товарищи! – снова начал Катаев. – Если эту кинематографическую поделку ее авторы пытаются нам представить как произведение искусства, то я не нахожу слов, чтобы…
И вдруг опять выходит товарищ Сталин.
Катаев умолкает. Все замирают.
Сталин заговорил о роли рабочего класса вообще и его передового отряда – шахтеров в частности в развитии советской индустрии на данном этапе.
Говорил опять полчаса, так же не спеша и тихо. Катаев возвышался на трибуне, все сидели не шевелясь. Сталин кончил говорить и ушел.
Переминаясь с ноги на ногу, Катаев снова начал:
– Товарищи! Если эту кинематографическую поделку ее авторы пытаются нам представить как произведение искусства, то я не нахожу слов, чтобы…
И в третий раз выходит товарищ Сталин. Катаев умолкает. Все замирают.
Сталин заговорил о воспитании советской молодежи и о роли в этом советского кино в частности.
По-прежнему говорил, не спеша, тихо, едва слышно. Закончив, направился к двери, обронив Катаеву:
– Извините. Можете продолжать.
Простояв полтора часа на трибуне, Катаев едва держался на ногах, сумел только воскликнуть:
– Товарищ Сталин! Мне незачем продолжать. Вы за меня все сказали!
Сталин остановился, метнул на Катаева желтый тигриный взгляд, постоял секунду и скрылся.
Жданов объявил обсуждение законченным, решение ЦК будет сообщено дополнительно.
– Всем ехать в Союз! – приказал Фадеев.
В Союзе заперлись в кабинете, и Фадеев дал трепку Катаеву.
– Ты где сейчас был? На Дерибасовской, на Молдаванке? С кем ты разговаривал? Перед кем ты стоял? Ты стоял перед товарищем Сталиным! И ему, товарищу Сталину, ты посмел такое выговорить: «Товарищ Сталин, вы за меня все сказали!» А?! Великий Сталин, вождь народов, говорит за тебя. А кто ты такой?! «Товарищ Сталин, после вас говорить уже нечего, вы все сказали!» Вот как ты должен был ответить! В каком виде ты представил руководство Союза писателей?!
Эта ли история послужила причиной охлаждения Сталина к Катаеву? Допускаю.
После войны Катаев опубликовал роман «За власть Советов» – об Отечественной войне. Действующие лица – персонажи из повести «Белеет парус одинокий». Тогда они были детьми, а тут пожилые люди, озорник Гаврик теперь секретарь райкома партии, руководитель партизанского подполья. В пору публикации романа «борьба с космополитизмом» набирала обороты, на гребне кампании вознеслись посредственные писатели, один из них – Бубеннов, юдофоб, алкоголик, его роман «Белая береза» объявили крупнейшим произведением о войне. О Бубеннове говорили так: «Белая береза, белая головка, белая горячка, черная сотня». Группа эта охаивала Эренбурга, Гроссмана, В. Некрасова, вообще всех «не наших», к ним причислили и Катаева – интеллигентный, умеет писать, одесский акцент – личность сомнительная. Написали разгромную статью о романе «За власть Советов», Бубеннов ее подписал и направил в газету «Правда». Там заколебались – все же Катаев, лауреат – тянули. Тогда Бубеннов послал статью Сталину, известно – «пьяному море по колено». Сталин, конечно, ее не прочитает, но в секретариат к нему статья попадет, оттуда запросят «Правду», глядишь, это и подтолкнет.
Сталин прочитал статью и позвонил Бубеннову ночью. Счастье Бубеннова – болел гриппом и был трезв.
– Я прочитал вашу статью, – сказал Сталин, – мне кажется, статья правильная, дельная статья. Впечатляет место, где вы пишете о так называемом Гаврике. Правильно пишете. Гаврик по-русски – это мелкий жулик, мелкий мошенник. Встает вопрос – случайно ли такое имя, Гаврик, товарищ Катаев дал партийному руководителю? Не может быть такой случайности. Мне говорили, что Катаев – мастер литературы, может ли мастер литературы не знать, что такое означает на русском языке слово «гаврик»? Не может не знать. Я думаю, товарищ Бубеннов, что нам удастся уговорить работников «Правды» напечатать вашу статью. А вы, товарищ Бубеннов, звоните мне, когда у вас появится такая необходимость.
И положил трубку. Утром Бубеннов открыл «Правду» и увидел свою статью. Стал с этого дня влиятельнейшей фигурой в литературе – получил право свободно звонить по телефону самому Сталину. Перед Бубенновым заискивали. На моих глазах известнейший поэт, лауреат, подобострастно подавал в гардеробе шубу пьяному Бубеннову. Как-то в ресторане ЦДЛ в кругу приближенных сидел Бубеннов, рядом стоял писатель Анатолий Ференс. Бубеннов отгонял его от стола: «Никаких жидов!» Собутыльники уверяли Бубеннова, что Ференс вовсе не Ференс, а Ференчук, украинец, как Корнейчук. Но Бубеннов и слышать не хотел: «Никаких Ференсов, никаких жидов!» При мне в коридоре Союза Фадеев сказал Симонову: «Бубеннов лося отстрелил по лицензии. Еду к нему на пир. Подонок, а куда денешься?!»
Сталину почту докладывали выборочно: письма тех или о тех, кем Сталин интересовался. К числу этих лиц, видимо, принадлежал и Катаев, возможно, с того злосчастного обсуждения Авдеенко, потому и передали бубенновскую статью.
Статья была разгромная, грубая и несправедливая. Из-за нее Катаев и попал в «пострадавшие за правду». После смерти Сталина его обласкали, наградили, назначили главным редактором журнала «Юность».
Работать с ним было приятно. Понимал. Любил детали. На полях моей рукописи «Приключения Кроша» против слов Кроша: «Я танцую вальс в обе стороны, поворачиваясь и левым, и правым плечом» – поставил восклицательный знак: понравилось, вспомнил, наверно, свои гимназические годы.
В своих более ранних вещах («Кортик», «Бронзовая птица», «Выстрел») я рассказывал о детях, выраставших на идеалах революции. Чистые, бескорыстные, они, однако, признавали только «пролетарскую» мораль, воспитывались на ленинской формуле: «Нравственность подчинена интересам классовой борьбы пролетариата», жертвой чего сами и пали при Сталине. Крош и его сверстники родились накануне войны. Росли в хрущевское и послехрущевское время, формировались в иных понятиях. Как всякие подростки, они утверждали себя, искали другие нравственные ориентиры и нашли их в ценностях общечеловеческих.
Сейчас, когда я пишу эти строки. Крошу и его товарищам уже под шестьдесят, скоро на пенсию. Все они, бесспорно, приветствовали начальные преобразования горбачевского периода и участвовали в них, а сейчас сидят без зарплаты, пожинают плоды «реформ», разваливших страну. Но их участие в современном криминальном бизнесе исключено: дети Великой Отечественной войны, они выросли людьми нравственными.
Вернемся ко времени моего сотрудничества с журналом «Юность».
В 1956 году его возглавлял Валентин Катаев – мэтр советской литературы. Родом из Одессы, говорил с одесским акцентом, один дед – священник, другой – царский генерал. Тем не менее при советской власти Катаев был вполне благополучен. Автор популярных пьес, официального романа «Время, вперед!» о строительстве Магнитки в начале тридцатых годов, широко известной повести «Белеет парус одинокий». За повесть «Сын полка» получил Сталинскую премию.
Под конец жизни Сталин изменил к нему отношение, что, впрочем, не отразилось на положении Катаева, но после смерти Сталина создало ему репутацию «пострадавшего за правду». В чем была истинная причина высочайшего недовольства – не знаю. Мне известны два факта катаевской биографии, связанных со Сталиным.
По сценарию Александра Авдеенко поставили кинофильм «Закон жизни». Действие его происходит в Донбассе. Сталину фильм не понравился. Мгновенно началась проработка автора. Как рассказывал мне сам Александр Остапович, происходило это в Центральном комитете партии.
За столом президиума сидели Маленков, Андреев, Жданов. Сбоку у стены – Авдеенко и постановщики фильма Столпер и Иванов. Присутствовали члены руководства Союза писателей СССР, выступали с осуждением Авдеенко, наступила очередь Катаева. Он поднялся на трибуну:
– Товарищи! Если эту кинематографическую поделку ее авторы пытаются нам представить произведением искусства, то я не нахожу слов, чтобы…
И вдруг откуда-то сбоку появляется товарищ Сталин.
Катаев умолк. Все замерли.
Сталин молча прошелся по просцениуму, потом заговорил о значении Донбасса в жизни страны.
Говорил полчаса, как всегда не спеша и очень-очень тихо, никто не смел шелохнуться. Закончив, Сталин молча прошелся туда-обратно и удалился.
– Товарищи! – снова начал Катаев. – Если эту кинематографическую поделку ее авторы пытаются нам представить как произведение искусства, то я не нахожу слов, чтобы…
И вдруг опять выходит товарищ Сталин.
Катаев умолкает. Все замирают.
Сталин заговорил о роли рабочего класса вообще и его передового отряда – шахтеров в частности в развитии советской индустрии на данном этапе.
Говорил опять полчаса, так же не спеша и тихо. Катаев возвышался на трибуне, все сидели не шевелясь. Сталин кончил говорить и ушел.
Переминаясь с ноги на ногу, Катаев снова начал:
– Товарищи! Если эту кинематографическую поделку ее авторы пытаются нам представить как произведение искусства, то я не нахожу слов, чтобы…
И в третий раз выходит товарищ Сталин. Катаев умолкает. Все замирают.
Сталин заговорил о воспитании советской молодежи и о роли в этом советского кино в частности.
По-прежнему говорил, не спеша, тихо, едва слышно. Закончив, направился к двери, обронив Катаеву:
– Извините. Можете продолжать.
Простояв полтора часа на трибуне, Катаев едва держался на ногах, сумел только воскликнуть:
– Товарищ Сталин! Мне незачем продолжать. Вы за меня все сказали!
Сталин остановился, метнул на Катаева желтый тигриный взгляд, постоял секунду и скрылся.
Жданов объявил обсуждение законченным, решение ЦК будет сообщено дополнительно.
– Всем ехать в Союз! – приказал Фадеев.
В Союзе заперлись в кабинете, и Фадеев дал трепку Катаеву.
– Ты где сейчас был? На Дерибасовской, на Молдаванке? С кем ты разговаривал? Перед кем ты стоял? Ты стоял перед товарищем Сталиным! И ему, товарищу Сталину, ты посмел такое выговорить: «Товарищ Сталин, вы за меня все сказали!» А?! Великий Сталин, вождь народов, говорит за тебя. А кто ты такой?! «Товарищ Сталин, после вас говорить уже нечего, вы все сказали!» Вот как ты должен был ответить! В каком виде ты представил руководство Союза писателей?!
Эта ли история послужила причиной охлаждения Сталина к Катаеву? Допускаю.
После войны Катаев опубликовал роман «За власть Советов» – об Отечественной войне. Действующие лица – персонажи из повести «Белеет парус одинокий». Тогда они были детьми, а тут пожилые люди, озорник Гаврик теперь секретарь райкома партии, руководитель партизанского подполья. В пору публикации романа «борьба с космополитизмом» набирала обороты, на гребне кампании вознеслись посредственные писатели, один из них – Бубеннов, юдофоб, алкоголик, его роман «Белая береза» объявили крупнейшим произведением о войне. О Бубеннове говорили так: «Белая береза, белая головка, белая горячка, черная сотня». Группа эта охаивала Эренбурга, Гроссмана, В. Некрасова, вообще всех «не наших», к ним причислили и Катаева – интеллигентный, умеет писать, одесский акцент – личность сомнительная. Написали разгромную статью о романе «За власть Советов», Бубеннов ее подписал и направил в газету «Правда». Там заколебались – все же Катаев, лауреат – тянули. Тогда Бубеннов послал статью Сталину, известно – «пьяному море по колено». Сталин, конечно, ее не прочитает, но в секретариат к нему статья попадет, оттуда запросят «Правду», глядишь, это и подтолкнет.
Сталин прочитал статью и позвонил Бубеннову ночью. Счастье Бубеннова – болел гриппом и был трезв.
– Я прочитал вашу статью, – сказал Сталин, – мне кажется, статья правильная, дельная статья. Впечатляет место, где вы пишете о так называемом Гаврике. Правильно пишете. Гаврик по-русски – это мелкий жулик, мелкий мошенник. Встает вопрос – случайно ли такое имя, Гаврик, товарищ Катаев дал партийному руководителю? Не может быть такой случайности. Мне говорили, что Катаев – мастер литературы, может ли мастер литературы не знать, что такое означает на русском языке слово «гаврик»? Не может не знать. Я думаю, товарищ Бубеннов, что нам удастся уговорить работников «Правды» напечатать вашу статью. А вы, товарищ Бубеннов, звоните мне, когда у вас появится такая необходимость.
И положил трубку. Утром Бубеннов открыл «Правду» и увидел свою статью. Стал с этого дня влиятельнейшей фигурой в литературе – получил право свободно звонить по телефону самому Сталину. Перед Бубенновым заискивали. На моих глазах известнейший поэт, лауреат, подобострастно подавал в гардеробе шубу пьяному Бубеннову. Как-то в ресторане ЦДЛ в кругу приближенных сидел Бубеннов, рядом стоял писатель Анатолий Ференс. Бубеннов отгонял его от стола: «Никаких жидов!» Собутыльники уверяли Бубеннова, что Ференс вовсе не Ференс, а Ференчук, украинец, как Корнейчук. Но Бубеннов и слышать не хотел: «Никаких Ференсов, никаких жидов!» При мне в коридоре Союза Фадеев сказал Симонову: «Бубеннов лося отстрелил по лицензии. Еду к нему на пир. Подонок, а куда денешься?!»
Сталину почту докладывали выборочно: письма тех или о тех, кем Сталин интересовался. К числу этих лиц, видимо, принадлежал и Катаев, возможно, с того злосчастного обсуждения Авдеенко, потому и передали бубенновскую статью.
Статья была разгромная, грубая и несправедливая. Из-за нее Катаев и попал в «пострадавшие за правду». После смерти Сталина его обласкали, наградили, назначили главным редактором журнала «Юность».
Работать с ним было приятно. Понимал. Любил детали. На полях моей рукописи «Приключения Кроша» против слов Кроша: «Я танцую вальс в обе стороны, поворачиваясь и левым, и правым плечом» – поставил восклицательный знак: понравилось, вспомнил, наверно, свои гимназические годы.