Более того, значительное количество русских композиторов имело смешанную русско-европейскую кровь, или русско-еврейскую, или русско-восточную. Бородин, как известно, был сыном грузинского князя. Балакирев имел примесь восточной крови. Глинка – польской. Серов – еврейской. Видимо, смешение крови вообще благотворно действует на музыкальность. Вспомним западноевропейские примеры: Моцарта, Баха (полуславянина), Бетховена (немецко-голландского корня), Вагнера (германо-еврейского), Шуберта, Шопена (польско-французского). Если же постараться вспомнить, каких композиторов дала России «деревня», крестьянское и рабочее сословие, то задача окажется необычайно трудной – я, по крайней мере, достоверно не вижу ни одного композитора из крестьян (конечно, «настоящих», а не воображаемых). Наиболее демократичен Гречанинов, но все-таки и тут крестьянства нет. Крестьянство утратило свою былую музыкальность. Видимо, она сохранялась по инерции в течение веков, когда, в сущности, это сословие было вне политической, общественной и культурной жизни. С появлением первых социальных «бризов» вся она сдулась как прах.
   Может быть, и великий «неурожай» или недород композиторов, который явлен ныне в Советской России, обусловлен в значительной мере тем, что музыкальное сословие, которым в России были дворяне и «европейцы», революцией уничтожено. Буржуазия русская еще не успела творчески приобщиться к музыке, как ее смыла революция, и только один Глазунов остался ее памятником. Музыкальное творчество склонно обитать в социологических слоях, жизненный уровень которых является хотя бы средним, а культурный уровень сравнительно высоким. Очень возможно, что именно таких слоев в настоящее время в России нет.
   Поголовье композиторов испытало катастрофическое понижение. Я, конечно, не включаю в поголовье тех «музыкальных поделок мастеров, которые работают ремесленную продукцию» – и на наличный музыкальный (очень, по-видимому, низкий) вкус, – таких, возможно, и много. Но их всегда было больше, чем настоящих композиторов. И их цели совершенно иные – они органически стоят за бортом искусства. Они именно должны «выполнять заказы», официальные или частные, даже художественные, но всегда прикладные, не самобытные, не творческие.
   В СССР, по-видимому, доминирует заказ социальный, частного не существует (в предреволюционную эру заказчиком частным были обычно буржуазные классы) – и заказ практический, прикладной: сочинение музыки на всякие случаи, для кино, для праздников, для театра, для клубов – вся эта музыка по своей сущности никогда не может возвыситься до искусства. Ее было всегда довольно много, но она не котировалась на «бирже высоких музыкальных ценностей». Представители этого рода «музыкальной работы», по-видимому, в СССР даже довольно хорошо зарабатывают и числятся в советской бытовой аристократии. По-видимому, представление о различии художественного веса этих музыкальных категорий уже испарилось там в «социальном сознании общества».
   В Советской России народное искусство становится или уже стало окончательно «музейным экспонатом», стариной, которую хранят и поддерживают в порядке археологии. То же примерно, что там случилось и с религиозными памятниками: все это рассматривается под углом зрения научной археологии – это уже не жизнь песни и не жизнь религии, а музей того и другого. Нечего думать о воскресении народного искусства – это вообще пройденная историей стадия. Она уже давно пройдена во всей Европе. Сейчас можно было бы думать о «воспитании музыкального вкуса» среди «приобщенных к культуре новых масс».
   Но это приобщение наталкивается на теоретическую идеализацию народного вкуса, который считается как бы непогрешимым, тогда как в действительности он только всего-навсего первобытен. Между прочим, как странно, что в социологических установках, принятых в современной России, народный вкус вовсе не считается не только непогрешимым, но даже и имеющим право на высказывание, – так явствует из основоположений теории марксизма. Диктует социальные вкусы «авангард партии».
   Что, если бы этот принцип распространить и на музыку! Вкусы бы диктовал сознательный, просвещенный музыкальный авангард (как то и бывало ранее). И это была бы более «марксистская» установка.
   Но по отношению к музыкальному искусству (и вообще к искусству) в СССР принята демократическая установка – ставка на вкус широких масс. Это, если угодно, натурально, потому что правящие круги там сами стоят на иерархически самой низкой ступени вкуса. Этот примитивный, дурной вкус – их вкус. И они его защищают и пропагандируют. При этом забывают, что разные вкусы в искусстве вполне совместимы и до известной степени могут мирно друг с другом уживаться, тогда как в политике и в религии они обычно несовместимы и возбуждают дикие страсти и столкновения. Тут вопрос идет о том самом «сосуществовании», идея которого так популярна на востоке Европы. Если возможно и желательно «мирное сосуществование» разных политических систем в разных государствах, то почему невозможно подобное же мирное сосуществование различных направлений в искусстве?
   И даже в пределах одной страны? Тем более что я, несмотря на все мое уважение к музыкальному искусству, совершенно не согласен с мнением советского правительства о его способности воздействовать на массы «политически». Если литература и поэзия еще способны как-то действовать политически (хотя и в очень ограниченных размерах), то музыкальное искусство, лишенное способности выражать «идеи», политически абсолютно безопасно и вообще совершенно безвредно. И самое лучшее было бы вообще его оставить «в политическом и социальном покое».
   Так называемая «серьезная музыка» в особенности безопасна, хотя бы потому, что доступна ограниченному кругу лиц, как и высшая математика. Она антидемократична, так же как и высшая математика, иерархична по существу и безвредна для масс, ибо до них не доходит до того момента, когда они станут на достаточную иерархическую высоту. А до тех пор она не только их оставляет равнодушными, но даже вызывает неприятные эмоции.
   Пока же атмосфера для процветания музыкального творчества мало выгодна и мало благоприятна. Исполнительское искусство находится в лучшем положении – оно как-то в меньшей зависимости от политики, и оттого мы видим, что оно во всяком случае не упало по сравнению с все-таки великим русским прошлым.
   Чрезвычайно важным фактором в деле угнетения творчества оказывается то, что государство является и единственным музыкальным издателем. Между прочим, не всегда так было. В первые годы коммунизма уже ставшее государственным издательство, напротив, проявляло великую терпимость ко всем направлениям музыки и даже особо покровительствовало левым течениям. Стало быть, в основном символе веры коммунистов этого параграфа о несоответствии какой-то определенной музыки генеральной линии не было. Это пришло потом, когда начала вырисовываться, к удивлению мира, глубоко реакционная сущность новой мировой религии. На музыку обращали меньше внимания, потому что она никогда не была в центре внимания «вождей», в общем – личностей глубоко антихудожественных, но и ей здорово досталось в те годы, когда новый, дотоле неведомый лик коммунистической реакции и архаичности начал проявляться.
   Можно было бы прийти в отчаяние в предвидении дальнейших судеб русского творчества музыки. Но каким-то нелепым утешением оказывается то, что и в остальном мире музыкальное творчество, как бы по взаимному уговору, почти прекратилось. Все крупные композиторы или перемерли, или на днях перемрут, в музыкальном мире царит растерянность и смятение вкусов. Музыкальное варварство проникает в прежние «высшие сферы искусства», как бы свидетельствуя о начавшемся процессе варваризации мира.
   Я чрезвычайно опасаюсь, что музыкальное искусство и вообще искусство в данном случае играет роль предвестников будущего, своего рода пророков. В этом случае уже не играет такой роли судьба музыкального творчества в России, все равно, советской или иной, а на очереди уже судьба вообще культуры. Возможно, музыка и вовсе кончится как искусство – к тому есть уже указания. Варвары уже приготовлены, надо только им вызреть.
   И тогда перевернется последняя страница великой книги европейской культуры, сроки которой, по-видимому, пришли, и надо будет миру начинать некую, неизвестную пока, новую книгу, созидать новую культуру, созидать действительно с азов, с новых примитивов, ибо старые «письмена» станут невразумительны и язык их непонятен.
 

МУЗЫКАЛЬНОЕ ТВОРЧЕСТВО В ЭМИГРАЦИИ

 
   Может быть, точнее было бы озаглавить эту статью: музыкальное творчество зарубежной России. Менее иных групп русского рассеяния композиторы имеют право именоваться «эмиграцией».
   Многие и в юридическом смысле вовсе не представляют собою эмигрантов. Какой же эмигрант Стравинский, живущий во Франции с 1912 года и ныне благополучно французский гражданин? Среди них есть и «невозвращенцы», и просто «беженцы». Но с другой стороны, куда же зачислять всех их? Ведь все-таки никто не согласится с тем, что Стравинский – «французский» композитор, как и с тем, что он советский автор. Итак, в наше искусственное объединение входят русские композиторы, которых никак нельзя зачислить в советские.
   Если оценить художественный актив зарубежья, то первое впечатление, несомненно, в пользу зарубежья. Музыка в этом смысле утешительна для внутреннего самочувствия эмиграции. Одно мировое в подлинном смысле слова имя Стравинского чего-нибудь да стоит. А кроме Стравинского у зарубежья есть Рахманинов, и Метнер, и несомненно чрезвычайно популярный Гречанинов. Есть тут и Н. Черепнин, на нынешнем фоне музыкального искусства вырастающий в величину едва ли не первоклассную. Есть и относительная молодежь, более или менее удачно изображающая «подрастающее поколение», которому, впрочем, в среднем около тридцати- сорока лет. Настоящей, совсем юной молодежи, правда, нет, и это трагично и заставляет задуматься над музыкальной судьбой зарубежья. Впрочем, не будем очень задумываться – ибо мы уже приближаемся к предельным срокам жизни всякой эмиграции, после чего она или впитывается обратно в свою страну, или ассимилируется в чужой. Излишне надеяться на то, что русская жизнь так и будет вечно делиться на два состава – внутренний и зарубежный. Да эта перспектива вовсе и не так увлекательна…
   В общем надо сказать, что нашему композиторскому зарубежью все время сопутствовало фатальное невезение. Оно имело определенные и логические причины, которых просто не учли. Прежде всего, композиторы оставили в России всю свою публику, которая не последовала в эмиграцию. Ее не было так много: ведь публика, интересовавшаяся новинками музыкального творчества, образовывалась только в самые последние годы перед войной. Средний тип эмигранта оказался вовсе не музыкальным в том смысле, как это нужно для композитора. Правда, в эмиграции музыку бесспорно любят, но какую и как? В подавляющем большинстве это любовь дилетантская, любовь совсем не к той музыке, которую производит какой бы то ни было композитор. В меньшинстве, когда мы имеем дело с любителями серьезной музыки (и таких не много), это все-таки любители прежней музыки. Им важен (как и большинству в эмиграции) момент воспоминания, для них желательная музыка – это «Патетическая»
   Чайковского или Девятая Бетховена; вообще то, с чем они уезжали из России. Но их мало интересует дальнейшее движение музыкального творчества. Что с этой аудиторией делать композитору, которого музыка не только «ничего не напоминает», но даже и была бы очень плоха, если бы что-нибудь чрезмерно напоминала? Наконец, последний фактор: вся эта публика в массе бедствующая (богатая эмиграция насчитывается единицами), концертных зал наполнить не в силах – ее трагически мало. На публичных выставках Российского музыкального общества за рубежом, где исполнялись новые произведения, набиралось до… двухсот человек, и то на две трети бесплатных. И это в центре музыкальной эмиграции – в Париже, куда стекались почти все композиторы зарубежья, за единичными исключениями…
   Можно было и должно, конечно, предполагать, что эмигрировавшие композиторы и не рассчитывали на эту аудиторию: их взорам рисовалась, конечно, европейская публика или американская, а не беженская. Но тут мы имеем другое «невезенье».
   Наши композиторы попали в Европу именно тогда, когда тут произошел огромный и, по-видимому, и для европейской музыки роковой сдвиг: в ней погасли последние огни музыкального просвещенного меценатства. А без меценатства вообще музыкальное творчество в Европе никогда не могло обойтись: нежное и тепличное искусство, не выдерживающее открытой экономической конкуренции, оно гибнет, выпущенное на экономическую волю: точнее, выживают только грубые и общедоступнейшие формы ее. В России прежних лет, стране естественного и беспримерного меценатства и сравнительно «богатых» композиторов, все эти материальные предпосылки творчества были незаметны. Но и там – и необходимо это вспомнить теперь – звание композитора ничего само по себе не давало, и композиторы обычно жили на побочный заработок. Но мало одного затухания меценатства – за рубежом русский композитор застал уже Европу погруженной в практическую деловую жизнь – музыка стала тут одним из производств, утратила атрибуты искусства, ведущего культуру, которой она была в XIX веке. Музыка стала необходимым атрибутом цивилизованного житья наравне с ванной и водопроводом, но тот почти религиозный пафос, та «одержимость мелосом», которая некогда вызвала к жизни всю европейскую музыку, уже иссякли, подсохли – стали анахронизмом.
   Теперешний культурный и музыкальный европеец интересуется музыкой, особенно новой и любопытной, но он не влюблен в нее, и для его суховатого и эстетского взора вовсе не те стороны музыки представляют значимость и ценность, как для русского, еще не изжившего романтику в своей душе композитора. Русский композитор застал в Европе иное музыкальное «понимание», иное звукосозерцание, несравненно более урбанизированное, потерявшее последние связи с этническими родниками.
   Прибавим к этому, что не так-то легко было «предъявить» себя европейскому музыкальному миру. В капитализированном без остатка европейском мире для этого предъявления существуют строго определенные пути и определенные стоимости этих путей. Притом музыкальный мир тут распадается на враждующие кружки, своего рода музыкальные политические партии, и для самовнедрения в этот мир надо примкнуть к одной из этих ориентации, а не быть «диким». Но, как легко видеть из предыдущего, русские авторы, при всем различии их художественных ориентации, плохо подходили к этим европейским классификациям. Именно большинство и осталось «дикими», конечно, в ущерб себе. Не так-то дружелюбно встречали тут новых гостей (особенно даровитых) – а главное, для того, чтобы себя показать, нужны были немалые материальные средства, которых не было.
   Люди бывалые знали, конечно, положение музыкальных европейских дел: для них не было секретом, что мировые репутации многих композиторов, в том числе Стравинского, Прокофьева, да и всех русских прежних авторов, уже принявших посмертную славу – Мусоргского, Римского-Корсакова, созданы были не столько непосредственным обаянием их творчества, сколько некогда имевшим место их гениальным преподнесением Европе, что было делом мага и волшебника этой области – покойного Дягилева, великого мастера создавания мировых шумов и успехов. Не случайно, что те современные же авторы, которые не попали в орбиту Дягилева, так и остались без славы. Не будь Дягилева, не было бы Стравинского, и Римский-Корсаков не стал бы мировым именем. Но наши зарубежные авторы застали Дягилева уже уставшим и его некогда вещую зоркость притупленной. Другого Дягилева не было, а кустарный метод составления репутаций, единственно применявшийся в России, тут вовсе не давал результатов. В итоге очень скоро зарубежные авторы почувствовали, что их положение менее выгодно, чем оставшихся в СССР советских композиторов, даже в рассуждении европейской известности. Все «советское» попало так или иначе в сферу некоторого снобического интереса, эмигрантское же осталось в стороне.
   К сожалению, музыкальное творчество имеет такую природу, что самый процесс ознакомления с ним несравненно более громоздок, чем, например, с литературным творчеством. Поэт может просто прочесть свои стихи – композитор должен «устраивать» дорогостоящий концерт, никогда не оправдывающий затрат. Хорошо, если его творчество имеет интимные формы, если оно камерное – фортепианное или вокальное, композитор-пианист сам может «показать» свои сочинения. Но если композитор – симфонист, то затраты становятся непреодолимыми для частного и небогатого лица.
   Издавать литературное произведение иногда возможно и в эмигрантских ресурсах, но издавать произведение музыкальное требует затрат непосильных. Несмотря на то что вместе с композиторами эмигрировали четыре русских издательства (Беляева, Бесселя, Кусевицкого и основанное уже за рубежом Рахманинова), фактически зарубежный композитор издаваться не может. Некоторые из издательств основывались в свое время как меценатские (Кусевицкого, Беляева), но утрата свободных капиталов повлекла то, что они вынуждены были перейти на самоокупаемость, а практически – на издавание в гомеопатических дозах и преимущественно уже известных авторов. Остальные авторы печатались изредка и случайно.
   Композитор, попав в зарубежье, вынужден был творить без резонанса слушателя, без исполнения, без издания, без отклика критики (между прочим, и русская зарубежная критика, по правде сказать, необычайно редко обмолвливалась словом о зарубежных авторах). Я уже не говорю о том, что никаких благ от этого творчества он не получал. Если при этих условиях все-таки оказалось, что в зарубежье не перевелись композиторы, что они все-таки пишут музыку, то нельзя иначе квалифицировать это явление, как проявление подлинного художественного героизма, вне всяких оценок их творчества по существу.
   Конечно, с годами этого героизма становится меньше и меньше. Многие писали в начале эмиграции, одни надеялись пробиться, было больше надежд и иллюзий, да и не все предвидели столь долгую эмигрантскую одиссею. Потом многие поотстали и замолкли. Всякому героизму есть предел, и чтобы продолжать бороться за свое творчество в таких условиях, необходима абсолютная уверенность в своем значительном даровании (а от отсутствия резонанса эта уверенность неминуемо гаснет), и необходима еще уверенность в нужности вообще музыкального творчества в наше странное и антимузыкальное, начиненное иными интересами и энергиями время.
   Этой уверенности у очень многих было еще меньше, чем уверенности в своем даровании. Веры в нужность свершаемого подвига не было, не было обычной для композитора прежних эпох «ставки на потомство», и этим наша эра трагически отличается от прежних и положение зарубежных авторов (вне оценки ранга дарований) – от положения «великих нищих» прошлых эпох.
   Писать о зарубежных авторах трудно для критика. Трудно прежде всего по причинам вышеизложенным. В таких условиях от критика ждут только одного – ободрения. Но обстоятельства не дают поводов для ободрения, потому что и критику ведь ясно, что русские зарубежные композиторы, пересаженные из черноземной музыкальной почвы России в суховатый и экономный европейский сад. просто задыхаются от отсутствия всего того, что только может быть нужно композитору. И сами они себя чувствуют тут чужими, ненужными, париями, какой-то сорной травой, и европейское мнение, привыкшее считаться только с «победителями», игнорирует их. Что не все благополучно в этом европейском музыкальном саду, показывает бегство в СССР такого все-таки признанного и имевшего успех автора, как Прокофьев: и ему не хватило воздуха и русского понимания, и ему захотелось к своей публике. Ведь русский мир музыкального «понимания» был и есть огромный и совершенно самобытный мир, равноправный с европейским – он имел глубокий, уже давно утраченный европейским народный этнический резонанс.
   Композитор обычно «закладывается» в раннем детстве, годам к десяти и складывается и образовывается в годы от пятнадцати до двадцати, становится действительно композитором примерно к двадцати пяти годам. Так бывает нормально.
   Иными словами, те авторы, которые имеют сейчас от двадцати до тридцати лет, должны были складываться и музыкально воспитываться как раз в годы Гражданской войны и самые тяжкие годы советской жизни. Более того – к этому сроку надо присчитать еще лет пять-шесть, потому что и годы мировой войны не были благоприятны для музыкального мирного образования. И действительно, мы видим, что в «урожае» композиторов имеется перерыв, особенно заметный в зарубежье: композиторы почти все старше сорока лет, и очень мало, почти нет настоящей молодежи – это поколение музыкантов почти начисто разрушено политическими событиями. Она не успела получить музыкальное образование, для композитора более специальное и необходимое, чем для поэта и писателя. Тут, конечно, сказались многочисленные причины: и необеспеченность родителей, и дороговизна музыкального образования, непрактичность самой карьеры композитора, и, наконец, тот простой расчет, что композиторы рождаются редко даже среди музыкантов, что в России довоенной, «у себя дома», и при полном спокойствии и 125-миллионном населении рождалось примерно по композитору в год. Пропорционально зарубежье должно было иметь по этому расчету за двадцать лет около 0,02 композитора. На самом деле положение лучше теоретического: мы имеем двух или трех. Но опять-таки, при такой малой продукции разве возможно ожидать от всего этого немногочисленного композиторского населения какой-то особенной, «руководящей» гениальности? Годы политических и военных потрясений никогда не бывают годами урожая на композиторов (вспомним пустоту, которая создалась в музыкальном мире в Европе в эпоху 1775-1800 годов, когда не родилось ни одного значительного композитора)…
   Самое утешительное, что они все-таки, несмотря ни на какие отрицательные соображения, имеются и пишут. Спору нет – это не дарования из типа делающих эпохи и руководящих – это честные художественные работники, работающие по мере сил в усвоенных ими направлениях и культурная функция которых – поддерживать то горение музыкального творчества, без которого наступил бы перерыв в музыкальной культуре. На большее вряд ли многие из них и претендуют сами. Положительным феноменом в их бытии за рубежом является и то обстоятельство, что все-таки многие из них так или иначе котируются на мировой европейской бирже, исполняются, иногда и издаются – и тем поддерживают идею о неразрывности русской и европейской музыкальных культур.
   Но все-таки положение их тяжело. Причина этой тяжести и этой, если угодно, шаткости и неопределенности заключается в самой «метеорологии» современной музыки. Музыка в последние годы (с 1910 года) переживает период исканий (как их называют друзья) или блужданий (как говорят враги) – во всяком случае, достижениями их мало кто считает. Сущность этих исканий аналогична тем, которые царили еще недавно в поэзии и в живописи – это конструктивный теоретизм, который стал направлять творчество. Музыка всегда несколько отстает в своих «модах» от иных искусств, и кубизм, уже сданный в архив в живописи, пока еще не сдал своих позиций в современной музыке, хотя уже сильно поблек и стушевался. Не породив, в сущности, ничего великого, музыкальный «конструктивизм» имел то неизгладимое влияние, что после него стало невозможно писать музыку в прежней манере, но одновременно и сам этот стиль надоел и опротивел до крайности. Получилась творческая пустота. Натуральный музыкальный мир, «широкая публика», мстит этому периоду музыкального обнищания тем, что как бы молчаливо признает музыку окончившейся лет двадцать-двадцать пять тому назад. Программы живых концертов наполняют ныне классики, великие романтики – и, может быть, еще прежние русские авторы. Остальных не играют. Ими интересуются в момент их появления, чтобы потом забыть навсегда.
   Зарубежный русский автор должен был поставить себя в какое-то отношение к этим течениям – или отвергая их, или принимая. Старшее поколение авторов, естественно, оказалось не приемлющим этого рода новизны. Среднее, к которому относятся руководящие фигуры зарубежного горизонта, оказалось разбитым на две отчужденные взаимно секции.
   Одна примкнула к самому передовому направлению музыкальной мысли или, точнее, создала это самое направление. Это были Стравинский и С. Прокофьев. Я не буду сейчас писать о Прокофьеве, так как он выпадает из нашего рассмотрения по чисто формальным причинам – ныне он советский автор и в качестве такового был нами в свое время рассмотрен (см. «Совр. зап.», кн. 57). Стравинский же по своей значительности заслуживал бы более подробного рассмотрения, чем то, которое возможно в настоящем по необходимости сжатом очерке. Но о нем все-таки необходимо сказать несколько слов.