Как жаль, что на этой репетиции не было тех, к кому был обращен спектакль, — детей, и актеры не слышали той непосредственной, живой реакции, которая так им помогает.
   Впрочем, это было единственное «но» в этот солнечный день, когда в Алма-Ате еще все ходили в летнем, когда советский народ уже сбросил со своих плеч тяжкое бремя войны, когда мысль о Победе пела в сердце каждого советского человека.
   Уже отзвучал оркестр, уже разгримировались и ушли все артисты, кроме исполнителя роли Медведя — родного брата того, что стоял при входе в театр. В тот день я не торопилась идти домой, хотела побыть в своей, самой дорогой сказке, которая стала правдой. А когда свершается такая правда, она всегда — чудо.
   Поглаживаю медвежью шкуру и вспоминаю, как совершила первый «налет» на управляющего Казахмехторгом, как потом пересчитала ступеньки его лестницы, но не прекратила своих «налетов», ласковых разъяснений, мольбы: «Детям всегда кажется, что медведь добрый в его такой мягкой шкуре…», как вытащила-таки управляющего на нашу стройку, и вдруг похожий на байроновского пирата казахский товарищ засиял улыбкой и сам привез мне четыре медвежьи шкуры и одну лисью! Не забыть позвать его со всей семьей на открытие — у него, кажется, много детей.
   Сколько сказок, правдивых, и все же сказок, могла бы рассказать о каждом метре бархата, гвозде, стуле, обо всех так послушно и уютно окружавших меня сейчас вещах, ставших мне такими близкими и знакомыми.
   А когда вышла, наконец, из театра, уже садилось солнце. Перешла на другую сторону тротуара и залюбовалась своим новорожденным красавцем. Новое здание поглядывало на меня сейчас с высоты своего величия — видимо, уже забыло, как еще два года назад было развалюхой.
   Но самое главное еще впереди. Жизнь этому зданию дадут дети. Каждый день они будут прибегать сюда в одиночку и целыми школами, держа над головой билеты, заранее радуясь тому празднику, что ждет их за порогом этого специально для них выстроенного Дворца искусства.
   Где кроме моей родной страны возможны такие чудеса душевной щедрости, готовности отдать все силы и материальные блага детям?!
 
РОДИНА! Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ.

Студентка-заочница

   Москва всегда в сердце — думаю, так чувствуют все коренные москвичи. Однажды после неудачного концерта в Филармонии разговорилась с одним дирижером, которого встречала еще в Москве:
   — Не сердитесь за правду. Вы сегодня бездушно дирижировали.
   Он ответил с некоторой даже бравадой:
   — Лучше вас знаю, но заметили это немногие. Меня здесь как-то развезло. Все безразлично. Не Москва!
   Я возразила ему:
   — А мне кажется, что москвич должен оставаться в своих требованиях к себе везде москвичом, носить Москву в себе самом.
   Интересно, что этот разговор на него подействовал. Он сам мне потом об этом сказал. Но я говорила тогда не только с ним, а и с собой.
 
   Когда жизнь моя снова понемногу стала входить в нормальное русло, я часто, очень часто стала видеть сон, будто я снова сижу за партой, выполняю задания учителей…
   И вот сейчас, в Казахстане, когда за свою любимую работу в театре не только снова получила радость ощущения крыльев за спиной, но еще и многие награды — орден, медаль, именные золотые часы от Верховного Совета Казахской ССР, множество почетных грамот от разных организаций, — возмечтала учиться. Учиться систематически, по программе, учиться в родной Москве.
   Сказано — сделано. Вступительные экзамены на заочное отделение театроведческого факультета Государственного института театрального искусства имени А. В. Луначарского сдала хорошо — студентка! Два раза в год на две недели езжу в Москву на экзаменационные сессии, просиживаю в библиотеках, пишу за учебным столом, сдаю экзамены и зачеты.
   Теперь мы учимся все трое — Руся кончает школу и посещает студийные занятия у нас в театре, Адриан — студент-заочник литературного факультета Алма-Атинского университета.
   ГИТИС я полюбила. Он снова протягивает нити от Москвы «сегодня» ко мне. Жизнь идет вперед.
   Дживелегов — это целая поэма. Седовласый красавец, человек эпохи Возрождения. Когда видишь его — где-то на втором плане ощущаешь площадь Святого Марка, Дворец дожей, мост Риальто, собор Святого Петра, фрески, Рафаэля, скульптуры Микеланджело…
   Как весело-заразительны его знания, алмазные россыпи! У него вьющиеся густые волосы и бородка, кажется, он весь увит листвой винограда, и общение с ним, когда сдаешь ему зачет или экзамен, — вкушение радости жизни.
   Когда отвечаешь Бояджиеву — всегда дрожишь. Он несколько снисходительно высокомерен. Ничего, мне его интонация полезна — тянет меня и на большее.
   Мокульский сперва показался мне чуть ироничным. Ну что ж — ученый высокого ранга! Кстати, в двадцатые годы, когда он был совсем молод и сотрудничал в «Ленинградской правде», он написал чудесную статью о моем гастрольном спектакле. Мокульский очень удивился, что я пришла сдавать ему зачет. Но ирония непонимания разнообразия моих ситуаций сменилась желанием дать мне как можно больше знаний о театре древних. Его рассказы о театрах Греции и Рима лично мне останавливали на два-три часа сдачу зачетов другими.
   Студенты театроведческого факультета не уставали восхищаться профессором западноевропейской литературы Александром Сергеевичем Полем. Он был влюблен в театр, в мировую культуру и немного — во всех нас, когда ощущал, что прочитанное на лекциях ответно творчески затрепетало внутри его учеников.
   Когда мне «достался» Байрон и Александр Сергеевич попросил меня сказать в нескольких словах, за что я люблю Байрона, я ответила:
   — За то, что у всех его героев, даже у самых озлобленных, даже у пиратов, есть своя лампада, есть светильник любви. «Не все я в мире ненавидел, не все я в мире презирал», — сказал даже лермонтовский Демон — такой родственный Байрону «дух».
   Александр Сергеевич поднял бровь, вытащил из кармана записную книжечку и эти мои слова записал. Они ему понравились.
   Но на другом экзамене он был мной недоволен. Меньше всего я этого ждала. Шекспира знаю, люблю, но разве угадаешь когда-нибудь, как поставит вопрос Александр Сергеевич?!
   Сперва он вспомнил мою постановку «Двенадцатой ночи» в Алма-Ате. Он знал ее по рассказам «тех, кому верил». Я была радостно смущена. Но зазвучал вопрос:
   — Что вы думаете о Дездемоне? Какой актрисе по творческим данным вы бы поручили эту роль, если бы ставили «Отелло»?
   Я ответила:
   — Молодой, обаятельной, способной нести чистоту души, скромность.
   Александр Сергеевич сдвинул брови:
   — Значит, и вы считаете, что это «голубая роль», что Дездемона должна быть просто мила?
   Я как— то растерялась: образ Дездемоны никогда не будил во мне творческих раздумий. Александр Сергеевич вдруг превратился в моего горячего оппонента:
   — Дездемона — героиня, девушка яркой индивидуальности, огромной воли, умеющая идти наперекор всем и вся, чтобы сохранить того, в кого она поверила, порвать со всеми и всем, кто хочет помешать ей идти избранным ею путем. Она молода, прелестна, отец не надышится на нее, от молодых красивых женихов нет отбоя, и вдруг — человек, старше ее, чернокожий, заполнил ее сердце и мысли. Дездемона должна порвать со всем привычным, так полюбить, так поверить, как может только исключительная натура. Скольким надо пренебречь, чтобы захотеть соединить свою молодую цветущую жизнь с мавром Отелло!
   Дорогой, любимый мой профессор этими словами дал толчок моему воображению, не только усилив понимание трагедии Отелло, ее коллизий во всей динамике развития фактов и действия, но он дал мне «другой глаз» для восприятия очень многого в жизни, изъял право присоединяться бездушно к «проторенным взглядам» в искусстве.

Первый театр для детей и юношества Казахстана

   Война кончилась. Мы торжествовали победу. Мирная жизнь, как весна после тяжкой грозной зимы, ласкала все больше и больше.
   Организованная своевременно студия при театре радовала молодыми дарованиями: Жанна Волкоморова, Ольга Солодухина, Дина Химина, Роксана Сац и другие стали профессиональными артистками, сохраняя фигурки ребятишек. Одинаково правдивые в ролях девочек и мальчиков, они были необходимы в театре для детей. Большую группу кончивших театральные учебные заведения в Москве — Т. Кулагину, Г. Завалова, Л. Кузнецову, В. Шугаева, С. Аристархову и других — привезла я в одну из своих командировок. Демобилизовался и стал полезным артистом Н. Фаюткин, очень украсил труппу по своему желанию переехавший из Москвы артист Алексей Несоныч, прежде работавший со мной в Московском театре для детей, первоклассная травести, талантливая характерная артистка из Грозного Ольга Решетниченко, Нина Псурцева, Василий Мельников — не перечислить всех, кто своим участием помог образованию талантливой труппы Театра для детей и юношества Казахстана.
   Юрий Померанцев так и остался моим любимым учеником, по праву занявшим в нашем театре первое место [2]. Второй Черкасов родится не скоро, может быть, никогда, но страстью к перевоплощениям, обаятельной некрасивостью, вернее, полным отсутствием желания красоваться, показать «себя», стремлением уходить целиком в глубину образа, эмоциональным теплом, чувством юмора Юра напоминал мне Черкасова. Радовала и его большая музыкальность. Сколько в совместной работе с ним мы создали интересных, совсем не похожих один на другой образов!
   В нашем театре шли четыре пьесы С. Михалкова, нежно мной любимая пьеса В. Каверина «Два капитана», интересные фантастические пьесы И. Луковского.
   Спектакли «Два капитана» В. Каверина, «Особое задание» и «Я хочу домой» С. Михалкова, «Гибель дракона» И. Луковского, «Золотой ключик» А. Толстого и «Два веронца» В. Шекспира (на казахском языке) и ряд других пьес ставила я. Работали в театре также режиссеры В. Молчанов и А. Алексеев. Большой успех имела пьеса Л. Малюгина «Старые друзья», поставленная А. Алексеевым. Пробовали свои силы режиссеры-дипломники из ГИТИСа.
   Поддерживая непрерывную связь с Алма-Атинской консерваторией, мне удалось заметить редкий голос и музыкальность Ермека Серкебаева, студента третьего курса. Пригласила его для исполнения песни в спектакле «Два капитана» «на разовых». Не скрою, я всегда находила время заскочить в зрительный зал, когда Ермек пел эту песню, и буквально была влюблена в его сочный голос, собранное, достойное отношение к каждому музыкальному нюансу. Приятно вспоминать об этом сейчас, когда Ермек Серкебаев стал народным артистом Советского Союза, лауреатом многих конкурсов.
   Нащ театр стал популярен среди детей и юношества, а взрослые даже роптали, что «из-за школьников в этот театр попасть очень трудно», и хотя оценка взрослых приятна, мы были верны своим зрителям, дорожили их любовью больше всего.
   В 1947 году появилась у нас и вторая, казахская труппа. Маленькие алмаатинцы прекрасно говорят и понимают по-русски — все без исключения. Но помочь им не забывать свой родной язык, любить его — необходимо. Мы включили в нашу труппу артистов-казахов, по-настоящему одаренных людей. Это — Асия Мамбетова, Сапаргали Шарипов, сестра и два брата Куламбаевы, Камаси Умурзаков, его жена Д. Умурзакова, Саттарова, Жахсыбаев.
   Мы начали показ спектаклей на казахском языке пьесой Алексея Толстого «Золотой ключик» («Алтын-Кылт»). Когда сказка Толстого стала пьесой, она помогла мне открыть Центральный детский театр. Теперь «Золотой ключик» (поистине волшебный) дал возможность открыть Казахский театр для детей!
   Для двух постановок я пригласила из Москвы Виктора Сергеевича Розова. Познакомилась с ним в Переборах, куда он приезжал с маленькой фронтовой бригадой. Сказала ему очень серьезно еще тогда, в 1943-м, что, когда опять буду главным режиссером, обязательно приглашу его для постановки.
   Он сам потом говорил мне, какой смешной показалась ему тогда, в переборском клубе, моя вера в будущее. Шансы на это будущее были у меня так ничтожны… Но вот — пригласила! Виктор Сергеевич поставил у нас «Осаду Лейдена» И. Штока и «Снежную королеву» Евгения Шварца.
   Чудесную музыку писали к нашим спектаклям композиторы Серафим Туликов и местные музыканты Евгений Манаев, В. Великанов и другие.
   Письма детей-зрителей о наших спектаклях я собирала; атмосферу праздника в театре любовно создавала наша педагогическая часть во главе с молодой, очень преданной детскому театру Галочкой Рутковской (в интересах дела она тоже окончила театроведческий факультет ГИТИСа).
   Театр для детей и юношества Казахстана заполнил мою жизнь: спектакли шли два раза в день, а потом добавились и симфонические концерты для детей. Ведь у каждого нашего коллектива, и русского и казахского, были свои оркестры по двадцать четыре человека, в совокупности — сорок восемь! Нетрудно было, объединив их с несколькими приглашенными, исполнять многие произведения мировой классики!
   Если вы спросите меня, какие из постановок, осуществленных мной как режиссером в Театре для детей и юношества Казахстана, были особенно близки сердцу, отвечу: влюблялась в каждую. Но через многие годы, которые, как решето, отсеивают неглавное, поняла, что самые дорогие мне — «Золотой ключик» в казахской труппе и, конечно, «Двенадцатая ночь» в русской. Шекспир был тем маяком, который ярче всего светил мне в самые тяжелые годы жизни. Вероятно, поэтому «Двенадцатая ночь, или Как вам угодно» осталась жемчужиной воспоминаний. «Двенадцатая ночь» была кульминацией моего пребывания в Алма-Ате, несмотря на «ухабы» в личной жизни.
   Вот письмо от участников спектакля, которое для меня дороже всех рецензий:
   «Дорогой наш учитель!
   Сегодня в жизни нашего театра большое событие. Со сцены нашего молодого театра прозвучало первое произведение Шекспира. Успеху этого большого торжества мы прежде всего обязаны Вам, дорогая Наталия Ильинична. От всей души благодарим Вас за то творческое вдохновение, беспокойство, горение, которым Вы заразили нас в нашей работе. Мы благодарим Вас за то, что Вы творчески сроднили наш театр с ведущими деятелями искусства Казахстана: художником А. И. Ненашевым, композитором Е. В. Манаевым, балетмейстером Н. В. Викентьевой и постановщиком фехтования Г. Р. Тростянко.
   «Как вам угодно» — но мы открыто и искренне любим Вас как мастера, как художника, ведущего наш молодой театр к новым творческим победам. И сколько здесь подписей — столько сердец благодарны Вам за все то, что вы дали нам, работая над Великим Шекспиром.
   Будьте счастливы и здоровы.
   Желаем Вам новых творческих успехов и побед!
   Коллектив артистов Театра для детей и юношества Казахстана
   (всего пятьдесят одна подпись)».
   Когда в Алма-Ату приехал со своими шекспировскими постановками армянский трагик Баграм Папазян и ему задали вопрос, что ему здесь больше всего нравится, он ответил: «Горы и „Двенадцатая ночь“.
   «Два капитана» В. Каверина ставила с большой любовью. Умная, правдивая и поэтичная пьеса, увлеклась ею. Автора ее я не знала.
   И вдруг в 1976-м мне как-то сказали:
   — А вы знаете, что в юности Каверин к вам был неравнодушен?
   — Ерунда, — отвечала я, — он меня даже не знает. Это я к нему была неравнодушна, когда ставила «Два капитана» в Алма-Ате.
   Но они оказались правы.
   В книге В. Каверина «Освещенные окна» есть строчки, напоминающие о «начале качал», о юности нашей. О них скажу в этой книге позже.

Неожиданная встреча

   В 1927 году газеты принесли радостное известие: Лев Оборин и Григорий Гинзбург оказались победителями Первого международного конкурса пианистов в Варшаве, там, на родине Шопена! Как горячо переживали это мы — энтузиасты музыки, сверстники лауреатов. Помню, по возвращении «победителей» мой друг, композитор Леонид Половинкин, увлек меня на концерт Григория Гинзбурга, и мы оба, затаив дыхание, слушали мазурки Шопена, Вальс-бриллиант. Казалось, звуки блестят на солнце, словно кто-то поразительно точно и грациозно играет разноцветными камушками — сапфирами, алмазами, изумрудами… Этот нескончаемый поток драгоценных звуков зажигал в нас какие-то новые огоньки творческой радости. Техническое совершенство, кристальная ясность трактовки сочетались у Гинзбурга с завораживающей мягкостью звучаний. Палитра пианиста была разнообразной, ему был подвластен и нежный шепот пианиссимо и могучее форте. Помню монументально величественную бемольную сонату Шопена, новую трактовку «Траурного марша», в котором чувствовалась поступь мужественных людей, не плачущих, а со стиснутыми зубами шествующих за тем, кого любили. Смерть всегда вызывает внутренний протест!
   Но больше всего трогали меня в игре Гинзбурга тончайшие нюансы его «туше», которое задевает глубоко скрытые струны сердец слушателей.
   Я бывала на многих концертах Гинзбурга. Небольшого роста, с полуулыбкой на красивых губах, он как-то застенчиво кланялся, выходя на эстраду, и мне казалось, своим скромным обликом вызывал недоверие огромного черного рояля. Но одним движением, усевшись и начав играть, Гинзбург вдруг становился поразительно органичным именно роялю, точно природа еще до появления их обоих на свет задумала это неделимое единство. Гинзбург помог мне глубже и разностороннее понять Шопена, в значительной степени открыл Аренского и многообразие Листа.
   Нас познакомили. Он держался просто, не скрывая, что его интересуют окружающие не меньше, чем они заинтересованы им. Грация походки, спокойных жестов сочеталась у него с озорным блеском глаз. Когда он пожал мне руку и сказал, что видел две мои постановки, я даже не успела обрадоваться, так меня заинтересовала его рука. Она была маленькая, совсем не такая, как у моего кумира еще с детских лет, Сергея Васильевича Рахманинова. Прикосновение этой мягкой, удивительно эластичной руки надолго осталось в памяти.
   — Знакомство с Гришей Гинзбургом было проведено «кон пиачере», — острил потом познакомивший нас Леонид Половинкин.
   Да, оно доставило мне удовольствие, итальянское «кон пиачере» ощущала еще несколько дней спустя, хотя больше встретиться в Москве не пришлось.
 
   Год 1946— й застает меня в Алма-Ате. Я только что перенесла брюшной тиф, жду ребенка, врачи выпустили меня, предупредив, что должна быть осторожна в чувствах и движениях.
   В Филармонии произошла «накладка»: там не знают точно, кого им из Москвы пришлют сегодня. Забронировали номер в гостинице «для гастролера», а где ему выступать, не знают: их помещение занято.
   — Вероятно, концерт будет академический. Разрешите провести его в вашем здании, — уговаривают меня, и я не могу отказать.
   Тридцатое апреля… Нехотя, но все же соглашаюсь. Однако волнуюсь и «на всякий случай» занимаю место во втором ряду сделанной под балдахином, как казахская юрта, директорской ложи в бельэтаже.
   В зрительном зале публика разношерстная. На афишах Казахской филармонии значилось одно слово: «Концерт». Где-то внизу была упомянута некрупно: «Московская филармония» — каждый мог думать, что угодно (и я в том числе). Публики много — перед праздником, здание красивое, новое, концерты не так уж часты. Некоторые откровенно ждали программы, что называется «праздничной, эстрадной», с куплетистами, жанровым пением и акробатами.
   Длинный мужчина с унылым лицом после третьего звонка объявил:
   — Начинаем концерт Московской филармонии, — и как-то боком, явно не желая задерживаться на сцене, исчез за кулисами. И вдруг перед собравшимися возникла хрупкая фигурка… Григория Гинзбурга. Он поклонился, но ему не захлопали даже те, кто знал его, и я в том числе — неожиданность была слишком велика. Он сел к роялю, сыграл «Полонез» Шопена. Громкие аплодисменты. Играет еще, еще, и вдруг двое нетвердо стоящих на ногах мужчин подходят к оркестровому барьеру и, прерывая аплодисменты после «Лунной сонаты» Бетховена, начинают громкий диалог:
   — Неужто он на весь вечер к роялю прилип? — кричит один, а второй отвечает:
   — Сам не пойму, концерт-то будет или нет?
   К оркестровому барьеру подходит еще один жаждущий эстрадного веселья и обращается непосредственно к уже вставшему со стула бледному, недоуменно глядящему по сторонам пианисту:
   — Сыграй «Камаринскую» или лучше спой «Калинку».
   В зрительном зале происходит невообразимое:
   — Это безобразие! Уведите хулиганов! Знаменитый пианист… Как вы смеете?…
   Гинзбурга уже нет на сцене. Мне мучительно стыдно: такое — и в нашем театре! Если бы могла, перепрыгнула бы из ложи на сцену… Появляюсь там через две-три минуты. Несколько мужчин выдворяют выпивших из зрительного зала, но реплики: «Почему не пишут в афишах, что за концерт?», «Обидели такого человека!» — и гул недовольства в воздухе. Мне привычно говорить с любым количеством людей со сцены, если это необходимо. Многие меня знают, гул смолкает:
   — Никого из администрации Филармонии здесь нет. Виновных найдем завтра. Кто ждет эстрады, пусть получит деньги обратно — кассе уже дано распоряжение. Те, кто любит музыку, может только радоваться, что услышит сегодня концерт лауреата Международного конкурса профессора Григория Гинзбурга.
   Женский голос перебивает меня:
   — Еще вопрос, вернется ли он после эдакого…
   — Да, нетрудно себе представить, в каком сейчас состоянии пианист. Но попрошу прощения за виновных, постараюсь его уговорить продолжить выступление. Через пятнадцать минут сообщу, на чем порешили. А сейчас — перерыв.
   Порядок в зрительном зале воцарился полный, а я скрепя сердце пошла за кулисы в артистическую, где, вероятно, был Гинзбург. Помню запах свежей фанеры, гримировальный столик, безмолвно сидящего, подперев голову рукой, Григория Романовича.
   — Никак не думала, что в доме детской радости произойдет такая гадость, — начала я, стараясь казаться спокойной. — Здравствуйте, Григорий Романович. Я — Наталия Сац.
   Медленно и удивленно он поднял голову:
   — Вы? Вы правду говорите?
   — А зачем бы я стала говорить неправду?
   — Но… в Москве говорили, что вы…
   — Что я умерла. Знаю. А я вместо этого сделала все, что могла, для создания здесь нового детского театра.
   — Но… Наташенька Сац… была такая…
   — Вы хотите сказать, более молодая и стройная? И тут нет тайны. У меня скоро будет еще сын или дочка.
   И вдруг Григорий Романович подцепил в моих глазах какую-то искорку той, прежней, московской, меня, озорной, много более счастливой, встал, нет, вскочил с места и стал целовать мне руки, забыв, что произошло с ним только что, повторял:
   — Да, это вы, вы, какая радость! Позволить себе заплакать? Не надо, нет. Люди
   в зрительном зале мне поверили, ждут его. Взяла его под руку:
   — Пошли продолжать концерт. Мало ли неожиданного и трудного бывает в жизни. Подумайте, сколько радости вы доставите алмаатинцам и… мне в том числе.
   Концерт Григория Гинзбурга был продолжен. Успех сопутствовал ему всегда, но в тот раз он был исключительным. В огромном большинстве оставшиеся на концерте слушатели от всего сердца хотели загладить чужую вину, благодарили артиста за ту радость, что он нес им своим мастерством. Пять вещей во втором отделении Григорий Романович бисировал, а после конца программы по просьбе публики столько играл еще, что получилось и незапланированное третье отделение.
   После концерта я застала его предельно усталым, едва успевшим переменить взмокшую концертную рубашку. Он бросился ко мне навстречу:
   — А я все время думал: неужели вы ушли, и я вас больше не увижу. Некоторые вещи я специально играл для вас, вам я посвятил, когда исполнял сегодня, «К Элизе» Бетховена, фантазию на темы «Севильского цирюльника» Россини…
   — Эта фантазия — какое-то чудо, я не заметила тогда в Москве, что в вашем творчестве еще и брызжущий юмор. А чья это транскрипция, я ее не знаю. Листа?
   — Моя.
   — Жаль, публике не удалось уговорить вас бисировать эту фантазию.
   — У меня в Алма-Ате еще два концерта, и если вы будете приходить, все, что вам понравится, я буду играть не меньше двух раз. Придете?
   — Даже эту труднейшую фантазию?
   — Ее обязательно. Мне так хочется, чтобы вам снова стало весело…
   Мы бродили с Григорием Романовичем и дочкой, говорили о музыке, природе, москвичах. Григорий Романович знал столько смешного, множество забавных историй, анекдотов, говорил с восхищением о своих детях, о стиральной машине, для которой не может напасти носовых платков и полотенец, каждый раз приходя в восторг, когда из нее все моментально возвращается лучезарно чистым. Он был полон влюбленности в жизнь, восхищался друзьями-музыкантами, особенно Леонидом Коганом:
   — Это — чудо, как он играет все каприсы Паганини! Для его таланта нет преград! Как хочется, Наташенька, чтобы вы скорее опять были в Москве…
   Этот рефрен звучал у него по многим поводам.
   Все дни, что он оставался в Алма-Ате, мы были вместе. Он приходил к нам утром, как только открывал глаза, и безотказно играл и на нашем рояле.