Страница:
Итак, куда-то он меня послезавтра поведет? Оказалось — будут гости у него дома, в центре внимания — Игорь Федорович Стравинский. Клемперер заранее испытывал какое-то почти мальчишеское удовольствие от нашей встречи: я внутренне — целиком на своей родине, Стравинский в то время — целиком «наоборот», но оба русские, из музыкальных семей.
Как мы будем разговаривать друг с другом? Величайшее мое преклонение перед автором «Петрушки», «Весны священной», «Свадебки», сознание моего, рядом с ним, музыкального «лилипутства» создавало во мне еще большую напряженность. Мы оба одинаково хорошо говорим по-русски, но как различно сейчас то, что хотим сказать!
Стравинский небольшого роста, похож на самого элегантного моржа (но все-таки моржа). Когда Клемперер нас познакомил, гость скорее отдернул, чем протянул руку. Клемперер с интонацией «наивности» сказал, что очень любит слушать русскую речь, и попросил нас поговорить друг с другом. С ловкостью спортсмена Стравинский моментально оказался в другом углу комнаты — отскочил от меня, как футбольный мяч от ворот противника. Какая там русская речь!
Хорошо, что началось чаепитие, где я могла заняться узорчатыми печеньями и выпала из поля зрения великих, в первую очередь Отто. И зачем он меня сюда пригласил?
Но после чаепития Стравинский сел за рояль и проиграл с начала до конца свой балет «Поцелуй феи», построенный, как известно, на мелодиях произведений Чайковского.
Слушать и созерцать Стравинского в двух шагах от себя, за клемпереровским роялем — это уже наслаждение. Конечно, выражение лица «дикаря», как потом назвал меня Отто во врем и встречи с Игорем Федоровичем Стравинским, сменилось другим, восторженным и покорным.
Кончив играть, Стравинский попросил присутствующих сказать свое мнение о либретто. Именно — о либретто. Непреложная гениальность музыки не подлежала для него сомнению. Клемперер обратился ко мне:
— А что думает Наташа?
— Мне нравится, что здесь ровно столько содержания, сколько дойдет из самого балета, а не из подстрочников к нему, — сказала я.
Стравинский подпрыгнул на диване, посмотрел удивленно на Клемперера и сказал:
— Это очень верно то, что она сейчас сказала, и очень важно: в балете доза содержания, ведущего развитие действия и не давящего на легкость и грацию формы танца, имеет совершенно особое значение.
Похвала Стравинского доставила, конечно, мне удовольствие, но особенно был рад Клемперер. Он даже сделал жест руками, похожий на тот, что бывает после ловкого трюка в цирке.
Клемперер хотел рассказать Стравинскому о репетициях нашего «Фальстафа», о том, как мы работаем с артистами, вскрывая глубины образов, но Стравинский удивленно поднял бровь (у него, кажется, был монокль) и сказал:
— Певец должен петь точно то, что написал композитор, — только это, по-моему, важно. Выразительность звучания разных колоколов зависит только от длины веревки.
Ни о чем, кроме своих произведений, ему говорить было не интересно, и скоро его визит был окончен.
Недели через две на пороге комнаты, где мы репетировали «Фальстафа», появилась огромная фигура Клемперера, отчаянно машущего руками.
— Простите, что перебил, она покорила и его, вы представляете себе? Стравинского!
Оказывается, Игорь Федорович, уезжая в Париж, специально заехал к Клемпереру с просьбой передать мне клавир «Поцелуя феи» с личной, Стравинского, надписью «Наталии Ильиничне Сац». Все говорили «О!» и поздравляли меня, конечно, тем более, что этот подарок — целиком инициатива самого Игоря Стравинского.
…Жизнь забросила меня далеко… Когда в пятидесятые годы после Алма-Аты попала в Саратов, тем, кто следил за моей жизнью, почудилось, что снова приближаюсь к Москве. Ну а мне это не казалось.
Воспоминание о прошлом уже не могло служить трамплином: как давно прочитанная и полузабытая книга было это прошлое. Нет, я не падала духом: писала сценарии, ставила постановки, имела настоящий успех в концертах, но мелкое дно подпирало меня — без театра жизни быть не могло. И без Москвы тоже.
Однажды, когда мы с сыночком сидели вдвоем на железной кровати, отодвинутой от сырой стены, старуха хозяйка крикнула снизу:
— К вам пришли.
— Ты же обещала рассказать сказку, — капризно загудел Илюша. Он думал, что пришли артисты Саратовской филармонии Лия Ровницкая, Лева Горелик или Волгины что-нибудь со мной репетировать.
— Нет у меня больше сказок, Илюшенька, — сказала я и утерла глаза: вошел незнакомый мужчина.
— Я к вам по поручению своего московского друга, известного собирателя музыкальных автографов Рабиновича, — сказал он, доставая из портфеля что-то завернутое в бумагу. — В конце тридцатых годов ему посчастливилось купить по случаю редкий клавир с личным автографом Стравинского. Он им, саки понимаете, очень дорожил. Но сейчас, узнав, что вы в Саратове, попросил вернуть вам это на счастье — ведь эти ноты Игорь Федорович подарил лично вам…
Мужчина развернул газету и передал мне изящно переплетенный клавир балета Стравинского «Поцелуй феи» с памятной надписью.
Какой, видно, хороший человек был этот «собиратель», так я и не смогла его поблагодарить! Как важно было это для меня в ту минуту! И сын мой снова в тот вечер услышал сказку и заснул сладко, как будто его на самом деле поцеловала фея.
Но, вероятно, она опять поцеловала и меня, иначе не сидела бы я сейчас в Доме творчества «Дубулты» и не написала бы для вас этой истории.
«Саратовские напевы»
Одеяло из разноцветных лоскутов
Начнем во второй раз
Как мы будем разговаривать друг с другом? Величайшее мое преклонение перед автором «Петрушки», «Весны священной», «Свадебки», сознание моего, рядом с ним, музыкального «лилипутства» создавало во мне еще большую напряженность. Мы оба одинаково хорошо говорим по-русски, но как различно сейчас то, что хотим сказать!
Стравинский небольшого роста, похож на самого элегантного моржа (но все-таки моржа). Когда Клемперер нас познакомил, гость скорее отдернул, чем протянул руку. Клемперер с интонацией «наивности» сказал, что очень любит слушать русскую речь, и попросил нас поговорить друг с другом. С ловкостью спортсмена Стравинский моментально оказался в другом углу комнаты — отскочил от меня, как футбольный мяч от ворот противника. Какая там русская речь!
Хорошо, что началось чаепитие, где я могла заняться узорчатыми печеньями и выпала из поля зрения великих, в первую очередь Отто. И зачем он меня сюда пригласил?
Но после чаепития Стравинский сел за рояль и проиграл с начала до конца свой балет «Поцелуй феи», построенный, как известно, на мелодиях произведений Чайковского.
Слушать и созерцать Стравинского в двух шагах от себя, за клемпереровским роялем — это уже наслаждение. Конечно, выражение лица «дикаря», как потом назвал меня Отто во врем и встречи с Игорем Федоровичем Стравинским, сменилось другим, восторженным и покорным.
Кончив играть, Стравинский попросил присутствующих сказать свое мнение о либретто. Именно — о либретто. Непреложная гениальность музыки не подлежала для него сомнению. Клемперер обратился ко мне:
— А что думает Наташа?
— Мне нравится, что здесь ровно столько содержания, сколько дойдет из самого балета, а не из подстрочников к нему, — сказала я.
Стравинский подпрыгнул на диване, посмотрел удивленно на Клемперера и сказал:
— Это очень верно то, что она сейчас сказала, и очень важно: в балете доза содержания, ведущего развитие действия и не давящего на легкость и грацию формы танца, имеет совершенно особое значение.
Похвала Стравинского доставила, конечно, мне удовольствие, но особенно был рад Клемперер. Он даже сделал жест руками, похожий на тот, что бывает после ловкого трюка в цирке.
Клемперер хотел рассказать Стравинскому о репетициях нашего «Фальстафа», о том, как мы работаем с артистами, вскрывая глубины образов, но Стравинский удивленно поднял бровь (у него, кажется, был монокль) и сказал:
— Певец должен петь точно то, что написал композитор, — только это, по-моему, важно. Выразительность звучания разных колоколов зависит только от длины веревки.
Ни о чем, кроме своих произведений, ему говорить было не интересно, и скоро его визит был окончен.
Недели через две на пороге комнаты, где мы репетировали «Фальстафа», появилась огромная фигура Клемперера, отчаянно машущего руками.
— Простите, что перебил, она покорила и его, вы представляете себе? Стравинского!
Оказывается, Игорь Федорович, уезжая в Париж, специально заехал к Клемпереру с просьбой передать мне клавир «Поцелуя феи» с личной, Стравинского, надписью «Наталии Ильиничне Сац». Все говорили «О!» и поздравляли меня, конечно, тем более, что этот подарок — целиком инициатива самого Игоря Стравинского.
…Жизнь забросила меня далеко… Когда в пятидесятые годы после Алма-Аты попала в Саратов, тем, кто следил за моей жизнью, почудилось, что снова приближаюсь к Москве. Ну а мне это не казалось.
Воспоминание о прошлом уже не могло служить трамплином: как давно прочитанная и полузабытая книга было это прошлое. Нет, я не падала духом: писала сценарии, ставила постановки, имела настоящий успех в концертах, но мелкое дно подпирало меня — без театра жизни быть не могло. И без Москвы тоже.
Однажды, когда мы с сыночком сидели вдвоем на железной кровати, отодвинутой от сырой стены, старуха хозяйка крикнула снизу:
— К вам пришли.
— Ты же обещала рассказать сказку, — капризно загудел Илюша. Он думал, что пришли артисты Саратовской филармонии Лия Ровницкая, Лева Горелик или Волгины что-нибудь со мной репетировать.
— Нет у меня больше сказок, Илюшенька, — сказала я и утерла глаза: вошел незнакомый мужчина.
— Я к вам по поручению своего московского друга, известного собирателя музыкальных автографов Рабиновича, — сказал он, доставая из портфеля что-то завернутое в бумагу. — В конце тридцатых годов ему посчастливилось купить по случаю редкий клавир с личным автографом Стравинского. Он им, саки понимаете, очень дорожил. Но сейчас, узнав, что вы в Саратове, попросил вернуть вам это на счастье — ведь эти ноты Игорь Федорович подарил лично вам…
Мужчина развернул газету и передал мне изящно переплетенный клавир балета Стравинского «Поцелуй феи» с памятной надписью.
Какой, видно, хороший человек был этот «собиратель», так я и не смогла его поблагодарить! Как важно было это для меня в ту минуту! И сын мой снова в тот вечер услышал сказку и заснул сладко, как будто его на самом деле поцеловала фея.
Но, вероятно, она опять поцеловала и меня, иначе не сидела бы я сейчас в Доме творчества «Дубулты» и не написала бы для вас этой истории.
«Саратовские напевы»
Весной 1976 года, после многократных и настойчивых приглашений директора Театра оперы Н. Г. Ляпунова, я снова приехала в Саратов. Меня встречали человек тридцать, а то и больше. Проводница была удивлена:
— Я и не знала, что знаменитость везем.
Встречали главный режиссер Оперы, ее главный дирижер, множество артистов, среди которых любимая моя Г. Станиславова, работники Центральной библиотеки, педагоги, руководители Филармонии. Я не ждала такой встречи, такого количества цветов, что были протянуты ко мне со всех сторон: я уже не могла их обхватить двумя руками.
Значит, след от моей работы в Саратове в пятидесятые годы все же остался…
О тех годах, проведенных здесь, я вспоминаю неохотно. Пригласили меня тогда возглавить Филармонию, которая хромала на обе ноги…
Много встретила я там людей, давно потерявших право на выступления. Помню семью танцора Лаврентьева, его самого, выступавшего когда-то очень давно в ресторане «Яр», в шелковых шароварах и шитой бисером красной рубашке; его номер «Русский баян» с собакой, которая, если очень ее били, протягивала лапу. Лаврентьеву было за семьдесят, рубашка давно поблекла, он припадал на обе ноги и потому «окружал» свой «номер» скачущими вокруг детьми, внуками и… собаками. Помню высокого и внешне вполне благопристойного фельетониста, который в первый же день моего появления подал жалобу, что его здесь недооценивают. В начальных строчках его послания было более сорока ошибок! А самое козырное его слово «интеллект» в буквенном изображении предстало как «энтилэкд». Два «э» оборотных, по его мнению, звучали «шикарней».
Очень много там было попавших в искусство случайно, вышибавших свои заработки скандалами.
После театра, объединяющего всех и вся для несения большого и значительного в спектакле, могла ли меня радовать эта атмосфера, разобщенные в своих интересах люди…
Зачеркнуть труд и нужность хороших работников на эстраде нельзя. О гастролях в других городах и в глухих местечках их не надо извещать загодя. Взяв чемоданчик в руки, они легко и быстро трогаются с места, выезжают в любом направлении, выступают, если нужно, на полевом стане, новостройках, мирятся с самыми трудными условиями; они — птицы перелетные.
Талантливых людей в Саратовской филармонии было тоже немало. Первый поразил меня И. Я. Паницкий. Сын многодетного пастуха из деревни Балаково Саратовской области, Паницкий навсегда сохранил любовь к народу. Слепой от рождения, он похож на образ с картины М. Нестерова — весь светится, когда играет на баяне. А играет он все по первой просьбе. Когда едет в поезде и саратовчане узнают об этом, в купе набиваются проводники вагонов, пассажиры, дети. «Жаворонка» М. Глинки ни в чьем исполнении не ощущала таким родным, как в его: вот оно, русское поле — и голубое небо и невидимый, но так звонко несущий «песнь надежды сладкой» жаворонок.
Преодолела в себе горечь первых недель работы в Саратове. Г. Борков в трудный момент помог мне, поверив, что смогу поставить на нужные рельсы их Филармонию. Должна найти силы оправдать его доверие.
Театр оперы и балета имени Чернышевского в то время переживал хорошую пору. Главный дирижер — Н. А. Шкаровский, в труппе собраны интересные творческие индивидуальности. А здание! Настоящий театр оперы с большой оркестровой ямой, благоустроенной сценой, уютным и вместительным зрительным залом…
Руководство театра мечтало пригласить меня в оперу главным режиссером, и как я этого хотела! Но — отказ.
— Будем рады видеть ваши постановки и в Опере, но освободить вас от Филармонии — не можем.
О— очень жаль!
В бытовом отношении в Саратове мне жилось гораздо хуже, чем в Алма-Ате. Началось с прекрасной гостиницы. Ее старожилы вспоминали, как я жила там в 1933 году и повар мгновенно исполнял все мои желания; каким успехом пользовался там руководимый мною Московский театр для детей (он был там в это время на гастролях), как по приезде в Саратов меня прямо с вокзала повезли на парад (было 1 Мая), пригласили на центральную трибуну. Да, это было лет двадцать назад… Сейчас из гостиницы нам пришлось переехать в мансарду, о которой уже писала, — город был перенаселен.
В Филармонии проблем было много. Отсутствие репертуара. Артисты не были тарифицированы: и хороший и плохой получали одинаково, ставок не было. Удручало засилие куплетистов, сыпавших пошлыми остротами. Мои поездки в Москву, помощь М. Чулаки и особенно Г. Щепалина помогли кое-что изменить.
Меня полюбили, несмотря на строгость и требовательность. Наш симфонический оркестр стал звучать гораздо лучше, так как бывшего главного дирижера я сделала вторым, пригласив настоящего мастера — Натана Факторовича. Очень поднялась и оживилась лекторская работа. Ивану Яковлевичу Паницкому дали звание заслуженного артиста РСФСР; он стал выступать солистом в симфонических концертах.
И, конечно, в план были включены концерты и эстрадные представления для детей.
Появилось два эстрадных микротеатра. Первая программа, над которой работала я сама: «Ваша записка в несколько строчек», была по нашему заказу написана крупнейшим мастером этого жанра, Владимиром Поляковым, и очень хорошо исполнялась Ал. Волгиным, Г. Зеленской, В. Толчановым, одаренным молодым Володей Баталовым, привезенным мной из Москвы (окончил ГИТИС), и другими. Программу другой бригады поставил тогдашний главный режиссер Московского театра сатиры Э. Краснянский. Она называлась «Розы и шипы». В ней участвовали молодая талантливая певица Лия Ровчицкая и Лев Горелик, ныне народный артист РСФСР. Удивительно сочетавший некрасивость и обаяние, Лева был любимцем Саратова и раньше, но раскрыть его многогранные способности, талант перевоплощения, обострить его постоянный творческий поиск, думаю, помогла наша встреча. Лева — фанатик. После репетиций в Филармонии он являлся к нам в мансарду вечером, когда я уже лежала пластом от усталости, и ждал, пока приду в себя, чтобы опять репетировать. Он помогал Илюше учить уроки, выводил собаку Илюшиного папы, и когда я приходила в себя, мы с ним работали, «доходя до мхатовских глубин» (как сказал потом ведущий артист Саратова С. Муратов): репетировали «Рыболова» (ожившая картина Перова) и «Нищего короля» — номер, который в исполнении Льва Горелика не забуду.
Радостью моей в Саратове был мой первый концерт. Очень милый фельетон «Наташа» 3. Гердта, встреча Анны Карениной с сыном (две главы из романа Л. Н. Толстого) и «Кармен» П. Мериме исполняла с хорошим пианистом.
Большой успех, что имела на первом концерте в Филармонии, подтвердился просьбами выступить в Доме офицеров, в домах культуры, в высших учебных заведениях.
Не только правом, но и обязанностью нашей Филармонии было приглашение знаменитых гастролеров. В Саратове выступали Генрих Нейгауз, Григорий Гинзбург, Надежда Казанцева, Павел Серебряков, Эмиль Гилельс…
Однажды к нам на гастроли приехал известный пианист, лауреат Международного конкурса, профессор Юрий Брюшков. Его концерт был назначен на субботу, 22 апреля, и на той же афише значилось, что в воскресенье, 23 апреля, состоится концерт баяниста Ивана Паницкого. Юрию Сергеевичу такое «соседство» показалось обидным:
— Можно ли объединять в одной афише два таких концерта, два таких инструмента? Баян все же только баян, не больше.
— А вы слушали когда-нибудь Паницкого? — спросила его.
— Нет, — ответил он сдержанно, — признаться, я не поклонник этого инструмента.
Мы решили сделать «сюрприз» Юрию Сергеевичу и привели к нему на следующее утро в гостиницу нашего исконно саратовского Ивана Яковлевича Паницкого с его баяном (не сказав Паницкому, конечно, ни слова о разговоре, который состоялся накануне). Как вежливый человек, Юрий Сергеевич не мог отказаться послушать игру незваного гоетя. Баянист Паницкий играл Баха, Бетховена, Чайковского, Римского-Корсакова, Шопена, Листа, советских композиторов, свои обработки русских народных песен — он играл так много потому, что Юрий Брюшков никак не хотел отпустить его. Уже давно была обеденная пора, когда Брюшков сказал:
— Да, я был не прав. Чистосердечно признаю это. Произведения Баха звучат у вас, Иван Яковлевич, совершенно удивительно. Кажется, что слышишь орган. Оказывается, возможности баяна неизмеримо больше, чем я предполагал. Такой музыкант, как вы, может творить чудеса на любом инструменте. В этом я сегодня убедился.
— Я и не знала, что знаменитость везем.
Встречали главный режиссер Оперы, ее главный дирижер, множество артистов, среди которых любимая моя Г. Станиславова, работники Центральной библиотеки, педагоги, руководители Филармонии. Я не ждала такой встречи, такого количества цветов, что были протянуты ко мне со всех сторон: я уже не могла их обхватить двумя руками.
Значит, след от моей работы в Саратове в пятидесятые годы все же остался…
О тех годах, проведенных здесь, я вспоминаю неохотно. Пригласили меня тогда возглавить Филармонию, которая хромала на обе ноги…
Много встретила я там людей, давно потерявших право на выступления. Помню семью танцора Лаврентьева, его самого, выступавшего когда-то очень давно в ресторане «Яр», в шелковых шароварах и шитой бисером красной рубашке; его номер «Русский баян» с собакой, которая, если очень ее били, протягивала лапу. Лаврентьеву было за семьдесят, рубашка давно поблекла, он припадал на обе ноги и потому «окружал» свой «номер» скачущими вокруг детьми, внуками и… собаками. Помню высокого и внешне вполне благопристойного фельетониста, который в первый же день моего появления подал жалобу, что его здесь недооценивают. В начальных строчках его послания было более сорока ошибок! А самое козырное его слово «интеллект» в буквенном изображении предстало как «энтилэкд». Два «э» оборотных, по его мнению, звучали «шикарней».
Очень много там было попавших в искусство случайно, вышибавших свои заработки скандалами.
После театра, объединяющего всех и вся для несения большого и значительного в спектакле, могла ли меня радовать эта атмосфера, разобщенные в своих интересах люди…
Зачеркнуть труд и нужность хороших работников на эстраде нельзя. О гастролях в других городах и в глухих местечках их не надо извещать загодя. Взяв чемоданчик в руки, они легко и быстро трогаются с места, выезжают в любом направлении, выступают, если нужно, на полевом стане, новостройках, мирятся с самыми трудными условиями; они — птицы перелетные.
Талантливых людей в Саратовской филармонии было тоже немало. Первый поразил меня И. Я. Паницкий. Сын многодетного пастуха из деревни Балаково Саратовской области, Паницкий навсегда сохранил любовь к народу. Слепой от рождения, он похож на образ с картины М. Нестерова — весь светится, когда играет на баяне. А играет он все по первой просьбе. Когда едет в поезде и саратовчане узнают об этом, в купе набиваются проводники вагонов, пассажиры, дети. «Жаворонка» М. Глинки ни в чьем исполнении не ощущала таким родным, как в его: вот оно, русское поле — и голубое небо и невидимый, но так звонко несущий «песнь надежды сладкой» жаворонок.
Преодолела в себе горечь первых недель работы в Саратове. Г. Борков в трудный момент помог мне, поверив, что смогу поставить на нужные рельсы их Филармонию. Должна найти силы оправдать его доверие.
Театр оперы и балета имени Чернышевского в то время переживал хорошую пору. Главный дирижер — Н. А. Шкаровский, в труппе собраны интересные творческие индивидуальности. А здание! Настоящий театр оперы с большой оркестровой ямой, благоустроенной сценой, уютным и вместительным зрительным залом…
Руководство театра мечтало пригласить меня в оперу главным режиссером, и как я этого хотела! Но — отказ.
— Будем рады видеть ваши постановки и в Опере, но освободить вас от Филармонии — не можем.
О— очень жаль!
В бытовом отношении в Саратове мне жилось гораздо хуже, чем в Алма-Ате. Началось с прекрасной гостиницы. Ее старожилы вспоминали, как я жила там в 1933 году и повар мгновенно исполнял все мои желания; каким успехом пользовался там руководимый мною Московский театр для детей (он был там в это время на гастролях), как по приезде в Саратов меня прямо с вокзала повезли на парад (было 1 Мая), пригласили на центральную трибуну. Да, это было лет двадцать назад… Сейчас из гостиницы нам пришлось переехать в мансарду, о которой уже писала, — город был перенаселен.
В Филармонии проблем было много. Отсутствие репертуара. Артисты не были тарифицированы: и хороший и плохой получали одинаково, ставок не было. Удручало засилие куплетистов, сыпавших пошлыми остротами. Мои поездки в Москву, помощь М. Чулаки и особенно Г. Щепалина помогли кое-что изменить.
Меня полюбили, несмотря на строгость и требовательность. Наш симфонический оркестр стал звучать гораздо лучше, так как бывшего главного дирижера я сделала вторым, пригласив настоящего мастера — Натана Факторовича. Очень поднялась и оживилась лекторская работа. Ивану Яковлевичу Паницкому дали звание заслуженного артиста РСФСР; он стал выступать солистом в симфонических концертах.
И, конечно, в план были включены концерты и эстрадные представления для детей.
Появилось два эстрадных микротеатра. Первая программа, над которой работала я сама: «Ваша записка в несколько строчек», была по нашему заказу написана крупнейшим мастером этого жанра, Владимиром Поляковым, и очень хорошо исполнялась Ал. Волгиным, Г. Зеленской, В. Толчановым, одаренным молодым Володей Баталовым, привезенным мной из Москвы (окончил ГИТИС), и другими. Программу другой бригады поставил тогдашний главный режиссер Московского театра сатиры Э. Краснянский. Она называлась «Розы и шипы». В ней участвовали молодая талантливая певица Лия Ровчицкая и Лев Горелик, ныне народный артист РСФСР. Удивительно сочетавший некрасивость и обаяние, Лева был любимцем Саратова и раньше, но раскрыть его многогранные способности, талант перевоплощения, обострить его постоянный творческий поиск, думаю, помогла наша встреча. Лева — фанатик. После репетиций в Филармонии он являлся к нам в мансарду вечером, когда я уже лежала пластом от усталости, и ждал, пока приду в себя, чтобы опять репетировать. Он помогал Илюше учить уроки, выводил собаку Илюшиного папы, и когда я приходила в себя, мы с ним работали, «доходя до мхатовских глубин» (как сказал потом ведущий артист Саратова С. Муратов): репетировали «Рыболова» (ожившая картина Перова) и «Нищего короля» — номер, который в исполнении Льва Горелика не забуду.
Радостью моей в Саратове был мой первый концерт. Очень милый фельетон «Наташа» 3. Гердта, встреча Анны Карениной с сыном (две главы из романа Л. Н. Толстого) и «Кармен» П. Мериме исполняла с хорошим пианистом.
Большой успех, что имела на первом концерте в Филармонии, подтвердился просьбами выступить в Доме офицеров, в домах культуры, в высших учебных заведениях.
Не только правом, но и обязанностью нашей Филармонии было приглашение знаменитых гастролеров. В Саратове выступали Генрих Нейгауз, Григорий Гинзбург, Надежда Казанцева, Павел Серебряков, Эмиль Гилельс…
Однажды к нам на гастроли приехал известный пианист, лауреат Международного конкурса, профессор Юрий Брюшков. Его концерт был назначен на субботу, 22 апреля, и на той же афише значилось, что в воскресенье, 23 апреля, состоится концерт баяниста Ивана Паницкого. Юрию Сергеевичу такое «соседство» показалось обидным:
— Можно ли объединять в одной афише два таких концерта, два таких инструмента? Баян все же только баян, не больше.
— А вы слушали когда-нибудь Паницкого? — спросила его.
— Нет, — ответил он сдержанно, — признаться, я не поклонник этого инструмента.
Мы решили сделать «сюрприз» Юрию Сергеевичу и привели к нему на следующее утро в гостиницу нашего исконно саратовского Ивана Яковлевича Паницкого с его баяном (не сказав Паницкому, конечно, ни слова о разговоре, который состоялся накануне). Как вежливый человек, Юрий Сергеевич не мог отказаться послушать игру незваного гоетя. Баянист Паницкий играл Баха, Бетховена, Чайковского, Римского-Корсакова, Шопена, Листа, советских композиторов, свои обработки русских народных песен — он играл так много потому, что Юрий Брюшков никак не хотел отпустить его. Уже давно была обеденная пора, когда Брюшков сказал:
— Да, я был не прав. Чистосердечно признаю это. Произведения Баха звучат у вас, Иван Яковлевич, совершенно удивительно. Кажется, что слышишь орган. Оказывается, возможности баяна неизмеримо больше, чем я предполагал. Такой музыкант, как вы, может творить чудеса на любом инструменте. В этом я сегодня убедился.
Одеяло из разноцветных лоскутов
Помню я с трудом погашенный скандал в связи с приездом к нам на гастроли Александра Вертинского…
Саратов — город музыкальный. На два концерта Леонида Когана, которые мы давали в Большом зале местной консерватории, билеты были немедленно проданы. Но вот приехал виолончелист с именем, уже несколько стертым, зато — уроженец Саратовской области, да еще приятель нашего директора. Директор твердо решил «поддержать друга», а билеты не раскупаются, лежат себе в кассах. И вдруг к нам на пять концертов (как и виолончелист!) едет Вертинский!»
Директор наш придумал хитрый план: он велел нашим «борзистам» (бюро работы со зрителем — Борз) продавать билеты на Вертинского только тем, кто «в нагрузку» купит столько же и на концерт виолончелиста. В результате концерты виолончелиста прошли пристойно, при полных залах, в городе, заклеенном его афишами. А к приезду Вертинского ни одной афиши повесить было уже нельзя; в кассе не было ни одного билета.
Не забыть мне, как в кабинет с фанерной перегородкой в бельэтаже Филармонии, где я сидела, вошел высокий, элегантный, хотя уже очень немолодой Вертинский.
— Я приехал в Саратов сегодня утром, в гостинице на меня посмотрели, как на привидение, обошел весь город, и ни одной афиши… Вы понимаете мое состояние, Наталия Ильинична? Я зашел к вам, потому что подумал, ведь вы тоже знали много обид артистического самолюбия и поймете меня.
Стараюсь его успокоить:
— В данном случае, Александр Николаевич, виной всему — ваша популярность. Как только было объявлено о вашем приезде, билеты были моментально расхватаны. Зачем дразнить афишей тех, кто уже не сможет купить билет?
— Нет, Наталия Ильинична, я спрашивал: афиш в городе не было. Значит, мною торговали, что называется, из-под полы, моей фамилии здесь постеснялись. Отмените мой концерт — я завтра же уеду.
Положение становилось угрожающим. К счастью, в этот момент в комнату ко мне постучала артистка Оперы Ирочка Пригода. Пушистые волосы, курносый носик и очаровательные губки Ирочки произвели впечатление. Поэт вечно женственного, Вертинский моментально встал, приосанился. Я взглянула а Иру просительно — она все поняла: улыбнувшись, чарующим жестом сняла перчатку, протянула руку Вертинскому.
— Так вот вы какой, всемирно известный поэт современных женщин. Простите, знакомлюсь попросту, сама.
Вертинский, изящно согнувшись пополам, прильнул к ее руке.
Ира покачала мне головкой, дескать, будьте спокойны:
— Ведь ваш концерт завтра, Александр Николаевич? Если вы сейчас свободны, может, зайдете ко мне, осчастливите вашу поклонницу? У меня в саду расцвели такие чудесные розы, да и кулинарка я неплохая…
Сам дьявол не сумел бы придумать в этот момент лучшей ситуации, чтобы выручить Саратовскую филармонию. Вертинский стал мягче, но сказал мне на прощание:
— Я остаюсь до завтра. Но если афиши до начала моего концерта не будет, простите, уеду. — И устремился «пока» вслед за Ирочкой.
Я пошла к директору — он предвидел скандал, слышал через стенку наш разговор и уже повязал голову полотенцем в знак «ужасного приступа мигрени». Увы, героем он не был.
— Что, афиши? Афиши вот лежат, давно напечатаны, но как их можно сейчас клеить? Публика разнесет Филармонию. А впрочем, я должен срочно идти домой, решайте сами. Не умирать же мне из-за какого-то Вертинского. — И, схватившись одной рукой за голову, второй — за сердце, он упорхнул из Филармонии.
Ирочка была, что называется, «свой парень». Через полчаса я позвонила ей по телефону:
— Я «без вины виноватая». Выручайте. Подержите его сегодня у себя подольше. А завтра с самого утра пригласите кататься по Волге на пароходе. Может, пообедаете на островах? В общем, очень вас прошу, доставьте его прямо к концерту, к семи вечера. Не раньше.
Назавтра один из прытких администраторов получил ведерко с клеем, кисть и злополучные афиши. Он должен был выклеивать эти афиши на пути следования Вертинского — от пристани к Филармонии. Задача второго администратора состояла в том, чтобы моментально сдирать эти афиши, как только Вертинский проследует мимо. Малопочтенная работенка! Ну а что можно было придумать еще?
Перед началом концерта Вертинский появился в хорошем настроении (чемодан с концертным костюмом Ира надоумила его взять с собой уже с утра, чтобы «не спеша подышать свежим волжским воздухом»). Иру как «героиню дня» посадили в первый ряд, в самой середине. Ну а в вестибюле Филармонии шло нечто несусветное. Во-первых, Вертинского узнали, когда он проходил по городу, во-вторых, кое-кто все же увидел афиши и требовал объяснений, как могли быть все билеты проданы, когда афиши своевременно не были вывешены. Отдувались бедные администраторы.
Я в первый раз слушала Вертинского. Его предельная музыкальность, умение рождать почти зримые образы, юмор и печаль, движение мысли и тонкая наблюдательность произвели на меня большое впечатление. Артист! В каждом своем движении, в точно найденном минимуме этих движений. Интересное явление! Я даже забыла о той «грязевой ванне», в которую погрузил меня директор, о чуждых мне «кульбитах» администрации — сидела, облокотившись на перила ложи, думала о ювелирной отработке каждого штриха у этого большого мастера эстрады.
После концерта несколько человек из Филармонии, Ира и я зашли пригласить Вертинского поужинать. Он сказал:
— Для меня нет большего счастья, чем выйти в зрительный зал, где у каждого свои мысли, заботы, и увлечь всех только тем, о чем я им буду петь, заставить выбросить из памяти все остальное. Я иногда, выходя на сцену, мысленно потираю руки: «Сейчас подчиню всех вас себе, заставлю видеть только мои образы, думать только о них». Какое это счастье — чувствовать, что можешь подчинять слушателей себе, своей творческой мысли, владеть их сердцами, переносить их то в мир маленькой балерины, засыпающей на мокрой от слез подушке, то отправляться со всем зрительным залом в бананово-лимонный Сингапур, который я сам выдумал.
Я не пью ни водку, ни вино. Не умею и не люблю. Свой бокал с ситро подняла — будто это шампанское, и сказала:
— За вашу неповторимую индивидуальность, Александр Николаевич! За ваши изумительные руки, которые заставляют верить, почти видеть, что вы — «маленькая балерина», что вот сейчас на наших глазах падают осенние листья, что ушли все надежды. Мне кажется, только у Улановой и у вас — такие говорящие руки…
Он как— то впился в эти мои слова, повторил их, а потом удивленно произнес:
— Нечто подобное сказал мне Константин Сергеевич Станиславский. Как я вам благодарен за все!
В Театре оперы и балета имени Чернышевского я вела занятия по сценическому мастерству с артистами балета. Об этом попросил меня главный балетмейстер К. Адашевский, который ставил «Эсмеральду».
Поставила я в Опере «Сказку о царе Салтане» Римского-Корсакова с музыкой гениальной, но с сюжетом, сложным для детей и наивным для взрослых. Но самое светлое воспоминание о том периоде жизни — работа над оперой Красева «Морозко». Композитор дал каждому певцу что петь, а порой современные авторы забывают о законном желании оперного артиста выразить себя именно в пении. Сказка о труде и лени, добре и зле, фантастике и правде хорошо «легла» на интересные ситуации в либретто. А как мне посчастливилось с певцами! Галина Станиславова была осуществленной мечтой режиссера в роли-партии Дунюшки. Прекрасный бас Лопаткин, артист огромного роста, очень подошел для роли Морвзко. Выразительны в звучании и в сценическом образе были злая мачеха — Баранова, и озорной Зайчик — Ирина Пригода. Маленькие зайчата, ученики балетной школы, вертелись около Морозко — Лопаткина и вызывали добрый смех. Репетировали мы по вечерам, в музыкальном классе, после моей работы в Филармонии. Это был праздник и для меня (занимаюсь своим любимым делом!) и для певцов (не избалованы многие из них углубленной работой над образами). Чудесные два-три месяца работы!
Успех на премьере все же оказался неожиданностью для всех нас. В зрительном зале было много ребят (их спектакль), много и взрослых — контакт со сценой установился сразу. Но после третьей картины, когда Морозко (по моему режиссерскому плану) устраивает Дунюшке елку, вспыхнула такая овация, что я забилась куда-то в угол и меня еле вытащили на сцену. Все зрители при моем появлении встали и долго аплодировали стоя. То же повторилось и в финале спектакля.
Придя домой, я немного поплакала, подумав, как чуток и справедлив народ, а Илья гладил мне волосы и говорил:
— А Дунюшку по правде зовут Галочка. Ее зовут, как птичку. Я люблю ее, и если мальчишки ее обидят, знаешь, как я буду драться? И тебя обижать никому не дам.
Он был очень горд моим успехом.
Свое пребывание в Саратове называю «одеялом из разноцветных лоскутов» — попадались обрывки шелка и бархата, попадались кусочки ситца и сермяги, а в общем все же вышло одеяло. Жила.
Однажды в весьма сумрачную пору моей жизни, вернее — пребывания в Саратове, поехав на очередную экзаменационную сессию в Москву в ГИТИС, была приглашена в гости к композитору Мариану Ковалю. Он только что получил новую квартиру в высотном доме на Котельнической набережной и очень этим гордился. Я села на тахту, пока они с женой вышли в другую комнату «сообразить», чем меня угостить. Машинально взяла в руки газету, что лежала тут же, и… обомлела. Там был напечатан Указ об амнистии тем, кто имел буквенные статьи сроком до пяти лет!
Значит, я имела право, полное право навсегда вернуться в родную Москву!
На следующий день я была принята начальником Управления по делам искусств Александром Васильевичем Солодовниковым. Приветливо улыбаясь, он подписал приказ, что я отзываюсь из Саратова на работу в Москву.
Когда директор Филармонии начал было нудить, что мы не совсем понимаем друг друга и он думает… — я вытащила из сумочки приказ о моем переводе в Москву, попросила его больше не затруднять себя «думанием» и, оставив его в состоянии, близком к столбняку, побежала в свою мансарду собирать вещи.
Саратов — город музыкальный. На два концерта Леонида Когана, которые мы давали в Большом зале местной консерватории, билеты были немедленно проданы. Но вот приехал виолончелист с именем, уже несколько стертым, зато — уроженец Саратовской области, да еще приятель нашего директора. Директор твердо решил «поддержать друга», а билеты не раскупаются, лежат себе в кассах. И вдруг к нам на пять концертов (как и виолончелист!) едет Вертинский!»
Директор наш придумал хитрый план: он велел нашим «борзистам» (бюро работы со зрителем — Борз) продавать билеты на Вертинского только тем, кто «в нагрузку» купит столько же и на концерт виолончелиста. В результате концерты виолончелиста прошли пристойно, при полных залах, в городе, заклеенном его афишами. А к приезду Вертинского ни одной афиши повесить было уже нельзя; в кассе не было ни одного билета.
Не забыть мне, как в кабинет с фанерной перегородкой в бельэтаже Филармонии, где я сидела, вошел высокий, элегантный, хотя уже очень немолодой Вертинский.
— Я приехал в Саратов сегодня утром, в гостинице на меня посмотрели, как на привидение, обошел весь город, и ни одной афиши… Вы понимаете мое состояние, Наталия Ильинична? Я зашел к вам, потому что подумал, ведь вы тоже знали много обид артистического самолюбия и поймете меня.
Стараюсь его успокоить:
— В данном случае, Александр Николаевич, виной всему — ваша популярность. Как только было объявлено о вашем приезде, билеты были моментально расхватаны. Зачем дразнить афишей тех, кто уже не сможет купить билет?
— Нет, Наталия Ильинична, я спрашивал: афиш в городе не было. Значит, мною торговали, что называется, из-под полы, моей фамилии здесь постеснялись. Отмените мой концерт — я завтра же уеду.
Положение становилось угрожающим. К счастью, в этот момент в комнату ко мне постучала артистка Оперы Ирочка Пригода. Пушистые волосы, курносый носик и очаровательные губки Ирочки произвели впечатление. Поэт вечно женственного, Вертинский моментально встал, приосанился. Я взглянула а Иру просительно — она все поняла: улыбнувшись, чарующим жестом сняла перчатку, протянула руку Вертинскому.
— Так вот вы какой, всемирно известный поэт современных женщин. Простите, знакомлюсь попросту, сама.
Вертинский, изящно согнувшись пополам, прильнул к ее руке.
Ира покачала мне головкой, дескать, будьте спокойны:
— Ведь ваш концерт завтра, Александр Николаевич? Если вы сейчас свободны, может, зайдете ко мне, осчастливите вашу поклонницу? У меня в саду расцвели такие чудесные розы, да и кулинарка я неплохая…
Сам дьявол не сумел бы придумать в этот момент лучшей ситуации, чтобы выручить Саратовскую филармонию. Вертинский стал мягче, но сказал мне на прощание:
— Я остаюсь до завтра. Но если афиши до начала моего концерта не будет, простите, уеду. — И устремился «пока» вслед за Ирочкой.
Я пошла к директору — он предвидел скандал, слышал через стенку наш разговор и уже повязал голову полотенцем в знак «ужасного приступа мигрени». Увы, героем он не был.
— Что, афиши? Афиши вот лежат, давно напечатаны, но как их можно сейчас клеить? Публика разнесет Филармонию. А впрочем, я должен срочно идти домой, решайте сами. Не умирать же мне из-за какого-то Вертинского. — И, схватившись одной рукой за голову, второй — за сердце, он упорхнул из Филармонии.
Ирочка была, что называется, «свой парень». Через полчаса я позвонила ей по телефону:
— Я «без вины виноватая». Выручайте. Подержите его сегодня у себя подольше. А завтра с самого утра пригласите кататься по Волге на пароходе. Может, пообедаете на островах? В общем, очень вас прошу, доставьте его прямо к концерту, к семи вечера. Не раньше.
Назавтра один из прытких администраторов получил ведерко с клеем, кисть и злополучные афиши. Он должен был выклеивать эти афиши на пути следования Вертинского — от пристани к Филармонии. Задача второго администратора состояла в том, чтобы моментально сдирать эти афиши, как только Вертинский проследует мимо. Малопочтенная работенка! Ну а что можно было придумать еще?
Перед началом концерта Вертинский появился в хорошем настроении (чемодан с концертным костюмом Ира надоумила его взять с собой уже с утра, чтобы «не спеша подышать свежим волжским воздухом»). Иру как «героиню дня» посадили в первый ряд, в самой середине. Ну а в вестибюле Филармонии шло нечто несусветное. Во-первых, Вертинского узнали, когда он проходил по городу, во-вторых, кое-кто все же увидел афиши и требовал объяснений, как могли быть все билеты проданы, когда афиши своевременно не были вывешены. Отдувались бедные администраторы.
Я в первый раз слушала Вертинского. Его предельная музыкальность, умение рождать почти зримые образы, юмор и печаль, движение мысли и тонкая наблюдательность произвели на меня большое впечатление. Артист! В каждом своем движении, в точно найденном минимуме этих движений. Интересное явление! Я даже забыла о той «грязевой ванне», в которую погрузил меня директор, о чуждых мне «кульбитах» администрации — сидела, облокотившись на перила ложи, думала о ювелирной отработке каждого штриха у этого большого мастера эстрады.
После концерта несколько человек из Филармонии, Ира и я зашли пригласить Вертинского поужинать. Он сказал:
— Для меня нет большего счастья, чем выйти в зрительный зал, где у каждого свои мысли, заботы, и увлечь всех только тем, о чем я им буду петь, заставить выбросить из памяти все остальное. Я иногда, выходя на сцену, мысленно потираю руки: «Сейчас подчиню всех вас себе, заставлю видеть только мои образы, думать только о них». Какое это счастье — чувствовать, что можешь подчинять слушателей себе, своей творческой мысли, владеть их сердцами, переносить их то в мир маленькой балерины, засыпающей на мокрой от слез подушке, то отправляться со всем зрительным залом в бананово-лимонный Сингапур, который я сам выдумал.
Я не пью ни водку, ни вино. Не умею и не люблю. Свой бокал с ситро подняла — будто это шампанское, и сказала:
— За вашу неповторимую индивидуальность, Александр Николаевич! За ваши изумительные руки, которые заставляют верить, почти видеть, что вы — «маленькая балерина», что вот сейчас на наших глазах падают осенние листья, что ушли все надежды. Мне кажется, только у Улановой и у вас — такие говорящие руки…
Он как— то впился в эти мои слова, повторил их, а потом удивленно произнес:
— Нечто подобное сказал мне Константин Сергеевич Станиславский. Как я вам благодарен за все!
В Театре оперы и балета имени Чернышевского я вела занятия по сценическому мастерству с артистами балета. Об этом попросил меня главный балетмейстер К. Адашевский, который ставил «Эсмеральду».
Поставила я в Опере «Сказку о царе Салтане» Римского-Корсакова с музыкой гениальной, но с сюжетом, сложным для детей и наивным для взрослых. Но самое светлое воспоминание о том периоде жизни — работа над оперой Красева «Морозко». Композитор дал каждому певцу что петь, а порой современные авторы забывают о законном желании оперного артиста выразить себя именно в пении. Сказка о труде и лени, добре и зле, фантастике и правде хорошо «легла» на интересные ситуации в либретто. А как мне посчастливилось с певцами! Галина Станиславова была осуществленной мечтой режиссера в роли-партии Дунюшки. Прекрасный бас Лопаткин, артист огромного роста, очень подошел для роли Морвзко. Выразительны в звучании и в сценическом образе были злая мачеха — Баранова, и озорной Зайчик — Ирина Пригода. Маленькие зайчата, ученики балетной школы, вертелись около Морозко — Лопаткина и вызывали добрый смех. Репетировали мы по вечерам, в музыкальном классе, после моей работы в Филармонии. Это был праздник и для меня (занимаюсь своим любимым делом!) и для певцов (не избалованы многие из них углубленной работой над образами). Чудесные два-три месяца работы!
Успех на премьере все же оказался неожиданностью для всех нас. В зрительном зале было много ребят (их спектакль), много и взрослых — контакт со сценой установился сразу. Но после третьей картины, когда Морозко (по моему режиссерскому плану) устраивает Дунюшке елку, вспыхнула такая овация, что я забилась куда-то в угол и меня еле вытащили на сцену. Все зрители при моем появлении встали и долго аплодировали стоя. То же повторилось и в финале спектакля.
Придя домой, я немного поплакала, подумав, как чуток и справедлив народ, а Илья гладил мне волосы и говорил:
— А Дунюшку по правде зовут Галочка. Ее зовут, как птичку. Я люблю ее, и если мальчишки ее обидят, знаешь, как я буду драться? И тебя обижать никому не дам.
Он был очень горд моим успехом.
Свое пребывание в Саратове называю «одеялом из разноцветных лоскутов» — попадались обрывки шелка и бархата, попадались кусочки ситца и сермяги, а в общем все же вышло одеяло. Жила.
Однажды в весьма сумрачную пору моей жизни, вернее — пребывания в Саратове, поехав на очередную экзаменационную сессию в Москву в ГИТИС, была приглашена в гости к композитору Мариану Ковалю. Он только что получил новую квартиру в высотном доме на Котельнической набережной и очень этим гордился. Я села на тахту, пока они с женой вышли в другую комнату «сообразить», чем меня угостить. Машинально взяла в руки газету, что лежала тут же, и… обомлела. Там был напечатан Указ об амнистии тем, кто имел буквенные статьи сроком до пяти лет!
Значит, я имела право, полное право навсегда вернуться в родную Москву!
На следующий день я была принята начальником Управления по делам искусств Александром Васильевичем Солодовниковым. Приветливо улыбаясь, он подписал приказ, что я отзываюсь из Саратова на работу в Москву.
Когда директор Филармонии начал было нудить, что мы не совсем понимаем друг друга и он думает… — я вытащила из сумочки приказ о моем переводе в Москву, попросила его больше не затруднять себя «думанием» и, оставив его в состоянии, близком к столбняку, побежала в свою мансарду собирать вещи.
Начнем во второй раз
Вернуться в Москву было главным моим желанием много лет. Но как будет трудно снова стать своей, московской, конечно, не представляла.
Работать в Центральном детском театре оказалось невозможным, и как в пятнадцать лет начала трудовой путь в Театрально-музыкальной секции Московского Совета, так в пятьдесят пять должна была его снова начать в Гастрольно-концертном объединении. Конечно, снова жить и работать в Москве, делать что-то хорошее для московских детей было уже немаловажно, но так срослось мое понимание своей цели жизни в родной Москве с родным театром для детей, что сейчас, казалось, — я не я. Очевидно, так меня воспринимали и некоторые другие. Вот забавный случай этого периода.
Шла я по Спасо-Песковскому переулку и вдруг закружилась голова — так закружилась, что чувствую, сейчас потеряю сознание. Какие-то добрые двое притащили меня в ближайшую поликлинику. Я лежала на узком деревянном диванчике, когда вошли доктор и сестра. Прежде дали что-то понюхать, потом капли. Головокружение прошло, осталась слабость. Сестра записывала историю болезни:
— Фамилия?
— Сац.
— Имя?
— Наталия.
Теперь заговорил доктор:
— Как, Наталия Сац снова в Москве?
Работать в Центральном детском театре оказалось невозможным, и как в пятнадцать лет начала трудовой путь в Театрально-музыкальной секции Московского Совета, так в пятьдесят пять должна была его снова начать в Гастрольно-концертном объединении. Конечно, снова жить и работать в Москве, делать что-то хорошее для московских детей было уже немаловажно, но так срослось мое понимание своей цели жизни в родной Москве с родным театром для детей, что сейчас, казалось, — я не я. Очевидно, так меня воспринимали и некоторые другие. Вот забавный случай этого периода.
Шла я по Спасо-Песковскому переулку и вдруг закружилась голова — так закружилась, что чувствую, сейчас потеряю сознание. Какие-то добрые двое притащили меня в ближайшую поликлинику. Я лежала на узком деревянном диванчике, когда вошли доктор и сестра. Прежде дали что-то понюхать, потом капли. Головокружение прошло, осталась слабость. Сестра записывала историю болезни:
— Фамилия?
— Сац.
— Имя?
— Наталия.
Теперь заговорил доктор:
— Как, Наталия Сац снова в Москве?