одновременно носит оттенок претензий: хочется, дескать, больше роты, да не
дадут. У А.Т.Твардовскго Теркин говорит: "Дальше фронта не пошлют и с земли
не сгонят". Это сильнее, оба исхода - по минимуму преимуществ. Правда,
Теркин был сержантом, и ему о взводе вообще не полагалось мечтать, хотя
командиров взводов-сержантов было сколько угодно..
Все-таки следует отдать должное гуманности госпитального начальства,
которое учло недостаточную для выписки затянутость ран у двоих, и оставило
их долечиваться. Это даже великодушно, если принять во внимание
непосредственный повод к такой экстраординарной дисциплинарной "медицинской"
мере.
Представьте себе начальника госпиталя, майора медицинской службы,
который с небольшой свитой совершает после отбоя обход заснувших палат.
Дверь очередной палаты он открывает сам, так как идет впереди всех. И вот,
после продвижения в палату всего на полступни, продвижения вполне
деликатного и осторожного (будить ран-больных жаль) - майор медицинской
службы оказывается под градом падающих на него банок из-под американской
свиной тушенки, грязных вилок и ложек. Банки были осторожно поставлены на
верхнее ребро слегка приоткрытой двери. Как только дверь, открывающаяся
внутрь, начинает двигаться, все летит вниз. Даже если бы банки были
наполнены той самой американской тушенкой, все равно ощущение не из
приятных. Но ведь в банках находились разбавленные водой остатки супа и
каши. И все это в один момент оказалось на голове, погонах и кителе
начальника госпиталя. Да вдобавок еще какая-то сестричка из свиты позади
всех неосторожно хихикнула...
Никакие наши уверения, что этот фокус был направлен не против него, а
против одного из нашей десятки, повадившегося в самоволки к паненкам,
начальника госпиталя не смягчили. Не помогло даже такое, казалось бы,
неопровержимое, доказательство: "Товарищ майор, Вы только вчера проверяли
нас. Мы и предположить не могли, что сегодня Вы опять захотите нас
навестить".
Хорошо известно, что не только "летом лучше, чем зимой", но и что в
госпитале лучше, чем на передовой. И нашим единственным слабеньким утешением
было то, что настоящий виновник происшествия, самовольщик, был выписан
вместе с нами.
Эпизод с долларами, конечно, малозначительный. Мой трофей не шел в
сравнение с вагонами и, даже железнодорожными составами, напичканными
трофеями больших начальников. Я не видел в этой "валютной" истории ничего
предосудительного и даже в те времена, когда за валюту могли упечь в тюрьму,
рассказывал про наши госпитальные развлечения в кругу своих
коллег-сослуживцев.
У кого поднимется рука порицать залечивающих раны парней, которые,
дорвавшись до воли, перед отбытием из госпиталя снова на передовую, где
каждый из них может завтра сложить голову, вдесятером пропивают добытые в
бою две с половиной сотни долларов.
Прежде чем оставить воспоминания о городе Новы Сонч, не могу отказать
себе в удовольствии рассказать о посещении концерта в доме (или клубе) двух
партий: PPR и PPS (Польская партия работнича и Польская партия соцалистична,
потом они слились в PORP - Польскую объединенную рабочую партию). В первом
ряду сидел начальник гарнизона, полковник. Его свита и остальные тыловики
резко отличались от нашего брата как обмундированием, так и некоторой
холеностью. Половину зала занимала местная публика.
Не буду обижать художественную ценность концерта, тем более что
устроители концерта на нее, по-видимому, не претендовали. Зато два номера
мне запомнились, и несмотря на всю их скабрезность, воспроизведу их, как
смогу.
На сцену выносится стол, на котором стоит застывшая в неподвижности,
как манекен, молоденькая паненка в короткой юбчонке. Выходят ведущие
концерта, он и она.
Он:
- Цо то есть?
Она:
- То есть лялька (т.е. кукла).
Он обходит стол со всех сторон, разглядывая, что под юбкой. Запускает
туда руку и делает слегка резкое движение, имитирующее вырывание волоса.
Затем, якобы растягивая волос двумя руками на значительное расстояние,
убедительно заявляет:
- Уадна лялька!
Звук "л" произносится твердо, по-польски: "Ладна лялька".
Зал гогочет. Второй номер - загадка. По-русски она звучит так: "Два
конца, два кольца, а посредине гвоздик". Это ножницы.
Он загадывает ей загадку и предлагает отгадать. Она не может и торопит
его:
- Цо то есть, пан?
Он:
- То я.
Она: - ??
Он, проводя левой рукой от подошвы правой ноги вверх мимо живота,
заканчивает движение тем, что сгибает левую руку в локте и упирает ее в
бедро:
- Една паука (т.е., палка) - едно колечко.
Затем делает то же самое, поменяв местами право на лево, и произносит:
- Длуга паука - длуго колечко.
Она (удивленно):
-А где же гвуздь?
Публика хохочет, уверенная в своих детективных способностях, а он,
погрузив руку в карман, тянет ее вдоль ноги к самому полу, накаляя ожидания.
Наконец он извлекает из кармана здоровенный ржавый гвоздь. Зал
неистовствует! (Точно так же, как сейчас море зрителей с лоснящимися
физиономиями лабазников хохочет в зале, откуда по телевидению транслируется
выступление очередного эстрадного пошляка.)
Имея к тому времени некоторое знакомство с Шопеном и Мицкевичем, я
недоумевал, почему в Польше, сразу после ее освобождения, преподносят прямо
противоположное традиционным представлениям о ее культуре.
Другое событие оставило у меня совершенно иной след. В один из дней я
был свидетелем продолжительного торжественного католического шествия,
которое, по-видимому, было посвящено памяти жертв фашистской оккупации.
Течение церемонии, содержание ритуала, одеяния разных монашеских орденов,
отношение жителей города и их лица - все это произвело на меня неизгладимое
впечатление, тем более что никогда раньше ничего подобного я не видел.
Итак, наступало прощание с госпиталем. В моей военной биографии оно
было вторым. И я отдавал себе отчет в том, что оно было несколько печальным.
Так или иначе предстоял переход от мира с чистыми простынями, регулярной
едой и спокойным сном к бою со свистом пуль, разрывами мин и снарядов и
тяготами, тяготами, тяготами.
Дня через два после того занятного ночного происшествия были готовы все
документы, и в компании моих товарищей я отправился в отдел кадров 4 -го
Украинского фронта. Он находился в г. Рыбник. Срок прибытия - через три дня.
Утром, это было в середине апреля, мы сели в типичный для тех времен
дребезжащий поезд, характерный для недавно освобожденных территорий.
Удобства и комфорт нас нисколько не интересовали. Вдоль пути все зеленело,
было тепло, и через окна без стекол дул приятный ветерок. Фактически, я
повторял свой зимний боевой путь: Рабка, Хабувка, Иорданув, Макув и снова
Кальвария, и снова Вадовице. Кальвария представляет собой целую местность.
Поезд идет несколько километров мимо холмов, буквально усеянных часовенками
и распятиями. Когда прошедшей зимой по этому же пути мы шли маршем, я не
обратил внимания на подробности пейзажа. Может быть, из-за усталости, может
быть, помешала заснеженность. Но в апреле, когда холмы покрылись зеленью, и
на ее фоне яркими красками сверкали, как игрушечные, разнообразные и
непривычные глазу строения, - эта картина поразила меня, хотя я и понятия не
имел о значении и истории этой местности. А совсем на днях я узнал, что
примыкающий к Кальварии городок Вадовице, оказывается, родина Папы Иоанна
Павла второго.
Еще до наступления темноты поезд прибыл на свой конечный пункт, в
Бельско-Бяла. Здесь я был месяц тому назад в полевом хирургическом
госпитале. Линия фронта за это время отодвинулась на запад не слишком
далеко. Моравска Острава, которая была целью наступления, начавшегося 10
марта, все еще оставалась в руках немцев. Несмотря на это, признаков
прифронтового города в Бельско-Бяла стало значительно меньше. Зато только
подумав о ночлеге, мы обнаружили, что находимся возле... 4-го ОПРОСа. Все мы
в разное время побывали в нем. С осени, когда он был в Западной Украине, его
продвинули вслед за действующей армией в Бельско-Бяла. Впрочем, он и не
уходил из действующей армии. В этом была его замечательная особенность. Все
его офицеры постоянного состава (непостоянный состав - это все те, кто
задерживается в полку по пути на фронт не более двух недель) дорожили своим
местом: и до боев далеко, и в действующей армии числишься.
Так вот, офицеры постоянного состава нас помнили. Помнили, что полгода
тому назад мы отправились на передовую. Теперь они с уважением оценили, что
провоевав и оправившись от ран, мы снова возвращаемся в бой. (А они все еще
околачиваются здесь.) Нас приняли хорошо, накормили и уложили спать.
Так или иначе, миновав два городка - Тыхы и Пшину, мы прибыли в отдел
кадров фронта. Я был совершенно покорен вниманием, которое мне там оказали.
Немедленно проверили, присвоено ли мне очередное звание. Да, присвоено, и я
лейтенант. Я хочу вернуться в свой полк. Немедленно выясняется, где он.
Оказывается, 30-я дивизия, вместе со всем 11-м Прикарпатским стрелковым
корпусом, перешла из 1-й гвард. армии в 38-ю армию (которая сама перешла в
4-й Украинский фронт из 1-го Украинского). Мне вручают предписание в штаб
38-й армии, кормят, снабжают провиантом на дорогу, и я отбываю. Разглядывая
предписание, я вижу, что на покрытие расстояния не более чем в 20 км., мне
отвели трое суток. Такой щедрый отдых получили и мои спутники. Мы
отправляемся обратно в тыл, живем двое суток в польской деревне, пьем пиво и
прекрасно себя чувствуем. И вот, никто из нас не запротестовал против того,
что нас не заставили вступить в бой тотчас по прибытии в штаб фронта. Потом
я понял весь "тайный" смысл происшедшего. Об этом чуть ниже.
Между прочим, можно сделать более или менее точную временную привязку
тех событий. У меня в руках оказалась "Правда" с передовой статьей "Товарищ
Эренбург упрощает". Автор - Александров. Не думаю, что этот номер "Правды"
был слишком давнишним.
Мне встретился первый на моем пути немецкий город Ратибор. Впоследствии
он стал польским и получил имя Рацыбуж. Город был разбит. Некоторые дома еще
дымились, а из многих окон торчали белые флаги. Прохожих не было, ветер по
улицам гнал песок и мусор.
Так ступенька за ступенькой я очутился в штабе своей дивизии. По-моему,
это было в Краварже, и через полчаса я доложил командиру полка подполковнику
Багяну о прибытии. Это состоялось 21-го апреля в сумерках в кювете у шоссе.
Буркнув, где это я так долго пропадал (будто ему не было известно о моем
ранении), командир полка потребовал, чтобы я выяснил точно, откуда бьет
немецкий пулемет. Только-только была форсирована р. Опава, полк вел бой
значительно юго-западнее г. Опава (у немцев он назывался Тропау) за
невысокий хребет, вдоль которого шло упомянутое выше шоссе. Мы обходили
Моравску Остраву с севера.
Моя война продолжалась. Незаметно, сходу и без проволочек я вступил в
бой. Так случилось, или как часто приходится слышать, так совпало, что
взводный, который заменил меня 4-го марта после моего ранения, был ранен
накануне моего возвращения в полк. А дали бы мне в отделе кадров фронта
предписание прибыть в 38-ю армию на день раньше (вот он, "тайный" смысл!),
он еще не был бы ранен, и я не мог бы снова командовать своим взводом. А это
великое дело - снова стать командиром своего же взвода, снова оказаться
среди своих В журнале "Знамя", No 5, 2003, Ольга Грабарь на стр. 108 с
некоторой, как мне кажется, отстраненностью пишет: "Стремление непременно
вернуться в свою часть проявляли многие, хотя объяснить его толком не
могли". Как будто такое стремление обязательно требует объяснения. А если не
можешь (да и надо ли) объяснить это стремление, то что тогда, оно и не
обоснованно? Уверен, что именно потому, что я вернулся в свой полк, даже в
самый первый момент выполнения самого первого после возвращения из госпиталя
приказа командира полка, т.е.с места в карьер, я чувствовал себя совершенно
в своей тарелке. И это состояние заведомо преобладало над опасностью.
.
Утром мы встретились с моим разведчиком Никулиным (о нем я уже писал).
Надо было видеть его мимику! Хитрющей одобрительной гримасой он реагировал
на мою вторую звездочку на погонах и тут же тоже беззвучно выразил
недоумение и недовольство, увидев у меня в руке сигарету. Дело в том, что
все мое курево, которое мне выдавали в офицерском дополнительном пайке, как
и все остальное, до ранения я, разумеется, отдавал в общий котел, как же
иначе.
Теперь же я сам был курящим, и доля каждого уменьшалась. Ну ничего, и
крепких наших интендантских сигарет, и слабенькой чешской "Татры", и просто
табаку - хватало.
Полку надлежало овладеть деревней Мокре Лазце. От шоссе к нему по
лощине шла лесная проселочная дорога. Противник сопротивлялся яростно. До
конца войны, как потом выяснилось, оставалось две недели, но они были
временем ежедневного тяжелейшего прогрызания обороны, прикрывавшей южное
подбрюшье Рейха. Мне было приказано выдвинуться как можно ближе к фрицам и
докладывать об всех замеченных изменениях их поведения. Нам это удалось. В
довольно узкой нейтральной полоске нашлось очень удобное место, в котором мы
были невидимы для противника и защищены от его огня, он же был у нас как на
ладони. Так прошли сутки, а в полдень меня вызвали в штаб полка. По правде
сказать, очень не хотелось оставлять "тепленькое" укрытие. Тем более, что
путь почти в полкилометра лежал по дороге, которую противник держал под
минометным огнем на запрещение. И для чего меня вызвали? Оказывается, пришли
еще февральские или даже январские ордена. Надлежало их вручить, и ради
получения очередного я должен был совершить небезопасный путь. Дождавшись
темноты, я со связным отправился в обратный путь. А ночью слева от нас,
после короткого артналета противнику удалось отбить у 256-го полка нашей
дивизии большую деревню Грабине.
Возвращать Грабине пришлось нам, и мы это с успехом сделали. Не то
чтобы Грабине находилась на ярко выраженной высоте, но над окружающими
полями эта деревня господствовала. В километре впереди начинался снова лес.
Оба батальона прошли туда, а деревня время от времени испытывала на себе
минометный огонь довольно крупного калибра. Между прочим, задача овладеть
Мокре Лазце осталась за нами. Только теперь надо было войти в нее с двух
направлений. Штаб полка разместился на западной окраине Грабине, в подвале
приземистого дома. Разведчики прикорнули внизу, а я поднялся наверх и в
угловой комнате с окном (без стекол) в виде фонаря увидел пианино. Уселся и
стал бренчать что в голову придет. Минуты через две в дверях возник ПНШ-1
капитан Шулин: "Ты что,.. твою мать, хочешь штаб демаскировать!" И тут же
из-за спины Шулина слышу голос начальника штаба: "Играй, играй; ты что,
Шулин, думаешь фрицы поверят, что это в штабе нашелся м...к, который
додумался в бою наяривать на пианино?!"
Мне тоже захотелось вздремнуть, ночь была совсем без отдыха. Спустился
к своим ребятам, прилег и забылся. А сквозь сон слышу жалобное и уже
надоевшее, занудливое: "Слива, слива, я африкос, ответь, прием". И так, раз
за разом довольно длительное время. Это командир радиовзвода роты связи.
Ищет батальон майора Воронова. И телефонная, и радиосвязь потеряны. Батальон
пропал. "Африкос" означало абрикос, но командир радиовзвода не выговаривал
"б". Так штаб полка и стал африкосом. Зато в лексиконе радиста отсутствовало
ругательство на букву "б", потому что с буквой "ф" оно не звучит.
Меня дергают за плечо: "К командиру полка". - "Найди батальон, не
найдешь - пеняй на себя". Как будто потерял батальон я лично. "Уточни, в
23.00 артналет, и - в атаку. Взять Мокре Лазце".
Темнеет. Два разведчика, телефонист и я идем пока по проводу. Доходим
до обрыва и второго конца найти не можем. Рыскали-рыскали. Наконец
наткнулись. Но не на второй конец провода, а на батальон! И где! Батальон
занял без боя Мокре Лазце. "Но скоро артналет", - буквально обжигает меня
то, что сказал командир полка. Уже на ходу пролепетав две фразы по этому
поводу майору Воронову, бегу с ребятами (кроме телефониста) в обратный путь.
Хлюпающая, набухшая от дождя пашня, шуршание очередной мины и следующее за
этим падение ничком, близкий разрыв и шлепание падающих крупных осколков.
Скатившись в подвал к командиру полка, не могу произнести ни слова: сердце -
в горле. Все-таки отменить артналет успели вовремя.
Этот эпизод всплыл в памяти только лет через тридцать пять после того
апреля. Тогда одна из газет рассказала о похожем случае, отметив его
значимость. Для нашего брата это было обычным, не заслуживающим внимания
делом. Противника не встретили, не стреляли. Стреляли по тебе? Так ведь жив.
Черновая работа. Подумаешь, побегали лишку!
Начинало светать, когда и командир полка, и весь штаб, и мы уже были в
Мокре Лазце. Километрах в полутора на железнодорожном тупике - лесопилка.
"Выбей их оттуда". Я все чаще получаю такие приказания, если в подходящий
момент оказываюсь под рукой у начальства (дело в том, что динамика боя
ошеломительная, и легче обойтись "подручными средствами", а не связываться с
батальонами и терять на этом время). Выбили. Немцы на той стороне каньона,
за железнодорожным полотном. Сюда им не вернуться из-за нашего
заградительного огня, но и они устраивают бешеный артиллерийский огонь,
который заставляет нас воспользоваться помещением со стрелкой вниз и
надписью "LSR" возле двери: Luftschutzraum - бомбоубежище. Там несколько
женщин и детей. На их лицах ни капли испуга. Улыбки и приветливость.
Говорят, что эту аббревиатуру "LSR" они, чехи, расшифровывают иначе. Я забыл
(и не могу вспомнить до сих пор), как точно это звучит, но смыл такой: скоро
придут русские. Вот и пришли. Эта встреча с мирным населением Чехословакии
не первая. Ведь была вся Словакия поздней осенью 1944-го и потом зимой. Но
эта, так у меня запечатлелось, стала особенной и положила начало каким-то
особенным представлениям о чехах. Надо было видеть эти глаза в полумраке
убежища. Они говорили нам, что пришли долгожданные освободители, что только
они и заслуживают интереса и внимания, это и есть главное и замечательное
событие, а эти фрицы с их артиллерийским огнем - ведут себя, как назойливые
мухи.
Море любви, доброжелательства, доброты, участия, готовности помочь.
Искренность необычайная. Какие улыбки! И это было всюду. И на всем пути до
Праги и обратно в июне и июле 1945 г. Забегая вперед, я вспоминаю
трехдневный заключительный бой за Оломоуц. Особенно ожесточенным был день
8-го мая. Но чехи, несмотря на огонь, улучали любую возможность помочь,
угостить, подкормить, когда мы, продвигаясь от дома к дому, брали город.
Радушие неподдельное. А потом, начиная с 9 мая и все дни от Оломоуца до
Праги, звучало непрерывное "наздар". Это были лучшие воспоминания всей моей
жизни. Я долго называл Чехословакию страной моей юности.
Когда все это в августе 1968 г. было оборвано, меня обуревали горечь и
сожаление. Я думал, как же нужно было нам вести себя потом в Чехословакии,
чтобы за двадцать лет так испохабить отношения между двумя народами и
вызвать к себе такую ненависть.
В те дни августа я снимал комнату в поселке Неменчине к востоку от
Вильнюса и каждое утро уходил на лесное озеро Геля. В лесу удобно было
слушать западное радио, рассказывавшее о событиях в Чехословакии. В первых
же передачах сообщалось, что при пересечении границы с ГДР под одним из
танков войск вторжения провалился мост через неширокую речку. Чехи
немедленно окрестили его мостом советско-чехословацкой дружбы. Мне так
понравилось это остроумное язвительное определение, что через неделю при
возвращении домой я не удержался и рассказал про "мост дружбы" двум
случайным попутчицам в купе поезда Вильнюс-Москва. Вот уж надо было видеть
высокомерное презрение на их лицах: "кто же ты такой и чем восхищаешься?"
Справедливости ради я обязан подчеркнуть, что годами складывавшиеся
отношения между учеными нашего института и чешскими коллегами в моей области
исследований остались неприкосновенными, т.е. по-прежнему теплыми и
доверительными.
Взаимные встречи и семинары продолжались, статьи в журналах
публиковались. Я помню, как однажды сотрудница института математики в
Братиславе рассказывала мне в Москве, что ее младший брат, оканчивавший
среднюю школу, заявил об отказе заниматься русским языком. "Я сказала ему,
что русский язык - это язык Пушкина и Толстого, а не только Брежнева и
Косыгина". Это было сказано, хоть и с надрывом (а как же иначе!), но с
убежденностью, достоинством и превосходством над теми, кто устроил
чертовщину с вводом войск. Говоря так, она (не без оснований) доверяла мне,
и я ей благодарен...
Итак, шли последние дни апреля 1945 г. На каждом фронте были свои
заботы. Если у маршала Жукова шло грандиозное сражение, втянувшее в свою
воронку массу живой силы и техники, то у нас шло методичное преодоление
отчаянного сопротивления противника, прогрызание каждого оборонительного
рубежа, создаваемого перед любым удобно расположенным населенным пунктом, на
любом выгодном элементе рельефа. Рывок вперед, затем залегаем под бешеным
огнем, затем быстрая и эффективная организация артиллерийского подавления
очага сопротивления. Снова рывок до следующего рубежа, где противнику
удается зацепиться, и т.д. Продвигаемся не более 3-х - 5-ти км. в день, в
основном - без танков. Таков ритм заключительного наступления нашего полка
(думаю, что всех войск 4-го фронта). Вот населенные пункты, через которые мы
шли: Будейовице, Лубояты, Альбрехтице, Юловец, Хохкирхен, Билов, Биловец,
Штернберк, Шмейль. Они у меня перед глазами в двух видах: на местности (т.е.
прямо передо мной, и я в них) и на топографической карте, все листы которой
я вижу до сих пор со всеми подробностями.
Последние десять дней боев отложились в памяти час за часом.
Остановлюсь только на трех эпизодах.
29-е апреля. Вторая половина дня. Все управление полка залегло на
опушке леса. Никакого пространственного разделения на НП, КП и штаб полка
нет. Впереди на пологом холме - Лубояты, которые мы никак не можем взять, а
вдоль опушки передается дивизионная газета, на первой полосе которой, внизу
сообщается о том, что Гиммлер затеял сепаратные переговоры с нашими
союзниками о перемирии. Это производит впечатление. Забрезжил конец войны, к
которому ой как хочется остаться живым.
"Воронов! Что же ты не атакуешь?!" - негодует и настаивает Багян.
"Мешает пулемет, дайте-ка вот туда и туда!" - Воронов бережет людей, просит
и огнем помочь и атаку оттянуть. А между тем приближается время, когда в
полк явится начальник оперативного отделения штаба дивизии майор Галканов и
будет кочку за кочкой, куст за кустом, сверяя карту с местностью, проверять,
выполнил полк, или нет, задачу дня.
И так бывает к концу каждого дня. И выполнить задачу дня - закон. И
взять Лубояты - кровь из носа. И согласно дивизионной газете затеваются
сепаратные переговоры, а значит близко, очень близко... А что близко? Даже
подумать боязно, хотя очень хочется... И так не хочется быть убитым!.. И
скоро явится майор Галканов, а Воронов не атакует и все тут.
Начальник штаба майор Гуторов мне: "Разведчик, бери ребят, пошли
поднимать пехоту".
Что было дальше, пусть каждый досказывает себе сам, но Лубояты были
взяты до появления майора Галканова. Только, находясь позади пехоты хотя бы
на метр, ты ее не поднимешь и Лубояты не возьмешь. Он, бедняга рядовой,
лежит и ему страшно подняться: ведь немцы запросили мира. И ты это
понимаешь, и в данный момент он живой, а поднимешь - может быть, убьют. И
тебе тоже не хочется быть убитым. Но ты мечешься по цепи. И видишь, что тот,
которого ты заставил подняться, снова залег. И будь проклято это занятие.
На следующий день фронт взял Моравску Остраву. Мы в двадцати километрах
к северо-западу.
"Всем взводом вперед, пока не встретишь противника!" И мы идем вперед
от одного строения к другому, на карте они, как водится, помечены "г.дв". Мы
не встречаем никого - ни противника, ни местных жителей.
Не проходит и часа, как вдруг откуда ни возьмись на нас мчится немецкая
легковушка. Инстинктивно, не раздумывая, без команды - пара гранат, автоматы
в упор, и у нас в руках штабной майор 4-й горнострелковой дивизии СС. С
портфелем. А в нем карты и документы. Срочно отправляю добычу в полк.
Говорили, добыча пригодилась.
Вскоре нас догоняет один из бойцов комендантского взвода. Полку
изменили задачу. Во второй половине дня мне приказывают измерить глубину
Одры. Это Одер, в тех местах его верхнее течение. Западнее Остравы в него
впадает Опава, а мы намного южнее. Были севернее Остравы, а теперь -
юго-западнее. Только полезли в воду, как задача снова меняется. Выбили
немцев из Альбрехтице, но оставшийся здесь и засевший где-то снайпер
выбивает наших по одному. "Найти!" Нашли, захватили, привели. Получил свое.
Не оставайся в нашем тылу, не вреди!
Снова сместились вправо. Билов и Биловец. Опять вправо. Юловец. Из него
на Хохкирхен. Дальше не пробиваемся. Снова вправо, в обход. Притом ощущение
такое: "Сопротивляешься - черт с тобой. Обойдем". Идем всю ночь. Дождь и
слякоть. К утру взяли Штернберк, и день прошел спокойно. А на утро
дадут. У А.Т.Твардовскго Теркин говорит: "Дальше фронта не пошлют и с земли
не сгонят". Это сильнее, оба исхода - по минимуму преимуществ. Правда,
Теркин был сержантом, и ему о взводе вообще не полагалось мечтать, хотя
командиров взводов-сержантов было сколько угодно..
Все-таки следует отдать должное гуманности госпитального начальства,
которое учло недостаточную для выписки затянутость ран у двоих, и оставило
их долечиваться. Это даже великодушно, если принять во внимание
непосредственный повод к такой экстраординарной дисциплинарной "медицинской"
мере.
Представьте себе начальника госпиталя, майора медицинской службы,
который с небольшой свитой совершает после отбоя обход заснувших палат.
Дверь очередной палаты он открывает сам, так как идет впереди всех. И вот,
после продвижения в палату всего на полступни, продвижения вполне
деликатного и осторожного (будить ран-больных жаль) - майор медицинской
службы оказывается под градом падающих на него банок из-под американской
свиной тушенки, грязных вилок и ложек. Банки были осторожно поставлены на
верхнее ребро слегка приоткрытой двери. Как только дверь, открывающаяся
внутрь, начинает двигаться, все летит вниз. Даже если бы банки были
наполнены той самой американской тушенкой, все равно ощущение не из
приятных. Но ведь в банках находились разбавленные водой остатки супа и
каши. И все это в один момент оказалось на голове, погонах и кителе
начальника госпиталя. Да вдобавок еще какая-то сестричка из свиты позади
всех неосторожно хихикнула...
Никакие наши уверения, что этот фокус был направлен не против него, а
против одного из нашей десятки, повадившегося в самоволки к паненкам,
начальника госпиталя не смягчили. Не помогло даже такое, казалось бы,
неопровержимое, доказательство: "Товарищ майор, Вы только вчера проверяли
нас. Мы и предположить не могли, что сегодня Вы опять захотите нас
навестить".
Хорошо известно, что не только "летом лучше, чем зимой", но и что в
госпитале лучше, чем на передовой. И нашим единственным слабеньким утешением
было то, что настоящий виновник происшествия, самовольщик, был выписан
вместе с нами.
Эпизод с долларами, конечно, малозначительный. Мой трофей не шел в
сравнение с вагонами и, даже железнодорожными составами, напичканными
трофеями больших начальников. Я не видел в этой "валютной" истории ничего
предосудительного и даже в те времена, когда за валюту могли упечь в тюрьму,
рассказывал про наши госпитальные развлечения в кругу своих
коллег-сослуживцев.
У кого поднимется рука порицать залечивающих раны парней, которые,
дорвавшись до воли, перед отбытием из госпиталя снова на передовую, где
каждый из них может завтра сложить голову, вдесятером пропивают добытые в
бою две с половиной сотни долларов.
Прежде чем оставить воспоминания о городе Новы Сонч, не могу отказать
себе в удовольствии рассказать о посещении концерта в доме (или клубе) двух
партий: PPR и PPS (Польская партия работнича и Польская партия соцалистична,
потом они слились в PORP - Польскую объединенную рабочую партию). В первом
ряду сидел начальник гарнизона, полковник. Его свита и остальные тыловики
резко отличались от нашего брата как обмундированием, так и некоторой
холеностью. Половину зала занимала местная публика.
Не буду обижать художественную ценность концерта, тем более что
устроители концерта на нее, по-видимому, не претендовали. Зато два номера
мне запомнились, и несмотря на всю их скабрезность, воспроизведу их, как
смогу.
На сцену выносится стол, на котором стоит застывшая в неподвижности,
как манекен, молоденькая паненка в короткой юбчонке. Выходят ведущие
концерта, он и она.
Он:
- Цо то есть?
Она:
- То есть лялька (т.е. кукла).
Он обходит стол со всех сторон, разглядывая, что под юбкой. Запускает
туда руку и делает слегка резкое движение, имитирующее вырывание волоса.
Затем, якобы растягивая волос двумя руками на значительное расстояние,
убедительно заявляет:
- Уадна лялька!
Звук "л" произносится твердо, по-польски: "Ладна лялька".
Зал гогочет. Второй номер - загадка. По-русски она звучит так: "Два
конца, два кольца, а посредине гвоздик". Это ножницы.
Он загадывает ей загадку и предлагает отгадать. Она не может и торопит
его:
- Цо то есть, пан?
Он:
- То я.
Она: - ??
Он, проводя левой рукой от подошвы правой ноги вверх мимо живота,
заканчивает движение тем, что сгибает левую руку в локте и упирает ее в
бедро:
- Една паука (т.е., палка) - едно колечко.
Затем делает то же самое, поменяв местами право на лево, и произносит:
- Длуга паука - длуго колечко.
Она (удивленно):
-А где же гвуздь?
Публика хохочет, уверенная в своих детективных способностях, а он,
погрузив руку в карман, тянет ее вдоль ноги к самому полу, накаляя ожидания.
Наконец он извлекает из кармана здоровенный ржавый гвоздь. Зал
неистовствует! (Точно так же, как сейчас море зрителей с лоснящимися
физиономиями лабазников хохочет в зале, откуда по телевидению транслируется
выступление очередного эстрадного пошляка.)
Имея к тому времени некоторое знакомство с Шопеном и Мицкевичем, я
недоумевал, почему в Польше, сразу после ее освобождения, преподносят прямо
противоположное традиционным представлениям о ее культуре.
Другое событие оставило у меня совершенно иной след. В один из дней я
был свидетелем продолжительного торжественного католического шествия,
которое, по-видимому, было посвящено памяти жертв фашистской оккупации.
Течение церемонии, содержание ритуала, одеяния разных монашеских орденов,
отношение жителей города и их лица - все это произвело на меня неизгладимое
впечатление, тем более что никогда раньше ничего подобного я не видел.
Итак, наступало прощание с госпиталем. В моей военной биографии оно
было вторым. И я отдавал себе отчет в том, что оно было несколько печальным.
Так или иначе предстоял переход от мира с чистыми простынями, регулярной
едой и спокойным сном к бою со свистом пуль, разрывами мин и снарядов и
тяготами, тяготами, тяготами.
Дня через два после того занятного ночного происшествия были готовы все
документы, и в компании моих товарищей я отправился в отдел кадров 4 -го
Украинского фронта. Он находился в г. Рыбник. Срок прибытия - через три дня.
Утром, это было в середине апреля, мы сели в типичный для тех времен
дребезжащий поезд, характерный для недавно освобожденных территорий.
Удобства и комфорт нас нисколько не интересовали. Вдоль пути все зеленело,
было тепло, и через окна без стекол дул приятный ветерок. Фактически, я
повторял свой зимний боевой путь: Рабка, Хабувка, Иорданув, Макув и снова
Кальвария, и снова Вадовице. Кальвария представляет собой целую местность.
Поезд идет несколько километров мимо холмов, буквально усеянных часовенками
и распятиями. Когда прошедшей зимой по этому же пути мы шли маршем, я не
обратил внимания на подробности пейзажа. Может быть, из-за усталости, может
быть, помешала заснеженность. Но в апреле, когда холмы покрылись зеленью, и
на ее фоне яркими красками сверкали, как игрушечные, разнообразные и
непривычные глазу строения, - эта картина поразила меня, хотя я и понятия не
имел о значении и истории этой местности. А совсем на днях я узнал, что
примыкающий к Кальварии городок Вадовице, оказывается, родина Папы Иоанна
Павла второго.
Еще до наступления темноты поезд прибыл на свой конечный пункт, в
Бельско-Бяла. Здесь я был месяц тому назад в полевом хирургическом
госпитале. Линия фронта за это время отодвинулась на запад не слишком
далеко. Моравска Острава, которая была целью наступления, начавшегося 10
марта, все еще оставалась в руках немцев. Несмотря на это, признаков
прифронтового города в Бельско-Бяла стало значительно меньше. Зато только
подумав о ночлеге, мы обнаружили, что находимся возле... 4-го ОПРОСа. Все мы
в разное время побывали в нем. С осени, когда он был в Западной Украине, его
продвинули вслед за действующей армией в Бельско-Бяла. Впрочем, он и не
уходил из действующей армии. В этом была его замечательная особенность. Все
его офицеры постоянного состава (непостоянный состав - это все те, кто
задерживается в полку по пути на фронт не более двух недель) дорожили своим
местом: и до боев далеко, и в действующей армии числишься.
Так вот, офицеры постоянного состава нас помнили. Помнили, что полгода
тому назад мы отправились на передовую. Теперь они с уважением оценили, что
провоевав и оправившись от ран, мы снова возвращаемся в бой. (А они все еще
околачиваются здесь.) Нас приняли хорошо, накормили и уложили спать.
Так или иначе, миновав два городка - Тыхы и Пшину, мы прибыли в отдел
кадров фронта. Я был совершенно покорен вниманием, которое мне там оказали.
Немедленно проверили, присвоено ли мне очередное звание. Да, присвоено, и я
лейтенант. Я хочу вернуться в свой полк. Немедленно выясняется, где он.
Оказывается, 30-я дивизия, вместе со всем 11-м Прикарпатским стрелковым
корпусом, перешла из 1-й гвард. армии в 38-ю армию (которая сама перешла в
4-й Украинский фронт из 1-го Украинского). Мне вручают предписание в штаб
38-й армии, кормят, снабжают провиантом на дорогу, и я отбываю. Разглядывая
предписание, я вижу, что на покрытие расстояния не более чем в 20 км., мне
отвели трое суток. Такой щедрый отдых получили и мои спутники. Мы
отправляемся обратно в тыл, живем двое суток в польской деревне, пьем пиво и
прекрасно себя чувствуем. И вот, никто из нас не запротестовал против того,
что нас не заставили вступить в бой тотчас по прибытии в штаб фронта. Потом
я понял весь "тайный" смысл происшедшего. Об этом чуть ниже.
Между прочим, можно сделать более или менее точную временную привязку
тех событий. У меня в руках оказалась "Правда" с передовой статьей "Товарищ
Эренбург упрощает". Автор - Александров. Не думаю, что этот номер "Правды"
был слишком давнишним.
Мне встретился первый на моем пути немецкий город Ратибор. Впоследствии
он стал польским и получил имя Рацыбуж. Город был разбит. Некоторые дома еще
дымились, а из многих окон торчали белые флаги. Прохожих не было, ветер по
улицам гнал песок и мусор.
Так ступенька за ступенькой я очутился в штабе своей дивизии. По-моему,
это было в Краварже, и через полчаса я доложил командиру полка подполковнику
Багяну о прибытии. Это состоялось 21-го апреля в сумерках в кювете у шоссе.
Буркнув, где это я так долго пропадал (будто ему не было известно о моем
ранении), командир полка потребовал, чтобы я выяснил точно, откуда бьет
немецкий пулемет. Только-только была форсирована р. Опава, полк вел бой
значительно юго-западнее г. Опава (у немцев он назывался Тропау) за
невысокий хребет, вдоль которого шло упомянутое выше шоссе. Мы обходили
Моравску Остраву с севера.
Моя война продолжалась. Незаметно, сходу и без проволочек я вступил в
бой. Так случилось, или как часто приходится слышать, так совпало, что
взводный, который заменил меня 4-го марта после моего ранения, был ранен
накануне моего возвращения в полк. А дали бы мне в отделе кадров фронта
предписание прибыть в 38-ю армию на день раньше (вот он, "тайный" смысл!),
он еще не был бы ранен, и я не мог бы снова командовать своим взводом. А это
великое дело - снова стать командиром своего же взвода, снова оказаться
среди своих В журнале "Знамя", No 5, 2003, Ольга Грабарь на стр. 108 с
некоторой, как мне кажется, отстраненностью пишет: "Стремление непременно
вернуться в свою часть проявляли многие, хотя объяснить его толком не
могли". Как будто такое стремление обязательно требует объяснения. А если не
можешь (да и надо ли) объяснить это стремление, то что тогда, оно и не
обоснованно? Уверен, что именно потому, что я вернулся в свой полк, даже в
самый первый момент выполнения самого первого после возвращения из госпиталя
приказа командира полка, т.е.с места в карьер, я чувствовал себя совершенно
в своей тарелке. И это состояние заведомо преобладало над опасностью.
.
Утром мы встретились с моим разведчиком Никулиным (о нем я уже писал).
Надо было видеть его мимику! Хитрющей одобрительной гримасой он реагировал
на мою вторую звездочку на погонах и тут же тоже беззвучно выразил
недоумение и недовольство, увидев у меня в руке сигарету. Дело в том, что
все мое курево, которое мне выдавали в офицерском дополнительном пайке, как
и все остальное, до ранения я, разумеется, отдавал в общий котел, как же
иначе.
Теперь же я сам был курящим, и доля каждого уменьшалась. Ну ничего, и
крепких наших интендантских сигарет, и слабенькой чешской "Татры", и просто
табаку - хватало.
Полку надлежало овладеть деревней Мокре Лазце. От шоссе к нему по
лощине шла лесная проселочная дорога. Противник сопротивлялся яростно. До
конца войны, как потом выяснилось, оставалось две недели, но они были
временем ежедневного тяжелейшего прогрызания обороны, прикрывавшей южное
подбрюшье Рейха. Мне было приказано выдвинуться как можно ближе к фрицам и
докладывать об всех замеченных изменениях их поведения. Нам это удалось. В
довольно узкой нейтральной полоске нашлось очень удобное место, в котором мы
были невидимы для противника и защищены от его огня, он же был у нас как на
ладони. Так прошли сутки, а в полдень меня вызвали в штаб полка. По правде
сказать, очень не хотелось оставлять "тепленькое" укрытие. Тем более, что
путь почти в полкилометра лежал по дороге, которую противник держал под
минометным огнем на запрещение. И для чего меня вызвали? Оказывается, пришли
еще февральские или даже январские ордена. Надлежало их вручить, и ради
получения очередного я должен был совершить небезопасный путь. Дождавшись
темноты, я со связным отправился в обратный путь. А ночью слева от нас,
после короткого артналета противнику удалось отбить у 256-го полка нашей
дивизии большую деревню Грабине.
Возвращать Грабине пришлось нам, и мы это с успехом сделали. Не то
чтобы Грабине находилась на ярко выраженной высоте, но над окружающими
полями эта деревня господствовала. В километре впереди начинался снова лес.
Оба батальона прошли туда, а деревня время от времени испытывала на себе
минометный огонь довольно крупного калибра. Между прочим, задача овладеть
Мокре Лазце осталась за нами. Только теперь надо было войти в нее с двух
направлений. Штаб полка разместился на западной окраине Грабине, в подвале
приземистого дома. Разведчики прикорнули внизу, а я поднялся наверх и в
угловой комнате с окном (без стекол) в виде фонаря увидел пианино. Уселся и
стал бренчать что в голову придет. Минуты через две в дверях возник ПНШ-1
капитан Шулин: "Ты что,.. твою мать, хочешь штаб демаскировать!" И тут же
из-за спины Шулина слышу голос начальника штаба: "Играй, играй; ты что,
Шулин, думаешь фрицы поверят, что это в штабе нашелся м...к, который
додумался в бою наяривать на пианино?!"
Мне тоже захотелось вздремнуть, ночь была совсем без отдыха. Спустился
к своим ребятам, прилег и забылся. А сквозь сон слышу жалобное и уже
надоевшее, занудливое: "Слива, слива, я африкос, ответь, прием". И так, раз
за разом довольно длительное время. Это командир радиовзвода роты связи.
Ищет батальон майора Воронова. И телефонная, и радиосвязь потеряны. Батальон
пропал. "Африкос" означало абрикос, но командир радиовзвода не выговаривал
"б". Так штаб полка и стал африкосом. Зато в лексиконе радиста отсутствовало
ругательство на букву "б", потому что с буквой "ф" оно не звучит.
Меня дергают за плечо: "К командиру полка". - "Найди батальон, не
найдешь - пеняй на себя". Как будто потерял батальон я лично. "Уточни, в
23.00 артналет, и - в атаку. Взять Мокре Лазце".
Темнеет. Два разведчика, телефонист и я идем пока по проводу. Доходим
до обрыва и второго конца найти не можем. Рыскали-рыскали. Наконец
наткнулись. Но не на второй конец провода, а на батальон! И где! Батальон
занял без боя Мокре Лазце. "Но скоро артналет", - буквально обжигает меня
то, что сказал командир полка. Уже на ходу пролепетав две фразы по этому
поводу майору Воронову, бегу с ребятами (кроме телефониста) в обратный путь.
Хлюпающая, набухшая от дождя пашня, шуршание очередной мины и следующее за
этим падение ничком, близкий разрыв и шлепание падающих крупных осколков.
Скатившись в подвал к командиру полка, не могу произнести ни слова: сердце -
в горле. Все-таки отменить артналет успели вовремя.
Этот эпизод всплыл в памяти только лет через тридцать пять после того
апреля. Тогда одна из газет рассказала о похожем случае, отметив его
значимость. Для нашего брата это было обычным, не заслуживающим внимания
делом. Противника не встретили, не стреляли. Стреляли по тебе? Так ведь жив.
Черновая работа. Подумаешь, побегали лишку!
Начинало светать, когда и командир полка, и весь штаб, и мы уже были в
Мокре Лазце. Километрах в полутора на железнодорожном тупике - лесопилка.
"Выбей их оттуда". Я все чаще получаю такие приказания, если в подходящий
момент оказываюсь под рукой у начальства (дело в том, что динамика боя
ошеломительная, и легче обойтись "подручными средствами", а не связываться с
батальонами и терять на этом время). Выбили. Немцы на той стороне каньона,
за железнодорожным полотном. Сюда им не вернуться из-за нашего
заградительного огня, но и они устраивают бешеный артиллерийский огонь,
который заставляет нас воспользоваться помещением со стрелкой вниз и
надписью "LSR" возле двери: Luftschutzraum - бомбоубежище. Там несколько
женщин и детей. На их лицах ни капли испуга. Улыбки и приветливость.
Говорят, что эту аббревиатуру "LSR" они, чехи, расшифровывают иначе. Я забыл
(и не могу вспомнить до сих пор), как точно это звучит, но смыл такой: скоро
придут русские. Вот и пришли. Эта встреча с мирным населением Чехословакии
не первая. Ведь была вся Словакия поздней осенью 1944-го и потом зимой. Но
эта, так у меня запечатлелось, стала особенной и положила начало каким-то
особенным представлениям о чехах. Надо было видеть эти глаза в полумраке
убежища. Они говорили нам, что пришли долгожданные освободители, что только
они и заслуживают интереса и внимания, это и есть главное и замечательное
событие, а эти фрицы с их артиллерийским огнем - ведут себя, как назойливые
мухи.
Море любви, доброжелательства, доброты, участия, готовности помочь.
Искренность необычайная. Какие улыбки! И это было всюду. И на всем пути до
Праги и обратно в июне и июле 1945 г. Забегая вперед, я вспоминаю
трехдневный заключительный бой за Оломоуц. Особенно ожесточенным был день
8-го мая. Но чехи, несмотря на огонь, улучали любую возможность помочь,
угостить, подкормить, когда мы, продвигаясь от дома к дому, брали город.
Радушие неподдельное. А потом, начиная с 9 мая и все дни от Оломоуца до
Праги, звучало непрерывное "наздар". Это были лучшие воспоминания всей моей
жизни. Я долго называл Чехословакию страной моей юности.
Когда все это в августе 1968 г. было оборвано, меня обуревали горечь и
сожаление. Я думал, как же нужно было нам вести себя потом в Чехословакии,
чтобы за двадцать лет так испохабить отношения между двумя народами и
вызвать к себе такую ненависть.
В те дни августа я снимал комнату в поселке Неменчине к востоку от
Вильнюса и каждое утро уходил на лесное озеро Геля. В лесу удобно было
слушать западное радио, рассказывавшее о событиях в Чехословакии. В первых
же передачах сообщалось, что при пересечении границы с ГДР под одним из
танков войск вторжения провалился мост через неширокую речку. Чехи
немедленно окрестили его мостом советско-чехословацкой дружбы. Мне так
понравилось это остроумное язвительное определение, что через неделю при
возвращении домой я не удержался и рассказал про "мост дружбы" двум
случайным попутчицам в купе поезда Вильнюс-Москва. Вот уж надо было видеть
высокомерное презрение на их лицах: "кто же ты такой и чем восхищаешься?"
Справедливости ради я обязан подчеркнуть, что годами складывавшиеся
отношения между учеными нашего института и чешскими коллегами в моей области
исследований остались неприкосновенными, т.е. по-прежнему теплыми и
доверительными.
Взаимные встречи и семинары продолжались, статьи в журналах
публиковались. Я помню, как однажды сотрудница института математики в
Братиславе рассказывала мне в Москве, что ее младший брат, оканчивавший
среднюю школу, заявил об отказе заниматься русским языком. "Я сказала ему,
что русский язык - это язык Пушкина и Толстого, а не только Брежнева и
Косыгина". Это было сказано, хоть и с надрывом (а как же иначе!), но с
убежденностью, достоинством и превосходством над теми, кто устроил
чертовщину с вводом войск. Говоря так, она (не без оснований) доверяла мне,
и я ей благодарен...
Итак, шли последние дни апреля 1945 г. На каждом фронте были свои
заботы. Если у маршала Жукова шло грандиозное сражение, втянувшее в свою
воронку массу живой силы и техники, то у нас шло методичное преодоление
отчаянного сопротивления противника, прогрызание каждого оборонительного
рубежа, создаваемого перед любым удобно расположенным населенным пунктом, на
любом выгодном элементе рельефа. Рывок вперед, затем залегаем под бешеным
огнем, затем быстрая и эффективная организация артиллерийского подавления
очага сопротивления. Снова рывок до следующего рубежа, где противнику
удается зацепиться, и т.д. Продвигаемся не более 3-х - 5-ти км. в день, в
основном - без танков. Таков ритм заключительного наступления нашего полка
(думаю, что всех войск 4-го фронта). Вот населенные пункты, через которые мы
шли: Будейовице, Лубояты, Альбрехтице, Юловец, Хохкирхен, Билов, Биловец,
Штернберк, Шмейль. Они у меня перед глазами в двух видах: на местности (т.е.
прямо передо мной, и я в них) и на топографической карте, все листы которой
я вижу до сих пор со всеми подробностями.
Последние десять дней боев отложились в памяти час за часом.
Остановлюсь только на трех эпизодах.
29-е апреля. Вторая половина дня. Все управление полка залегло на
опушке леса. Никакого пространственного разделения на НП, КП и штаб полка
нет. Впереди на пологом холме - Лубояты, которые мы никак не можем взять, а
вдоль опушки передается дивизионная газета, на первой полосе которой, внизу
сообщается о том, что Гиммлер затеял сепаратные переговоры с нашими
союзниками о перемирии. Это производит впечатление. Забрезжил конец войны, к
которому ой как хочется остаться живым.
"Воронов! Что же ты не атакуешь?!" - негодует и настаивает Багян.
"Мешает пулемет, дайте-ка вот туда и туда!" - Воронов бережет людей, просит
и огнем помочь и атаку оттянуть. А между тем приближается время, когда в
полк явится начальник оперативного отделения штаба дивизии майор Галканов и
будет кочку за кочкой, куст за кустом, сверяя карту с местностью, проверять,
выполнил полк, или нет, задачу дня.
И так бывает к концу каждого дня. И выполнить задачу дня - закон. И
взять Лубояты - кровь из носа. И согласно дивизионной газете затеваются
сепаратные переговоры, а значит близко, очень близко... А что близко? Даже
подумать боязно, хотя очень хочется... И так не хочется быть убитым!.. И
скоро явится майор Галканов, а Воронов не атакует и все тут.
Начальник штаба майор Гуторов мне: "Разведчик, бери ребят, пошли
поднимать пехоту".
Что было дальше, пусть каждый досказывает себе сам, но Лубояты были
взяты до появления майора Галканова. Только, находясь позади пехоты хотя бы
на метр, ты ее не поднимешь и Лубояты не возьмешь. Он, бедняга рядовой,
лежит и ему страшно подняться: ведь немцы запросили мира. И ты это
понимаешь, и в данный момент он живой, а поднимешь - может быть, убьют. И
тебе тоже не хочется быть убитым. Но ты мечешься по цепи. И видишь, что тот,
которого ты заставил подняться, снова залег. И будь проклято это занятие.
На следующий день фронт взял Моравску Остраву. Мы в двадцати километрах
к северо-западу.
"Всем взводом вперед, пока не встретишь противника!" И мы идем вперед
от одного строения к другому, на карте они, как водится, помечены "г.дв". Мы
не встречаем никого - ни противника, ни местных жителей.
Не проходит и часа, как вдруг откуда ни возьмись на нас мчится немецкая
легковушка. Инстинктивно, не раздумывая, без команды - пара гранат, автоматы
в упор, и у нас в руках штабной майор 4-й горнострелковой дивизии СС. С
портфелем. А в нем карты и документы. Срочно отправляю добычу в полк.
Говорили, добыча пригодилась.
Вскоре нас догоняет один из бойцов комендантского взвода. Полку
изменили задачу. Во второй половине дня мне приказывают измерить глубину
Одры. Это Одер, в тех местах его верхнее течение. Западнее Остравы в него
впадает Опава, а мы намного южнее. Были севернее Остравы, а теперь -
юго-западнее. Только полезли в воду, как задача снова меняется. Выбили
немцев из Альбрехтице, но оставшийся здесь и засевший где-то снайпер
выбивает наших по одному. "Найти!" Нашли, захватили, привели. Получил свое.
Не оставайся в нашем тылу, не вреди!
Снова сместились вправо. Билов и Биловец. Опять вправо. Юловец. Из него
на Хохкирхен. Дальше не пробиваемся. Снова вправо, в обход. Притом ощущение
такое: "Сопротивляешься - черт с тобой. Обойдем". Идем всю ночь. Дождь и
слякоть. К утру взяли Штернберк, и день прошел спокойно. А на утро