Страница:
И настает такой момент, когда наиболее мужественные и выносливые пытаются каким-нибудь отчаянным поступком положить конец этой жизни, хотя бы под расстрелом…
Нередки случаи, что дисциплинарные калечат себя, чтобы только немного отдохнуть в госпитале бледа.
Жажда подышать иной атмосферой хоть несколько дней, пусть бы за это пришлось заплатить жизнью, побуждает к возмущению, следствием чего бывает отправка под военный трибунал.
В этом случае дисциплинарным помогают их надзиратели и в то же время мучители, которые тоже не прочь совершить путешествие на берега Средиземного моря и вырваться из ада, называемого бледом. И вот между обеими сторонами как бы заключается род молчаливого соглашения. Являются на сцену не слишком важные преступления, не влекущие за собой смертную казнь, мелкие проступки вроде порчи казенных вещей, ухода с караула, оскорбления сержанта в минуту возбуждения и тому подобное.
Во время путешествия в Алжир, где заседает военный трибунал, дисциплинарный, предоставивший надзирателю возможность совершить такую увеселительную поездку, пользуется многими удобствами — он может курить, может есть досыта за счет своего стража, не жалеющего денег, которые он скопил в бледе, где их не на что тратить
Но при всем своем безвыходном положении и деморализации не все дисциплинарные идут на подобные уступки своим начальникам, платя за нежелание совершить в их обществе путешествие в Алжир несколькими годами одиночного заключения.
Горе же тем, кто отказывается! Надзиратели без всякого зазрения совести раздражают их и самым коварным, жестоким образом доводят до возмущения. Средств для этого всегда находится достаточно.
Например, при раздаче одеял и коек на ночь надзиратель, точащий зуб на какого-нибудь беднягу, с изумительной стойкостью выдерживающего все придирки, бросает ему рваное, изодранное, совершенно негодное к употреблению одеяло.
Дисциплинарный, естественно, протестует, чтобы не быть обвиненным на другой день в порче казенной вещи, что подвело бы его под военный трибунал. Надзиратель отвечает ему насмешками. Дисциплинарный выходит из себя и возражает в том же тоне.
Вот и оскорбление налицо! Обвиненный в оскорблении начальника отправляется в карцер, пока его не перешлют в Алжир. И надзиратель достиг своей цели, не скомпрометировав себя.
Другой способ вывести из себя дисциплинарного и таким образом довести его до путешествия в Алжир состоит в том, чтобы проткнуть дыру в боку жестяной чашки, в которой подается обед.
Дисциплинарный замечает, что чашка течет, и следовательно, весь его обед вытечет прежде, чем он донесет его до своей казармы.
Его протесты, конечно, разбиваются о невозмутимое равнодушие кашевара и надзирателя, так что, потеряв наконец терпение, несчастный бросает чашку кому-нибудь из своих мучителей в физиономию.
Мотив великолепный; цель достигнута. Факт налицо — и такой, что может подвести прямо под расстрел!
Очевидно, что первыми мучителями дисциплинарных являются унтер-офицеры, но, как это ни грустно, такими их часто делают их начальники, офицеры.
Есть между ними люди гуманные, но есть и ужасные, может быть, сделавшиеся такими от климата и отчужденности, в которой они живут в этих затерянных поселениях пустынной полосы Алжира.
— Есть тут несколько человек, от которых хорошо бы отделаться, так они мне антипатичны, — говорил однажды один из таких господ сержанту после одного из описанных нами «учений». — Найдите мне какой-нибудь предлог, чтобы подвести их под трибунал. Я беру на себя остальное, и мы очистим роту.
И после отчаянного бега несчастных этот образцовый капитан указал на одного из них, совершенно выбившегося из сил:
— Вот этот мне особенно надоел.
Ничего не стоило довести беднягу, лицо которого не понравилось офицеру, до совершения какой-нибудь глупости.
Другой капитан проявлял в своих действиях утонченное лицемерие. Он понял, что, доводя человека рядом незаслуженных наказаний до остервенения, уже нетрудно подтолкнуть его на что-нибудь серьезное.
— И таким образом нам удастся избавиться окончательно от всего беспокойного элемента, — говорил он.
Третий, допустим, раздраженный климатом и одиночеством бледа, яростно обрушился на одного из более человеколюбивых надзирателей, старавшихся предотвратить случаи, вызывавшие вспышки ярости в дисциплинарных.
Вывод таков: никто не имеет права быть сострадательным.
Как мы сказали, и в дисциплинарных ротах среди офицеров попадаются порядочные начальники. Но достаточно, если какой-нибудь из них смотрит на подчиненных ему людей, как на пешек, которых можно убивать себе на потеху, чтобы дисциплинарная рота или исправительная колония, созданная для исправления и воспитания провинившихся или недисциплинированных солдат, превратилась уже не в каторгу, а в настоящий ад.
III. Палач бледа
IV. Звезда Атласа
Нередки случаи, что дисциплинарные калечат себя, чтобы только немного отдохнуть в госпитале бледа.
Жажда подышать иной атмосферой хоть несколько дней, пусть бы за это пришлось заплатить жизнью, побуждает к возмущению, следствием чего бывает отправка под военный трибунал.
В этом случае дисциплинарным помогают их надзиратели и в то же время мучители, которые тоже не прочь совершить путешествие на берега Средиземного моря и вырваться из ада, называемого бледом. И вот между обеими сторонами как бы заключается род молчаливого соглашения. Являются на сцену не слишком важные преступления, не влекущие за собой смертную казнь, мелкие проступки вроде порчи казенных вещей, ухода с караула, оскорбления сержанта в минуту возбуждения и тому подобное.
Во время путешествия в Алжир, где заседает военный трибунал, дисциплинарный, предоставивший надзирателю возможность совершить такую увеселительную поездку, пользуется многими удобствами — он может курить, может есть досыта за счет своего стража, не жалеющего денег, которые он скопил в бледе, где их не на что тратить
Но при всем своем безвыходном положении и деморализации не все дисциплинарные идут на подобные уступки своим начальникам, платя за нежелание совершить в их обществе путешествие в Алжир несколькими годами одиночного заключения.
Горе же тем, кто отказывается! Надзиратели без всякого зазрения совести раздражают их и самым коварным, жестоким образом доводят до возмущения. Средств для этого всегда находится достаточно.
Например, при раздаче одеял и коек на ночь надзиратель, точащий зуб на какого-нибудь беднягу, с изумительной стойкостью выдерживающего все придирки, бросает ему рваное, изодранное, совершенно негодное к употреблению одеяло.
Дисциплинарный, естественно, протестует, чтобы не быть обвиненным на другой день в порче казенной вещи, что подвело бы его под военный трибунал. Надзиратель отвечает ему насмешками. Дисциплинарный выходит из себя и возражает в том же тоне.
Вот и оскорбление налицо! Обвиненный в оскорблении начальника отправляется в карцер, пока его не перешлют в Алжир. И надзиратель достиг своей цели, не скомпрометировав себя.
Другой способ вывести из себя дисциплинарного и таким образом довести его до путешествия в Алжир состоит в том, чтобы проткнуть дыру в боку жестяной чашки, в которой подается обед.
Дисциплинарный замечает, что чашка течет, и следовательно, весь его обед вытечет прежде, чем он донесет его до своей казармы.
Его протесты, конечно, разбиваются о невозмутимое равнодушие кашевара и надзирателя, так что, потеряв наконец терпение, несчастный бросает чашку кому-нибудь из своих мучителей в физиономию.
Мотив великолепный; цель достигнута. Факт налицо — и такой, что может подвести прямо под расстрел!
Очевидно, что первыми мучителями дисциплинарных являются унтер-офицеры, но, как это ни грустно, такими их часто делают их начальники, офицеры.
Есть между ними люди гуманные, но есть и ужасные, может быть, сделавшиеся такими от климата и отчужденности, в которой они живут в этих затерянных поселениях пустынной полосы Алжира.
— Есть тут несколько человек, от которых хорошо бы отделаться, так они мне антипатичны, — говорил однажды один из таких господ сержанту после одного из описанных нами «учений». — Найдите мне какой-нибудь предлог, чтобы подвести их под трибунал. Я беру на себя остальное, и мы очистим роту.
И после отчаянного бега несчастных этот образцовый капитан указал на одного из них, совершенно выбившегося из сил:
— Вот этот мне особенно надоел.
Ничего не стоило довести беднягу, лицо которого не понравилось офицеру, до совершения какой-нибудь глупости.
Другой капитан проявлял в своих действиях утонченное лицемерие. Он понял, что, доводя человека рядом незаслуженных наказаний до остервенения, уже нетрудно подтолкнуть его на что-нибудь серьезное.
— И таким образом нам удастся избавиться окончательно от всего беспокойного элемента, — говорил он.
Третий, допустим, раздраженный климатом и одиночеством бледа, яростно обрушился на одного из более человеколюбивых надзирателей, старавшихся предотвратить случаи, вызывавшие вспышки ярости в дисциплинарных.
Вывод таков: никто не имеет права быть сострадательным.
Как мы сказали, и в дисциплинарных ротах среди офицеров попадаются порядочные начальники. Но достаточно, если какой-нибудь из них смотрит на подчиненных ему людей, как на пешек, которых можно убивать себе на потеху, чтобы дисциплинарная рота или исправительная колония, созданная для исправления и воспитания провинившихся или недисциплинированных солдат, превратилась уже не в каторгу, а в настоящий ад.
III. Палач бледа
— О чем ты думаешь, граф? Об Афзе? Эта красавица-арабка погубила своими огненными глазами двоих: мадьярского магната и каналью-вахмистра. Черт бы ее побрал!
Михай Чернаце поднял голову, смотря на тосканца Энрике, товарища по крошечному вонючему карцеру, помещавшемуся под больницей в белой казарме.
— Ты говоришь, Афза?
— Конечно, здесь, в бледе, и африканка способна вскружить голову нам, высокорожденным, белоснежным европейцам.
— Очень ты расшутился, Энрике.
— Я? Вовсе нет… Адвокаты никогда не шутят.
— А ты разве адвокат?
— Адвокат без дел, без клиентов и даже без диплома, — ответил тосканец с грустной улыбкой. — Отец мой, старый морской волк — краса всех ливорнских моряков — хотел и из меня сделать моряка, но не принял во внимание, что у меня язык длинный. Умирая, он оставил мне бриг, которым я, конечно, не был в состоянии командовать: я в это время вел веселую жизнь болонского студента, которому мало дела до свода законов. Однажды ночью — не могу сказать, прекрасной или не прекрасной, — после нескольких выпитых бутылок шампанского, началась игра, и когда я проснулся на следующий день к полудню, брига у меня уже не было. Я проиграл все до последнего якоря, и бриг уплыл к черту.
— Та же история, — со вздохом сказал граф. — Туда же пошли мои лошади и луга, и леса, и замок, потерпевший крушение на зеленом поле в Монте-Карло…
— И вот таким образом оставшись без брига, без ученой степени и без желания приобрести ее, я вспомнил об Иностранном Легионе и поступил в него. Оба мы потерпели крушение в жизни.
— Да! — со вздохом согласился граф, с отчаянием сжимая голову обеими руками.
Наступило короткое молчание, но затем у венгерского графа вырвался крик, подобный рычанию:
— И зачем я не умер в Мексике!
— Умрешь в Алжире, — сказал тосканец, не потеряв своей способности шутить. — Неповиновение начальству, разбитый нос, а может быть, и поврежденное ребро, — и кто знает, что там еще напишет в своем рапорте этот скотина вахмистр, — всего этого более чем достаточно, чтобы военный трибунал приговорил к расстрелу… Ну что же! — добавил он, пожимая плечами. — Умереть здесь или в стычке с кабилами, или на берегах Сенегала — не все ли равно. Конечно, я предпочел бы отправиться к господину Вельзевулу, предварительно подстрелив с дюжину арабов или сенегальцев-
— Но пока мы еще живы, — заметил магнат, по-видимому, увлеченный какой-то своей мыслью.
— Что ты хочешь этим сказать, граф? — спросил тосканец, приподнимаясь на нарах, служивших ему постелью, и звеня ручными кандалами, впрочем, не стеснявшими его движений.
— Начальник и его подчиненные не знают всего, что может произойти за эти три недели.
— У тебя, граф, как будто есть какая-то надежда не попасть под расстрел?
— Конечно, есть. Тосканец даже привскочил.
— Клянусь брюхом дохлого кита, как говорит этот скотина вахмистр, ты хочешь смутить мой сон какой-то надеждой. Я уж было философски покорился перспективе, что мне всадят полдюжины свинцовых орехов в мое тощее тело, а теперь…
— Хватаешься за жизнь? — спросил магнат улыбаясь.
— Мне всего двадцать семь лет…
— И ты воображаешь, что мог бы еще сделаться адвокатом?
— Нет! Если бы мне удалось вырваться из этого ада, я бы отправился в Калифорнию искать золото. Я уже ничего не помню из законов.
— Ну, будем надеяться увидеть тебя в числе собирателей золотых зерен.
Тосканец потянулся в сторону венгра, прикованного к крепким нарам, и, пристально вглядываясь в него в течение нескольких мгновений, спросил:
— На кого ты рассчитываешь?
— На отца Афзы, или, если хочешь, на тестя…
— На тестя?
— Да, потому что я женат по магометанскому обряду на Звезде Атласа.
— Афза твоя жена?
— Уже три месяца.
— Сто жареных морских скатов! И никто этого не знал?
— Мы приняли все меры, чтоб не знал никто, кроме нас троих.
— А разве ты не знаешь, что и вахмистр…
— Любит ее? Знаю. И потому именно он и придирается ко мне, что несколько дней тому назад видел, как я разговаривал с ней. Не случись того, что случилось волей судеб, через две недели меня не было бы в бледе. Хасси аль-Биак уже распродает своих верблюдов и лошадей кабилам.
— И ты бы оставил меня здесь?
— Нет, Энрике, один махари13 приготовлен и для тебя. Я не забуду твоего участия, когда я убил льва, собиравшегося сожрать мою Афзу.
— И в благодарность, граф, ты ничего не сказал мне о происшедшем.
— Не ко времени было бы рассказывать. Теперь дело идет о чашей жизни»
— Но кто же передаст Хасси аль-Биаку, что мы в карцере, скованные?
— Человек, на которого ты уж никак бы не подумал: сержант Рибо.
—Да неужели? Он, кажется, ненавидит тебя и придирается к тебе больше, чем к кому бы то ни было.
— Рибо самый человечный из всех; когда он может спасти жизнь, он охотно спасет ее, если только ничто не грозит при этом его нашивкам.
— Да, ты прав… Рибо! Вот уж никто бы не поверил. А я считал его палачом!… И ты думаешь, граф?…
— Еще сегодня Афза узнает о моем аресте.
— И сержант станет помогать нам?
— Если не станет помогать прямо, то не будет и мешать, только если не скомпрометирует себя при этом…
Тосканец огляделся и затем, устремив взгляд на окно, защищенное крепкой железной решеткой, снабженной сверх того еще жалюзи, как в магометанских гаремах, спросил:
— Только как это мы отсюда выберемся?
— Трех недель еще не прошло, — ответил мадьяр. — Нам спешить нечего.
— А все лучше бы вырваться сегодня Ты забыл, граф, об этой собаке Штейнере.
Глаза графа сверкнули странным огнем.
— У этого негодяя, хоть он и соотечественник мне, никогда не хватало смелости взглянуть мне в глаза, — сказал он, — но сегодня, пользуясь тем, что нет капитана, он непременно явится сюда. Кто смеет тронуть венгерского магната? Клянусь тебе, отважься он только подойти ко мне, эти цепи разлетятся в куски, и не видать больше этому разбойнику нашего Дуная. Я жду его!
— Да, граф, у тебя сложение богатырское… Не то что у меня… У тебя в жилах кровь хорошая…
— У тебя не хуже… Ты знаешь, сколько вас пало в борьбе с австрийцами за венгерскую независимость…
— Да, правда, — согласился тосканец, — наверное, не меньше, чем ваших в рядах гарибальдийцев…
— Так мы, стало быть, равны, — начал мадьяр, но вдруг замолчал и стал прислушиваться.
В коридоре раздавались тяжелые медленные шаги. При звуке их мадьяр, хотя и готовый на все, побледнел и сжал кулаки.
— Штейнер! — сказал тосканец с явным страхом.
— Должно быть, он, — глухо отозвался граф. — Я не боюсь: сумею справиться с этим диким зверем пушты.
В ту же минуту послышался гнусавый голос вахмистра:
— Теперь им от смерти не увернуться. Попались в железную руку трибунала.
В ответ раздалось как бы глухое рычание, будто исходившее из груди медведя или гориллы.
— Штейнер! — повторил, позеленев, тосканец. — Пересчитает он мне ребра.
Мадьяр яростно потряс цепями, и снова его черные глаза вспыхнули.
Он обладал такой физической силой, что мог разорвать свои цепи и помериться с соотечественником.
— Пусть негодяй только палец поднимет, я уложу его на месте — и вместе с вахмистром, который его натравливает на нас. Погоди же!
Мадьяр сел на нарах, устремив глаза на дверь. Он был похож на льва, готового броситься на добычу.
Петли заскрипели, и в карцер вошел великан, между тем как вахмистр говорил:
— Отделаешь их хорошенько — можешь отдохнуть и получишь двойную порцию водки. Я за все отвечаю…
— Слушаюсь, господин вахмистр. Будете довольны. Дверь тотчас же затворилась за геркулесом.
— А, это ты, Штейнер, — насмешливо встретил его магнат. — Ты как сегодня: выпил в меру? Вахмистр, вероятно, не поскупился.
Вошедший стоял как бы удивленный, посматривая, по-видимому, испуганно то на мадьяра, то на тосканца.
Венгр Штейнер был официальным палачом бледов Нижнего Алжира. Этот человек — личность не вымышленная, но вполне историческая, — прослужив три года в венгерских войсках, поступил в Иностранный Легион и, Бог знает какими судьбами, попал в Алжир, не зная ни слова по-французски.
Он был отправлен в Дженан-эд-Дар, маленькое местечко в глубине Алжира, где начал свою служебную карьеру кашеваром при дисциплинарной роте, а скоро сделался помощником палача.
Унтер-офицеры, пользуясь его полным незнанием французского языка и уверенные, что просьбы дисциплинарных не подействуют на него, мало-помалу стали пользоваться им для мучения своих жертв. Надо сказать правду, что вначале мадьяр не особенно обрадовался выпавшей на его долю обязанности, но унтер-офицеры всякого рода ухищрениями сумели подчинить его себе, и вот уже месяц за месяцем этот скот повиновался их приказаниям.
О нем рассказывают, и вполне правдиво, ужасные вещи. Однажды один итальянец, Версине, отчаянно защищаясь от ударов кулака, которыми его обрабатывал венгр, почти полностью откусил у него большой палец правой руки.
Надо сказать, что мучители-начальники старались не подходить к тем, кого мучили, и для обуздания непокорных всегда выпускали гиганта Штейнера. Мучить, ломать ребра и руки стало обязанностью этого дунайского медведя.
Грубые инстинкты, дремлющие в человеке, уже не сдерживались в нем, и он сполна пользовался своей необыкновенной физической силой.
Наглядными признаками того озлобления, которое он вызывал, были многочисленные рубцы и раны на его теле. Ужасны рассказы этого мадьяра, записанные Жаком Дюром; не одно убийство тяготело на свирепом палаче бледа…
Увидав вошедшего соотечественника с налитыми кровью глазами, искаженным лицом и засученными рукавами, как бы для того, чтобы продемонстрировать свои могучие мускулы, Михай Чернаце встретил его ироническим вопросом:
— Ты пришел сюда, чтоб показать мадьярскую силу? Не слыхал я до сих пор, чтоб мадьяр на чужбине служил палачом…
Услыхав эти слова, колосс закачался, будто его хватили по голове, и стоял, опустив руки и бессмысленно уставившись перед собой. Очевидно, он выпил, но еще был в состоянии понимать и видеть.
— Отвечай, Штейнер, — продолжал магнат, помолчав мгновение. — Зачем ты пришел сюда? Чтобы поломать ребра благородному венгру? Ну, начинай. Я не боюсь тебя. Если ты дунайский медведь, я тебе покажу, каковы медведи карпатские и как они умеют разбивать цепи, когда разъярятся.
Великан все молчал. Он как будто испугался, увидев соотечественника, и глаза его начали блуждать.
— Зачем ты пришел сюда? — кричал магнат. — Ведь вахмистр приказал тебе переломать нам ребра.
— Не смею, — ответил тот, опуская голову.
— Ты, может быть, хочешь испытать свои силы на моем товарище? У тебя нет брата… матери?…
Колосс покачнулся.
— Матери? — заревел он. — Она писала мне вчера.
— Что же она тебе писала? Говори, негодяй! Говори, палач бледа! Мадьяр сделал два шага; его черные глаза лишились всякого блеска; они казались белыми.
— Моя мать? — повторил он. — Откуда она могла узнать, что я палач бледа? Проклятие! Довольно, господин граф! Нет больше Штейнера-палача… Обещаю вам… Завтра Штейнера не будет в живых… Если же вам когда-нибудь придется вернуться в Венгрию… Передайте от меня поклон… нашему Дунаю… нашей бесконечной пуште… мне ее уже не видать… не увидать больше и матери… Прощайте, граф… простите меня.
— Что ты задумал, несчастный? — закричал магнат.
— Скоро негодяя Штейнера уже не будет в живых.
— Ты с ума сошел; помни, что у тебя еще есть мать…
В глазах великана блеснули слезы, может быть, в первый раз в течение его отверженной жизни.
— Мать, — повторил он в третий раз, и в голосе его слышалось рыдание. — Как она могла узнать, что я палач в алжирском бледе? Она жила себе спокойно в своей хате там, в далекой Венгрии, на берегу голубого Дуная, думала, что я честный солдат!… Не знаете вы, господин граф, сколько раз меня брало раскаяние; я пил, пил, чтобы забыться. Взгляните, этим кулаком я могу убить человека, а дрожу, как мальчишка. Что я на свете? Палач бледа. Даже женщины мне это кричат вслед, когда я прохожу по кривым улицам Дженан-эд-Дара! Палач! Убийца! И дети прячутся, словно я какой-то злодей» А ведь не всегда я был таким. Блед виноват.
— Нет, сержанты, — поправил его тосканец.
— Да, сержанты, надзиратели, вахмистры, кто хотите, — согласился Штейнер, и в голосе его слышалась ярость. — Зачем жить? Чтоб опять приняться за это дело? Чтоб мучить людей, ломать им кости. Будет с меня этой проклятой жизни.
— Подумай о матери, — повторил магнат. Штейнер смотрел молча и наконец спросил:
— Что я могу сделать для вас, господин граф? Хотите вы бежать?
— Конечно.
Палач на минуту задумался.
— Если бы не сегодняшняя ночь, — заговорил он наконец, — Надо вам сказать, что вахмистр велел удвоить караул вокруг бледа.
— Ты силач?
— Да, к несчастью.
— Употреби же один раз эту силу на спасение соотечественника. У наших окон решетки крепкие, но тебе под силу сладить с ними. А как выбраться, я обдумаю.
— А если после узнают. — Штейнер запнулся, но сейчас же спохватился: — Да ведь я и забыл, что завтра меня уже на свете не будет.
Он подошел к окну и стал рассматривать решетку, покачивая громадной головой.
— Ну что, справишься? — спросил его магнат, с беспокойством следивший за ним.
Гигант взглянул ка арестованного и сказал с горькой усмешкой:
— С чем, может быть, не сладил бы карпатский медведь, с тем сладит дунайский.
Он схватился обеими руками за решетку, уперся ногой в стену и изо всей силы дернул поперечную перекладину. Перекладина согнулась под этим нечеловеческим усилием. Также согнулись и остальные прутья, но оставались еще в раме. Теперь небольшого усилия было бы достаточно, чтобы вынуть всю решетку.
— Готово, господин граф, — заявил Штейнер, утирая пот, катившийся по лицу. — Вы теперь сами сможете вынуть остальное. Только предупреждаю вас: сегодня не пытайтесь.
— Нам не к спеху, — сказал магнат. — У нас еще три недели впереди.
— А решетка?… Пожалуй, заметят.
— Не беспокойся. Нас сторожит Рибо.
— Рибо?… Да, Рибо еще лучше других. Он по виду свиреп, а человек добрый.
Штейнер еще постоял минуту и повернулся к двери, наклонив голову.
— Прощайте, господин граф. Больше не увидимся.
— Напрасно ты задумал такую глупость, — сказал магнат участливо. — Лучше беги. Советую тебе я, магнат твоей родины, сын Дуная.
— Нет, господин граф, я уже сказал вам: не видать мне ни нашей пушты, ни нашей реки. В смерти найду забвение. Если вам когда-нибудь удастся увидать нашу родину, вспомните, что на берегу большой реки живет старуха, Марица Штейнер. Скажите ей, что сын умер в Алжире, сражаясь с кабилами.
Он направился к двери неровным шагом; граф окрикнул его:
— Штейнер!
Геркулес повернулся; он был бледен как смерть.
— Подойди сюда, — позвал его магнат, протягивая ему руку, — Дай руку.
Штейнер отшатнулся.
— Палач не может пожать руки благородного мадьяра, — сказал он со слезами.
— Говорю, пожми. Я, твой земляк, отпускаю тебе в эту минуту все, в чем ты виноват, и не по своей воле.
Штейнер бросился к руке магната, но вместо того чтобы пожать ее, горячо поцеловал.
— Благодарю вас, граф. Мне кажется, я поцеловал всю Венгрию— сказал он.
Он хотел отворить дверь, но она оказалась заперта.
— Ах он, проклятый! Он запер меня, чтоб я вышел не прежде, чем покончу вас. Только он не знает Штейнера.
Он налег на дверь, и она с шумом отворилась: замок отскочил. Вся казарма задрожала, будто от землетрясения. Часовые у входа закричали:
— К ружью!
Больные в лазарете звали на помощь, думая что дом рушится. Только тосканец помирал со смеху.
В коридорах несколько минут слышались крики, проклятия и звон посуды, ударявшейся о стены.
Затем минутная тишина, и громкий выстрел.
Штейнер сдержал слово: он пустил себе заряд прямо в сердце14.
Михай Чернаце поднял голову, смотря на тосканца Энрике, товарища по крошечному вонючему карцеру, помещавшемуся под больницей в белой казарме.
— Ты говоришь, Афза?
— Конечно, здесь, в бледе, и африканка способна вскружить голову нам, высокорожденным, белоснежным европейцам.
— Очень ты расшутился, Энрике.
— Я? Вовсе нет… Адвокаты никогда не шутят.
— А ты разве адвокат?
— Адвокат без дел, без клиентов и даже без диплома, — ответил тосканец с грустной улыбкой. — Отец мой, старый морской волк — краса всех ливорнских моряков — хотел и из меня сделать моряка, но не принял во внимание, что у меня язык длинный. Умирая, он оставил мне бриг, которым я, конечно, не был в состоянии командовать: я в это время вел веселую жизнь болонского студента, которому мало дела до свода законов. Однажды ночью — не могу сказать, прекрасной или не прекрасной, — после нескольких выпитых бутылок шампанского, началась игра, и когда я проснулся на следующий день к полудню, брига у меня уже не было. Я проиграл все до последнего якоря, и бриг уплыл к черту.
— Та же история, — со вздохом сказал граф. — Туда же пошли мои лошади и луга, и леса, и замок, потерпевший крушение на зеленом поле в Монте-Карло…
— И вот таким образом оставшись без брига, без ученой степени и без желания приобрести ее, я вспомнил об Иностранном Легионе и поступил в него. Оба мы потерпели крушение в жизни.
— Да! — со вздохом согласился граф, с отчаянием сжимая голову обеими руками.
Наступило короткое молчание, но затем у венгерского графа вырвался крик, подобный рычанию:
— И зачем я не умер в Мексике!
— Умрешь в Алжире, — сказал тосканец, не потеряв своей способности шутить. — Неповиновение начальству, разбитый нос, а может быть, и поврежденное ребро, — и кто знает, что там еще напишет в своем рапорте этот скотина вахмистр, — всего этого более чем достаточно, чтобы военный трибунал приговорил к расстрелу… Ну что же! — добавил он, пожимая плечами. — Умереть здесь или в стычке с кабилами, или на берегах Сенегала — не все ли равно. Конечно, я предпочел бы отправиться к господину Вельзевулу, предварительно подстрелив с дюжину арабов или сенегальцев-
— Но пока мы еще живы, — заметил магнат, по-видимому, увлеченный какой-то своей мыслью.
— Что ты хочешь этим сказать, граф? — спросил тосканец, приподнимаясь на нарах, служивших ему постелью, и звеня ручными кандалами, впрочем, не стеснявшими его движений.
— Начальник и его подчиненные не знают всего, что может произойти за эти три недели.
— У тебя, граф, как будто есть какая-то надежда не попасть под расстрел?
— Конечно, есть. Тосканец даже привскочил.
— Клянусь брюхом дохлого кита, как говорит этот скотина вахмистр, ты хочешь смутить мой сон какой-то надеждой. Я уж было философски покорился перспективе, что мне всадят полдюжины свинцовых орехов в мое тощее тело, а теперь…
— Хватаешься за жизнь? — спросил магнат улыбаясь.
— Мне всего двадцать семь лет…
— И ты воображаешь, что мог бы еще сделаться адвокатом?
— Нет! Если бы мне удалось вырваться из этого ада, я бы отправился в Калифорнию искать золото. Я уже ничего не помню из законов.
— Ну, будем надеяться увидеть тебя в числе собирателей золотых зерен.
Тосканец потянулся в сторону венгра, прикованного к крепким нарам, и, пристально вглядываясь в него в течение нескольких мгновений, спросил:
— На кого ты рассчитываешь?
— На отца Афзы, или, если хочешь, на тестя…
— На тестя?
— Да, потому что я женат по магометанскому обряду на Звезде Атласа.
— Афза твоя жена?
— Уже три месяца.
— Сто жареных морских скатов! И никто этого не знал?
— Мы приняли все меры, чтоб не знал никто, кроме нас троих.
— А разве ты не знаешь, что и вахмистр…
— Любит ее? Знаю. И потому именно он и придирается ко мне, что несколько дней тому назад видел, как я разговаривал с ней. Не случись того, что случилось волей судеб, через две недели меня не было бы в бледе. Хасси аль-Биак уже распродает своих верблюдов и лошадей кабилам.
— И ты бы оставил меня здесь?
— Нет, Энрике, один махари13 приготовлен и для тебя. Я не забуду твоего участия, когда я убил льва, собиравшегося сожрать мою Афзу.
— И в благодарность, граф, ты ничего не сказал мне о происшедшем.
— Не ко времени было бы рассказывать. Теперь дело идет о чашей жизни»
— Но кто же передаст Хасси аль-Биаку, что мы в карцере, скованные?
— Человек, на которого ты уж никак бы не подумал: сержант Рибо.
—Да неужели? Он, кажется, ненавидит тебя и придирается к тебе больше, чем к кому бы то ни было.
— Рибо самый человечный из всех; когда он может спасти жизнь, он охотно спасет ее, если только ничто не грозит при этом его нашивкам.
— Да, ты прав… Рибо! Вот уж никто бы не поверил. А я считал его палачом!… И ты думаешь, граф?…
— Еще сегодня Афза узнает о моем аресте.
— И сержант станет помогать нам?
— Если не станет помогать прямо, то не будет и мешать, только если не скомпрометирует себя при этом…
Тосканец огляделся и затем, устремив взгляд на окно, защищенное крепкой железной решеткой, снабженной сверх того еще жалюзи, как в магометанских гаремах, спросил:
— Только как это мы отсюда выберемся?
— Трех недель еще не прошло, — ответил мадьяр. — Нам спешить нечего.
— А все лучше бы вырваться сегодня Ты забыл, граф, об этой собаке Штейнере.
Глаза графа сверкнули странным огнем.
— У этого негодяя, хоть он и соотечественник мне, никогда не хватало смелости взглянуть мне в глаза, — сказал он, — но сегодня, пользуясь тем, что нет капитана, он непременно явится сюда. Кто смеет тронуть венгерского магната? Клянусь тебе, отважься он только подойти ко мне, эти цепи разлетятся в куски, и не видать больше этому разбойнику нашего Дуная. Я жду его!
— Да, граф, у тебя сложение богатырское… Не то что у меня… У тебя в жилах кровь хорошая…
— У тебя не хуже… Ты знаешь, сколько вас пало в борьбе с австрийцами за венгерскую независимость…
— Да, правда, — согласился тосканец, — наверное, не меньше, чем ваших в рядах гарибальдийцев…
— Так мы, стало быть, равны, — начал мадьяр, но вдруг замолчал и стал прислушиваться.
В коридоре раздавались тяжелые медленные шаги. При звуке их мадьяр, хотя и готовый на все, побледнел и сжал кулаки.
— Штейнер! — сказал тосканец с явным страхом.
— Должно быть, он, — глухо отозвался граф. — Я не боюсь: сумею справиться с этим диким зверем пушты.
В ту же минуту послышался гнусавый голос вахмистра:
— Теперь им от смерти не увернуться. Попались в железную руку трибунала.
В ответ раздалось как бы глухое рычание, будто исходившее из груди медведя или гориллы.
— Штейнер! — повторил, позеленев, тосканец. — Пересчитает он мне ребра.
Мадьяр яростно потряс цепями, и снова его черные глаза вспыхнули.
Он обладал такой физической силой, что мог разорвать свои цепи и помериться с соотечественником.
— Пусть негодяй только палец поднимет, я уложу его на месте — и вместе с вахмистром, который его натравливает на нас. Погоди же!
Мадьяр сел на нарах, устремив глаза на дверь. Он был похож на льва, готового броситься на добычу.
Петли заскрипели, и в карцер вошел великан, между тем как вахмистр говорил:
— Отделаешь их хорошенько — можешь отдохнуть и получишь двойную порцию водки. Я за все отвечаю…
— Слушаюсь, господин вахмистр. Будете довольны. Дверь тотчас же затворилась за геркулесом.
— А, это ты, Штейнер, — насмешливо встретил его магнат. — Ты как сегодня: выпил в меру? Вахмистр, вероятно, не поскупился.
Вошедший стоял как бы удивленный, посматривая, по-видимому, испуганно то на мадьяра, то на тосканца.
Венгр Штейнер был официальным палачом бледов Нижнего Алжира. Этот человек — личность не вымышленная, но вполне историческая, — прослужив три года в венгерских войсках, поступил в Иностранный Легион и, Бог знает какими судьбами, попал в Алжир, не зная ни слова по-французски.
Он был отправлен в Дженан-эд-Дар, маленькое местечко в глубине Алжира, где начал свою служебную карьеру кашеваром при дисциплинарной роте, а скоро сделался помощником палача.
Унтер-офицеры, пользуясь его полным незнанием французского языка и уверенные, что просьбы дисциплинарных не подействуют на него, мало-помалу стали пользоваться им для мучения своих жертв. Надо сказать правду, что вначале мадьяр не особенно обрадовался выпавшей на его долю обязанности, но унтер-офицеры всякого рода ухищрениями сумели подчинить его себе, и вот уже месяц за месяцем этот скот повиновался их приказаниям.
О нем рассказывают, и вполне правдиво, ужасные вещи. Однажды один итальянец, Версине, отчаянно защищаясь от ударов кулака, которыми его обрабатывал венгр, почти полностью откусил у него большой палец правой руки.
Надо сказать, что мучители-начальники старались не подходить к тем, кого мучили, и для обуздания непокорных всегда выпускали гиганта Штейнера. Мучить, ломать ребра и руки стало обязанностью этого дунайского медведя.
Грубые инстинкты, дремлющие в человеке, уже не сдерживались в нем, и он сполна пользовался своей необыкновенной физической силой.
Наглядными признаками того озлобления, которое он вызывал, были многочисленные рубцы и раны на его теле. Ужасны рассказы этого мадьяра, записанные Жаком Дюром; не одно убийство тяготело на свирепом палаче бледа…
Увидав вошедшего соотечественника с налитыми кровью глазами, искаженным лицом и засученными рукавами, как бы для того, чтобы продемонстрировать свои могучие мускулы, Михай Чернаце встретил его ироническим вопросом:
— Ты пришел сюда, чтоб показать мадьярскую силу? Не слыхал я до сих пор, чтоб мадьяр на чужбине служил палачом…
Услыхав эти слова, колосс закачался, будто его хватили по голове, и стоял, опустив руки и бессмысленно уставившись перед собой. Очевидно, он выпил, но еще был в состоянии понимать и видеть.
— Отвечай, Штейнер, — продолжал магнат, помолчав мгновение. — Зачем ты пришел сюда? Чтобы поломать ребра благородному венгру? Ну, начинай. Я не боюсь тебя. Если ты дунайский медведь, я тебе покажу, каковы медведи карпатские и как они умеют разбивать цепи, когда разъярятся.
Великан все молчал. Он как будто испугался, увидев соотечественника, и глаза его начали блуждать.
— Зачем ты пришел сюда? — кричал магнат. — Ведь вахмистр приказал тебе переломать нам ребра.
— Не смею, — ответил тот, опуская голову.
— Ты, может быть, хочешь испытать свои силы на моем товарище? У тебя нет брата… матери?…
Колосс покачнулся.
— Матери? — заревел он. — Она писала мне вчера.
— Что же она тебе писала? Говори, негодяй! Говори, палач бледа! Мадьяр сделал два шага; его черные глаза лишились всякого блеска; они казались белыми.
— Моя мать? — повторил он. — Откуда она могла узнать, что я палач бледа? Проклятие! Довольно, господин граф! Нет больше Штейнера-палача… Обещаю вам… Завтра Штейнера не будет в живых… Если же вам когда-нибудь придется вернуться в Венгрию… Передайте от меня поклон… нашему Дунаю… нашей бесконечной пуште… мне ее уже не видать… не увидать больше и матери… Прощайте, граф… простите меня.
— Что ты задумал, несчастный? — закричал магнат.
— Скоро негодяя Штейнера уже не будет в живых.
— Ты с ума сошел; помни, что у тебя еще есть мать…
В глазах великана блеснули слезы, может быть, в первый раз в течение его отверженной жизни.
— Мать, — повторил он в третий раз, и в голосе его слышалось рыдание. — Как она могла узнать, что я палач в алжирском бледе? Она жила себе спокойно в своей хате там, в далекой Венгрии, на берегу голубого Дуная, думала, что я честный солдат!… Не знаете вы, господин граф, сколько раз меня брало раскаяние; я пил, пил, чтобы забыться. Взгляните, этим кулаком я могу убить человека, а дрожу, как мальчишка. Что я на свете? Палач бледа. Даже женщины мне это кричат вслед, когда я прохожу по кривым улицам Дженан-эд-Дара! Палач! Убийца! И дети прячутся, словно я какой-то злодей» А ведь не всегда я был таким. Блед виноват.
— Нет, сержанты, — поправил его тосканец.
— Да, сержанты, надзиратели, вахмистры, кто хотите, — согласился Штейнер, и в голосе его слышалась ярость. — Зачем жить? Чтоб опять приняться за это дело? Чтоб мучить людей, ломать им кости. Будет с меня этой проклятой жизни.
— Подумай о матери, — повторил магнат. Штейнер смотрел молча и наконец спросил:
— Что я могу сделать для вас, господин граф? Хотите вы бежать?
— Конечно.
Палач на минуту задумался.
— Если бы не сегодняшняя ночь, — заговорил он наконец, — Надо вам сказать, что вахмистр велел удвоить караул вокруг бледа.
— Ты силач?
— Да, к несчастью.
— Употреби же один раз эту силу на спасение соотечественника. У наших окон решетки крепкие, но тебе под силу сладить с ними. А как выбраться, я обдумаю.
— А если после узнают. — Штейнер запнулся, но сейчас же спохватился: — Да ведь я и забыл, что завтра меня уже на свете не будет.
Он подошел к окну и стал рассматривать решетку, покачивая громадной головой.
— Ну что, справишься? — спросил его магнат, с беспокойством следивший за ним.
Гигант взглянул ка арестованного и сказал с горькой усмешкой:
— С чем, может быть, не сладил бы карпатский медведь, с тем сладит дунайский.
Он схватился обеими руками за решетку, уперся ногой в стену и изо всей силы дернул поперечную перекладину. Перекладина согнулась под этим нечеловеческим усилием. Также согнулись и остальные прутья, но оставались еще в раме. Теперь небольшого усилия было бы достаточно, чтобы вынуть всю решетку.
— Готово, господин граф, — заявил Штейнер, утирая пот, катившийся по лицу. — Вы теперь сами сможете вынуть остальное. Только предупреждаю вас: сегодня не пытайтесь.
— Нам не к спеху, — сказал магнат. — У нас еще три недели впереди.
— А решетка?… Пожалуй, заметят.
— Не беспокойся. Нас сторожит Рибо.
— Рибо?… Да, Рибо еще лучше других. Он по виду свиреп, а человек добрый.
Штейнер еще постоял минуту и повернулся к двери, наклонив голову.
— Прощайте, господин граф. Больше не увидимся.
— Напрасно ты задумал такую глупость, — сказал магнат участливо. — Лучше беги. Советую тебе я, магнат твоей родины, сын Дуная.
— Нет, господин граф, я уже сказал вам: не видать мне ни нашей пушты, ни нашей реки. В смерти найду забвение. Если вам когда-нибудь удастся увидать нашу родину, вспомните, что на берегу большой реки живет старуха, Марица Штейнер. Скажите ей, что сын умер в Алжире, сражаясь с кабилами.
Он направился к двери неровным шагом; граф окрикнул его:
— Штейнер!
Геркулес повернулся; он был бледен как смерть.
— Подойди сюда, — позвал его магнат, протягивая ему руку, — Дай руку.
Штейнер отшатнулся.
— Палач не может пожать руки благородного мадьяра, — сказал он со слезами.
— Говорю, пожми. Я, твой земляк, отпускаю тебе в эту минуту все, в чем ты виноват, и не по своей воле.
Штейнер бросился к руке магната, но вместо того чтобы пожать ее, горячо поцеловал.
— Благодарю вас, граф. Мне кажется, я поцеловал всю Венгрию— сказал он.
Он хотел отворить дверь, но она оказалась заперта.
— Ах он, проклятый! Он запер меня, чтоб я вышел не прежде, чем покончу вас. Только он не знает Штейнера.
Он налег на дверь, и она с шумом отворилась: замок отскочил. Вся казарма задрожала, будто от землетрясения. Часовые у входа закричали:
— К ружью!
Больные в лазарете звали на помощь, думая что дом рушится. Только тосканец помирал со смеху.
В коридорах несколько минут слышались крики, проклятия и звон посуды, ударявшейся о стены.
Затем минутная тишина, и громкий выстрел.
Штейнер сдержал слово: он пустил себе заряд прямо в сердце14.
IV. Звезда Атласа
Прошло несколько минут после выстрела глубоко поразившего если не тосканца, то магната. В дверях, отворенных мадьяром, показался человек. То был сержант Рибо.
— Адская ночь! — сказал он входя. — Люди стреляются, земля трясется, дверь в карцер настежь. Магнат встал.
— А это вы, Рибо? — сказал or — Я вас ждал.
— А я, граф, не мог дождаться, когда можно будет пойти к вам. Я боялся, что варвар Штейнер переломает вам все ребра. Вахмистр обещал ему бутылку коньяку, если он вас совсем искалечит.
— А кажется, этот Штейнер себя искалечил, — заметил тосканец.
— Да, дружище, пустил себе пулю прямо в сердце, и вряд ли выживет.
— Бедняга, — прошептал Михай, — разве он жив?
— Да, пока, — отвечал сержант, притворяя, как мог, разбитую дверь. — Но я пришел к вам не затем, чтобы говорить об этом человеке, но чтобы извиниться за свою давешнюю грубость. Вахмистр грозил, что посадит в колодки, если я не заставлю вас бегать по-настоящему.
— Вы хороший человек, Рибо, — сказал магнат. Унтер-офицер грустно улыбнулся.
— Несчастный я, — сказал он, вздыхая. — И я из провинциальных дворян и был, может быть, не беднее вас. Но все у меня прошло между рук, и я поступил в Легион, когда мне оставалось только пустить себе пулю в лоб. Но что теперь вспоминать грустное прошлое! Теперь я только сержант Рибо… И баста!
— И стараетесь спасти несчастных, которых военный трибунал намеревается переправить через Стикс в барке негодяя Харона, — перебил его тосканец.
— Да, если смогу, — отвечал сержант. Он вопросительно взглянул на магната.
— Да, Рибо, — сказал мадьяр, — надо дать знать Афзе или ее отцу; я поклялся, что в Алжир не попаду.
— Что может сделать для вас Афза? Вряд ли ей вызволить вас отсюда.
— Об этом не заботьтесь, Рибо; мы уйдем, когда захотим.
— Вы нашли напильник под нарами?
— Напильник нам ни к чему.
— А решетка? Вам один только выход — в окно; у дверей двое часовых.
— Вот мы и вылетим через решетку.
Сержант пожал плечами, выражая сомнение.
— Мадьяры колдуны — я это знаю, только это уж слишком, — сказал он наконец.
— Колдуном был несчастный Штейнер. Но я рассчитываю на вашу честность, что вы не выдадите наш секрет.
— Понимаю! Этот носорог перед смертью захотел сделать доброе дело… Счастье, что решетки не тронуты и что никто, кроме меня, не зайдет сюда. Неудачная мысль пришла вахмистру выбрать именно меня.
Он ведь считает меня людоедом или, по крайней мере, сенегальской скотиной.
— Он сам скотина, — сказал тосканец. — Я знал это раньше и говорил графу.
Рибо улыбнулся.
— Не видывал я такого весельчака, как вы, — обратился он к тосканцу. — Смерть перед ним, а он все смеется.
— Ах, тысяча жареных скатов! Пока Харон еще не перевез меня через черную речку, я жив и, стало быть, еще имею надежду со временем опорожнить на холмах родной Тосканы несколько бутылок того вина, на которое Арно точит зубы издалека, а достать не может.
— Просто бес какой-то! Удивительный народ эти итальянцы! — решил сержант.
Затем, обращаясь к магнату, как будто чем-то озабоченному, он сказал:
— Завтра на заре пойду на охоту и пройду мимо дуара15 Хасси аль-Биака. Что сказать Звезде Атласа?
— Что я в карцере и военный трибунал меня расстреляет, — ответил магнат.
— Больше ничего?
— Афза знает, что делать. Она девушка умная, а отец ее человек решительный. Ступайте, Рибо, спасибо.
— Еще увидимся, прежде чем вы упорхнете, — сказал сержант. — Когда ночь окажется подходящей, я вас извещу. Я не губитель, и когда могу спасти от смерти несчастного, всегда сделаю это. Спите спокойно. Теперь вам нечего бояться, когда Штейнер на три четверти мертв.
— А как поживает нос вахмистра? — спросил тосканец.
— Не то чтобы очень хорошо, — отвечал сержант. — Похож на спелую индийскую смокву. Ну, господа, спокойной ночи. Завтра еще до зари буду в дуаре Хасси аль-Биака. А пока прилажу кое-как ваш замок. Прощайте, товарищи!
Он зажег фонарь, который принес с собой, приладил, насколько возможно было, замок и ушел.
В казарме водворилась полная тишина.
— Адская ночь! — сказал он входя. — Люди стреляются, земля трясется, дверь в карцер настежь. Магнат встал.
— А это вы, Рибо? — сказал or — Я вас ждал.
— А я, граф, не мог дождаться, когда можно будет пойти к вам. Я боялся, что варвар Штейнер переломает вам все ребра. Вахмистр обещал ему бутылку коньяку, если он вас совсем искалечит.
— А кажется, этот Штейнер себя искалечил, — заметил тосканец.
— Да, дружище, пустил себе пулю прямо в сердце, и вряд ли выживет.
— Бедняга, — прошептал Михай, — разве он жив?
— Да, пока, — отвечал сержант, притворяя, как мог, разбитую дверь. — Но я пришел к вам не затем, чтобы говорить об этом человеке, но чтобы извиниться за свою давешнюю грубость. Вахмистр грозил, что посадит в колодки, если я не заставлю вас бегать по-настоящему.
— Вы хороший человек, Рибо, — сказал магнат. Унтер-офицер грустно улыбнулся.
— Несчастный я, — сказал он, вздыхая. — И я из провинциальных дворян и был, может быть, не беднее вас. Но все у меня прошло между рук, и я поступил в Легион, когда мне оставалось только пустить себе пулю в лоб. Но что теперь вспоминать грустное прошлое! Теперь я только сержант Рибо… И баста!
— И стараетесь спасти несчастных, которых военный трибунал намеревается переправить через Стикс в барке негодяя Харона, — перебил его тосканец.
— Да, если смогу, — отвечал сержант. Он вопросительно взглянул на магната.
— Да, Рибо, — сказал мадьяр, — надо дать знать Афзе или ее отцу; я поклялся, что в Алжир не попаду.
— Что может сделать для вас Афза? Вряд ли ей вызволить вас отсюда.
— Об этом не заботьтесь, Рибо; мы уйдем, когда захотим.
— Вы нашли напильник под нарами?
— Напильник нам ни к чему.
— А решетка? Вам один только выход — в окно; у дверей двое часовых.
— Вот мы и вылетим через решетку.
Сержант пожал плечами, выражая сомнение.
— Мадьяры колдуны — я это знаю, только это уж слишком, — сказал он наконец.
— Колдуном был несчастный Штейнер. Но я рассчитываю на вашу честность, что вы не выдадите наш секрет.
— Понимаю! Этот носорог перед смертью захотел сделать доброе дело… Счастье, что решетки не тронуты и что никто, кроме меня, не зайдет сюда. Неудачная мысль пришла вахмистру выбрать именно меня.
Он ведь считает меня людоедом или, по крайней мере, сенегальской скотиной.
— Он сам скотина, — сказал тосканец. — Я знал это раньше и говорил графу.
Рибо улыбнулся.
— Не видывал я такого весельчака, как вы, — обратился он к тосканцу. — Смерть перед ним, а он все смеется.
— Ах, тысяча жареных скатов! Пока Харон еще не перевез меня через черную речку, я жив и, стало быть, еще имею надежду со временем опорожнить на холмах родной Тосканы несколько бутылок того вина, на которое Арно точит зубы издалека, а достать не может.
— Просто бес какой-то! Удивительный народ эти итальянцы! — решил сержант.
Затем, обращаясь к магнату, как будто чем-то озабоченному, он сказал:
— Завтра на заре пойду на охоту и пройду мимо дуара15 Хасси аль-Биака. Что сказать Звезде Атласа?
— Что я в карцере и военный трибунал меня расстреляет, — ответил магнат.
— Больше ничего?
— Афза знает, что делать. Она девушка умная, а отец ее человек решительный. Ступайте, Рибо, спасибо.
— Еще увидимся, прежде чем вы упорхнете, — сказал сержант. — Когда ночь окажется подходящей, я вас извещу. Я не губитель, и когда могу спасти от смерти несчастного, всегда сделаю это. Спите спокойно. Теперь вам нечего бояться, когда Штейнер на три четверти мертв.
— А как поживает нос вахмистра? — спросил тосканец.
— Не то чтобы очень хорошо, — отвечал сержант. — Похож на спелую индийскую смокву. Ну, господа, спокойной ночи. Завтра еще до зари буду в дуаре Хасси аль-Биака. А пока прилажу кое-как ваш замок. Прощайте, товарищи!
Он зажег фонарь, который принес с собой, приладил, насколько возможно было, замок и ушел.
В казарме водворилась полная тишина.