- И отмычек-с! - скромно присовокупил Очищенный.
   - И отмычек - именно так! прекрасно! даже в университете с кафедры лучше не сказать. Одно бы я прибавил: "Сии последние (то есть отмычки) затем преимущественно потребны, дабы злую и порочную волю в последних ее убежищах без труда обретать". Позволите?
   - Голубчик! да разве с нашей стороны бывало когда-нибудь препятствие?
   - Итак, определение найдено. Теперь необходимо только таким образом этот вход обставить, чтобы никто ничего ненатурального в нем не мог найти. И знаете ли, об чем я мечтаю? нельзя ли нам, друзья, так наше дело устроить, чтобы обывателю даже приятно было? Чтобы он, так сказать, всем сердцем? чтобы для него это посещение...
   Глумов затруднился; Очищенный подсказал:
   - Все равно, что гость пришел...
   - Вот-вот-вот! Да и гость-то чтоб дорогой, желанный. Жених.
   - Но ежели действие происходит ночью? - рискнул я возразить.
   - Так что ж что ночью! Проснется, докажет свою благопристойность - и опять уснет! Да еще как уснет-то! слаще прежнего в тысячу раз!
   - Именно, сударь, так! - подтвердил и Очищенный, - меня, когда я под следствием по делу об убийстве Зона прикосновенным был, не раз этак буживали. Встанешь, бывало, сейчас это водки, закуски на стол поставишь, покажешь свою совесть - и опять заснул! Однажды даже меня в острог после этого повели - я и там крепко-прекрепко заснул!
   - Так ты и в остроге был?
   - Вы меня только спросите, сударь, где я не бывал!
   - Вот, видишь, как оно легко, коли внутренняя-то благопристойность у человека в исправности! А ежели в тебе этого нет - значит, ты сам виноват. Тут, брат, ежели и не придется тебе уснуть - на себя пеняй! Знаете ли, что я придумал, друзья? зачем нам квартиры наши на ключи запирать? Давайте-ка без ключей... мило, благородно!
   - А на случай воров как?
   - Гм... на случай воров! Ну, в таком разе мы вот что сделаем: чтобы у всякой квартиры два ключа было, один у жильца, а другой - в квартале!
   Однако предложение это возбудило спор. Мы возражали оба, но в моих возражениях играло главную роль просто инстинктивное беспокойство, тогда как возражения Очищенного покоились на данных несомненно реального свойства.
   - А ежели, позволю вас спросить, в квартире-то касса находится? протестовал он.
   - Так что ж что касса! Мы - божьи, и касса наша - божья!
   - Ну, нет, с этим позвольте не согласиться! Мы - это так! Но касса!!
   Признаться, и я, вспомнив об оставшихся у меня выкупных свидетельствах, струхнул.
   - Мы - это так! - повторял я, - что такое мы? Но... касса!!
   И, подобно Очищенному, я поднимал вверх указательный перст, в знак неопровержимости довода.
   Спор завязался нешуточный; мы до того разгорячились, что подняли гвалт, а за гвалтом и не слыхали, как кто-то позвонил и вошел в переднюю. Каково же было наше восхищение, когда перед нами, словно из-под земли, выросли... Прудентов и Молодкин!
   - О чем, друзья, диспут держите? - приветствовал нас Прудентов, подавая мне и Глумову руку. - А! и ты, старая карга, здесь? - продолжал он, благосклонно обращаясь к Очищенному.
   - Знакомы? - обрадовался я.
   - С ним-то! да он у нас завсегда в понятых ходит! Полтину в зубы - и марш! А ведь мы к вам, друзья, вечерок провести собрались! - добавил он, вновь пожимая нам руки.
   - Флегонт Васильич! Афанасий Семеныч! голубчики! Чем потчевать! водки, что ли, подать?
   - Водки своим чередом, а вот еще что: Иван Тимофеич самолично к вам будет. Он теперь к Парамонову уехал, а оттуда - к вам. Насчет церемониалу свадебного условиться. Мы и за Балалайкиным пожарного послали, чтоб через час беспременно здесь был!
   - Господи! а мы-то! ведь мы даже не изготовились!
   - Ничего! Иван Тимофеич простит. Он - парень простой, простыня-человек. Рюмка водки, кусочек черного хлеба на закуску, а главное, чтоб превратных идей не было - вот и все!
   - А мы только что было за устав принялись! Господи! да не нужно ли чего-нибудь? Вина? блюдо какое-нибудь особенное, чтобы по вкусу Ивану Тимофеичу? Говорите! приказывайте! Может быть, он рассказы из русского или из еврейского быта любит, так и за рассказчиком спосылать можно!
   - Ничего не надо, не обременяйте себя, друзья! Коли есть что в доме прикажите подать, мы не откажемся. А что касается до рассказчиков, так не трудитесь и посылать. Сегодня у нашего подчаска жена именинница, так по этому случаю к ним в квартиру все рассказчики на померанцевый настой слетелись.
   XI
   Разумеется, несмотря на оговорки Прудентова, мы немедленно сделали все распоряжения, чтобы на славу отпраздновать посещение дорогих гостей. Затем мы сообщили Прудентову те соображения, вследствие которых мы нашли полезным ввести некоторые изменения в "Общие начала" устава о благопристойности, и встретили с его стороны полное одобрение нашей законодательной деятельности.
   Этот дружеский обмен мыслей привел нас в самое приятное расположение духа, а дабы скрепить наш союз прочно и навсегда, Прудентов и Молодкин сообщили нам краткие биографические о себе сведения, чем, разумеется, и нас вызвали на взаимность.
   - Я - вятчанин, - поведал нам Прудентов, - отец мой был первоначально протодиаконом, но впоследствии за совершенное преступление был лишен сана и приговорен к ссылке в отдаленные места Сибири. Пожелавши, однако, остаться на родине, он изъявил готовность принять должность ката, в каковой и был губернским правлением утвержден. Я был в то время малолетним, но уже и тогда положил в сердце своем нигде не служить, кроме как по полиции. А потому образовавши свой ум и сердце лишь настолько, насколько это потребно для занятия должности паспортиста, - сродственник у меня в этой должности в Петербурге состоял, так от него я об ней слышал, - отправился, по достижении совершенного возраста, в Петербург. Здесь моя биография уже прекращается, и начинается формулярный о службе список. Пять лет, в ожидании места паспортиста, я прослужил писцом; после того, в течение восьми лет состоял паспортистом, а, наконец, двенадцать лет тому назад определен в квартал письмоводителем. Пятнадцать лет тому назад произведен в первый чин коллежского регистратора, а затем, будучи постепенно повышаем, ныне состою в чине титулярного советника.
   - И ничего - живешь?
   - Как видите, друзья! Живу и не ропщу, хотя, с другой стороны, не могу не сказать, что нынче против прежнего - куда сделалось труднее.
   - Что так?
   - Да почесть что одним засвидетельствованием рук и пробавляемся. Прежде, бывало, выйдешь на улицу - куда ни обернешься, везде источники видишь, а нынче у нас в ведении только сколка льду на улицах да бунты остались, прочее же все по разным ведомствам разбрелось. А я, между прочим, твердо в своем сердце положил: какова пора ни мера, а во всяком случае десять тысяч накопить и на родину вернуться. Теперь судите сами: скоро ли по копейкам экую уйму денег сколотишь?
   - А ты приналяг!
   - То-то что...
   Прудентов на минуту задумался, но потом вдруг зашевелил носом и стал к чему-то принюхиваться. А так как именно в этой самой комнате хранились последние мои выкупные свидетельства, то я не на шутку испугался и поспешил переменить разговор.
   - Ну, а ты, Афанасий Семеныч? - обратился я к Молодкину.
   - А я-с - во время пожара на дворе в корзинке найден был. И так как пожар произошел 2-го мая, в день Афанасия Великого, то покойный частный пристав, Семен Иваныч, и назвал меня, в честь святого - Афанасием, а в свою честь - Семенычем. Обо мне даже дело в консистории было: следует ли, значит, меня крестить? однако решили: не следует. Так что я доподлинно и не знаю, крещеный ли я.
   - Ах, беда какая!
   - И вообще, у меня жизнь необыкновенная. Именины, например, я праздную, а день рождения - нет.
   - Так что, по правде-то, даже сказать не можешь, родился ты ли настоящим образом или так как-нибудь? - пошутил Глумов.
   - Действительно-с. Знаю только, что при пожарной команде в третьей Адмиралтейской части воспитание получил. Покойный Семен Иваныч велел это меня на пожарную трубу положить и сказал при этом: бог даст, брантмейстер выйдет! И вышел-с.
   - А деньги копишь?
   - Нет, мне незачем. Я на пожаре свет увидел, на пожаре же и жизнь кончу. Для кого мне копить!
   - Чудак! да ты бы женился!
   - И жениться не вижу надобности, да и вообще склонности ни к чему, кроме пожаров, не имею.
   - Врешь, брат! Вы, друзья, его про барышню расспросите! - отозвался Прудентов.
   - Было раз - это точно. Спас я однажды барышню, из огня вытащил, только, должно быть, не остерегся при этом. Прихожу это на другой день к ним в дом, приказываю доложить, что, мол, тот самый человек явился, - и что же-с! оне мне с лрислугой десять рублей выслали. Тем мой роман и кончился.
   Мы с участием выслушали этот рассказ и искренно пожалели о горькой судьбе Молодкина, который из-за пожаров поставлен в невозможность пользоваться семейными радостями, а следовательно, не может плодиться и множиться.
   - Ну, а вы, - обратился к нам Прудентов, - скажите же и о себе что-нибудь, друзья!
   - Что - мы! Заблудшие - вот мы что! - отвечал за нас обоих Глумов. Дворяне... и при сем без выкупных свидетельств! Вот какова наша биография.
   - Уж будто и совсем без выкупных свидетельств?
   Прудентов, очевидно, шутил, но я вспомнил, как он, несколько минут тому назад, шевелил носом, и опять струхнул. К счастью, нас избавил от ответа Балалайкин, который в эту минуту как раз подошел к нам на выручку.
   Он явился во фраке, в белом галстухе и - по какому-то инстинктивному заблуждению - в белых нитяных перчатках. Словом сказать, хоть сейчас бери в руки блюдо и ступай служить у Палкина. При этом от него так разило духами, что Глумов невольно воскликнул:
   - И что это у тебя за гнусная привычка, Балалайкин, всякий раз в Екатерининском канале купаться, перед тем как в гости идти!
   - Это? - Violettes de Parme {Пармские фиалки.} - вот какие это духи! солгал Балалайкин и так неожиданно поднес обшлаг рукава к носу Очищенного, что тот три раза сряду чихнул.
   Очевидно, Балалайкин разоделся на том основании, что рассчитывал, что его сейчас же припустят к двоеженству, - и потому когда узнал, что речь идет только о предварительных действиях, то немедленно снял нитяные перчатки и начал лгать.
   - Помилуйте! - жаловался он, - ничего толком рассказать не умеют, заставляют надевать белые перчатки, скакать сломя голову... Да вы знаете ли, что я одной клиентке в консультации должен был отказать, чтоб не опоздать к вам... Кто мне за убытки заплатит?
   - Ну, что еще! Сложимся по двугривенному с брата - вот и убытки твои! утешал его Глумов.
   - Нет-с, тут не двугривенным пахнет-с. Во-первых, я вообще меньше ста рублей за консультацию не беру, а во-вторых, эта клиентка... Это такая клиентка, я вам скажу, что ей самой сто рублей дать мало!
   - Стало быть, из Фонарного переулка? - полюбопытствовал Молодкин.
   - Там уж откуда бы ни была, а есть такая клиентка. А кроме того, у меня сегодня третейский суд... как я решу, так и будет!
   - Соломон!
   - Соломон не Соломон, а тысячу рублей за решение пожалуйте!
   Очень возможно, что Балалайкин пролгал бы таким образом до утра, но Глумов, с свойственною ему откровенностью, прекратил его излияния в самом начале, крикнув:
   - Балалайка! надоел!
   В ожидании Ивана Тимофеича мы уселись за чай и принялись благопотребно сквернословить. Что лучше: снисходительность ли, но без послабления, или же строгость, сопряженная с невзиранием? - вот вопрос, который в то время волновал все умы и который, естественно, послужил темою и для нас. Прудентов был на стороне снисходительности и доказывал, что только та внутренняя политика преуспевает, которая умеет привлекать к себе сердца.
   - Я, друзья, и с заблуждающими, и с незаблуждающими на своем веку немало дела имел, - говорил он, - и могу сказать одно: каждый в своем роде. Заблуждающий хорош, ежели кто любит беседовать; незаблуждающий - ежели кто любит выпить или, например, на тройке в пикник проехаться!
   - Ты говоришь: беседовать? То-то вот, по нынешнему времени, это не лишнее ли?
   - Почему же-с? Ежели о предметах, достойных внимания, и притом знаючи наперед, что ничего из этого не выйдет, - отчего же не побеседовать? Беседа беседе тоже розь, друзья! Иная беседа такая бывает, что от нее никакого вреда, кроме как воняет. Какой же, значит, от этого вред? Купцы, например, даже превосходно в этом смысле разговаривают.
   - Да ведь заблуждающего-то не прельстишь такой беседой!
   - А ежели он отказывается, так и пригрозить ему можно. Вообще, эта система самая настоящая: сперва снизойти, а потом помаленьку меры принимать. Точно так же, доложу вам, и насчет издаваемых в разное время правил и руководств. Всегда надо так дело вести: чтобы спервоначалу к вольному обращению направлять, а потом постепенно от оного отступать...
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Наконец, в одиннадцать часов сильный звонок возвестил нам о появлении Ивана Тимофеича.
   Он явился к нам весь сияющий, в мундире с коротенькими фалдочками, держа под мышками по бутылке горского, которые и поставил на стол, сказав:
   - Это вот вам от невесты... друзья! А завтра в четыре часа просим хлеба откушать!
   Затем вынул из кармана вязанный голубым бисером кошелек и подал его Балалайкину.
   - А вот это жениху - тебе! Ты посмотри, бисер-то какой... голубенькой! Сама невеста вязала... бутончик! Ну, друзья! теперь я в вашем распоряжении! делайте со мной, что хотите!
   По этому слову мы с криком "ура!" разом овладели туловищем дорогого гостя и начали его раскачивать.
   Что происходило потом, я помню до крайности смутно. Помню, что я напился почти мгновенно, что Иван Тимофеич плясал, что Прудентов декламировал: "О ты! что в горести напрасно", а Молодкин показывал руками, как выкидывают на каланче шары во время пожаров.
   Было совсем светло, когда дорогие гости собрались по домам.. Но что всего замечательнее, Иван Тимофеич, которого в полночь я видел уже совсем готовым и который и после того ни на минуту не оставлял собеседования с графином, под утро начал постепенно трезветь, а к семи часам вытрезвился окончательно.
   - А теперь пора и к рапорту! - сказал он, надевая на голову трехуголку, и совершенно твердыми стопами проследовал вниз в сопровождении Прудентова и Молодкина.
   XII
   На окраинах Петербурга, в Нарвской и Каретной частях, и теперь встречаются небольшие каменные дома-особнячки, возбуждающие в проезжем люде зависть своею уютностью и хозяйственным характером обстановки. Обыкновенно дома эти снабжены по улице небольшими палисадниками, обсаженными липами и акациями, а внутри - просторными дворами, где, помимо конюшен, амбаров и погребов, не в редкость найти и небольшое огороженное пространство, в котором насажено несколько кустов сирени и где-нибудь в углу ютится плетеная беседка, увитая бобовником, осыпанным красным цветом. Вид этих жилищ напоминает провинцию, а в особенности Замоскворечье, откуда, в большинстве случаев, и появились первоначальные заселители этих мест. Проезжему человеку сдается, что тут пожирается несметное количество пирогов с начинкой и другого серьезного харча, что в хлевах отпаиваются белоснежные поросята и откармливаются к розговинам неподвижные от жира свиньи, что на дворе гуляют стада кур, а где-нибудь, в наполненной водой яме, полощутся утки. Все в этих злачных местах поперек себя толще, и люди и животные. Хозяева - с трудом могут продышать скопившиеся внутри храпы; кучер - от сытости не отличает правую руку от левой; дворник - стоит с метлой у ворот и брюхо об косяк чешет, кухарка - то и дело робят родит, а лошади, раскормленные, словно доменные печи, как угорелые выскакивают из каретного сарая, с полною готовностью вонзить дышло в любую крепостную стену.
   Именно в одном из таких особнячков обитала Фаинушка, "штучка" купца Парамонова. Солидно и приземисто выглядывал ее дом своими двумя этажами из-за ряда подстриженных лип и акаций, словно приглашая прохожего наесться и выспаться, но, в то же время, угрожая ему заливистым лаем двух псов, злобно скакавших на цепях по обеим сторонам каменных служб. Верхний этаж, о семи окнах на улицу, занимала сама хозяйка, в нижнем помещался странствующий полководец, Полкан Самсоныч Редедя, года полтора тому назад возвратившийся из земли зулусов, где он командовал войсками короля Сетивайо против англичан, а теперь, в свободное от междоусобий время, служивший по найму метрдотелем у Фаинушки, которая с великими усилиями переманила его от купца Полякова.
   Фаинушка происходила от благочестивого корня. Отец ее был церковным сторожем в селе Зяблицыне, Моршанского уезда, мать - пекла просвиры. Но зяблицынская церковь посещалась прихожанами не усердно. Самые сильные и зажиточные из прихожан открыто принадлежали к меняльной секте, а оставшаяся верною мелюзга была настолько забита и угнетена бедностью, что даже в своих естественных перед менялами преимуществах находила мало утешения. Парамонов тоже был уроженцем этого села, и хотя давно перенес свою торговую деятельность в Петербург, но от времени до времени посещал родное место и числился главным ревнителем тамошнего "корабля". Благодаря связям, заведенным в Петербурге, а также преступному попустительству местных полицейских властей, меняльная пропаганда высоко держала свое знамя в Зяблицыне, так что была минута, когда главный ересиарх, Гузнов, не без нахальства утверждал, что скоро совсем прекращение роду человеческому будет, за исключением лиц, на заставах команду имеющих, которым он, страха ради иудейска, предоставлял плодиться и множиться на законном основании. Приезды Онуфрия Парамонова в Зяблицыно имели совершенный вид торжеств. Он рассыпался над селом золотым дождем; в честь его назначались особенные радения, на которых Гузнов гремел и прорицал, а "голуби" кружились и скакали, выкрикивая: "Накатил, сударь, накатил!" Жертвы меняльного фанатизма вербовались десятками, а становой пристав, получив мзду, ходил по улице и делал вид, что все обстоит благополучно.
   В одну из таких поездок Онуфрий Петрович доглядел Фаинушку. Девушка она была шустрая и, несмотря на свои четырнадцать лет, представляла такие задатки в будущем, что старый голубь даже языком защелкал, когда хорошенько вгляделся в нее. И вот, когда старому сторожу и просвирне сделаны были, по ее поводу, предложения, они не устояли. Сразу же приняли большую печать и затем объявили третью гильдию по городу Моршанску, где и поселились в купленном для них Парамоновым доме. А Фаинушку увез Парамонов в Петербург, обещав родителям научить ее по-французскому и потом выдать замуж за офицера корпуса путей сообщения, ныне, впрочем, не существующего.
   По-видимому, первоначальное намерение Онуфрия Петровича заключалось в том, чтобы сделать из Фаинушки меняльную богиню, которая председательствовала бы на радениях, а самому назваться ее сыном; {Считаю нелишним оговориться: я недостаточно знаком с обрядами и догматами меняльной секты и потому могу впасть в ошибку. - Авт.} но когда он рассмотрел девочку ближе, то им овладел дух лакомства, и он решил поступить с нею иначе. Отдал в обучение к мадаме, содержавшей на Забалканском проспекте пансион для девиц, и когда Фаинушка выучилась говорить "бонжур" и танцевать па-де-шаль, купил на ее имя описанный выше дом и устроил ее в качестве "штучки".
   Фаинушка была умна и потому взглянула на свое положение серьезно. Расцветши полным цветом, она не увлекалась ни офицерами, ни чиновниками, ни молодыми апраксинцами, стадами сновавшими мимо ее окон, а пользовалась своею молодостью степенно и без оказательств. Не пренебрегая радостями любви, она удостоивала доверием не первого встречного вертопраха, но лишь такого мужчину, который основательностью суждений и добрым поведением вполне того заслуживал, хотя бы был и не первой молодости. И затем, с согласия Парамонова, помещала избранного в нижний этаж, в качестве метрдотеля, и всем служащим в доме выдавала в этот день по чарке водки. Старого "голубя" она не называла ни пакостником, ни менялой, а, напротив, снисходила к его калечеству, кормила лакомыми блюдами и всегда собственноручно подвязывала ему под голый подбородок салфетку, так как старик ел неопрятно и мог замарать свое полушелковое полукафтанье. С своей стороны, и Парамонов снисходил к ее женской слабости и не заявил ни малейшей претензии, когда она в первый раз завела себе метрдотеля. Сначала Онуфрий Петрович не решался давать ей помногу денег, опасаясь, что она даст стречка, но мало-помалу убедился в ее благонадежности и пролил на нее такие щедроты, что в настоящее время она уже самостоятельно объявляла первую гильдию. Впрочем, лично она торговли не производила, а имела на всякий случай на Калашниковской пристани кладовую, на которой красовалась вывеска с надписью: "Оптовая торговля первой гильдии купчихи Фаины Егоровой Стегнушкиной". По временам Парамонов от имени ее производил более или менее значительную операцию и, разумеется, подносил ей хороший куш.
   Поведение столь основательное несомненно заслуживало достойного увенчания. Достигнув двадцатипятилетнего возраста, Фаинушка пожелала прикрыться и начала мечтать о законном браке. Но и тут, как девица умная, поставила непременным условием, чтоб предполагаемый союз ни в каком случае не стеснил ни ее, ни старого голубя. Претендентов явилось множество, и с оружием, и без оного, но покамест она еще ни на ком окончательно не остановила своего внимания. Однажды, правда, она чуть было не увлеклась, и именно когда к ней привели на показ графа Ломпопо, который отрекомендовал себя камергером Дона Карлоса, состоящим, в ожидании торжества своего повелителя, на службе распорядителем танцев в Пале-де-Кристаль (рюмка водки 5 к., бутылка пива 8 к.); но Ломпопо с первого же раза выказал алчность, попросив заплатить за него извозчику, так что Фаинушка заплатить заплатила, но от дальнейших переговоров отказалась. В сей крайности за устройство брака взялся Иван Тимофеич и, как мы видели, сыскал адвоката Балалайкина, который хотя и не вполне подходил к этой цели, но зато у него в гербе был изображен римский огурец, обвитый лентой, на которой читался девиз рода Балалайкиных: _Прасковья мне тетка, а правда мне мать_.
   Мы приехали с Глумовым как раз в четыре часа, хотя у подъезда уже стояла двухместная извозчичья карета, в которой, как объяснил нам извозчик, приехали посаженые отцы. Внутреннее расположение дома Фаинушки тоже напоминало Замоскворечье и провинцию. Деревянная, выкрашенная желтой краской лестница, с деревянными же перилами и с узеньким ковриком посредине, вела во второй этаж и заканчивалась небольшою площадкой, в глубине которой был устроен чулан, отдававший запахом вчерашнего съестного, а сбоку виднелась дверь в прихожую. И дверь была старинная, замоскворецкая: одностворчатая, массивная, обитая дешевой клеенкой и запиравшаяся старинным замком с подвижною ручкой. В прихожей пахло отчасти ягодами, которые здесь, по-видимому, недавно чистили для варенья, отчасти сапожным товаром, потому что обыкновенно тут пребывал старый Родивоныч, исправлявший должность комнатного лакея и в свободное время занимавшийся сапожным мастерством, о чем и свидетельствовала забытая на окне сапожная колодка. Встретил нас именно этот самый Родивоныч, седой, но еще бравый старик, в синем суконном сюртуке, в белом галстухе и с очками, в медной оправе, на носу.
   - Невесту пропивать приехали? - весело спросил он нас, - а у нас тут заминочка вышла: молодец-то наш заартачился.
   - Как заартачился?
   - Обнаковенно как женихи артачатся. Выложи, говорит, сначала деньги на стол, а потом и веди хоть в треисподнюю.
   - Однако как это неприятно!
   - Ничего, обойдется! Молодкин уж поехал... Деньгами двести рублей повез да платок шелковый на шею. Это уж сверхов, значит. Приедет! только вот разве что аблакаты они, так званием своим подорожиться захотят, еще рубликов сто запросят. А мы уж и посаженых отцов припасли. Пообедаем, а потом и окрутим...
   Мы вошли в залу. Это была длинная и узкая комната, три окна которой выходили на улицу, а два - в сени на лестницу, по которой мы только что вошли. Посредине залы был накрыт старинный раздвижной стол с множеством колеблющихся ножек. Около стола, молча и бесшумно ступая ногами, хлопотали двое молодых менял, очевидно, прихваченных из лавки, с испитыми, бледными и безбородыми лицами. В стороне, у стола, обремененного всевозможными закусками, суетился мужчина в белом пикейном сюртуке с светлыми пуговицами. Это-то именно и был странствующий полководец. При нашем появлении он, проворно переваливаясь и ловко виляя круглым брюшком, направился к нам навстречу.
   Это был мужчина лет пятидесяти, чрезвычайно подвижной и совершенно овальный. Точно весь он был составлен из разных овалов, связанных между собой ниткой, приводимой в движение скрытым механизмом. В средине находился основной овал - живот, и когда он начинал колыхаться, то и все прочие овалы и овалики приходили в движение. Выражение его лица было любезное и добродушное, так что с первого взгляда казалось, что на вас смотрит сычуг из колбасной Шписа, получивший способность улыбаться. Хотя же и ходили слухи, будто на поле брани он умел сообщать этому сычугу суровые и даже кровожадные тоны, но в настоящее время, благодаря двухлетнему глубокому миру, едва ли он не утратил эту способность навсегда. Губы его припухли и покрылись маслом, вследствие беспрерывного закусыванья, которое, впрочем, не только не умаляло его аппетита, а, напротив, как бы ожесточало. Глаза были небольшие, слегка подернутые влагой, что придавало им грустно-сантиментальный характер. Нос мягкий, которому можно было двумя пальцами сообщить какую угодно форму; голос - звонкий, чрезвычайно удобный для произнесения сквернословии, необходимых для побуждения ямщиков при передвижениях к полям брани. Сюртучок на нем был снежной белизны, а на светло вычищенных пуговицах красовался геральдический знак страны зулусов: на золотом поле взвившийся на дыбы змей боа, и по бокам его: скорпион и тарантул. По толкованию Редеди, аллегория эта означала самого владыку зулусов (змей) и двух его главных министров: министра оздоровления корней (скорпион) и министра умиротворений посредством в отдаленные места водворений (тарантул).