Страница:
- Теперича ежели денег нет, если баланец у кого не в исправности, рассуждал он, - сейчас опустил руку в мешок: господин финансист Грызунов! извольте деньги сыскать!
Меняло же, с своей стороны, так разоткровенничался, что чуть было не обнаружил своей коммерческой тайны.
- Ах, голуби, голуби! - сказал он, - и как это вы говорите: денег нет разве можно этому быть! Есть они, деньги, только ищут их не там, где они спрятаны!
Тогда начали рассуждать о том, где деньги спрятаны и как их оттуда достать. Надеялись, что Парамонов пойдет дальше по пути откровенности, но он уж спохватился и скорчил такую мину, как будто и знать не знает, чье мясо кошка съела. Тогда возложили упование на бога и перешли к изобретениям девятнадцатого века. Говорили про пароходы и паровозы, про телеграфы и телефоны, про стеарин, парафин, олеин и керосин и во всем видели руку провидения, явно России благодеющего.
- Давно ли я сам в Москву в дилижансе на четвертые сутки поспевал? дивился Перекусихин 2-й, - а нынче сел, поехал и приехал!
А Очищенный к сему присовокупил:
- Прежде, вашество, письма-то на почте шпильками из конвертов вылущивали - какая это времени трата была! А нынче взял, над паром секундочку подержал - читай да почитывай!
Опять подивились, но только что хотели рассмотреть, следует ли тут видеть руку провидения, явно России благодеющего, как Перекусихин 1-й дал разговору несколько иной оборот.
- А что, в этой Зулусии... финансы есть? - обратился он к Редеде.
- Настоящих финансов нет, а в роде финансов - как не быть!
- И деньги, стало быть, чеканят?
- Чеканить не чеканят, а так делают. Ест, например, Сетивайо крокодила, маленькую косточку выплюнет - рубль серебра! побольше косточку - пять, десять рублей, а ежели кость этак вершков в десять выдастся - прямо сто рублей. А министры тем временем таким же порядком разменную монету делают. Иной раз как присядут, так в один день миллиончик и подарят.
- Что город, то норов, что деревня, то обычай. Вот ведь какую легость придумали!
- А внутренняя политика у них есть?
- И внутренней политики настоящей нет, а есть оздоровление корней. Тут и полиция, и юстиция, и народное просвещение - все! Возьмут этак "голубчика" где почувствительнее, да и не выпускают, покуда всех не оговорит.
- И это легость большая.
- А пути сообщения есть?
- Настоящих тоже нет. Но недавно устроено министерство кукуевских катастроф. Стало быть, теперь только строить дороги поспевай.
Слово за слово, и житье-бытье зулусов открылось перед нами как на ладони. И финансы, и полиция, и юстиция, и пути сообщения, и народное просвещение - все у них есть в изобилии, но только все не настоящее, а лучше, чем настоящее. Оставалось, стало быть, разрешить вопрос: каким же образом страна, столь благоустроенная и цветущая, и притом имея такого полководца, как Редедя, так легко поддалась горсти англичан? Но и на этот вопрос Редедя ответил вполне удовлетворительно.
- Оттого и поддалась, что команды нашей они не понимают, - объяснил он, - я им командую: вперед, ребята! - а они назад прут! Туда-сюда: стойте, подлецы! - а их уж и след простыл! Я-то кой-как в ту пору улепетнул, а Сетивайо так и остался на троне середь поля!
Пожалели. Выпили по бокалу за жениха и невесту, потом за посаженых отцов, потом за Парамонова и, наконец... за Сетивайо, так как, по словам Редеди, он мог бы быть полезным для России подспорьем. Хотели еще о чем-то поговорить, но отяжелели. Наконец разнесли фрукты, и обед кончился. Натурально, я сейчас же бросился к Глумову.
Из слов его я узнал, что он предположил завтра же переехать на квартиру Редеди. И что всего удивительнее - передавая мне о своем решении, он не только не смутился, но даже смотрел на меня с большим достоинством, нежели обыкновенно. Признаюсь, я не ожидал, что все произойдет так легко, без борьбы, и потому рискнул сказать ему, что во всяком мало-мальски уважающем себя романе человек, задумавший поступить на содержание к женщине, которая, вдобавок, и сама находится на содержании, все-таки сколько-нибудь да покобенится. Но и на это он возразил кратко, что, однажды решившись вступить на стезю благонамеренности, он уже не считает себя в праве кобениться, а идет прямо туда, куда никакие подозрения насчет чистоты его намерений за ним не последуют. И в заключение назвал меня маловером.
Покуда мы таким образом полемизировали, Фаинушка, счастливая и вся сияющая, выдерживала новую немую сцену со стороны Перекусихина 1-го.
- Так не будет квартиры? - спрашивал взорами тайный советник.
- Не будет! - взорами же отвечала Фаинушка.
- Но в таком случае надеюсь, что хотя квартирные деньги...
- И квартирных денег не будет!
- Однако! ха-ха-ха!
Он залился горьким смехом, а счастливый Глумов толкнул меня в бок и шепнул на ухо:
- Ты посмотри на нее, бабочка-то какая! А ты еще разговариваешь... чудак! Ишь ведь она... ах!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я не стану описывать дальнейшие перипетии торжества; скажу только, что все произошло в порядке, и балик в кухмистерской Завитаева прошел так весело, что танцы кончились только к утру. Все квартальные дамы Литейной и Нарвской частей тут присутствовали, кавалерами же были, по преимуществу, "червонные валеты", которых набралось до двадцати пяти штук, потому что и пристав Нарвской части уступил на этот вечер свой "хор". Но больше и искреннее всех веселился Глумов, который совсем неожиданно получил дар танцевать _мелкие_ танцы. Правда, он выполнял эту задачу не вполне правильно: то замедлял темп, то топтался на одном месте, то вдруг впадал в бешенство и как ураган мчался по зале; но Фаинушку даже неправильности его приводили в восхищение. Она не сводила с него глаз и потом всем и каждому говорила: видали ли вы что-нибудь уморительнее и... милее? Так что когда я, удивленный и встревоженный этою внезапностью, потребовал у Глумова объяснения, то она не дала ему слова сказать, а молча подала мне с конфетки билетик, на котором я прочитал:
Любовь сладка, всему научит(.)
Коль кровь кипит (,) а сердце пучит (,)
Напрасно будем мы стеречься (,)
Но прелестьми должны увлечься (.)
Alea jacta est... {Жребий брошен.}
Удивительно, как странны делаются люди, когда их вдруг охватит желание нравиться! - думалось мне, покуда Глумов выделывал ногами какие-то масонские знаки около печки. Никак он не мог оторваться от этой печки, словно невидимая сила приколдовала его к ней. Лицо его исказилось, брови сдвинулись, зубы скрипели. Казалось, он даже позабыл, где он и что с ним происходит, а помнил только, что у него в руках находится предмет, который предстоит истрепать... А Фаинушка не только не сердилась, но весело и добродушно хохотала, видя, что все ее усилия сорвать его с места остаются напрасными. Наконец послышался треск, посыпалась штукатурка, и Глумов понесся в пространство...
Мысль, что еще сегодня утром я имел друга, а к вечеру уже утратил его, терзала меня. Сколько лет мы были неразлучны! Вместе "пущали революцию", вместе ощутили сладкие волнения шкурного самосохранения и вместе же решили вступить на стезю благонамеренности. И вот теперь я один должен идти по стезе, кишащей гадюками.
Я не обманывал себя: предстоящий путь усеян опасностями, из коих многие даже прямо могут быть названы подлостями. Но есть подлости, согласные с обстоятельствами дела, и есть подлости, которые, кроме подлости, ничего в результате не дают. Сделать подлость с тем, чтобы при помощи ее превознестись - полезно; но сделать подлость для того, чтобы прослыть _только_ подлецом - просто обидно. Но каким тонким чутьем нужно обладать, чтобы, совершая полезные подлости, не обременять себя совершением подлостей глупых и ненужных!
В сих стеснительных обстоятельствах в особенности важны помощь и присутствие _друга_. У друга во всех подобного рода вопросах имеется в запасе и совет, и слово утешения. Возьмите, например, такой случай: вы идете по улице и замечаете, что впереди предстоит встреча, которая может вас скомпрометировать. Вы колеблетесь, спрашиваете себя: следует ли перебежать на другую сторону или положиться на волю божию и принять идущий навстречу удар? Вот тут-то именно и приходит на помощь друг. Ежели возможность убежать еще не исчезла, он скажет: улепетывай скорее! Если же время ушло, он предостережет: не бегай, ибо тебя уж заметили, и, следовательно, бегство может только без пользы опакостить тебя! И, наконец, ежели и за всеми предосторожностями без опакощения обойтись нельзя - он утешит, сказав: ничего! в другой раз мы в подворотню шмыгнем!
Таковы друзья... конечно, ежели они не шпионы.
Не скрою, однако ж, что в моих сетованиях на Глумова скрывалась и некоторая доля зависти. Оба мы одновременно препоясались на один и тот же подвиг, и вот я стою еще в самом начале пути, а он не только дошел до конца, но даже получил квартиру с отоплением. Ему не предстоит ни жида окрестить, ни подложные векселя писать. Поступив на содержание к содержанке, он сразу так украсил свой обывательский формуляр, что упразднил все промежуточные подробности. Теперь он хоть Маратом сделайся - и тут Иван Тимофеич скажет: не может этого быть! А я должен весь процесс мучительного оподления проделать с начала и по порядку; я должен на всякий свой шаг представить доказательство и оправдательный документ, и все это для того, чтобы получить в результате даже не усыновление, а только снисходительно брошенное разрешение: живи!
Да, нехорошо, когда старые друзья оставляют; даже в том случае нехорошо, когда, по справке, оказывается, что друг-дезертир всегда был, в сущности, прохвостом. Ежели хороший друг оставляет - горько за будущее; если оставляет объяснившийся прохвост - обидно за прошедшее. Ну, как-таки пятнадцать-двадцать лет прожить и не заметить, что в двух шагах от тебя воняет. И что, несмотря на эту вонь, ты и душевные чертоги свои, и душевное свое гноище - все открывал настежь - кому?.. прохвосту! Но, кроме того, как хотите, а и квартира с отоплением свою прелесть имеет. Перекусихин 1-й тайный советник! - как ни хлопотал, а Фаинушка и внимания не обратила на его мольбы. А Глумов, в чине коллежского асессора, сразу все получил без слов, без просьб, без малейших усилий. А потом пойдут пироги, закуски, да еще меняло, пожалуй, в часть по банкирским операциям возьмет! И все это досталось не мне, добросовестному труженику литературы и публицистики (от 10 до 15 копеек за строку), а ему... "гуляке праздному"!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О Балалайкине между тем совсем забыли. Как только приехали к Завитаеву, Иван Тимофеич, при двух благородных свидетелях, отдал ему остальные деньги, а с него взял расписку: "Условленную за брак сумму сполна получил". Затем он словно в воду канул; впоследствии же, как ни добивались от него, куда он пропал, он городил в ответ какую-то неслыханную чепуху:
- Я-то? Я, mon cher, сел в шарабан и в Озерки поехал. Только ехал-ехал - что за чудеса! - в Мустамяки приехал! Делать нечего, выкупался в озере, съел порцию ухи, купил у начальника станции табакерку с музыкой - вон она, в прошлом году мне ее клиент преподнес - и назад! Приезжаю домой - глядь, апелляционный срок пропустил... Сейчас - в палату. "Что, говорят, испугался? Ну, уж бог с тобой, мы для тебя задним числом..."
Так что Иван Тимофеич слушал-слушал и, наконец, не вытерпел и крикнул:
- Экой ведь ты... ах ты, ах!
Наконец в шестом часу утра, когда солнце уж наводнило улицу теплом и лучами, мы всей гурьбой отправились на Николаевскую железную дорогу проводить нашего бесценного полководца. Экстренный поезд, заказанный Араби-пашой, был совсем готов, а на платформе Редедю ожидала свита, состоявшая из двух египтян, Хлебодара и Виночерпия, и одного арапа, которого, как мне показалось, я когда-то видал в художественном клубе прислуживающим за столом. При нашем появлении, за неимением египетского народного гимна, присланные московскими миткалевыми фабрикантами певчие грянули: "Иде домув муй".
Редедя молодецким аллюром подкатил к свите и скомандовал:
- Налево круг-гом!
Послышался звук холодного оружия; по направлению к вагонам раздались удаляющиеся шаги.
Когда все смолкло, Редедя обратился к нам и, видя, что братья Перекусихины плачут, взволнованным голосом произнес:
- Успокойтесь, старики. Съезжу в Каир, получу прогонные деньги, сдам Араби-пашу в плен - жаль однокашника, а делать нечего! - и возвращусь.
Сказавши это, он проследовал в вагон, а за ним разместились по вагонам и певчие.
Поезд помчался.
Мы долго стояли на опустевшей платформе и махали платками, желая египтянам победы и одоления.
- Вот увидите, - сказал пророческим голосом Глумов, - если Редедя предоставит нашим миткалям путь в Индию - не миновать ему монумента в Вознесенском посаде!
- А быть может, и в Москве, в Ножовой линии, - отозвался чей-то голос.
Тогда Очищенный не выдержал и торжественно, от лица редакции "Красы Демидрона", провозгласил:
- Sapienti sat! {Мудрому достаточно!}
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Когда я проснулся, на столе у меня лежал только что отпечатанный нумер "Красы Демидрона", в котором "наш собственный корреспондент" отдавал подробный отчет о вчерашнем празднестве. Привожу этот отчет дословно.
"Вчера на одной из невидных окраин нашей столицы произошло скромное, но знаменательное торжество. Одно из светил нашего юридического мира, беспроигрышный адвокат Балалайкин вступил в брак с сироткой - воспитанницей известного банкира Парамонова, Фаиной Егоровной Стегнушкиной, которая, впрочем, уже несколько лет самостоятельно производит оптовую торговлю на Калашниковской пристани. Смотря на молодых, можно было только радоваться: оба одинаково согреты пламенем любви и оба одинаково молоды и могучи! И, вместе с тем, страшно было подумать, какой страстной драме предстояло, через несколько часов, разыграться среди стен дома Стегнушкиной, который еще утром так целомудренно смотрелся в волны Обводного канала! И сладко, и жутко...
Всем известная приветливость и любезное обращение г. Балалайкина (кто из клиентов уходил от него без папиросы?) в значительной степени скрашивали его телесные недостатки; что же касается до невесты, то красотою своею она напоминала знойную дочь юга, испанку. Дайте ей в руки кастаньеты - и вот вам качуча! И зной и холод, и страстность и гордое равнодушие, и движение и покой - все здесь соединилось в одном гармоническом целом, и образовало нечто загадочное, отвратительно-пленительное...
Из числа присутствующих в особенности выдавались два маститых сановника, из коих один, получив в Уфимской губернии землю, с благодарностью ее возвратил, другой же не возвратил, ибо не получил. Не менее видную роль играл и наш знаменитый странствующий витязь-богатырь, Полкан Самсонович Редедя, который прямо с праздника умчался в далекую страну фараонов, куда призывает его мятежный Араби-паша. Бал в кухмистерской Завитаева отличался простодушным увлечением. Танцевали как попало, ибо, благодаря изобильному угощению, большинство гостей сбросило с себя оковы светской условности и заменило их пленительною нестеснительностью. Однако ж и затем нестерпимых невежеств не произошло. Веселье кончилось в пять часов утра, но, весьма вероятно, оно продолжалось бы и до настоящей минуты, если б новобрачный не обнаружил знаков нетерпения (очень естественных в его положении), которые дали понять гостям, что молодым не до них. После сего все разъехались, а молодые отправились в свой дом, на пороге которого их ожидал малютка-купидон и, наверное, взял с счастливцев установленную пошлину, прежде нежели допустил их забыться в объятиях Морфея.
Не можем умолчать при этом и еще об одном достопримечательном факте, вызванном тем же торжеством. Двое из самых вредных наших нигилистов, снисходя к просьбам новобрачных, согласились навсегда оставить скользкий путь либерализма и тут же, при всех, твердою стопой вступили на стезю благонамеренности.
Бог да поможет им соблюсти себя в чистоте!" А еще через час я получил от Глумова депешу: "Я в эмпиреях. С неделю повремени приходить".
XIV
Оставшись в одиночестве, я разом почувствовал свою беспомощность. Зная себя, как человека слабохарактерного, я не без основания опасался сделаться игралищем страстей со стороны всякого встречного, которому вздумалось бы предъявить на меня права. Я мысленно уже видел устремленные на меня очи крамолы, я ощущал ее тлетворное дыхание, слышал ее льстивые речи, предвкушал свое грехопадение и не мог определить только одного: какой сорт крамолы скорее пристигнет меня. Странные, совершенно невероятные слухи ходили в то время по городу. Одни рассказывали, будто два старые крамольвика, Зачинщиков и Запевалов, которые еще при Анне Леопольдовне способствовали вступлению Елисаветы Петровны на прародительский престол, ходят по квартирам и заставляют беззащитных обывателей петь, вместе с ними, трио из "Карла Смелого", которого они изменнически называют "Вильгельмом Теллем". Другие, напротив, утверждали, что по квартирам ходят не Зачинщиков и Запевалов, а Выжлятников и Борзятников, внучатные племянники Шешковского, которые самовольно вынырнули неизвестно откуда, и требуют от обывателей, кроме паспортов, предъявления образа мыслей, и заставляют их петь "Звон победы раздавайся".
Говорили об этом и на конках, и в мелочных лавочках, и в дворницких, словом - везде, где современная внутренняя политика почерпает свои вдохновения. И странное дело! - хотя я, как человек, кончивший курс наук в высшем учебном заведении, не верил этим рассказам, но все-таки инстинктивно чего-то ждал. Думал: придут, заставят петь... сумею ли?
Вообще, нынче как-то совсем разучились жить покойно. Всякий (не исключая и несомненных гороховых шутов) пристраивает себя к внутренней политике и, смотря по количеству ожидаемых пирогов, объявляет себя или благонамеренным, или ненеблагонамеренным (особенный политический термин, народившийся в последнее время, нечто среднее между благовременною благонамеренностью и благонамеренностью неблаговременною). Разница тут самая пустая, а между тем люди подсиживают и калечат друг друга, утруждают начальство, а в жизнь вносят бестолковейшую из смут. И все из-за того, чтобы захватить в свою пользу безраздельную торговлю благонамеренностью распивочно и навынос.
Коли хотите, в этом немало виновато и само начальство. Оно слишком серьезно отнеслось к этим пререканиям и, по-видимому, даже поверило, что на свете существует партия благонамеренных, отличная от партии ненеблагонамеренных. И, вместо того, чтобы сказать и той и другой:
Спите! бог не спит за вас!
впуталось в их взаимные пререкания, поощряло, прижимало, соболезновало, предостерегало. А "партии", видя это косвенное признание их существования, ожесточались все больше и больше, и теперь дело дошло до того, что угроза каторгой есть самое обыкновенное мерило, с помощью которого одна "партия" оценивает мнения и действия другой.
К сожалению, всего более страдают от этого междоусобия невинные обыватели. Будучи поставлены между враждебных партий, из которых каждая угрожает каторгой, и не понимая, что собственно в нашем случае от лих требуется, эти люди отрываются от своих обычных занятий и всецело посвящают себя отгадыванию нелепых загадок. Переживая процесс этого отгадывания, одни мечутся из угла в угол, а другие (в том числе Глумов и я) даже делаются участниками преступлений, в надежде, что общий уголовный кодекс защитит их от притязаний кодекса уголовно-политического. В самом деле, видеть на каждом шагу испытывающие и угрожающие лица, слышать вопросы, implicite {Скрыто.} заключающие в себе обещание каторги, вращаться среди полемики, в основании которой положены обвинения в измене, пособничестве, укрывательстве и т. п., - право, это хоть кого может озадачить. А коль скоро произошло озадачение, то следом за ним непременно начинаются метания, перебегания, предательства, позор...
Все это я совершенно ясно сознавал теперь, в своем одиночестве.
Я никак не предполагал, чтоб дезертирство Глумова могло произвести такую пустоту в моем жизненном обиходе. А между тем, случайно или неслучайно, с его изчезновением все мои новые друзья словно сгинули. Три дня сряду я не слышал никаких слов, кроме краткого приглашения: кушать подано! Даже паспорта ни разу не спросили, что уже ясно свидетельствовало, что я нахожусь на самом дне реки забвения.
Ни Иван Тимофеич, ни Кшепшицюльский, ни Очищенный - никто не поинтересовался мною. Да, признаться, без пособия Глумова я вряд ли и сумел бы что-нибудь сказать им. Есть люди, с которыми можно беседовать только сообща, чтоб товарищ товарищу помогал. Один одно слово бросит, другой это слово на лету подхватит и другое подкинет - смотришь, ан разговор. Все равно как бумажки на полу: одна бумажка - просто только бумажка, а много бумажек сор. Раза два я видел, как Молодкин проскакал на пожарной трубе мимо нашего дома и всякий раз заглядывал в мои окна и даже посылал мне воздушный поцелуй. Но как я ни заманивал его - однажды даже подстерег со штофом в одной руке и с рюмкой в другой - он только головой в ответ мотал. Так я и остался ни при чем.
Я чувствовал, что надо мной что-то висит: или трагедия, или шутовство. В сущности, впрочем, это одно и то же, потому что бывают такие жестокие шутовства, которые далеко оставляют за собой коллизии самые трагические. Помнится, Очищенный как-то обмолвился, сказав, что мы всю жизнь между трагедий ходим и только потому не замечаем этого, что трагедии наши чересчур уж коротенькие и внезапные. Очевидно, он не договорил. Трагедии у нас, действительно, одноактные (взвился занавес и тотчас же опустился над убиенными), но трагедия растянулась на такое бесчисленное множество актов, как нигде. И притом осложнилась шутовством. Не обращаем же мы на них внимания совсем не потому, чтоб внезапность упраздняла боль, а потому, что деваться от трагедий некуда, и, следовательно, хоть жалуйся, хоть нет - все равно терпеть надо.
Понятно, что, поджидая с часа на час вторжения в мою жизнь шутовской трагедии, я не мог не волноваться сомнениями самого неопрятного свойства. А что, если она пристигнет меня врасплох? что, если она прижмет меня к стене и скажет: выкладывай все, что у тебя есть! не виляй хвостом, не путайся в словах, не ссылайся, не оговаривайся, а отвечай прямо, точно, определенно!
Как я поступлю в виду этих настояний? стану ли просить об отсрочке? Но ведь это именно и будет "виляние хвостам". Скажу ли прямо, что не могу примкнуть к суматохе, потому что считаю ее самою несостоятельною формою общежития? Но ведь суматоха никогда не признает себя таковою, а присвоивает себе наименование "порядка". - Кто говорит вам о суматохе? - ответят мне, ему о порядке напоминают, к защите порядка его призывают, а он "суматоху" приплел" хорош гусь!
Ах, этот шкурный вопрос! всякую минуту, на всяком месте он так и мелькает, так и вгрызается в жизнь!
Нет ничего капризнее недомыслия, когда оно взбудоражено и вдобавок чувствует, что в его распоряжении находится людское малодушие и людское искательство. Оно не уступит ни пяди, не задумается ни перед силой убеждений, ни перед логикой, а будет все напирать да напирать. Оно у всех предполагает ответ готовым (начертанным в сердцах) и потому требует его немедленно, сейчас: да или нет?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Наконец выдалось утро, в продолжение которого предчувствия мои осуществились вполне.
Я сидел, углубившись в чтение календаря, как вдруг передо мной, словно из-под земли, вырос неизвестный мужчина (надо сказать, что с тех пор, как произошло мое вступление на путь благонамеренности, я держу двери своей квартиры открытыми, чтоб "гость" прямо мог войти в мой кабинет и убедиться в моей невинности).
- За календарь взялись? - приветствовал он меня, - отлично... ха-ха!
Я взглянул. Мужчина стаял высокий, дородный и, по-видимому, веселый. Большая волосатая голова с плоским лицом, на котором природа резко, но без малейшего признака тщательности вырубила полагающиеся по штату выпуклости и углубления, плотно сидела на короткой шее, среди широких плеч. Весь он был сколочен прочно в могуче, словно всею фигурой говорил: мучить понапрасну не стану, а убить - могу. Ноги - как у носорога, руки - фельдъегерские, голос валит как из пропасти. Но не было в этой фигуре кляузы... и это производило до известной степени примиряющее впечатление. Казалось, что если уж нельзя обойтись без "гостя", то лучше пусть будет этот, наглый, но не кляузный, нежели другой, который, пользуясь безнаказанностью, яко даром небес, в то же время вонзает в вас жало кляузы. Весьма вероятно, что это неуклюжее тело когда-то знавало лучшие времена. Сначала жил-был enfant de bonne maison {Малый из хорошей семьи.}, потом жил-был лихой корнет, потом - блестящий вивер, потом - вивер прогоревший, потом - ташкентец или обруситель и, наконец, - благонамеренный крамольник. И действительно, когда я всмотрелся в него попристальнее, в голове моей что-то мелькнуло, какой-то отрывок прошлого...
- На путь благонамеренности вступили?.. ха-ха! - продолжал он, без церемоний усаживаясь в кресло;
Но я все еще вглядывался и припоминал. Положительно, что-то было!
- Что глядите - он самый и есть... ха-ха!
- Выжлятников! да ведь вы находитесь под судом! - невольно вырвалось у меня.
Меняло же, с своей стороны, так разоткровенничался, что чуть было не обнаружил своей коммерческой тайны.
- Ах, голуби, голуби! - сказал он, - и как это вы говорите: денег нет разве можно этому быть! Есть они, деньги, только ищут их не там, где они спрятаны!
Тогда начали рассуждать о том, где деньги спрятаны и как их оттуда достать. Надеялись, что Парамонов пойдет дальше по пути откровенности, но он уж спохватился и скорчил такую мину, как будто и знать не знает, чье мясо кошка съела. Тогда возложили упование на бога и перешли к изобретениям девятнадцатого века. Говорили про пароходы и паровозы, про телеграфы и телефоны, про стеарин, парафин, олеин и керосин и во всем видели руку провидения, явно России благодеющего.
- Давно ли я сам в Москву в дилижансе на четвертые сутки поспевал? дивился Перекусихин 2-й, - а нынче сел, поехал и приехал!
А Очищенный к сему присовокупил:
- Прежде, вашество, письма-то на почте шпильками из конвертов вылущивали - какая это времени трата была! А нынче взял, над паром секундочку подержал - читай да почитывай!
Опять подивились, но только что хотели рассмотреть, следует ли тут видеть руку провидения, явно России благодеющего, как Перекусихин 1-й дал разговору несколько иной оборот.
- А что, в этой Зулусии... финансы есть? - обратился он к Редеде.
- Настоящих финансов нет, а в роде финансов - как не быть!
- И деньги, стало быть, чеканят?
- Чеканить не чеканят, а так делают. Ест, например, Сетивайо крокодила, маленькую косточку выплюнет - рубль серебра! побольше косточку - пять, десять рублей, а ежели кость этак вершков в десять выдастся - прямо сто рублей. А министры тем временем таким же порядком разменную монету делают. Иной раз как присядут, так в один день миллиончик и подарят.
- Что город, то норов, что деревня, то обычай. Вот ведь какую легость придумали!
- А внутренняя политика у них есть?
- И внутренней политики настоящей нет, а есть оздоровление корней. Тут и полиция, и юстиция, и народное просвещение - все! Возьмут этак "голубчика" где почувствительнее, да и не выпускают, покуда всех не оговорит.
- И это легость большая.
- А пути сообщения есть?
- Настоящих тоже нет. Но недавно устроено министерство кукуевских катастроф. Стало быть, теперь только строить дороги поспевай.
Слово за слово, и житье-бытье зулусов открылось перед нами как на ладони. И финансы, и полиция, и юстиция, и пути сообщения, и народное просвещение - все у них есть в изобилии, но только все не настоящее, а лучше, чем настоящее. Оставалось, стало быть, разрешить вопрос: каким же образом страна, столь благоустроенная и цветущая, и притом имея такого полководца, как Редедя, так легко поддалась горсти англичан? Но и на этот вопрос Редедя ответил вполне удовлетворительно.
- Оттого и поддалась, что команды нашей они не понимают, - объяснил он, - я им командую: вперед, ребята! - а они назад прут! Туда-сюда: стойте, подлецы! - а их уж и след простыл! Я-то кой-как в ту пору улепетнул, а Сетивайо так и остался на троне середь поля!
Пожалели. Выпили по бокалу за жениха и невесту, потом за посаженых отцов, потом за Парамонова и, наконец... за Сетивайо, так как, по словам Редеди, он мог бы быть полезным для России подспорьем. Хотели еще о чем-то поговорить, но отяжелели. Наконец разнесли фрукты, и обед кончился. Натурально, я сейчас же бросился к Глумову.
Из слов его я узнал, что он предположил завтра же переехать на квартиру Редеди. И что всего удивительнее - передавая мне о своем решении, он не только не смутился, но даже смотрел на меня с большим достоинством, нежели обыкновенно. Признаюсь, я не ожидал, что все произойдет так легко, без борьбы, и потому рискнул сказать ему, что во всяком мало-мальски уважающем себя романе человек, задумавший поступить на содержание к женщине, которая, вдобавок, и сама находится на содержании, все-таки сколько-нибудь да покобенится. Но и на это он возразил кратко, что, однажды решившись вступить на стезю благонамеренности, он уже не считает себя в праве кобениться, а идет прямо туда, куда никакие подозрения насчет чистоты его намерений за ним не последуют. И в заключение назвал меня маловером.
Покуда мы таким образом полемизировали, Фаинушка, счастливая и вся сияющая, выдерживала новую немую сцену со стороны Перекусихина 1-го.
- Так не будет квартиры? - спрашивал взорами тайный советник.
- Не будет! - взорами же отвечала Фаинушка.
- Но в таком случае надеюсь, что хотя квартирные деньги...
- И квартирных денег не будет!
- Однако! ха-ха-ха!
Он залился горьким смехом, а счастливый Глумов толкнул меня в бок и шепнул на ухо:
- Ты посмотри на нее, бабочка-то какая! А ты еще разговариваешь... чудак! Ишь ведь она... ах!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я не стану описывать дальнейшие перипетии торжества; скажу только, что все произошло в порядке, и балик в кухмистерской Завитаева прошел так весело, что танцы кончились только к утру. Все квартальные дамы Литейной и Нарвской частей тут присутствовали, кавалерами же были, по преимуществу, "червонные валеты", которых набралось до двадцати пяти штук, потому что и пристав Нарвской части уступил на этот вечер свой "хор". Но больше и искреннее всех веселился Глумов, который совсем неожиданно получил дар танцевать _мелкие_ танцы. Правда, он выполнял эту задачу не вполне правильно: то замедлял темп, то топтался на одном месте, то вдруг впадал в бешенство и как ураган мчался по зале; но Фаинушку даже неправильности его приводили в восхищение. Она не сводила с него глаз и потом всем и каждому говорила: видали ли вы что-нибудь уморительнее и... милее? Так что когда я, удивленный и встревоженный этою внезапностью, потребовал у Глумова объяснения, то она не дала ему слова сказать, а молча подала мне с конфетки билетик, на котором я прочитал:
Любовь сладка, всему научит(.)
Коль кровь кипит (,) а сердце пучит (,)
Напрасно будем мы стеречься (,)
Но прелестьми должны увлечься (.)
Alea jacta est... {Жребий брошен.}
Удивительно, как странны делаются люди, когда их вдруг охватит желание нравиться! - думалось мне, покуда Глумов выделывал ногами какие-то масонские знаки около печки. Никак он не мог оторваться от этой печки, словно невидимая сила приколдовала его к ней. Лицо его исказилось, брови сдвинулись, зубы скрипели. Казалось, он даже позабыл, где он и что с ним происходит, а помнил только, что у него в руках находится предмет, который предстоит истрепать... А Фаинушка не только не сердилась, но весело и добродушно хохотала, видя, что все ее усилия сорвать его с места остаются напрасными. Наконец послышался треск, посыпалась штукатурка, и Глумов понесся в пространство...
Мысль, что еще сегодня утром я имел друга, а к вечеру уже утратил его, терзала меня. Сколько лет мы были неразлучны! Вместе "пущали революцию", вместе ощутили сладкие волнения шкурного самосохранения и вместе же решили вступить на стезю благонамеренности. И вот теперь я один должен идти по стезе, кишащей гадюками.
Я не обманывал себя: предстоящий путь усеян опасностями, из коих многие даже прямо могут быть названы подлостями. Но есть подлости, согласные с обстоятельствами дела, и есть подлости, которые, кроме подлости, ничего в результате не дают. Сделать подлость с тем, чтобы при помощи ее превознестись - полезно; но сделать подлость для того, чтобы прослыть _только_ подлецом - просто обидно. Но каким тонким чутьем нужно обладать, чтобы, совершая полезные подлости, не обременять себя совершением подлостей глупых и ненужных!
В сих стеснительных обстоятельствах в особенности важны помощь и присутствие _друга_. У друга во всех подобного рода вопросах имеется в запасе и совет, и слово утешения. Возьмите, например, такой случай: вы идете по улице и замечаете, что впереди предстоит встреча, которая может вас скомпрометировать. Вы колеблетесь, спрашиваете себя: следует ли перебежать на другую сторону или положиться на волю божию и принять идущий навстречу удар? Вот тут-то именно и приходит на помощь друг. Ежели возможность убежать еще не исчезла, он скажет: улепетывай скорее! Если же время ушло, он предостережет: не бегай, ибо тебя уж заметили, и, следовательно, бегство может только без пользы опакостить тебя! И, наконец, ежели и за всеми предосторожностями без опакощения обойтись нельзя - он утешит, сказав: ничего! в другой раз мы в подворотню шмыгнем!
Таковы друзья... конечно, ежели они не шпионы.
Не скрою, однако ж, что в моих сетованиях на Глумова скрывалась и некоторая доля зависти. Оба мы одновременно препоясались на один и тот же подвиг, и вот я стою еще в самом начале пути, а он не только дошел до конца, но даже получил квартиру с отоплением. Ему не предстоит ни жида окрестить, ни подложные векселя писать. Поступив на содержание к содержанке, он сразу так украсил свой обывательский формуляр, что упразднил все промежуточные подробности. Теперь он хоть Маратом сделайся - и тут Иван Тимофеич скажет: не может этого быть! А я должен весь процесс мучительного оподления проделать с начала и по порядку; я должен на всякий свой шаг представить доказательство и оправдательный документ, и все это для того, чтобы получить в результате даже не усыновление, а только снисходительно брошенное разрешение: живи!
Да, нехорошо, когда старые друзья оставляют; даже в том случае нехорошо, когда, по справке, оказывается, что друг-дезертир всегда был, в сущности, прохвостом. Ежели хороший друг оставляет - горько за будущее; если оставляет объяснившийся прохвост - обидно за прошедшее. Ну, как-таки пятнадцать-двадцать лет прожить и не заметить, что в двух шагах от тебя воняет. И что, несмотря на эту вонь, ты и душевные чертоги свои, и душевное свое гноище - все открывал настежь - кому?.. прохвосту! Но, кроме того, как хотите, а и квартира с отоплением свою прелесть имеет. Перекусихин 1-й тайный советник! - как ни хлопотал, а Фаинушка и внимания не обратила на его мольбы. А Глумов, в чине коллежского асессора, сразу все получил без слов, без просьб, без малейших усилий. А потом пойдут пироги, закуски, да еще меняло, пожалуй, в часть по банкирским операциям возьмет! И все это досталось не мне, добросовестному труженику литературы и публицистики (от 10 до 15 копеек за строку), а ему... "гуляке праздному"!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О Балалайкине между тем совсем забыли. Как только приехали к Завитаеву, Иван Тимофеич, при двух благородных свидетелях, отдал ему остальные деньги, а с него взял расписку: "Условленную за брак сумму сполна получил". Затем он словно в воду канул; впоследствии же, как ни добивались от него, куда он пропал, он городил в ответ какую-то неслыханную чепуху:
- Я-то? Я, mon cher, сел в шарабан и в Озерки поехал. Только ехал-ехал - что за чудеса! - в Мустамяки приехал! Делать нечего, выкупался в озере, съел порцию ухи, купил у начальника станции табакерку с музыкой - вон она, в прошлом году мне ее клиент преподнес - и назад! Приезжаю домой - глядь, апелляционный срок пропустил... Сейчас - в палату. "Что, говорят, испугался? Ну, уж бог с тобой, мы для тебя задним числом..."
Так что Иван Тимофеич слушал-слушал и, наконец, не вытерпел и крикнул:
- Экой ведь ты... ах ты, ах!
Наконец в шестом часу утра, когда солнце уж наводнило улицу теплом и лучами, мы всей гурьбой отправились на Николаевскую железную дорогу проводить нашего бесценного полководца. Экстренный поезд, заказанный Араби-пашой, был совсем готов, а на платформе Редедю ожидала свита, состоявшая из двух египтян, Хлебодара и Виночерпия, и одного арапа, которого, как мне показалось, я когда-то видал в художественном клубе прислуживающим за столом. При нашем появлении, за неимением египетского народного гимна, присланные московскими миткалевыми фабрикантами певчие грянули: "Иде домув муй".
Редедя молодецким аллюром подкатил к свите и скомандовал:
- Налево круг-гом!
Послышался звук холодного оружия; по направлению к вагонам раздались удаляющиеся шаги.
Когда все смолкло, Редедя обратился к нам и, видя, что братья Перекусихины плачут, взволнованным голосом произнес:
- Успокойтесь, старики. Съезжу в Каир, получу прогонные деньги, сдам Араби-пашу в плен - жаль однокашника, а делать нечего! - и возвращусь.
Сказавши это, он проследовал в вагон, а за ним разместились по вагонам и певчие.
Поезд помчался.
Мы долго стояли на опустевшей платформе и махали платками, желая египтянам победы и одоления.
- Вот увидите, - сказал пророческим голосом Глумов, - если Редедя предоставит нашим миткалям путь в Индию - не миновать ему монумента в Вознесенском посаде!
- А быть может, и в Москве, в Ножовой линии, - отозвался чей-то голос.
Тогда Очищенный не выдержал и торжественно, от лица редакции "Красы Демидрона", провозгласил:
- Sapienti sat! {Мудрому достаточно!}
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Когда я проснулся, на столе у меня лежал только что отпечатанный нумер "Красы Демидрона", в котором "наш собственный корреспондент" отдавал подробный отчет о вчерашнем празднестве. Привожу этот отчет дословно.
"Вчера на одной из невидных окраин нашей столицы произошло скромное, но знаменательное торжество. Одно из светил нашего юридического мира, беспроигрышный адвокат Балалайкин вступил в брак с сироткой - воспитанницей известного банкира Парамонова, Фаиной Егоровной Стегнушкиной, которая, впрочем, уже несколько лет самостоятельно производит оптовую торговлю на Калашниковской пристани. Смотря на молодых, можно было только радоваться: оба одинаково согреты пламенем любви и оба одинаково молоды и могучи! И, вместе с тем, страшно было подумать, какой страстной драме предстояло, через несколько часов, разыграться среди стен дома Стегнушкиной, который еще утром так целомудренно смотрелся в волны Обводного канала! И сладко, и жутко...
Всем известная приветливость и любезное обращение г. Балалайкина (кто из клиентов уходил от него без папиросы?) в значительной степени скрашивали его телесные недостатки; что же касается до невесты, то красотою своею она напоминала знойную дочь юга, испанку. Дайте ей в руки кастаньеты - и вот вам качуча! И зной и холод, и страстность и гордое равнодушие, и движение и покой - все здесь соединилось в одном гармоническом целом, и образовало нечто загадочное, отвратительно-пленительное...
Из числа присутствующих в особенности выдавались два маститых сановника, из коих один, получив в Уфимской губернии землю, с благодарностью ее возвратил, другой же не возвратил, ибо не получил. Не менее видную роль играл и наш знаменитый странствующий витязь-богатырь, Полкан Самсонович Редедя, который прямо с праздника умчался в далекую страну фараонов, куда призывает его мятежный Араби-паша. Бал в кухмистерской Завитаева отличался простодушным увлечением. Танцевали как попало, ибо, благодаря изобильному угощению, большинство гостей сбросило с себя оковы светской условности и заменило их пленительною нестеснительностью. Однако ж и затем нестерпимых невежеств не произошло. Веселье кончилось в пять часов утра, но, весьма вероятно, оно продолжалось бы и до настоящей минуты, если б новобрачный не обнаружил знаков нетерпения (очень естественных в его положении), которые дали понять гостям, что молодым не до них. После сего все разъехались, а молодые отправились в свой дом, на пороге которого их ожидал малютка-купидон и, наверное, взял с счастливцев установленную пошлину, прежде нежели допустил их забыться в объятиях Морфея.
Не можем умолчать при этом и еще об одном достопримечательном факте, вызванном тем же торжеством. Двое из самых вредных наших нигилистов, снисходя к просьбам новобрачных, согласились навсегда оставить скользкий путь либерализма и тут же, при всех, твердою стопой вступили на стезю благонамеренности.
Бог да поможет им соблюсти себя в чистоте!" А еще через час я получил от Глумова депешу: "Я в эмпиреях. С неделю повремени приходить".
XIV
Оставшись в одиночестве, я разом почувствовал свою беспомощность. Зная себя, как человека слабохарактерного, я не без основания опасался сделаться игралищем страстей со стороны всякого встречного, которому вздумалось бы предъявить на меня права. Я мысленно уже видел устремленные на меня очи крамолы, я ощущал ее тлетворное дыхание, слышал ее льстивые речи, предвкушал свое грехопадение и не мог определить только одного: какой сорт крамолы скорее пристигнет меня. Странные, совершенно невероятные слухи ходили в то время по городу. Одни рассказывали, будто два старые крамольвика, Зачинщиков и Запевалов, которые еще при Анне Леопольдовне способствовали вступлению Елисаветы Петровны на прародительский престол, ходят по квартирам и заставляют беззащитных обывателей петь, вместе с ними, трио из "Карла Смелого", которого они изменнически называют "Вильгельмом Теллем". Другие, напротив, утверждали, что по квартирам ходят не Зачинщиков и Запевалов, а Выжлятников и Борзятников, внучатные племянники Шешковского, которые самовольно вынырнули неизвестно откуда, и требуют от обывателей, кроме паспортов, предъявления образа мыслей, и заставляют их петь "Звон победы раздавайся".
Говорили об этом и на конках, и в мелочных лавочках, и в дворницких, словом - везде, где современная внутренняя политика почерпает свои вдохновения. И странное дело! - хотя я, как человек, кончивший курс наук в высшем учебном заведении, не верил этим рассказам, но все-таки инстинктивно чего-то ждал. Думал: придут, заставят петь... сумею ли?
Вообще, нынче как-то совсем разучились жить покойно. Всякий (не исключая и несомненных гороховых шутов) пристраивает себя к внутренней политике и, смотря по количеству ожидаемых пирогов, объявляет себя или благонамеренным, или ненеблагонамеренным (особенный политический термин, народившийся в последнее время, нечто среднее между благовременною благонамеренностью и благонамеренностью неблаговременною). Разница тут самая пустая, а между тем люди подсиживают и калечат друг друга, утруждают начальство, а в жизнь вносят бестолковейшую из смут. И все из-за того, чтобы захватить в свою пользу безраздельную торговлю благонамеренностью распивочно и навынос.
Коли хотите, в этом немало виновато и само начальство. Оно слишком серьезно отнеслось к этим пререканиям и, по-видимому, даже поверило, что на свете существует партия благонамеренных, отличная от партии ненеблагонамеренных. И, вместо того, чтобы сказать и той и другой:
Спите! бог не спит за вас!
впуталось в их взаимные пререкания, поощряло, прижимало, соболезновало, предостерегало. А "партии", видя это косвенное признание их существования, ожесточались все больше и больше, и теперь дело дошло до того, что угроза каторгой есть самое обыкновенное мерило, с помощью которого одна "партия" оценивает мнения и действия другой.
К сожалению, всего более страдают от этого междоусобия невинные обыватели. Будучи поставлены между враждебных партий, из которых каждая угрожает каторгой, и не понимая, что собственно в нашем случае от лих требуется, эти люди отрываются от своих обычных занятий и всецело посвящают себя отгадыванию нелепых загадок. Переживая процесс этого отгадывания, одни мечутся из угла в угол, а другие (в том числе Глумов и я) даже делаются участниками преступлений, в надежде, что общий уголовный кодекс защитит их от притязаний кодекса уголовно-политического. В самом деле, видеть на каждом шагу испытывающие и угрожающие лица, слышать вопросы, implicite {Скрыто.} заключающие в себе обещание каторги, вращаться среди полемики, в основании которой положены обвинения в измене, пособничестве, укрывательстве и т. п., - право, это хоть кого может озадачить. А коль скоро произошло озадачение, то следом за ним непременно начинаются метания, перебегания, предательства, позор...
Все это я совершенно ясно сознавал теперь, в своем одиночестве.
Я никак не предполагал, чтоб дезертирство Глумова могло произвести такую пустоту в моем жизненном обиходе. А между тем, случайно или неслучайно, с его изчезновением все мои новые друзья словно сгинули. Три дня сряду я не слышал никаких слов, кроме краткого приглашения: кушать подано! Даже паспорта ни разу не спросили, что уже ясно свидетельствовало, что я нахожусь на самом дне реки забвения.
Ни Иван Тимофеич, ни Кшепшицюльский, ни Очищенный - никто не поинтересовался мною. Да, признаться, без пособия Глумова я вряд ли и сумел бы что-нибудь сказать им. Есть люди, с которыми можно беседовать только сообща, чтоб товарищ товарищу помогал. Один одно слово бросит, другой это слово на лету подхватит и другое подкинет - смотришь, ан разговор. Все равно как бумажки на полу: одна бумажка - просто только бумажка, а много бумажек сор. Раза два я видел, как Молодкин проскакал на пожарной трубе мимо нашего дома и всякий раз заглядывал в мои окна и даже посылал мне воздушный поцелуй. Но как я ни заманивал его - однажды даже подстерег со штофом в одной руке и с рюмкой в другой - он только головой в ответ мотал. Так я и остался ни при чем.
Я чувствовал, что надо мной что-то висит: или трагедия, или шутовство. В сущности, впрочем, это одно и то же, потому что бывают такие жестокие шутовства, которые далеко оставляют за собой коллизии самые трагические. Помнится, Очищенный как-то обмолвился, сказав, что мы всю жизнь между трагедий ходим и только потому не замечаем этого, что трагедии наши чересчур уж коротенькие и внезапные. Очевидно, он не договорил. Трагедии у нас, действительно, одноактные (взвился занавес и тотчас же опустился над убиенными), но трагедия растянулась на такое бесчисленное множество актов, как нигде. И притом осложнилась шутовством. Не обращаем же мы на них внимания совсем не потому, чтоб внезапность упраздняла боль, а потому, что деваться от трагедий некуда, и, следовательно, хоть жалуйся, хоть нет - все равно терпеть надо.
Понятно, что, поджидая с часа на час вторжения в мою жизнь шутовской трагедии, я не мог не волноваться сомнениями самого неопрятного свойства. А что, если она пристигнет меня врасплох? что, если она прижмет меня к стене и скажет: выкладывай все, что у тебя есть! не виляй хвостом, не путайся в словах, не ссылайся, не оговаривайся, а отвечай прямо, точно, определенно!
Как я поступлю в виду этих настояний? стану ли просить об отсрочке? Но ведь это именно и будет "виляние хвостам". Скажу ли прямо, что не могу примкнуть к суматохе, потому что считаю ее самою несостоятельною формою общежития? Но ведь суматоха никогда не признает себя таковою, а присвоивает себе наименование "порядка". - Кто говорит вам о суматохе? - ответят мне, ему о порядке напоминают, к защите порядка его призывают, а он "суматоху" приплел" хорош гусь!
Ах, этот шкурный вопрос! всякую минуту, на всяком месте он так и мелькает, так и вгрызается в жизнь!
Нет ничего капризнее недомыслия, когда оно взбудоражено и вдобавок чувствует, что в его распоряжении находится людское малодушие и людское искательство. Оно не уступит ни пяди, не задумается ни перед силой убеждений, ни перед логикой, а будет все напирать да напирать. Оно у всех предполагает ответ готовым (начертанным в сердцах) и потому требует его немедленно, сейчас: да или нет?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Наконец выдалось утро, в продолжение которого предчувствия мои осуществились вполне.
Я сидел, углубившись в чтение календаря, как вдруг передо мной, словно из-под земли, вырос неизвестный мужчина (надо сказать, что с тех пор, как произошло мое вступление на путь благонамеренности, я держу двери своей квартиры открытыми, чтоб "гость" прямо мог войти в мой кабинет и убедиться в моей невинности).
- За календарь взялись? - приветствовал он меня, - отлично... ха-ха!
Я взглянул. Мужчина стаял высокий, дородный и, по-видимому, веселый. Большая волосатая голова с плоским лицом, на котором природа резко, но без малейшего признака тщательности вырубила полагающиеся по штату выпуклости и углубления, плотно сидела на короткой шее, среди широких плеч. Весь он был сколочен прочно в могуче, словно всею фигурой говорил: мучить понапрасну не стану, а убить - могу. Ноги - как у носорога, руки - фельдъегерские, голос валит как из пропасти. Но не было в этой фигуре кляузы... и это производило до известной степени примиряющее впечатление. Казалось, что если уж нельзя обойтись без "гостя", то лучше пусть будет этот, наглый, но не кляузный, нежели другой, который, пользуясь безнаказанностью, яко даром небес, в то же время вонзает в вас жало кляузы. Весьма вероятно, что это неуклюжее тело когда-то знавало лучшие времена. Сначала жил-был enfant de bonne maison {Малый из хорошей семьи.}, потом жил-был лихой корнет, потом - блестящий вивер, потом - вивер прогоревший, потом - ташкентец или обруситель и, наконец, - благонамеренный крамольник. И действительно, когда я всмотрелся в него попристальнее, в голове моей что-то мелькнуло, какой-то отрывок прошлого...
- На путь благонамеренности вступили?.. ха-ха! - продолжал он, без церемоний усаживаясь в кресло;
Но я все еще вглядывался и припоминал. Положительно, что-то было!
- Что глядите - он самый и есть... ха-ха!
- Выжлятников! да ведь вы находитесь под судом! - невольно вырвалось у меня.