Я же, с своей стороны, присовокупил, что хотя обвинение и ставит нам в преступление подстрекательство купца Парамонова к основанию заравшанского университета, но из обстоятельств дела ясно усматривается, что Парамонов решился на этот поступок совсем не вследствие нашего подговора, а потому, что менялы вообще, по природе своей, горазды основывать университеты.
   Таким образом, политическая часть процесса была очищена. Что же касается до части общеуголовной, то нам ничего не стоило доказать, что со стороны Балалайкина не только не существовало самого факта двоеженства, но даже не было и приготовлений к этому, так как ни покупка для Балалайкина халата, ни приглашение братьев Перекусихиных, ни ужин в кухмистерской Завитаева ни в каком смысле преступлениями названы быть не могут. Равным образом не было и участия в составлении подложных векселей, так как не существовало самого факта написания, а было только _упражнение_ в таковом, причем бумага со столбиками была употреблена не с намерением, а по неимению в городе Корчеве другой. Затем о случае смерти жида Мошки мы даже распространяться не стали. Был жид - и нет его. А где теперь витает душа его, и даже бессмертна ли она - нам неизвестно.
   Словом сказать, мы вышли из суда обеленными, при общем сочувствии собравшейся публики. Мужчины поздравляли нас, дамы плакали и махали платками. Вместе с нами признаны были невинными и прочие наши товарищи, исключая, впрочем, Редеди и "корреспондента". Первый, за распространение вредных мечтаний в среде ситцевых фабрикантов, был присужден к заключению в смирительный дом; последний, за написание в Проплеванной фельетона о "негодяе" - к пожизненному трепету.
   Но настоящий успех ждал нас впереди. На другой день нас посетил известный меценат и мануфактур-советник Кубышкин и сделал нам самые лестные предложения. Заметив в нас наклонность к здравомыслию и желая воспользоваться этой способностью в видах распространения собственной фабрики ситцев и миткалей, он задумал основать собственный кубышкинский литературно-политический орган, который проводил бы его кубышкинские идеи. Сущности этих идей он нам не раскрыл, но показал образчик ситцев (тут были и "веселенькие" для молодых, и "сурьезные" для старух) и при этом так характеристично погладил бороду и щелкнул языком, что мы и без объяснений поняли. Газета предполагалась ежедневная и должна была появляться часом раньше, нежели прочие газеты. Гонорар нам будет назначен "глядя по делу", причем, конечно, он нас "не обидит". Но, сверх гонорара, нам предоставлялось по воскресеньям иметь у Кубышкина обеденный стол, "наравне с генералами". Писать и редактировать статьи мы вольны по своему усмотрению, Кубышкин же будет только направлять и вдохновлять нас. Вспомнили и об Редеде, которому предоставлялось присылать из смирительного дома статьи по восточному отделу. Что же касается до отдела "Наш петербургский high life" {Высший свет.}, то ведение его возлагалось на Очищенного. С этою целью ему купили в Апраксиной хорошую фрачную пару и несколько пар белых нитяных перчаток и наняли от Бореля татарина, который в несколько уроков выучил его, как держать в руках поднос. Одному "корреспонденту" не нашлось места в газете, но тут уж ничего нельзя было поделать, потому что "корреспондент" морозовские ситцы предпочитал кубышинским и ни он, ни Кубышкин не соглашались ни пяди уступить из своих убеждений.
   Разумеется, мы с радостью приняли все эти условия и сейчас же придумали для газеты название "Словесное Удобрение".
   Через месяц вышел в свет первый нумер "Удобрения", и так как газета появлялась ежедневно часом раньше других, то, натурально, все кухарки, идучи на рынок, запасались ею.
   Статьи о том, что всякое время имеет свою особую задачу и что задача эта должна быть выполнена, хотя бы сущность ее и противоречила требованиям строгой нравственности, - это мы писали. Статьи о том, что, с одной стороны, всего у нас довольно, а с другой - ничего у нас нет, - тоже мы писали. Статьи о том, что все иностранные ситцы и миткали следует безусловно к ввозу запретить, а наши ситцы и миткали, нагрузив на подводы, везти куда глаза глядят, - тоже мы. Статьи о том, что мыслить не воспрещается, но _как мыслить?_ - мы. Странным образом заботы о благоустройстве и благочинии переплетались у нас с заботами о ситцах и миткалях, так что успех или неуспех последних являлся как бы указателем того или другого уровня благочиния. Скажу более: так как ситцы представляли кульминационный пункт, под сению которого ютились все надежды и упования "Удобрения", то по временам мы не прочь были даже допустить вмешательство потрясательных элементов, лишь бы пристроить ситцы. И именно ситцы кубышкинские. Идя по этому пути и постепенно разъяряясь, мы дошли наконец до какого-то прорицающего пафоса. Не довольствуясь изгнанием с внутренних рынков иностранных ситцев, мы требовали такой же проскрипции для ситцев Морозова, потом - Цинделя, и наконец - всех, кроме кубышкинских. Только Кубышкин, только он один мог с пользой для себя (по ошибке мы писали: "для государства") одеть в ситцевые рубахи как русских подданных, так и персиян, бухарцев, хивинцев, индейцев и прочих иноверцев. А также единоверных нам болгар и сербов.
   Этой ситцевой пропаганде сильно помогал Редедя. Каждое утро его под конвоем приводили из смирительного дома в редакцию; тут он на карте вымеривал циркулем кратчайший путь из Москвы в Индию, и выходило ужасно близко. Затем он садился и писал статьи, в которых сыпучим пескам противопоставлял смеющиеся оазисы, а временному недостатку воды - ее благовременное изобилие, и притом отменного качества. Пользуясь сим случаем, он называл верблюдов "кораблями пустыни" и советовал всегда иметь в резерве несколько лишних верблюдов, так как в пустыне они представляют подспорье ("известно, что верблюды..." и т. д.), благодаря которому устраняется недостаток в воде. Хороши также для этой цели кокосовые орехи, покуда они не дозрели и изобилуют молоком.
   Что касается Очищенного, то хроника его имела двойственный характер. В мясоед он писал, что никогда наш high liie не был так оживлен и что на днях была свадьба графа Федорова с княжной Григорьевой и потом бал у молодых. Лестница была устлана роскошными восточными коврами и убрана тропическими растениями, под сению которых, на каждой ступеньке, было поставлено по лакею, в костюмах времен Людовика XV. Одни парики на лакеях, по удостоверению обворожительной хозяйки, стоили по пятидесяти рублей за штуку, а что стоили башмаки и чулки - еще не подано счетов. С наступлением поста Очищенный восклицал: "А теперь, mesdames, надо приниматься за грибки!" - и рассказывал, с каким самоотвержением очаровательная княжна Зизи Прокофьева кушает маринованные рыжички, а почтенные родители смотрят на нее и приговаривают: мы должны сие кушанье любить, ибо оно напоминает нам, что мы в сей жизни путники...
   Результаты этих усилий превзошли все ожидания. Сначала газету покупали только кухарки, но потом стали покупать лакеи, дворники и, наконец, кабатчики. Кабатчик Разуваев говорил прямо, что если б ему удалось отыскать здравомыслящих людей, которые с таким же самоотвержением ежедневно доказывали бы, что колупаевские и вздошниковские водки следует упразднить, а его, разуваевские, водки сделать для всех благомыслящих людей обязательными, то он, "кажется, тыщ бы не пожалел". Но хотя нам были сделаны в этом смысле лестные предложения, однако мы устояли и пребыли верными Кубышкину.
   Дальше - больше. "Удобрение" мало-помалу проникло и в мир бюрократии. Сначала нас читали только канцелярские чиновники, потом стали читать столоначальники, а наконец, и начальники отделения. И тут мы получили лестные предложения от департамента Раздач и Дивидендов, которому мы позволяли себе делать от времени до времени довольно едкие реприманды; однако ж и на этот раз мы устояли и пребыли верными Кубышкину.
   Наконец наступил вожделенный день: "Удобрение" попало в изящные ручки графини Федоровой, рожденной княжны Григорьевой! Последовали настоятельнейшие предложения. Сам граф Федоров приезжал к нам для переговоров. Но мы остались верными Кубышкину.
   Ибо Кубышкин был знамя!
   И многие за это знамя держались!
   А он (т. е. Кубышкин) только пыхтел и радовался, глядя на нас. Передовых статей он лично не читал - скучно! - но приказывал докладывать, и на докладе всякий раз сбоку писал: "верно". Но статьи Очищенного он читал сам от первой строки до последней, и когда был особенно доволен, то в первый же воскресный день, перед закуской, собственноручно подносил своему фавориту рюмку сладкой водки, говоря:
   - Это тебе... в знак!
   Гонорара определенного он нам не назначил, но от времени до времени "отваливал", причем всякий раз говорил: "напоминать мне незачем, я сам вашу нужду знаю". В общем результате, мы были сыты. И чем больше мы были сыты, тем больше ярились.
   Наконец до того разъярились, что стали выбегать на улицу и суконными языками, облитыми змеиным ядом, изрыгали хулу и клевету. Проклинали человеческий разум и указывали на него, как на корень гнетущих нас зол; предвещали всевозможные бедствия, поселяли в сердцах тревогу, сеяли ненависть, раздор и междоусобие и проповедовали всеобщее упразднение. И в заключение - роптали, что нам не внимают.
   И за всем тем, воротившись домой, пили, ели, спали и вообще производили все отправления, какие человеческому естеству свойственны.
   XXIX
   ЗАКЛЮЧЕНИЕ
   В разгаре этой лихорадочной деятельности мы совсем забыли о Стыде.
   Но он об нас не забыл.
   Я помню, что накануне вечером мы общими силами написали громовую статью, в которой доказывали, что общество находится на краю бездны. Дело совсем не в поимке так называемых упразднителей общества, - гремели мы, которые как ни опасны, но представляют, в сущности, лишь слепое орудие в руках ловких людей, а в том, чтобы самую мысль, мысль, мысль человеческую окончательно упразднить. Покуда это не сделано - ничего не сделано; ибо в ней, в ней, в ней, в этой развращающей мысли, в ее подстрекательствах заключается источник всех угроз. И ежели не будет принято в этом смысле энергических мер, и притом в самом неотложном времени, то последствия этой нерешительности прежде всего отразятся на нашей промышленности. Фабрика Кубышкина первая вынуждена будет наполовину сократить производство своих ситцев и миткалей... Спрашивается: что станется с массой рабочих, которую это сокращение производства оставит без заработков? и на кого ляжет ответственность за ту неурядицу, которая может при этом произойти?
   Стыд начался с того, что на другой день утром, читая "Удобрение", мы не поверили глазам своим. Мысль, что эту статью мы сами выдумали и сами изложили, была до такой степени далека от нас, что, прочитав ее, мы в один голос воскликнули: однако! какие нынче статьи пишут! И почувствовали при этом такое колючее чувство, как будто нас кровно обидели.
   Одним словом, мы позабыли...
   Но припоминать все-таки пришлось, и мы припомнили. Работа припоминания началась совершенно случайно. Пришел Очищенный и принес фельетон, в котором рассказывал, что на днях баронесса Марья Карловна каталась на тройке по островам в сопровождении графа Сергея Федорыча. Каждую неделю ходил к нам Очищенный с урочным фельетоном и всегда встречал у нас радушный прием; но на этот раз нам показалось странным: каким образом попал к нам этот злокачественный старик? И мы начали вглядываться в него. Вглядывались, вглядывались, и вдруг что-то в глазах наших осветилось... Сначала один пункт, - потом дальше, дальше - разом целый пожар! Все сновидения, вся явь все разом вспыхнуло.
   - "Удобрение"-то - ведь это наших рук дело!.. - растерянно произнес Глумов.
   - И эта статья, которую мы сейчас читали... тоже наших рук дело! - как эхо, отозвался я.
   Нас охватил испуг. Какое-то тупое чувство безвыходности, почти доходившее до остолбенения. По-видимому, мы только собирались с мыслями и даже не задавали себе вопроса: что ж дальше? Мы не гнали из квартиры Очищенного, и когда он настаивал, чтоб его статью отправили в типографию, то безмолвно смотрели ему в глаза. Наконец пришел из типографии метранпаж и стал понуждать нас, но, не получив удовлетворения, должен был уйти восвояси.
   Кое-как, однако ж, газетное дело уладилось. В трактире "Ерши" нашли на наше место двух публицистов, привели к Кубышкину и засадили за работу. Через два часа передовая статья была уж готова. В ней доказывалось, что ежели для пьющих важно определить, с какой именно рюмки они приходят в опьянение, то тем паче необходима подобная определительность в разных отраслях административной деятельности. Ибо везде человек встречается с этою роковою рюмкой, но только тот называется мудрым, который умеет предугадать ее и воздержаться.
   Это было не в бровь, а прямо в глаз, но Кубышкин понял это только тогда, когда читатели потребовали от него объяснений. Тогда, делать нечего, пришлось этих публицистов рассчитать и посылать за другими в гостиницу "Москва".
   Нашли и там пару. Эти поправили дело, написав от редакции объяснение, в котором удостоверили, что все сказанное в предыдущем нумере об рюмках есть плод недоразумения и что новая редакция "Удобрения" (меня и Глумова Кубышкин уже уволил) примет притчу о роковой рюмке лишь для собственного поучения. Затем следовала большая передовая статья, в которой развивалась мысль, что по случаю предстоящих праздников пасхи предстоит усиленный спрос на яйца, что несомненно сообщит народной промышленности новый толчок. А ежели к этому прибавить куличи и пасхи, то вот вам, в каких-нибудь два-три дня, целый лишний миллион, пущенный в народное обращение!
   А мы между тем все еще сбирались с мыслями. Мы даже не говорили друг с другом, словно боялись, что объяснение ускорит какой-то момент, который мы чувствовали потребность отдалить. И тут мы лавировали и лукавили, и тут надеялись, что Стыд пройдет как-нибудь сам собою, измором...
   Но вдруг мы почувствовали тоску. Не ту тоску праздности, которую ощущает человек, не знающий, как убить одолевающий его досуг, и не ту бессознательно пьяную прострацию сил, которая приводит человека к петле, к проруби, к дулу пистолета. Нет, это была тоска вполне сознательная, трезвая, которая и разрешения требовала сознательного, а не случайного. Боль, которую она приносила за собой, была тем мучительнее, что каждый ее укол воспринимался не только в той силе, которая ей присуща, но и в той, утроенной, удесятеренной, которую ей придавал доведенный до болезненной чуткости организм. Это была не казнь, а те предшествующие ей четверть часа, в продолжение которых читается приговор, а осужденный окостенелыми глазами смотрит на ожидающую его плаху.
   Одним словом, это была тоска проснувшегося Стыда...
   Мы не спрашивали себя, что такое Стыд, а только чувствовали присутствие его. И в нас самих, и в обстановке, которою мы были окружены, и на улице везде. Стыд написан был на лицах наших, так что прохожие в изумлении вглядывались в нас...
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Что было дальше? к какому мы пришли выходу? - пусть догадываются сами читатели. Говорят, что Стыд очищает людей, - и я охотно этому верю. Но когда мне говорят, что действие Стыда захватывает далеко, что Стыд воспитывает и побеждает, - я оглядываюсь кругом, припоминаю те изолированные призывы Стыда, которые от времени до времени прорывались среди масс Бесстыжества, а затем все-таки канули в вечность... и уклоняюсь от ответа.
   ИЗ ДРУГИХ РЕДАКЦИЙ
   СОВРЕМЕННАЯ ИДИЛЛИЯ. X {8}.
   {* См. "Отеч. зап." за прошлый год.}
   Было уже около полудня, когда мы проснулись мрачные и вдобавок одержимые нестерпимой головной болью. Долгое время ходили мы рядом взад и вперед по комнатам, не говоря ни слова, опустивши глаза в землю, словно совестясь друг друга. Заключительное пьянство вчерашнего вечера как будто накинуло покров на все прошлое. Припоминалось что-то, но неясно, в виде обрывков. Вынырнет вдруг - и опять сейчас же утонет. Или вдруг мучительно загорится, словно весь мозг насквозь прожжет, и опять затихнет. "Что такое было? что теперь происходит?" - вот единственная мысль, которая с некоторою ясностью выделялась из этого хаоса.
   Должно быть, однако ж, усиливаясь разрешить этот вопрос, я кой-что припомнил-таки, потому что вдруг из груди моей вырвалось восклицание:
   - Чем же это кончится?
   Глумов посмотрел на меня исподлобья и, ни слова не ответив, продолжал шагать.
   - Неужто надо идти еще дальше, чтобы установить в квартале свою репутацию? - настаивал я, - вспомни, что вчера говорил Очищенный! Эти анекдоты, эта мораль,... ведь стены квартиры нашей, я думаю, провоняли от этих разговоров! Глумов! Да отзовись же! Не молчи!
   - Продолжай, любезный, я слушаю.
   - Помнишь, как он говорил: "сыт, одет, обут - и молчи"? Помнишь?
   - Помню.
   - И еще, как он рассказывал про свои подвиги у Доминика: "Съешь три куска кулебяки, а при расчете говоришь один"?
   - Помню и это.
   - Ведь от этих анекдотов смрад по земле идет!
   - А ты думал, что, "установляя репутацию", райские духи нюхаючи ходят?
   - Как же, однако, с этим быть? Что делать?
   - Прежде всего отказаться от бесполезного нытья, а потом опохмелиться, потому что голова смерть трещит.
   Глумов подошел к буфетному шкапику, и через несколько мгновений я уже слышал, как он считал: рюмка, две рюмки, три рюмки. Разумеется, и я последовал его примеру, так что не прошло и четверти часа, а мы беседовали уж совсем молодцами.
   - Может быть, мы поступили несколько легкомысленно, решившись вступить на стезю квартальной благонамеренности, - говорил Глумов, - но вернуться назад, не сделавши еще и половины пути, по-моему, не расчет. До сих пор мы только одно выполнили: восприняли звериный образ, но это далеко не исчерпывает всего содержания задачи. Теперь наступает главное и самое интересное: применение звериного образа к звериным поступкам. Вспомни программу, которую мы сами для себя начертали, - и смирись.
   - Но разве нельзя уйти, не доведя этой программы до конца?
   - Нельзя. По крайней мере, я не уйду, да и тебя не пущу. Помилуй, ведь это все равно, что десять лет школьные тетрадки зубрить, да вдруг перед самым выпускным экзаменом бежать! Нельзя это. Я хочу по всем предметам пять с крестом получить: и двоеженство устрою, и подлог совершу, и жида окрещу. И тогда уверенными стопами пойду в квартал и скажу: господа будочники! Надеюсь, что теперь даже прозорливейший из вас никаких политических неблагонадежностей за мной не увидит!
   - Ну, не хвались! Нынче, брат, требованья-то куда дальше против прежнего ушли! Вот кабы кассу обокрасть - ну, тогда точно...
   - Да, кассу, это, разумеется, был бы настоящий сюпрем. Но ведь и то сказать, не всякому это предоставлено, ибо не всякий в близком расстоянии от кассы находится.
   Затем мы выпили еще по рюмке и окончательно разгулялись. Вспомнили, что к четырем часам нам нужно ехать на смотринный обед к Парамоновской "штучке", и в ожидании вожделенного часа пошли промяться на Невский.
   По обыкновению, проходя мимо монументов, умилялись.
   - Я думаю, - сказал Глумов, - великая монархиня взирает на нас с горних высот и говорит: как при мне места сии изобиловали людьми благомыслящими, так и ныне таковыми изобилуют, и впредь изобиловать будут!
   Потом поравнялись с собором и, увидев, что тайный советник Стрекоза остановился и снял шляпу, сняли и мы свои. Затем, подойдя к Доминику, почувствовали голод, взяли по три куска кулебяки и, вспомнив завет Очищенного, при расчете сказали, что съели только по два куска.
   - Послушай, да ведь это воровство! - сказал я Глумову, когда мы возвращались домой.
   - Не знаю, как тебе сказать, друг мой, - ответил он мне, - но, во всяком случае, могу утверждать наверное, что деяние, которое мы совершили, не принадлежит к числу таких, кои заключают в себе потрясательный характер.
   - Помилуй! Как же не потрясательный, коли мы прямо воруем! Ведь это значит, что мы, так сказать, самым делом потрясаем принцип собственности.
   - Потрясаем, это так. Но, во-первых, мы потрясли его только на пять копеек, а во-вторых...
   - Позволь! Ведь, в сущности, все равно, что на пять копеек, что на миллион... все-таки воровство. Вот Юханцев, например... Надеюсь, что это потрясение?
   - Нет, не потрясение, потому что он потряс потихоньку. Пускай все потрясают - это уж дух века такой, - пусть потрясают ящики земские, ящики казенные, ящики компанейские, но пусть делают это потихоньку, памятуя, что потрясение, яко принцип, возбраняется!
   - Но ведь Юханцев...
   - Он свое получит. Вероятно, уедет в места более или менее отдаленные... Теперь представь себе такой случай. Предположи, что он делом ничего не потряс, не похитил ни на пять копеек, ни на миллион, а взамен того пришел и сказал громко: я не хочу вашего миллиона, но утверждаю, что не менее вас имею право на него, имею, имею, имею! Ведь дело-то, пожалуй, не местами более или менее отдаленными для него разыгралось бы, а чем-нибудь поважнее. Вот эго-то я и разумею под именем деяний, имеющих потрясательный характер. Понимаешь?
   - Клянусь, не понимаю.
   - Чудак! Как же ты не понимаешь, что ни мы, утаившие у Доминика пятак, ни Юханцев, утаивший миллион, - мы совсем ничего не потрясли, а просто украли, и больше ничего. Допустим, однако ж, даже, что ты прав, что элемент потрясения отчасти входит и в эти деяния, но какого же рода это потрясение? Это потрясение частное, единичное и, в конце концов, даже безобидное. Ты потряс Доминика, Доминик потрясет прочих потребителей, потребители, в свою очередь, тоже потрясут каждый по мере сил своих... Посмотришь - ан все в расчете! Понимаешь теперь?
   - Кто же нибудь, однако ж, останется на бобах?
   - Само собой. Но этот, который останется на бобах, зане ему потрясать ничего не дано, этот, любезный друг, не скажет. Земля, огонь, воздух, вода многое значат на жизненном пире, да голоса не имеют. Так-то, голубчик.
   В эту минуту мы поравнялись со Старо-Палкиным трактиром и как раз наткнулись на Очищенного, который опрометью сбегал с крыльца.
   - Куда? Что так спешно?
   Но он торопливо махнул рукой и почти что на бегу уж объяснил, что его некто обыграл на два рубля в биллиард, так он отпросился на минутку...
   - И не воротишься?
   - Помилуйте! У меня и в кармане всего полтинник! С этими словами он приударил еще шибче, так что через минуту мы уже смутно видели, как вдали мелькали его ноги.
   - Вот тебе и пример в подтверждение, - сказал Глумов, - неизвестный биллиардным кием потряс Очищенного на два рубля, а Очищенный в эту минуту на ту же сумму потрясает его быстрыми ногами! И в конце концов - оба в расчете.
   Странное дело! Я очень хорошо сознавал, что слова Глумова представляют сплошной и совершенно наглый парадокс, и в то же время чувствовал, что обличить этот парадокс нет возможности. Выходило что-то совершенно чудовищное: приготовление к преступлению наказуемее, нежели совершение преступления, то есть преступнее слова, слово преступнее действия. Что-то совершенно противоположное обычному юридическому порядку. А между тем это так, это встречается на каждом шагу. Везде две меры, двое весов. И так это сбилось, перепуталось, что надо только удивляться прозорливости и наметке тех, которые сразу угадывают, куда следует одну меру применить, а куда другую.
   - Не воровать в наше время нельзя, - разглагольствовал между тем Глумов, - потому что не воровать - это значит не идти рядом с веком. Но надобно воровать по моде, "как принято", - в этом и секрет весь. Юханцев поступил несколько грубо: он "вынул" из ящика - вот за это и состоит под судом. Но если б он, например, взял на себя реализацию облигаций или закладных листов и при этом положил в карман "провизию" даже, может быть, вдвое большую, то никто бы этого ему и в укор не поставил. Вот как надобно воровать. Чтоб и в заседание суда не попасть, и миллионы за собой навсегда закрепить, и финансистом прослыть. Вот и мы с тобой тоже в некотором роде "провизию" получили, в форме лишнего куска кулебяки. Мы не "вынули" этого куска, не спрятали его, а просто воспользовались обстоятельствами. Народу много набралось, приказчик засевался, гарсоны временно отлучились - вот мы, не будь дураки, и воспользовались. Это даже не воровство, а очень сложная комбинация. Другой разиня век свой ест два пирога, а платит за три, а мы с тобой в одну минуту изловчились наоборот! Правильно ли мы поступили? Правильно! Потому что за что же бы Доминик с разини за лишний пирог получал, если бы при этом не принимались в расчет люди, действующие в духе времени? А если бы, наконец, нас и поймали, то и тут есть оправдание: забыли - к дело с концом! Неужто нам жаль пятаки!
   СКАЗКА О РЕТИВОМ НАЧАЛЬНИКЕ, КАК ОН САМ СВОИМИ ДЕЙСТВИЯМИ В ИЗУМЛЕНИЕ БЫЛ ПРИВЕДЕН
   В некотором царстве, в некотором государстве жил-был ретивый начальник. А случилось это очень давно, в ту пору, когда промежду начальства два главных правила в руководство приняты были. Первое правило: чем больше начальник вреда делает, тем больше отечеству пользы принесет. Науки упразднит - польза; город спалит - польза; население испугает- еще того больше пользы. Предполагалось, что отечество завсегда в расстроенном виде от прежнего начальства к новому доходит, так пускай оно сначала, через вред, остепенится, от бунтов отвыкнет, а потом отдышится и настоящим манером процветет. А второе правило: как можно больше мерзавцев в распоряжении иметь, потому что обыватели своим делом заняты, а мерзавцы - люди досужие и ко вреду способные.