Страница:
Мы легко объяснились насчет цели нашего приезда в Благовещеское, но когда узнали, как странно поступал в этом деле Праздников, то так и ахнули.
- Знаете ли, чему вы за это подвергаетесь? - с азартом накинулся я на него. - Что вы такое наделали? разве таковы правила, на основании которых в данном случае надлежит поступать?
Но Праздников, по-видимому, даже не понимал, в чем дело.
- Каки таки правила, - удивлялся он, - кабы он был человек, а то... жид! да и жид-то какой... клоп! Мошка! раздевайся!
Сначала Мошка было заметался; но фатум, очевидно, уже тяготел над ним, и он разделся...
- Вот ведь он какой! - воскликнул Праздников, ткнув в него пальцем, - а вы о каких-то правилах толкуете... правила!
С этими словами он раздвинул правую пятерню и, ущемив Мошку за ребра между первым и указательным перстами, поднял его на воздух.
Это было движение фатальное. Оттого ли, что старческая рука ослабла, или оттого, что Мошка непокойно держал себя "между перстов", как бы то ни было, но тело его моментально выскользнуло из дьяконской пятерни и громко шлепнулось в воду. Не успели мы опомниться, как злосчастный Мошка испустил раздирающий крик, затем сделал два-три судорожных движения в воде... и смолк.
Это была уже уголовщина.
Я взглянул на Глумова и встретил и его устремленные на меня глаза. Мы поняли друг друга. Молча пошли мы от пруда, но не к дому, а дальше. А Праздников все что-то бормотал, по-видимому, даже не подозревая страшной истины. Дойдя до конца парка, мы очутились на поле. Увы! в этот момент мы позабыли даже о том, что оставляем позади четверых верных товарищей...
Перед нами лежали три сказочные дороги: прямо, направо и налево...
XXVII
Замечательно, что раз человек вступил на стезю благонамеренности, он становится деятелен, как бес. Бежит во все лопатки вперед, и уже никакие ухищрения либерализма, как бы они ни были коварны, не остановят его. Подставьте ему ножку - он перескочит; устройте на пути забор - перелезет; киньте поперек реку - переплывет; воздвигните крепостную стену - прошибет лбом.
Около полден мы были уже в Бежецке...
Нас самих это изумило. Вот уже третий город Тверской губернии, в который бросает нас судьба. Зачем? Не хочет ли она дать нам почувствовать, что мы посланы в мир для того, чтоб издать статистическое описание городов Тверской губернии? Ведь существует же мнение, что всякий человек с тем родится, чтоб какую-нибудь задачу выполнить. Один - для того, чтоб опустошить огнем и мечом, другой - для того, чтоб опустошенное восстановить, третий, наконец, для того, чтоб написать статистическое описание города Череповца. Я лично знал человека, который с отличием окончил курс наук, и потом двадцать лучших лет жизни слонялся по архивам, преодолевал всякие препятствия, выслушивал от архивариусов колкости - и, в конце концов, издал сочинение под названием "Род купцов Голубятниковых". И в тот самый день, когда был выдан из цензурного комитета билет на выпуск книги, умер. Или, говоря другими словами, все земное совершил.
Как бы то ни было, но я решительно уклонился от осмотра бежецких достопримечательностей и убедил Глумова прямо отправиться на станцию железной дороги, с тем чтобы с первым же поездом уехать в Петербург. Однако ж и на этот раз случилось обстоятельство, которое удержало нас в прежней фантастической обстановке.
В станционном зале мы нашли многочисленную компанию, которая ела, пила и вела шумную беседу. По объяснению буфетчика, компанию составляли представители весьегонской интеллигенции, которые устроили кому-то проводы. Не успели мы проглотить по рюмке водки, как начались тосты. Застучали стулья, пирующие встали, и один из них звонко и торжественно провозгласил:
- За здоровье нашего русского Гарибальди!
Мы невольно обернулись и - можете себе представить наш испуг! - в самом челе стола, в роли виновника торжества, увидели... Редедю!
Трудности египетского похода нимало не изменили его {Напоминаю читателям, что Редедя - странствующий полководец, который только что воевал в Египте, по приглашению Араби-паши (Прим. M. E. Салтыкова-Щедрина.)}. По-прежнему лицо его было похоже на улыбающийся фаршированный сычуг; по-прежнему отливала глянцем на солнышке его лысина и весело колыхался овальный живот; по-прежнему губы припухли от беспрерывного закусывания, а глаза подергивались мечтательностью при первом намеке об еде. Словом сказать, по-прежнему все в нем было так устроено, чтоб никому в целом мире не могло прийти в голову, что этот человек многие царства разорил, а прочие совсем погубил...
Разумеется, мы сейчас же присоединились к сонму чествователен.
В два слова Редедя рассказал нам свои похождения. Дело Араби-паши не выгорело. Это ему Редедя на первом же смотру предсказал. - Представьте себе, вывели на смотр войско, а оно три дня не евши; мундирчики - в лохмотьях, подметки - из картонной бумаги, ружья - кремневые, да и кремней-то нет, а вместо них чурки, выкрашенные под кремень. "Поверишь ли, - говорит Араби, все было: и сухари, и мундиры, и ружья - и все интендантские чиновники разворовали!" - Да позволь, говорю, мне хоть одного, для примера, повесить! - "Нельзя, говорит, закона нет!" - Это в военное-то время... закон!! Впрочем, и это бы еще ничего, а вот что уж совсем худо: выправки в войске нет. Им командуют: ребята, вперед! - а они: у нас, ваше благородие, сапог нет! - Ну, натурально, стали отступать. Отступали-отступали, наконец смотрю: где войско? - нет никого! - Насилу удрал. - А теперь Редедя возвращается из поездки по Весьегонскому уезду, куда был приглашен местной интеллигенцией для чествования, в качестве русского Гарибальди.
- Да здравствует русский Гарибальди! - крикнули в один голос весьегонские интеллигенты.
Они имели вид восторженный. Будучи от природы сжигаемы внутренним пламенем и не находя поводов для его питания в пределах Весьегонского уезда, они невольно переносили свои восторги на предприятия отдаленные, почти сказочные, и с помощью воображения успевали обмануть себя. Даже теперь, в виду несомненного поражения Редеди, они не лишали его доверия и продолжали уповать, что когда-нибудь он их разутешит. И вот, обездоленные всевозможными бреднями и антибреднями, они не задумываются на последние гроши выписать Редедю, чтобы хотя по поводу египетских дел излить ту полноту чувства, которая не нашла себе удовлетворения ни в вопросе о заготовлении белья для земских больниц, ни в вопросе об установлении на мостах и переправах однообразных и необременительных такс...
Они не производят ни плисов, ни миткалей; поэтому открытие пути в Индию отнюдь не может непосредственно их интересовать. Но они испытывают адскую скуку, и вследствие этого Редедя, который всю жизнь тормошился и никогда не унывал, вызывает в них восторг. Стало быть, не все еще затянуло болото; стало быть, есть еще возможность о чем-то думать, на что-то тратить силы, помимо распределения пунктов для содержания земских лошадей... И вот они жадно вглядываются в это смутное "нечто" и вопиют: да здравствует наш русский Гарибальди!
- Прогоны-то получил ли? - озаботился за Редедю Глумов.
- Прогоны мне Араби-паша в оба конца вперед уплатил, равно как и полугодовое жалованье не в зачет, - ответил Редедя, - ну, а порционы, должно быть, придется на том свете угольками получить.
- Ах, Полкан Самсоныч, Полкан Самсоныч! когда-то угомонишься ты!
Оказалось, что он угомонится лишь тогда, когда покорит под нозе торгаша-англичанина, который у него "вот где сидит".
- Да на какой тебе его ляд?.. - начал было Глумов, но весьегонцы так на него окрысились, что он счел более благоразумным умолкнуть.
Из последующего разговора выяснилось, что Редедя ненавидел англичанина, во-первых, за то, что он торгаш и возвышенных чувств не имеет, а во-вторых, за то, что он препятствует сбыту московских плисов и миткалей и тем замедляет разрешение восточного вопроса. Но существовало, сверх того, обстоятельство, затрогивавшее Редедю лично. Еще будучи кадетом, он купил однажды перочинный ножичек, на лезвии которого было выштамповано "аглицкой", а через два дня этот ножичек сломался - "вот вам доказательство!". А после того он стал покупать завьяловские ножички, и они не ломаются - "вот вам другое доказательство!". С тех пор и стало в нем накапливаться: то платок "аглицкой" полиняет, то сукно "аглицкое" окажется с пятнами. И теперь у него такой проект: пробраться с горстью храбрецов в Индию и уговорить тамошних вассальных державцев свергнуть постыдное английское иго. С этою целью он спешит теперь в Кашин, где у него назначено совещание с местными виноделами, а из Кашина проедет в Москву, где уж все на мази. В Москве купит географию Смирнова и по первопутке, через Саратов, Кандагар и Кашемир, укатит прямо в то самое место, где раки зимуют.
- Места-то какие: Кашемир, Гюллистан! - восклицает он, играя животом, женщины-то какие! "Груди твои, как два белых козленка! лоно твое..." ффу!
Одним словом, так всех растревожил, что разгоряченные весьегонцы хором грянули: _вот мчится тройка удалая!_ - а Глумов поцеловал виновника торжества в лысину и взволнованным голосом произнес:
- Пошли тебе бог! Признаться, сказать, не чаял я, чтобы развязка была так близка, ну, а теперь вижу...
Разговорились, конечно, и об Египте. Любопытнейшая страна. Каждый год в ней происходит разлитие Нила, и когда вода спадет, то образуется почва, в которую стоит только зерно бросить, а потом только знай поспевай собирать. Собственно египтяне представляют собою аристократию и исповедуют магометанство, а чернядь - феллахи, которые исповедуют все, что велят. В древности страной правили фараоны, а теперь правят хедивы, которые платят дань султану турецкому, но постоянно с ним пикируются. При фараонах воздвигнуты были пирамиды и обелиски, при хедивах ничего не воздвигнуто. Один из фараонов погиб в Красном море, преследуя евреев, и Редедя лично то место осматривал. Старожилы рассказывают, что в старину здесь, полевее, брод был, а фараон ошибся, взял вправо, да так с колесницей и ухнул. Но главное украшение и надежду Египта составляют крокодилы. Способнейших из них назначает хедив губернаторами в дальние провинции: Дарфур, Судан и т. д. А так как крокодилы в Египте плодятся беспрепятственно, то и недостатка в кандидатах на губернаторские места никогда не бывает, чему многие иностранные государства завидуют.
- Ну, а еда в Египте какова? - полюбопытствовал Глумов.
- Еда - средственная. Феллахи - те ящерицами питаются; а градоначальники и военачальники хоть и сладко жрут, но все пальцами. И непременно поджавши ноги,
- Тсс...
- Зато по женской части - малина! Не успеешь, бывало! мигнуть ординарцу: как бы, братец, баядерочку промыслить - глядь, а уж она, бестия, тут как тут! Тело смуглое, точно постным маслом вымазанное, груди - как голенища, а в руках - бубен! "Эй, жги, говори!" - ни дать ни взять как в Москве, в Грузинах.
Из закусок в Египте только сардинки и можно есть. Сельди - с запашком, а икры да балыка ни за какие деньги достать нельзя. Финансов там и в заводе нет; рублей не видать, а водятся полтинники, да и те смахивают на четвертаки. Так что приходится занимать солдат усиленным моционом, чтобы они забыли об жалованье. Торговля ведется исключительно сфинксами и мумиями, а много ли ими наторгуешь? Судов - нет, а вместо них правило: сколько заслужил, столько и получи! Равным образом нет ни наук, ни литературы, а следовательно, нет и превратных толкований. Упований у египтян тоже нет, кроме одного: когда русские выгонят торгашей-англичан из Индии, тогда и они поправятся. А почему и в каком смысле "поправятся" - неизвестно. Известно только, что каждый раз, как он, Редедя, развивал свои предположения относительно Индии, то даже крокодилы - и те плакали.
Много и кроме этого любопытного рассказал Редедя про Египет, но иногда почему-то сдавалось, что он словно не об Египте, а об Весьегонском уезде разговаривает. Например? и весьегонцам хочется Индию под нозе покорить, и египтянам - тоже, а зачем - ни те, ни другие не знают. Или: и в Египте насчет недоимок строго, и в Весьегонском уезде строго, а денег ни тут, ни там - нет.
Чем-то фантастическим отдавало от этих рассказов, а мы все-таки слушали и наматывали себе на ус. Что такое Редедя? откуда он вышел? в силу чего мечется? действительно ли он додумался до какой-то задачи, или же задача свалилась к нему зря? а может быть, и не задача совсем, а просто, как говорится, восц_а_. Или, может быть, сказок он в детстве начитался, как Иванушко-дурачок жар-птицу добывал, на саночках-самокаточках ездил, на ковре-самолете летал. Ну, и пошел по следам. Глумов даже не утерпел, чтоб не формулировать этих догадок.
- Слушаю я тебя, голубчик, - сказал он, - да только диву даюсь. Так ты говоришь, так говоришь, что другому, кажется, и слов-то таких ни в жизнь не подобрать... Точно ты из тьмы кромешной выбежал, и вдруг тебя ослепило... И с тех пор ты ни устоять, ни усидеть не можешь...
- И не усижу, - твердо ответил Редедя, - покуда хоть один торгаш-англичанин остается в Индии - не усижу!
А весьегонцы слушали эти речи и плескали руками. И кричали: браво, русский Гарибальди! живио! уррааа! А один, помоложе, даже запел: allons, enfants de la patrie... {Вперед, отечества сыны ("Марсельеза").}
Плескали руками и мы с Глумовым, во-первых, потому, что попробуй-ка в сем разе не поплескать - как раз в изменники попадешь, а во-вторых, и потому, что, в сущности, это была своего рода беллетристика, а до беллетристики все мы, грешным делом, падки. И Глумов очень чутко выразил общее настроение, сказав:
- Шествуй, брат! такая уж, видно, у тебя планида... Но географию Смирнова все-таки купи, потому что в противном случае, подобно древнему фараону, заедешь вправо, и тогда поминай как звали!
Разговор этот, вместе с возгласами и перерывами, длился не более часа, а все, что можно было сказать, было уже исчерпано. Водворилось молчание. Сначала один зевнул, потом - все зазевали. Однако ж сейчас же сконфузились. Чтобы поправиться, опять провозгласили тост: за здоровье русского Гарибальди! - и стали целоваться. Но и это заняло не больше десяти минут. Тогда кому-то пришла на ум счастливая мысль: потребовать чаю, - и все помыслы мгновенно перенеслись к Китаю.
- Вот бы нам куда! - молвил один из весьегонцев.
- Уж мы одной ногой - там-с! а со временем и другой ногой будем-с! обнадежил Редедя и при этом сообщил, что китайцы производят торговлю чаем, фарфором и тушью, а питаются птичьими гнездами.
Опять водворилось молчание. Вдруг один из весьегонцев начал ожесточенно чесать себе поясницу, и на лице его так ясно выступила мысль о персидском порошке, что я невольно подумал: вот-вот сейчас пойдет речь о Персии. Однако ж он только покраснел и промолчал: должно быть, посовестился, а может быть, и чесаться больше уж не требовалось.
Пользуясь этою передышкой, я сел на дальнюю лавку и задремал. Сначала видел во сне "долину Кашемира", потом - "розу Гюллистана", потом - "груди твои, как два белых козленка", потом - приехал будто бы я в Весьегонск и не знаю, куда оттуда бежать, в Устюжну или в Череповец... И вдруг меня кольнуло. Открываю глаза, смотрю... Стыд!! Не бичующий и даже не укоряющий, а только как бы недоумевающий. Но одного этого "недоумения" было достаточно, чтоб мне сделалось невыносимо жутко.
Целая масса вопросов вдруг закружилась в моей голове. Как будто я только сейчас проснулся после долгого сна, наполненного безобразнейшими сновидениями. Сновидения эти стояли передо мной как живые, со всеми живыми подробностями, почти доступными осязанию; и так как они воплощали собой вчерашний день, то я не только отказаться от них, но и усомниться в их подлинности не мог. Но и за всем тем я не понимал. Я отдавал себе вполне ясный отчет в фактической стороне этих сновидений: в какой форме они зародились, как потом перешли через целую свиту лиц, городов, местностей (Иван Тимофеич, Балалайкин, Очищенный, Корчева, Самарканд и т. д.), но какую связь имели эти изменения форм с моим внутренним существом, с моим сознанием - этого я никак проследить не мог. Очевидно, я жил под влиянием какого-то страшного нравственного угнетения, которое низводит человека на степень автомата. Я помнил, что познакомился с Парамоновым, с Прудентовым, с Редедей, что был в Корчеве, в Кашине, но в силу чего я сделал эти знакомства и совершил эти путешествия - я не мог понять. Очевидно, что даже теперь, в эту минуту, я был угнетен. И чувствовал, что у меня замирает сердце, что все мое существо переполнено смутной тревогой и что глаза мои почти инстинктивно избегают встречи с посторонним взором...
Так подействовала на меня встреча с Стыдом.
- За здоровье русского Гарибальди! живио! уррааа! - опять и опять грянуло в моих ушах.
Стулья на этот раз усиленно застучали. В зале произошло общее движение. Дорожный телеграф дал знать, что поезд выехал с соседней станции и через двадцать минут будет в Бежецке. В то же время в залу ворвалась кучка новых пассажиров. Поднялась обычная дорожная суета. Спешили брать билеты, закусывали, выпивали. Стыд - скрылся. Мы с Глумовым простились с Редедей и выбежали на платформу. Как вдруг мой слух поразил разговор.
- На самом, значит, мелком месте, - рассказывала одна чуйка другой, только рыло и окунули, даже затылка не замочили!..
- Подох?
- Тут же и пузыри стал пущать. Дьякон-то, вишь, слепой: стоит да бормочет, а их и след простыл!
- Сколь много ноне этой пакости завелось! Беспременно это дело разъяснить надо!
- Товарищей ихних и теперь за караул взяли. Четверо. И баба с ними увязалась. Сегодня же всех в Кашин отправили. А за теми, за двоими, во все концы гонцов разослали...
Мы с Глумовым стояли друг против друга и безмолвно прислушивались.
- Начинается! - наконец произнес я.
- И какая, братец, это с моей стороны была гадость! - ответил он, даже об Фаинушке позабыл... убежал!
- Послушай... а ведь нам в Кашин ехать надо! - предложил я.
- И непременно вместе с Редедею, - прибавил Глумов. - И его будут искать, и Балалайкина, и Прудентова... всех!
- Ты думаешь, стало быть, что теперь _все... все_ дела наши должны обнаружиться?
- Непременно _все_. И я уверен, что и Иван Тимофеев, и Прудентов, и Балалайкин - _все_ непременно соберутся в Кашине. Вот увидишь. Что такое сама по себе смерть жида? Это один из эпизодов известных веяний - и больше ничего. Не этот факт важен, а то, что времена назрели. Остается пропеть заключительный куплет и раскланяться.
Я слушал глумовские предсказания и сопоставлял их с недавним появлением Стыда. И чем более я думал над этим, тем больше находил связи, тем больше убеждался, что времена действительно созрели.
В два слова мы объяснили Редеде о тяжком подозрении, которого безвинно мы сделались жертвою. Но он выслушал нас с обычным своим легкомыслием и, по-видимому, даже не разобрал, в чем дело.
- Жида утопили! - воскликнул он, - и испугались! да я их массами... массами... плотину из них в Западной Двине...
Тройка, долженствовавшая увезти его в Кашин на совещание с виноделами, уже с час ожидала у подъезда. Еще раз провозгласили тост - последний! - и через десять минут мы уже были за стенами Бежецка.
XXVIII
Но здесь я обращаюсь к снисходительности читателя.
Я должен кончить с этой историей, хоть скомкать ее, но кончить. Я сам не рассчитывал, что слово "конец" напишется так скоро, и предполагал провести моих героев через все мытарства, составляющие естественную обстановку карьеры самосохранения. Не знаю, сладил ли бы я с этой сложной задачей; но знаю, что должен отказаться от нее и на скорую руку свести концы с концами.
Во все продолжение моей литературной деятельности я представлял собою утопающего, который хватается за соломинку. Покуда соломинки были, я кое-как держался; но как скоро нет и соломинок - ясное дело, что приходится утонуть.
Я надеюсь, что читатель отнесется ко мне снисходительно. Но ежели бы он напомнил мне об ответственности писателя перед читающею публикой, то я отвечу ему, что ответственность эта взаимная. По крайней мере, я совершенно искренно убежден, что в большем или меньшем понижении литературного уровня читатель играет очень существенную роль.
Мысль о солидарности между литературой и читающей публикой не пользуется у нас кредитом. Как-то чересчур охотно предоставляют у нас писателю играть роль вьючного животного, обязанного нести бремя всевозможных ответственностей. Но сдается, что недалеко время, когда для читателя само собой выяснится, что добрая половина этого бремени должна пасть и на него.
Впрочем, это материя пространная, и речи об ней должны быть пространные...
Вкратце наши дальнейшие похождения заключались в следующем:
Приехавши в Кашин, мы немедленно отъявились к Ивану Иванычу. Но последний, похвалив нас за то, что мы не обегаем кашинского суда, объявил, что нас уже ищут. И не по одному только делу об утоплении жида, но и по всем вообще содеянным нами в разное время и в разных местах преступлениям. Ищут также и Редедю, который обвиняется в сношениях с египетскими агитаторами и в распространении вредных мечтаний в среде московских ситцевых фабрикантов. Для опознания наших личностей в Кашин привезен под караулом один из вреднейших злоумышленников, (не Иван ли Тимофеич? - мелькнуло у меня в голове), который уже имел очной свод с пойманными в селе Благовещенском четырьмя сообщниками нашими, и последние во всем чистосердечно признались. Затем остается сделать такой же очной свод с нами, и нас завтра же увезут, за караулом, на судбище в Петербург.
И так как у Ивана Иваныча, в минуту нашего посещения, собралась партия в винт и между винтящими оказался и прокурор, то нас, не откладывая дела в долгий ящик, отправили в острог. Там мы нашли, кроме товарищей по путешествию, еще Ивана Тимофеича, который, как увидел нас, сейчас же воскликнул: "Они самые и есть!" Очной свод был кончен.
В Петербурге нас судили. Прокурор произнес блестящую речь, из которой я приведу лишь то, что касалось меня и Глумова. Мы оба обвинялись в одних и тех же преступлениях, а именно: 1) в тайном сочувствии к превратным толкованиям, выразившемся в тех уловках, которые мы употребляли, дабы сочувствие это ни в чем не проявилось; 2) в сочувствии к мечтательным предприятиям вольнонаемного полководца Редеди; 3) в том, что мы поступками своими вовлекли в соблазн полицейских чинов Литейной части, последствием какового соблазна было со стороны последних бездействие власти; 4) в покушении основать в Самарканде университет и в подговоре к тому же купца Парамонова; 5) в том, что мы, зная силу законов, до нерасторжимости браков относящихся, содействовали совершению брака адвоката Балалайкина, при живой жене, с купчихой Фаиной Стегнушкиной; 6) в том, что мы, не участвуя лично в написании подложных векселей от имени содержательницы кассы ссуд Матрены Очищенной, не воспрепятствовали таковому писанию, хотя имели полную к тому возможность; 7) в том, что, будучи на постоялом дворе в Корчеве, занимались сомнительными разговорами и, между прочим, подстрекали мещанина Разно Цветова к возмущению против купца Вздолшикова; 8) в принятии от купца Парамонова счета, под названием "Жизнеописание", и в несвоевременном его опубликовании, и 9) во всем остальном.
К нашему счастью, обвинитель слишком увлекся щегольскою стороной своей задачи и потому был чересчур уж блестящ. Он в особенности настаивал на девятом пункте обвинения; а так как этот пункт требовал абсолютной свободы красноречия, то, мало-помалу, обвинитель действительно освободил себя от всех уз, кроме мундира. Фактическая сторона не только отодвинулась на задний план, но совсем исчезла. Образовалась картина, в которой, сверх грома и молнии, было еще и землетрясение. А так как над землетрясением человеческий суд не властен, то вышло пустое дело.
Мы защищались сами и, могу сказать с гордостью, вели это дело очень ловко. Прокурорскому землетрясению мы противопоставили чистосердечный и трогательный рассказ о нашем обращении на путь самосохранения. Мы не отрицали, что грешки за нами водились. Мы даже прямо сознались, что, будучи воспитаны в казенных учебных заведениях, мы охотно поддавались обольщениям разума, но в то же время самым убедительным образом доказали, что обольщения эти были своевременно нами поняты и вполне искуплены последующим нашим поведением. Так что действия, которые составляют, так сказать, ядро обвинения, не только не обвиняют нас, а, напротив, оправдывают и обеляют. Не для сокрытия вредного образа мыслей предприняли мы знакомство с Кшепшицюльским, Прудентовым, Очищенным и проч., а для того, чтобы засвидетельствовать перед целым миром о нашей зрелости и готовности. Мы не хитрили и не расставляли ловушек полицейским чинам, и объятия, которые мы раскрывали им, не были лжеобъятиями. Но ежели и за всем тем в действиях наших усматривается что-либо сомнительное, то это произошло единственно от неопытности и от недостатка руководящих указаний.
- Подобно утлому челну, - говорил прерывистым от волнения голосом Глумов, - носились мы, без кормила и весла, по волнам, и только звезды небесные взирали на нас с высоты. Невинность, сказал где-то бессмертный Шекспир, подобна пустой бутылке, которую можно наполнить каким угодно содержанием. Вот эту-то пустую бутылку и представляли мы собой, ибо хотя первоначальная невинность и была нами утрачена, но обращение наше на путь возрождения подарило нас второю невинностью, еще более прочною, нежели первая. Но напрасно протягивали мы нашу пустую бутылку для наполнения - мы вынуждены были наполнять ее сами, под личною ответственностью, чем придется. Мы раскрывали объятия, а нам устраивали западни; мы устремлялись в лоно, а попадали... в гущу! Можно ли вообразить себе зрелище более потрясающее! Вы видели здесь Кшепшицюльского, господа судьи! видели только в течение нескольких минут, покуда он давал показание... А мы не только видели его, но и играли с ним целые месяцы в карты... единственно для того, чтобы доказать нашу зрелость! И он сдавал игры, при которых объявлявший игру в самом счастливом случае оставался без двух... Вот элементы, которые испытывали нас и на глазах которых совершалось наше возрождение... Но и за всем тем решимость наша не только не поколебалась, но росла с каждым днем больше и больше...
- Знаете ли, чему вы за это подвергаетесь? - с азартом накинулся я на него. - Что вы такое наделали? разве таковы правила, на основании которых в данном случае надлежит поступать?
Но Праздников, по-видимому, даже не понимал, в чем дело.
- Каки таки правила, - удивлялся он, - кабы он был человек, а то... жид! да и жид-то какой... клоп! Мошка! раздевайся!
Сначала Мошка было заметался; но фатум, очевидно, уже тяготел над ним, и он разделся...
- Вот ведь он какой! - воскликнул Праздников, ткнув в него пальцем, - а вы о каких-то правилах толкуете... правила!
С этими словами он раздвинул правую пятерню и, ущемив Мошку за ребра между первым и указательным перстами, поднял его на воздух.
Это было движение фатальное. Оттого ли, что старческая рука ослабла, или оттого, что Мошка непокойно держал себя "между перстов", как бы то ни было, но тело его моментально выскользнуло из дьяконской пятерни и громко шлепнулось в воду. Не успели мы опомниться, как злосчастный Мошка испустил раздирающий крик, затем сделал два-три судорожных движения в воде... и смолк.
Это была уже уголовщина.
Я взглянул на Глумова и встретил и его устремленные на меня глаза. Мы поняли друг друга. Молча пошли мы от пруда, но не к дому, а дальше. А Праздников все что-то бормотал, по-видимому, даже не подозревая страшной истины. Дойдя до конца парка, мы очутились на поле. Увы! в этот момент мы позабыли даже о том, что оставляем позади четверых верных товарищей...
Перед нами лежали три сказочные дороги: прямо, направо и налево...
XXVII
Замечательно, что раз человек вступил на стезю благонамеренности, он становится деятелен, как бес. Бежит во все лопатки вперед, и уже никакие ухищрения либерализма, как бы они ни были коварны, не остановят его. Подставьте ему ножку - он перескочит; устройте на пути забор - перелезет; киньте поперек реку - переплывет; воздвигните крепостную стену - прошибет лбом.
Около полден мы были уже в Бежецке...
Нас самих это изумило. Вот уже третий город Тверской губернии, в который бросает нас судьба. Зачем? Не хочет ли она дать нам почувствовать, что мы посланы в мир для того, чтоб издать статистическое описание городов Тверской губернии? Ведь существует же мнение, что всякий человек с тем родится, чтоб какую-нибудь задачу выполнить. Один - для того, чтоб опустошить огнем и мечом, другой - для того, чтоб опустошенное восстановить, третий, наконец, для того, чтоб написать статистическое описание города Череповца. Я лично знал человека, который с отличием окончил курс наук, и потом двадцать лучших лет жизни слонялся по архивам, преодолевал всякие препятствия, выслушивал от архивариусов колкости - и, в конце концов, издал сочинение под названием "Род купцов Голубятниковых". И в тот самый день, когда был выдан из цензурного комитета билет на выпуск книги, умер. Или, говоря другими словами, все земное совершил.
Как бы то ни было, но я решительно уклонился от осмотра бежецких достопримечательностей и убедил Глумова прямо отправиться на станцию железной дороги, с тем чтобы с первым же поездом уехать в Петербург. Однако ж и на этот раз случилось обстоятельство, которое удержало нас в прежней фантастической обстановке.
В станционном зале мы нашли многочисленную компанию, которая ела, пила и вела шумную беседу. По объяснению буфетчика, компанию составляли представители весьегонской интеллигенции, которые устроили кому-то проводы. Не успели мы проглотить по рюмке водки, как начались тосты. Застучали стулья, пирующие встали, и один из них звонко и торжественно провозгласил:
- За здоровье нашего русского Гарибальди!
Мы невольно обернулись и - можете себе представить наш испуг! - в самом челе стола, в роли виновника торжества, увидели... Редедю!
Трудности египетского похода нимало не изменили его {Напоминаю читателям, что Редедя - странствующий полководец, который только что воевал в Египте, по приглашению Араби-паши (Прим. M. E. Салтыкова-Щедрина.)}. По-прежнему лицо его было похоже на улыбающийся фаршированный сычуг; по-прежнему отливала глянцем на солнышке его лысина и весело колыхался овальный живот; по-прежнему губы припухли от беспрерывного закусывания, а глаза подергивались мечтательностью при первом намеке об еде. Словом сказать, по-прежнему все в нем было так устроено, чтоб никому в целом мире не могло прийти в голову, что этот человек многие царства разорил, а прочие совсем погубил...
Разумеется, мы сейчас же присоединились к сонму чествователен.
В два слова Редедя рассказал нам свои похождения. Дело Араби-паши не выгорело. Это ему Редедя на первом же смотру предсказал. - Представьте себе, вывели на смотр войско, а оно три дня не евши; мундирчики - в лохмотьях, подметки - из картонной бумаги, ружья - кремневые, да и кремней-то нет, а вместо них чурки, выкрашенные под кремень. "Поверишь ли, - говорит Араби, все было: и сухари, и мундиры, и ружья - и все интендантские чиновники разворовали!" - Да позволь, говорю, мне хоть одного, для примера, повесить! - "Нельзя, говорит, закона нет!" - Это в военное-то время... закон!! Впрочем, и это бы еще ничего, а вот что уж совсем худо: выправки в войске нет. Им командуют: ребята, вперед! - а они: у нас, ваше благородие, сапог нет! - Ну, натурально, стали отступать. Отступали-отступали, наконец смотрю: где войско? - нет никого! - Насилу удрал. - А теперь Редедя возвращается из поездки по Весьегонскому уезду, куда был приглашен местной интеллигенцией для чествования, в качестве русского Гарибальди.
- Да здравствует русский Гарибальди! - крикнули в один голос весьегонские интеллигенты.
Они имели вид восторженный. Будучи от природы сжигаемы внутренним пламенем и не находя поводов для его питания в пределах Весьегонского уезда, они невольно переносили свои восторги на предприятия отдаленные, почти сказочные, и с помощью воображения успевали обмануть себя. Даже теперь, в виду несомненного поражения Редеди, они не лишали его доверия и продолжали уповать, что когда-нибудь он их разутешит. И вот, обездоленные всевозможными бреднями и антибреднями, они не задумываются на последние гроши выписать Редедю, чтобы хотя по поводу египетских дел излить ту полноту чувства, которая не нашла себе удовлетворения ни в вопросе о заготовлении белья для земских больниц, ни в вопросе об установлении на мостах и переправах однообразных и необременительных такс...
Они не производят ни плисов, ни миткалей; поэтому открытие пути в Индию отнюдь не может непосредственно их интересовать. Но они испытывают адскую скуку, и вследствие этого Редедя, который всю жизнь тормошился и никогда не унывал, вызывает в них восторг. Стало быть, не все еще затянуло болото; стало быть, есть еще возможность о чем-то думать, на что-то тратить силы, помимо распределения пунктов для содержания земских лошадей... И вот они жадно вглядываются в это смутное "нечто" и вопиют: да здравствует наш русский Гарибальди!
- Прогоны-то получил ли? - озаботился за Редедю Глумов.
- Прогоны мне Араби-паша в оба конца вперед уплатил, равно как и полугодовое жалованье не в зачет, - ответил Редедя, - ну, а порционы, должно быть, придется на том свете угольками получить.
- Ах, Полкан Самсоныч, Полкан Самсоныч! когда-то угомонишься ты!
Оказалось, что он угомонится лишь тогда, когда покорит под нозе торгаша-англичанина, который у него "вот где сидит".
- Да на какой тебе его ляд?.. - начал было Глумов, но весьегонцы так на него окрысились, что он счел более благоразумным умолкнуть.
Из последующего разговора выяснилось, что Редедя ненавидел англичанина, во-первых, за то, что он торгаш и возвышенных чувств не имеет, а во-вторых, за то, что он препятствует сбыту московских плисов и миткалей и тем замедляет разрешение восточного вопроса. Но существовало, сверх того, обстоятельство, затрогивавшее Редедю лично. Еще будучи кадетом, он купил однажды перочинный ножичек, на лезвии которого было выштамповано "аглицкой", а через два дня этот ножичек сломался - "вот вам доказательство!". А после того он стал покупать завьяловские ножички, и они не ломаются - "вот вам другое доказательство!". С тех пор и стало в нем накапливаться: то платок "аглицкой" полиняет, то сукно "аглицкое" окажется с пятнами. И теперь у него такой проект: пробраться с горстью храбрецов в Индию и уговорить тамошних вассальных державцев свергнуть постыдное английское иго. С этою целью он спешит теперь в Кашин, где у него назначено совещание с местными виноделами, а из Кашина проедет в Москву, где уж все на мази. В Москве купит географию Смирнова и по первопутке, через Саратов, Кандагар и Кашемир, укатит прямо в то самое место, где раки зимуют.
- Места-то какие: Кашемир, Гюллистан! - восклицает он, играя животом, женщины-то какие! "Груди твои, как два белых козленка! лоно твое..." ффу!
Одним словом, так всех растревожил, что разгоряченные весьегонцы хором грянули: _вот мчится тройка удалая!_ - а Глумов поцеловал виновника торжества в лысину и взволнованным голосом произнес:
- Пошли тебе бог! Признаться, сказать, не чаял я, чтобы развязка была так близка, ну, а теперь вижу...
Разговорились, конечно, и об Египте. Любопытнейшая страна. Каждый год в ней происходит разлитие Нила, и когда вода спадет, то образуется почва, в которую стоит только зерно бросить, а потом только знай поспевай собирать. Собственно египтяне представляют собою аристократию и исповедуют магометанство, а чернядь - феллахи, которые исповедуют все, что велят. В древности страной правили фараоны, а теперь правят хедивы, которые платят дань султану турецкому, но постоянно с ним пикируются. При фараонах воздвигнуты были пирамиды и обелиски, при хедивах ничего не воздвигнуто. Один из фараонов погиб в Красном море, преследуя евреев, и Редедя лично то место осматривал. Старожилы рассказывают, что в старину здесь, полевее, брод был, а фараон ошибся, взял вправо, да так с колесницей и ухнул. Но главное украшение и надежду Египта составляют крокодилы. Способнейших из них назначает хедив губернаторами в дальние провинции: Дарфур, Судан и т. д. А так как крокодилы в Египте плодятся беспрепятственно, то и недостатка в кандидатах на губернаторские места никогда не бывает, чему многие иностранные государства завидуют.
- Ну, а еда в Египте какова? - полюбопытствовал Глумов.
- Еда - средственная. Феллахи - те ящерицами питаются; а градоначальники и военачальники хоть и сладко жрут, но все пальцами. И непременно поджавши ноги,
- Тсс...
- Зато по женской части - малина! Не успеешь, бывало! мигнуть ординарцу: как бы, братец, баядерочку промыслить - глядь, а уж она, бестия, тут как тут! Тело смуглое, точно постным маслом вымазанное, груди - как голенища, а в руках - бубен! "Эй, жги, говори!" - ни дать ни взять как в Москве, в Грузинах.
Из закусок в Египте только сардинки и можно есть. Сельди - с запашком, а икры да балыка ни за какие деньги достать нельзя. Финансов там и в заводе нет; рублей не видать, а водятся полтинники, да и те смахивают на четвертаки. Так что приходится занимать солдат усиленным моционом, чтобы они забыли об жалованье. Торговля ведется исключительно сфинксами и мумиями, а много ли ими наторгуешь? Судов - нет, а вместо них правило: сколько заслужил, столько и получи! Равным образом нет ни наук, ни литературы, а следовательно, нет и превратных толкований. Упований у египтян тоже нет, кроме одного: когда русские выгонят торгашей-англичан из Индии, тогда и они поправятся. А почему и в каком смысле "поправятся" - неизвестно. Известно только, что каждый раз, как он, Редедя, развивал свои предположения относительно Индии, то даже крокодилы - и те плакали.
Много и кроме этого любопытного рассказал Редедя про Египет, но иногда почему-то сдавалось, что он словно не об Египте, а об Весьегонском уезде разговаривает. Например? и весьегонцам хочется Индию под нозе покорить, и египтянам - тоже, а зачем - ни те, ни другие не знают. Или: и в Египте насчет недоимок строго, и в Весьегонском уезде строго, а денег ни тут, ни там - нет.
Чем-то фантастическим отдавало от этих рассказов, а мы все-таки слушали и наматывали себе на ус. Что такое Редедя? откуда он вышел? в силу чего мечется? действительно ли он додумался до какой-то задачи, или же задача свалилась к нему зря? а может быть, и не задача совсем, а просто, как говорится, восц_а_. Или, может быть, сказок он в детстве начитался, как Иванушко-дурачок жар-птицу добывал, на саночках-самокаточках ездил, на ковре-самолете летал. Ну, и пошел по следам. Глумов даже не утерпел, чтоб не формулировать этих догадок.
- Слушаю я тебя, голубчик, - сказал он, - да только диву даюсь. Так ты говоришь, так говоришь, что другому, кажется, и слов-то таких ни в жизнь не подобрать... Точно ты из тьмы кромешной выбежал, и вдруг тебя ослепило... И с тех пор ты ни устоять, ни усидеть не можешь...
- И не усижу, - твердо ответил Редедя, - покуда хоть один торгаш-англичанин остается в Индии - не усижу!
А весьегонцы слушали эти речи и плескали руками. И кричали: браво, русский Гарибальди! живио! уррааа! А один, помоложе, даже запел: allons, enfants de la patrie... {Вперед, отечества сыны ("Марсельеза").}
Плескали руками и мы с Глумовым, во-первых, потому, что попробуй-ка в сем разе не поплескать - как раз в изменники попадешь, а во-вторых, и потому, что, в сущности, это была своего рода беллетристика, а до беллетристики все мы, грешным делом, падки. И Глумов очень чутко выразил общее настроение, сказав:
- Шествуй, брат! такая уж, видно, у тебя планида... Но географию Смирнова все-таки купи, потому что в противном случае, подобно древнему фараону, заедешь вправо, и тогда поминай как звали!
Разговор этот, вместе с возгласами и перерывами, длился не более часа, а все, что можно было сказать, было уже исчерпано. Водворилось молчание. Сначала один зевнул, потом - все зазевали. Однако ж сейчас же сконфузились. Чтобы поправиться, опять провозгласили тост: за здоровье русского Гарибальди! - и стали целоваться. Но и это заняло не больше десяти минут. Тогда кому-то пришла на ум счастливая мысль: потребовать чаю, - и все помыслы мгновенно перенеслись к Китаю.
- Вот бы нам куда! - молвил один из весьегонцев.
- Уж мы одной ногой - там-с! а со временем и другой ногой будем-с! обнадежил Редедя и при этом сообщил, что китайцы производят торговлю чаем, фарфором и тушью, а питаются птичьими гнездами.
Опять водворилось молчание. Вдруг один из весьегонцев начал ожесточенно чесать себе поясницу, и на лице его так ясно выступила мысль о персидском порошке, что я невольно подумал: вот-вот сейчас пойдет речь о Персии. Однако ж он только покраснел и промолчал: должно быть, посовестился, а может быть, и чесаться больше уж не требовалось.
Пользуясь этою передышкой, я сел на дальнюю лавку и задремал. Сначала видел во сне "долину Кашемира", потом - "розу Гюллистана", потом - "груди твои, как два белых козленка", потом - приехал будто бы я в Весьегонск и не знаю, куда оттуда бежать, в Устюжну или в Череповец... И вдруг меня кольнуло. Открываю глаза, смотрю... Стыд!! Не бичующий и даже не укоряющий, а только как бы недоумевающий. Но одного этого "недоумения" было достаточно, чтоб мне сделалось невыносимо жутко.
Целая масса вопросов вдруг закружилась в моей голове. Как будто я только сейчас проснулся после долгого сна, наполненного безобразнейшими сновидениями. Сновидения эти стояли передо мной как живые, со всеми живыми подробностями, почти доступными осязанию; и так как они воплощали собой вчерашний день, то я не только отказаться от них, но и усомниться в их подлинности не мог. Но и за всем тем я не понимал. Я отдавал себе вполне ясный отчет в фактической стороне этих сновидений: в какой форме они зародились, как потом перешли через целую свиту лиц, городов, местностей (Иван Тимофеич, Балалайкин, Очищенный, Корчева, Самарканд и т. д.), но какую связь имели эти изменения форм с моим внутренним существом, с моим сознанием - этого я никак проследить не мог. Очевидно, я жил под влиянием какого-то страшного нравственного угнетения, которое низводит человека на степень автомата. Я помнил, что познакомился с Парамоновым, с Прудентовым, с Редедей, что был в Корчеве, в Кашине, но в силу чего я сделал эти знакомства и совершил эти путешествия - я не мог понять. Очевидно, что даже теперь, в эту минуту, я был угнетен. И чувствовал, что у меня замирает сердце, что все мое существо переполнено смутной тревогой и что глаза мои почти инстинктивно избегают встречи с посторонним взором...
Так подействовала на меня встреча с Стыдом.
- За здоровье русского Гарибальди! живио! уррааа! - опять и опять грянуло в моих ушах.
Стулья на этот раз усиленно застучали. В зале произошло общее движение. Дорожный телеграф дал знать, что поезд выехал с соседней станции и через двадцать минут будет в Бежецке. В то же время в залу ворвалась кучка новых пассажиров. Поднялась обычная дорожная суета. Спешили брать билеты, закусывали, выпивали. Стыд - скрылся. Мы с Глумовым простились с Редедей и выбежали на платформу. Как вдруг мой слух поразил разговор.
- На самом, значит, мелком месте, - рассказывала одна чуйка другой, только рыло и окунули, даже затылка не замочили!..
- Подох?
- Тут же и пузыри стал пущать. Дьякон-то, вишь, слепой: стоит да бормочет, а их и след простыл!
- Сколь много ноне этой пакости завелось! Беспременно это дело разъяснить надо!
- Товарищей ихних и теперь за караул взяли. Четверо. И баба с ними увязалась. Сегодня же всех в Кашин отправили. А за теми, за двоими, во все концы гонцов разослали...
Мы с Глумовым стояли друг против друга и безмолвно прислушивались.
- Начинается! - наконец произнес я.
- И какая, братец, это с моей стороны была гадость! - ответил он, даже об Фаинушке позабыл... убежал!
- Послушай... а ведь нам в Кашин ехать надо! - предложил я.
- И непременно вместе с Редедею, - прибавил Глумов. - И его будут искать, и Балалайкина, и Прудентова... всех!
- Ты думаешь, стало быть, что теперь _все... все_ дела наши должны обнаружиться?
- Непременно _все_. И я уверен, что и Иван Тимофеев, и Прудентов, и Балалайкин - _все_ непременно соберутся в Кашине. Вот увидишь. Что такое сама по себе смерть жида? Это один из эпизодов известных веяний - и больше ничего. Не этот факт важен, а то, что времена назрели. Остается пропеть заключительный куплет и раскланяться.
Я слушал глумовские предсказания и сопоставлял их с недавним появлением Стыда. И чем более я думал над этим, тем больше находил связи, тем больше убеждался, что времена действительно созрели.
В два слова мы объяснили Редеде о тяжком подозрении, которого безвинно мы сделались жертвою. Но он выслушал нас с обычным своим легкомыслием и, по-видимому, даже не разобрал, в чем дело.
- Жида утопили! - воскликнул он, - и испугались! да я их массами... массами... плотину из них в Западной Двине...
Тройка, долженствовавшая увезти его в Кашин на совещание с виноделами, уже с час ожидала у подъезда. Еще раз провозгласили тост - последний! - и через десять минут мы уже были за стенами Бежецка.
XXVIII
Но здесь я обращаюсь к снисходительности читателя.
Я должен кончить с этой историей, хоть скомкать ее, но кончить. Я сам не рассчитывал, что слово "конец" напишется так скоро, и предполагал провести моих героев через все мытарства, составляющие естественную обстановку карьеры самосохранения. Не знаю, сладил ли бы я с этой сложной задачей; но знаю, что должен отказаться от нее и на скорую руку свести концы с концами.
Во все продолжение моей литературной деятельности я представлял собою утопающего, который хватается за соломинку. Покуда соломинки были, я кое-как держался; но как скоро нет и соломинок - ясное дело, что приходится утонуть.
Я надеюсь, что читатель отнесется ко мне снисходительно. Но ежели бы он напомнил мне об ответственности писателя перед читающею публикой, то я отвечу ему, что ответственность эта взаимная. По крайней мере, я совершенно искренно убежден, что в большем или меньшем понижении литературного уровня читатель играет очень существенную роль.
Мысль о солидарности между литературой и читающей публикой не пользуется у нас кредитом. Как-то чересчур охотно предоставляют у нас писателю играть роль вьючного животного, обязанного нести бремя всевозможных ответственностей. Но сдается, что недалеко время, когда для читателя само собой выяснится, что добрая половина этого бремени должна пасть и на него.
Впрочем, это материя пространная, и речи об ней должны быть пространные...
Вкратце наши дальнейшие похождения заключались в следующем:
Приехавши в Кашин, мы немедленно отъявились к Ивану Иванычу. Но последний, похвалив нас за то, что мы не обегаем кашинского суда, объявил, что нас уже ищут. И не по одному только делу об утоплении жида, но и по всем вообще содеянным нами в разное время и в разных местах преступлениям. Ищут также и Редедю, который обвиняется в сношениях с египетскими агитаторами и в распространении вредных мечтаний в среде московских ситцевых фабрикантов. Для опознания наших личностей в Кашин привезен под караулом один из вреднейших злоумышленников, (не Иван ли Тимофеич? - мелькнуло у меня в голове), который уже имел очной свод с пойманными в селе Благовещенском четырьмя сообщниками нашими, и последние во всем чистосердечно признались. Затем остается сделать такой же очной свод с нами, и нас завтра же увезут, за караулом, на судбище в Петербург.
И так как у Ивана Иваныча, в минуту нашего посещения, собралась партия в винт и между винтящими оказался и прокурор, то нас, не откладывая дела в долгий ящик, отправили в острог. Там мы нашли, кроме товарищей по путешествию, еще Ивана Тимофеича, который, как увидел нас, сейчас же воскликнул: "Они самые и есть!" Очной свод был кончен.
В Петербурге нас судили. Прокурор произнес блестящую речь, из которой я приведу лишь то, что касалось меня и Глумова. Мы оба обвинялись в одних и тех же преступлениях, а именно: 1) в тайном сочувствии к превратным толкованиям, выразившемся в тех уловках, которые мы употребляли, дабы сочувствие это ни в чем не проявилось; 2) в сочувствии к мечтательным предприятиям вольнонаемного полководца Редеди; 3) в том, что мы поступками своими вовлекли в соблазн полицейских чинов Литейной части, последствием какового соблазна было со стороны последних бездействие власти; 4) в покушении основать в Самарканде университет и в подговоре к тому же купца Парамонова; 5) в том, что мы, зная силу законов, до нерасторжимости браков относящихся, содействовали совершению брака адвоката Балалайкина, при живой жене, с купчихой Фаиной Стегнушкиной; 6) в том, что мы, не участвуя лично в написании подложных векселей от имени содержательницы кассы ссуд Матрены Очищенной, не воспрепятствовали таковому писанию, хотя имели полную к тому возможность; 7) в том, что, будучи на постоялом дворе в Корчеве, занимались сомнительными разговорами и, между прочим, подстрекали мещанина Разно Цветова к возмущению против купца Вздолшикова; 8) в принятии от купца Парамонова счета, под названием "Жизнеописание", и в несвоевременном его опубликовании, и 9) во всем остальном.
К нашему счастью, обвинитель слишком увлекся щегольскою стороной своей задачи и потому был чересчур уж блестящ. Он в особенности настаивал на девятом пункте обвинения; а так как этот пункт требовал абсолютной свободы красноречия, то, мало-помалу, обвинитель действительно освободил себя от всех уз, кроме мундира. Фактическая сторона не только отодвинулась на задний план, но совсем исчезла. Образовалась картина, в которой, сверх грома и молнии, было еще и землетрясение. А так как над землетрясением человеческий суд не властен, то вышло пустое дело.
Мы защищались сами и, могу сказать с гордостью, вели это дело очень ловко. Прокурорскому землетрясению мы противопоставили чистосердечный и трогательный рассказ о нашем обращении на путь самосохранения. Мы не отрицали, что грешки за нами водились. Мы даже прямо сознались, что, будучи воспитаны в казенных учебных заведениях, мы охотно поддавались обольщениям разума, но в то же время самым убедительным образом доказали, что обольщения эти были своевременно нами поняты и вполне искуплены последующим нашим поведением. Так что действия, которые составляют, так сказать, ядро обвинения, не только не обвиняют нас, а, напротив, оправдывают и обеляют. Не для сокрытия вредного образа мыслей предприняли мы знакомство с Кшепшицюльским, Прудентовым, Очищенным и проч., а для того, чтобы засвидетельствовать перед целым миром о нашей зрелости и готовности. Мы не хитрили и не расставляли ловушек полицейским чинам, и объятия, которые мы раскрывали им, не были лжеобъятиями. Но ежели и за всем тем в действиях наших усматривается что-либо сомнительное, то это произошло единственно от неопытности и от недостатка руководящих указаний.
- Подобно утлому челну, - говорил прерывистым от волнения голосом Глумов, - носились мы, без кормила и весла, по волнам, и только звезды небесные взирали на нас с высоты. Невинность, сказал где-то бессмертный Шекспир, подобна пустой бутылке, которую можно наполнить каким угодно содержанием. Вот эту-то пустую бутылку и представляли мы собой, ибо хотя первоначальная невинность и была нами утрачена, но обращение наше на путь возрождения подарило нас второю невинностью, еще более прочною, нежели первая. Но напрасно протягивали мы нашу пустую бутылку для наполнения - мы вынуждены были наполнять ее сами, под личною ответственностью, чем придется. Мы раскрывали объятия, а нам устраивали западни; мы устремлялись в лоно, а попадали... в гущу! Можно ли вообразить себе зрелище более потрясающее! Вы видели здесь Кшепшицюльского, господа судьи! видели только в течение нескольких минут, покуда он давал показание... А мы не только видели его, но и играли с ним целые месяцы в карты... единственно для того, чтобы доказать нашу зрелость! И он сдавал игры, при которых объявлявший игру в самом счастливом случае оставался без двух... Вот элементы, которые испытывали нас и на глазах которых совершалось наше возрождение... Но и за всем тем решимость наша не только не поколебалась, но росла с каждым днем больше и больше...