В порядке необходимой взаимной откровенности Куцеволов тоже ей рассказал о себе. Но совсем не так, как привык до этого рассказывать. Зачем рисковать? Куцеволов, хотя и назвался Петуниным - вдруг в поезде будет проверка документов, - сказал Вере Астафьевне, что он холост, сызмальства мечтал о столице. Родственников загубили белые. Он остался один. Вот и едет. Неужели в Москве не устроится?
   Вера Астафьевна растрогалась, пообещала дать ему адрес своей хорошей подруги Евдокии Ивановны, женщины славной, хлопотливой - тоже вдовы. Может, она и службу ему какую-нибудь присоветует.
   Так все и получилось. Милиция вначале не соглашалась на прописку мужчины в одной комнате с посторонней женщиной, но управдом разрешил поставить фанерную перегородку, а бумажка, подписанная командиром партизанского отряда, завершила все остальное.
   Евдокия Ивановна оказалась действительно женщиной славной и хлопотливой. Она была старше Куцеволова лет на пять, но выглядела ему ровесницей. Он прикинул: чем добиваться ее грешной любви, может быть, лучше жениться? Сломать фанерную перегородку, без всякой заботы о пище и чистом белье пожить с приятной бабенкой, пока обстановка вокруг прояснится, а там случится другая удача - и бросить. Ну, постараться, чтобы детского крика в этой комнате не было. Если становиться отцом, иметь детей - так не теперь и все же не от этой бабы. И Куцеволов женился.
   Все складывалось хорошо. Евдокия Ивановна, натосковавшись во вдовстве, всю свою любовь и заботу отдавала новому спутнику жизни.
   Куцеволов дивился: и откуда только у нее берется такая энергия? Комната блестела чистотой. Это нравилось. За долгое время скитаний и ночевок в тараканьих углах так приятно было вернуться хотя и не к прежнему и не полному, но все-таки довольно приличному комфорту. Готовила пищу Евдокия Ивановна отменно. И это тоже очень нравилось Куцеволову. Осточертело жрать где попало и что подвернется. К тому же страна голодала, а Евдокия Ивановна умела изворачиваться. Потихонечку спекулировала, меняла разное барахло на толкучке у Сухаревки и доставала сахар, рис, превосходное сливочное масло, говядину для бифштексов. Может быть, даже немного и приворовывала на продовольственном складе, где работала кладовщицей. Куцеволова это не смущало: вор не тот, кто ворует, а кто попадается.
   Правда, чрезмерная любовь жены порой утомляла. Он смеялся и говорил: "Дунечка, оставим немного на завтра". И все же уступал ее просьбам.
   Сам Куцеволов тоже не болтался без дела. Он был абсолютно уверен в своей безопасности. Он, Куцеволов, Петуниным стал надежно, но все-таки, чтобы исключить малейшую случайную возможность разоблачения, старался чаще менять место работы, всюду оставляя самые лучшие о себе впечатления. Теперь любая проверка его личности вряд ли добралась бы до будки путевого обходчика в Сибири, до каких-либо родственников или друзей Петунина.
   Физического труда он избегал, стремился пристроиться хотя бы на маленькую, но все же хозяйственную или конторскую должность. Начальство им оставалось довольно: умный мужик, грамотный.
   Его не раз хотели выдвинуть на более ответственную работу. Куцеволов осторожно отказывался. Это никуда не уйдет. А чем ты выше, тем заметнее. Надо сперва убедиться, что там, в Сибири, Петунин и вся его история забыты окончательно.
   "Впрочем, - прикидывал в уме Куцеволов, - Петуниных на свете много. Почему тот не может быть простым однофамильцем? Документы уже добрый десяток раз обновлялись. Теперь они подлинные. Доколе ему прятаться, как мыши в норе?"
   И чем дальше текло время, тем реже предъявлял Куцеволов справку командира партизанского отряда. Наступала пора и открывались возможности создать Петунина уже чисто московского.
   Первые годы нэпа шевельнули было надежды, что постепенно все повернется на прежний лад и, может быть, даже ему придется доказывать, что он не Петунин, а Куцеволов. Эти надежды вспыхнули и угасли.
   Куцеволов быстро раскусил суть новой обстановки, в его оценке дьявольски хитрого хода Советской власти, рассчитанного на крайних дураков и на очень умных людей.
   Дураки поверят в прочность и долговременность так называемой свободной торговли, вложат в дело свои припрятанные капиталы, а потом и эти капиталы, и они, новоявленные капиталисты, пойдут туда же, куда пошли их предшественники в дни Октябрьского переворота.
   Умные люди взойдут на горизонте, как яркие звезды, на короткий срок и закатятся прежде, чем закатится сам нэп. Они дадут хорошую жатву Советской власти, но зато и сами для себя успеют собрать отличный урожай. Их забота вовремя завязать концы.
   Если бы Куцеволову достались отцовские богатства, он, возможно, и попытал бы счастье, - разумеется, причисляя себя к умным людям. Но существенных капиталов у него не было, открывать же на свои гроши какую-нибудь несчастную бакалейную лавочку - значило приписать себя уже к разряду крайних дураков. Он в этом случае послужил бы не себе, а Советской власти, променяв при этом таким трудом добытый ореол "пострадавшего от белого террора" на печальный ярлык приспособленца.
   Когда предположения Куцеволова оправдались и нэповский родничок стал пересыхать, а незадачливые предприниматели, зажатые налоговым прессом, растерянно стонали, не зная, как спасти свои капиталы, Куцеволов лишь с ехидцей взирал на эти тревоги. Общественная репутация супругов Петуниных за годы нэпа не запятналась, а между тем в ящике комода, под бельем, лежал небольшой запасец золотых изделий - результат манипуляций Евдокии Ивановны. Глупо было бы копить бумажные деньги, даже те, которые теперь гордо именовались "червонцами".
   "Нет уж, дудки! - злобно думал Куцеволов. - Им понадобится, так они снова обратят "порося в карася". Бумажка она бумажка и есть, какой нарком на ней ни расписывайся".
   И наставлял женушку не выпускать из рук хорошие вещи. Впрочем, Евдокия Ивановна и сама это великолепно понимала.
   6
   А Москва пестрела кумачовыми лозунгами, бурлила митингами. С рабочих собраний добровольцы строем, словно на фронт, тут же уходили к поездам, отправляющимся на север, на юг, на восток. Везде начиналась упорная борьба за восстановление народного хозяйства, закладывались первые новостройки, всюду нужны были люди. Со сказочной быстротой вставала, поднималась молодая республика, преодолевая злую разруху, оставленную гражданской войной и нашествиями интервентов.
   Все эти годы Куцеволов наводил осторожные справки о настоящем Петунине. Остался у него кто-нибудь из близких родных? И узнал: есть отец в Иркутске! Ходит этот старик каждое лето по линии "железной дороги, по окрестным селам, все ищет следы своего сына. И не находит. А что, если найдет? Что, если легенда, созданная Куцеволовым, протянулась в Москву какой-то незримой ниточкой? Что тогда?
   Это тревожное известие Куцеволову привезла Вера Астафьевна. Она опять ездила в Иркутск проведывать свою сестру.
   - Старика этого сама я не видела, - рассказывала она, - а сестра неоднова с ним разговаривала. Кочегаром он в бане служит, как раз там, куда сестра ходит мыться. Мне сейчас и подумалось: не вы ли все-таки ему сыном приходитесь? Опять же, запомнилось мне, ни отца у вас нет, ни матери. И чего-то про вас я сестре своей сразу ничего не сказала?! Так жалею теперь! Правда ведь, может, зря не сказала? Фамилии у вас с этим стариком одинаковые. Опять же, именами с его сыном схожие. Бывает ведь всякое, вот потеряли люди друг друга, а после найдутся. Испыток-то - не убыток! Вы напишите сами сестрице моей. А вдруг?
   Куцеволов тогда печально усмехнулся:
   - Петуниных, дорогая Вера Астафьевна, в Сибири и в Забайкалье, как в Москве Ивановых, - сто сот. А родителя, отца своего, собственными руками я похоронил. В один год с матерью. Чего же тут и зачем писать вашей сестрице? И вы, пожалуйста, не пишите ей. Напрасно не надо будить надежды у старика.
   - И в самделе, чего же душу томить человеку? - поддержала Евдокия Ивановна. - В гражданскую, что и в германскую, сколько солдат сгибло без вести! Так вот, должно, и сын его. Был бы живой, как отцу родному не подать голоса? А убит врагом проклятым - сыщи теперь могилку, попробуй. Может, и вовсе без креста лежат где-нибудь на ветру его кости. Не то - в речке моются.
   Несколько дней после этого разговора Куцеволов ходил угрюмый, и Евдокия Ивановна не могла утешить его.
   А Куцеволов ходил и напряженно думал: "Вот и протянулась в Москву из Сибири ниточка. Насколько все это опасно?"
   Прикидывал на все лады. Петунин, тот, который бродил по деревням, а после исчез, не преступник, он - сам пострадавший. Ни гепеу, ни уголовный розыск интересоваться им не будут. Эти милые учреждения охотятся только за преступниками, а не за пострадавшими. Но кто знает, какие мысли теснятся в голове старика, с таким упорством разыскивающего могилу своего сына?
   Конечно, приметы двух Петуниных не сходятся... Но, боже, ведь именно это сейчас и оборачивается против него! Почему не сможет старик предположить, если узнает... Да, если узнает, допустим, от Веры Астафьевны, что как раз в те дни, когда исчез его сын, она ехала в поезде из Сибири тоже с Григорием Петуниным. Приметами схожим с тем человеком, который бродил по окрестным селам, и не схожим с сыном старика... Как тут не предположить...
   Ниточка протянулась пока очень тоненькая. Но ведь и любая веревка, даже та, что для виселицы, плетется из тонких ниток! Риск должен быть исключен.
   Придя к этому решению, Куцеволов повеселел. Расцвела и Евдокия Ивановна. Давно не был муж таким внимательным и ласковым.
   От ремонтной конторы городского водопровода, где он работал завхозом с недавнего времени, Куцеволов взял двухдневную командировку в Тулу - заказать на тамошних заводах специальную арматуру.
   Командировка оказалась удачной.
   А дома Евдокия Ивановна встретила мужа страшной вестью: в прошлую ночь, когда он был еще в Туле, Вера Астафьевна на своей Москве-Сортировочной попала под товарный поезд. Как случилось это, никто не знает. Кончила смену, видели люди, пошла по направлению к своему дому, - ночь, темно, а утром оказалась на рельсах, на главной линии, совсем в другой стороне.
   Куцеволов слушал жену, сочувственно кивал головой.
   Потом попросил мыло, полотенце и ушел на кухню мыть руки. Мыл долго. Вернулся, сел к столу пить чай, и снова поднялся, схватил полотенце.
   - Ты же, Гришенька, только помылся! - удивленно воскликнула Евдокия Ивановна.
   - Да? - спросил Куцеволов.
   Оглядел руки, швырнул полотенце на кровать. К пиджаку прилипла белая льняная ниточка. Куцеволов снял ее, защемил между пальцами, дернул и оборвал. Скатал в комочек.
   - Помылся уже, говоришь? Ну конечно, помылся!
   В этот вечер на постели он обнимал Евдокию Ивановну особенно крепко.
   7
   И еще прошли годы.
   Все так же бурлили, наполненные революционной свежестью, рабочие собрания и уходили эшелоны с добровольцами-строителями во все концы советской земли. Кумачовые полотнища теперь уже призывали: "Даешь пятилетку!"
   Почти вовсе забылись тяжелые дни гражданской войны, разрухи, блокады, интервенции. Хлеба по-прежнему не хватало, и промышленные товары - каждый метр сукна или ситца, каждая пара обуви на строгом учете - распределялись только по коллективам. Жилось более чем туговато. Но мечта неизменно звала вперед, в будущее. Люди не расставались с заботами о строительстве новых гигантских заводов, о закладке новых линий железных дорог, о необходимости крупнейших преобразований в сельском хозяйстве. Объявлялись поход за походом против темноты, бескультурья, неграмотности. Не было ни малейших предвестников, что какие-то посторонние силы вдруг вмешаются и разрушат все эти замыслы. Наоборот, престиж Страны Советов все больше креп и расширялся.
   Куцеволов читал газеты, сообщения из-за рубежа и со злой радостью думал о тех безденежных глупцах, кто в свое время удрал за границу и остался там среди чужих чужаком навсегда. Он мудро этого не сделал.
   Нет, счастье ему все же сопутствует постоянно, несмотря на любые повороты судьбы. Во всем, большом и малом, он отмечен удачей, сразу, может быть, по достоинству и не оцененной. Куцеволов прищуривался: не следует скромничать перед самим собой. Только ли удачливость и слепое счастье? А не вернее ли - дар предвидения и точный расчет?
   Он задумывался теперь все чаще: пора ему, пора переменить образ жизни. Не оставаться же до конца дней своих только завхозом, делопроизводителем или счетоводом! Старой России нет и не будет, Куцеволова тоже нет, и не будет, и главное - не было, а Петунину уже несколько раз предлагали пойти на выдвижение.
   Бесконечно отказываться, даже с умелой наигранной стеснительностью, значит постепенно портить себе репутацию. Если не хочешь двигаться вверх, будешь двигаться вниз. А лучше ли это? Докуда еще выжидать? И чего выжидать? Перемен государственных не предвидится, а угроза его разоблачения со смертью Веры Астафьевны окончательно миновала. Единственная ниточка, протянутая отсюда к старику Петунину в Иркутск, оборвалась. Можно быть твердо уверенным, что никакие пути старика Петунина в Москву теперь уже не приведут.
   Ну, а как поступить с Евдокией Ивановной?
   Когда-то все было очень ясно. Пора наступит - бросить. Такая пора, если выходить на люди из своей мышиной норки, уже наступает. Баба она хорошая, хозяйка тоже хорошая, но жена, если понимать это, так сказать, в дореволюционном смысле, - жена, супруга, совсем незавидная. Одним словом, не светская дама. К тому же она старше его на целых пять лет! И, очевидно, сознавая все это, в последнее время она с удивительной настойчивостью просит ребенка. А чем дальше, разница в годах станет и еще заметнее. И если будет ребенок, цвет с лица у нее и вовсе быстро слетит. Что же тогда?
   Разве только ради вкусных щей, какие она умеет варить, с ней оставаться? И разве другие бабы помоложе, и покрасивее, и пообразованнее, то есть годные и в жены, в супруги, в дамы, тоже не сумеют вкусных щей сварить? Или детей от них не будет? За восемь лет он к этой, конечно, привык, как к комнате, как к постели, привык. Но если попросту сказать, именно даже бабы другой уже хочется. Надо бросать! Бросать, пока нет ребенка и, следовательно, нет лишних слез и жалоб высшему начальству.
   Придя к твердой мысли, что наступила пора двигаться вверх, что нельзя упускать время, Куцеволов постепенно переменился и на работе. Он уже не просто с прилежанием исполнял то, что ему поручалось, но делал это с все возрастающим рвением. Выступал на митингах и собраниях, строчил заметки в стенгазету, исправно ходил на субботники и воскресники, записался чуть ли не во все кружки, стал членом МОПРа, РОККа и разных других добровольных обществ.
   Делал это он планомерно, не сразу, не одним рывком, где выжидая, когда ему предложат какую-либо общественную нагрузку, где сам напрашиваясь на нее. Его безупречная грамотность производила свое доброе действие. Из стенкоров он быстро заделался членом редакционной коллегии, а потом и редактором стенгазеты, возглавил в своей конторе ликбез - поход за ликвидацию безграмотности. Наконец, подал заявление в партию.
   Принят он был в кандидаты без единого замечания. Кто-то спросил только: "А скажи, Петунин, чего ты раньше не вступал в партию?" Он потупился, помолчал: "Не считал себя достаточно подготовленным". И еще был вопрос: "Почему ты раньше часто менял работу?" Он снова потупился, помолчал и выкрикнул из души с отчаянной честностью: "Как рыба ищет, где глубже, искал я, где лучше! Самому стыдно теперь. Потому и считаю, не был я тогда подготовленным в партию".
   Это произвело впечатление. Мужик не скрытничает, говорит обидную для себя правду. Отовсюду, где он работал, о Петунине добрые отзывы. К тому же человек пострадал от белого террора. Проголосовали за него единогласно.
   Все потом клонилось к тому, что назначить его должны были на должность заместителя начальника конторы. Но вызвали в райком партии и спросили: как он смотрит на то, чтобы выдвинуть его следователем транспортной прокуратуры? Честные и грамотные люди в этом деле очень нужны. К тому же он когда-то и сам работал на железной дороге.
   Куцеволова спрашивали, а подписанная путевка лежала на столе. Он видел ее. И потому покорно сказал: "Куда партия пошлет, там я и буду работать".
   Ему хотелось все же быть заместителем, а потом и начальником конторы. Там больше материальных выгод, больше власти и меньше бумаг. Но, выйдя несколько расстроенным из райкома, он вдруг подумал: "А ведь как раз, пожалуй, у следователя власть над людьми самая беспредельная, если уметь ею пользоваться. И, кроме того, это дополнительная гарантия собственной безопасности: выдвиженец!
   Через три месяца он уже значился старшим следователем. Впереди открывался путь в прокуроры.
   Евдокия Ивановна поглядывала на него с тревожным удивлением. Ей не совсем понятна была эта быстрая перемена в муже. Но что поделаешь? Он никогда и раньше не делился с нею своими самыми сокровенными думами. Все их дневные разговоры вертелись обычно вокруг домашних забот и тех коммерческих операций, которыми занималась, главным образом, Евдокия Ивановна. Ночь была для сна и для любви, и вовсе не для общения душ.
   Куцеволов в доме не грубо, но повелевал. Евдокия Ивановна не рабски, но беспрекословно все повеления мужа выполняла. Они ей не были в тягость. Так совпали характеры.
   Когда в ящике комода стали помаленьку накапливаться золотые изделия, Евдокия Ивановна попробовала заглянуть в будущее. Заглянул и Куцеволов. Он сказал: "Пусть лежат на черный день". А Евдокия Ивановна верила в светлый день. "Светлый" - такой день, когда будет она сама ходить в этом золоте. Ей не хотелось даже думать о "черных" днях, не мало и так было их в жизни, но если муж говорит "надо на черный день", значит, надо. И золото для нее приобрело совсем другую цену.
   Они, случалось, заглядывали и в свое прошлое. Но заглядывали тоже не одинаково. Евдокия Ивановна раскладывала перед мужем открыто, словно карты в пасьянсе, все свои прежние горести и радости, свои грехи любого рода, и девичьи еще, и бабьи. Перед попом она так легко и свободно не исповедовалась, как перед своим Гришенькой. А Куцеволов свое прошлое строил сплошь из выдумок. По многу раз пересказывая жене сочиненную им раннюю свою биографию, Куцеволов тем самым только лишь тщательно проверял ее внешнюю достоверность, не таит ли она в себе каких-то сомнительных мест. Мотал на ус недоуменные вопросы Евдокии Ивановны и к следующему рассказу ловко готовил необходимые поправки. Он вызубрил "прежнего" Петунина с точностью таблицы умножения. Привыкнув к раздвоенности своего прошлого, он и будущее свое представлял раздельно: для самого себя и для всех остальных, включая жену.
   То, что муж стал следователем, сперва напугало Евдокию Ивановну. В самом звучании этого слова для нее было что-то до дрожи в ногах страшное. Под следствие она хотя еще и не попадала, но постоянно находилась в опасной к этому близости.
   Страх вскоре прошел. Если ее Гришенька - следователь, то и другие тогда не ангелы. Потом, на жену следователя и подозрений падает меньше. А уважение к ней большое.
   Так, постепенно, с мечтой пожить широко у Евдокии Ивановны слилась другая мечта - пожить высоко. Она не подозревала, что, главным образом, поэтому ей и готовится отставка.
   А Куцеволов со вкусом вошел в свою новую профессию. Допрашивать было его давней страстью, с тех еще пор, когда служил он в колчаковской армии начальником карательного отряда. Конечно, те допросы были совсем иного рода, простым предисловием перед поркой или расстрелом заранее обреченного. Допрос ничего не менял. И люди, которых тогда он допрашивал, были иные, держались вовсе не так. И вина им вменялась другая. Но все равно, для Куцеволова истинным наслаждением было видеть, как стоит перед ним навытяжку человек, облизывает сохнущие от страха губы, мнет в руках шапку или просто шевелит дрожащими пальцами и ловит взгляд следователя, что в нем - жестокость или участие, приговор или надежда?
   Куцеволову нравилось быть загадкой. Допрашивая подследственного, он то светился сочувственной, доброжелательной улыбкой, то обращался в кремень, бил острыми, режущими вопросами. Он никогда не отпускал подследственного, не вернув его сызнова от двери.
   В одном случае он долго и сосредоточенно молчал, а потом, как бы спохватившись, порывисто отмахивался рукой: "Иди!" И это звучало: "Хотел я тебя пожалеть, но не стоишь ты моей жалости".
   В другом случае вежливо усаживал на стул, предлагал закурить, тер пальцами свой подбородок и поощрительно покачивал головой: "Ну, ну, скажи, признайся же, пока еще не поздно". Но это было чаще всего немым обращением именно к тем, в чью невиновность верил и сам Куцеволов.
   А в третьем случае он просто грубо ругался, давая этим понять, что следующий допрос будет и еще намного суровее.
   Через его руки вначале шли дела, главным образом, мелких воров, спекулянтов, налетчиков, взяточников и всяких прочих нарушителей транспортных правил. Справлялся с ними он блестяще. Его постановления служили образцом, показывались другим следователям, таким же выдвиженцам, как и он.
   Потом к нему на расследование потекли дела покрупнее и посложнее, связанные уже и с убийствами или с нанесением серьезного ущерба государству. Здесь открывалась возможность не просто дать выход своим жестоким наклонностям и не столько в проведении самого допроса, сколько в результатах, к которым подводил допрос, - здесь можно было в той или иной мере выразить свое отношение к классовой принадлежности подследственного. Незаметно ни для начальника отдела, ни для прокурора - только для самого себя.
   И это тоже доставляло Куцеволову огромное удовлетворение. Он не стремился уж слишком заведомо выгораживать и обелять людей круга своих классовых симпатий. Виновен - получи! Однако, если попадался в общем-то неплохой человек, но тот, которого про себя Куцеволов называл "пролетарием", он делал все, чтобы в протоколах допросов этот "пролетарий" предстал самым закоренелым и безнадежным преступником. Тут - получи уже вдвойне и втройне!
   Это была его личная, тихая "гражданская война", в которой советским старшим следователем Петуниным командовал вновь оживший белогвардейский поручик Куцеволов.
   8
   Лепил густой и мягкий февральский снежок. Морозец держался как раз такой, что даже открытым ушам не было холодно, а в то же время стоило только махнуть рукой - и снег, легкий, пушистый, весь до единой звездочки сразу слетал с шинели.
   Из витрин меховых магазинов на Сретенке зазывно выглядывали шикарно наряженные манекены с восковыми лицами. В окнах булочных красовались тугие вязки желтоватых баранок, высокие пирамидки сдобных сухариков, замысловатые сооружения из глазированных кренделей. В окнах других магазинов были выставлены розовые окорока, подернувшиеся белым солевым налетом сухие, копченые колбасы, налитые золотым жиром севрюжьи балыки, круглились ярко-красные головки сыра. Обилие и благоденствие глазели на улицу со всех сторон и, казалось, кричали: "Эй, заходи, бери чего хочешь!"
   Тимофей шагал неторопливо, радуясь морозцу и снежку. На роскошные, хвастливые витрины магазинов он не обращал внимания, привык к ним так, как привык и к московским площадям, улицам, словно бы во сто крат большим, чем во всех ранее виденных городах. Москва - главный город, столица, и все в ней быть должно самым добротным и красивым. Иначе какая же это будет столица! Он привык к ее богатству, изобилию и оправдывал его, хотя знал, что вся страна живет очень трудно, и бедно, и голодно, что и здесь не может ни сам он, ни шагающий с ним рядом Гуськов, ни тысячи и тысячи других москвичей войти в переполненные товарами магазины и нагрузиться покупками - "эй, заходи, бери сколько хочешь!". Да ему и Гуськову все это было, собственно, и ни к чему, им хватало красноармейского пайка, казенное выдавалось и обмундирование. В меру своих трудовых заработков жили и все другие москвичи, балуя себя щедротами нэпа лишь по праздникам. А между тем торговля в магазинах даже самыми дорогими товарами всегда шла бойко и прилавки не пустовали. Всегда толпились возле них покупатели, главным образом, женщины, для которых деньги были словно бы вовсе пустыми, незначащими бумажками - с такой беспечной легкостью они распоряжались ими. Мелькала иногда мысль: "Откуда эти люди? Кто они? Откуда берутся у них толстые пачки денег?"
   Снежок лепил все гуще. И это было очень хорошо, было так приятно, слоёно в родной кирейской тайге. Тимофей шел и весело щурил глаза. Гуськов, какой-то весь затуманенный, молча вышагивал рядом с ним.
   Среди курсантов у Тимофея постепенно образовался круг хороших друзей. Но все же таких друзей, чтобы делиться с ними самым-самым сокровенным, было у него маловато. И это зависело, пожалуй, даже не от них - Тимофей презирал болтливость. Особенно такую болтливость, когда что-то очень личное и потаенно-дорогое вдруг превращалось в повод для дешевого зубоскальства.