Каждый стук каблука, особенно тонкого, женского, не дробясь в многоголосое эхо, а тут же замирая, тем не менее слышен был в самых отдаленных уголках собора. Мраморные гробницы чешских королей, огромные, величественные, напоминали одновременно и о вечности славы, и о бренности, мимолетности земного существования.
   Седая старина здесь мирно соседствовала с новизной последних дней. Здесь, присев на молитвенную скамью, можно было погрузиться в немое созерцание холодной готики интерьера, его стрельчатых арок и чугунных решеток, раствориться полетом мистической фантазии в затейливой венецианской мозаике, изображающей картину Страшного суда. И здесь же можно было увидеть монтеров в темно-синих комбинезонах и грубых рабочих ботинках, тянущих под прикрытием карнизов электрические провода и перебрасывающихся меж собою далеко не божественными словами; а иссохшая монахиня в черном склонила колени перед высоким распятием, неподалеку от парочки влюбленных, одетых ярко и смело и весело шепчущихся в уголке за исповедальней.
   Вацлав любил бродить медлительно под гулкими сводами собора, любил и вовсе замирать в тихой неподвижности на молитвенной скамье. Тогда очень хорошо думалось. Особенно если не нужно было никуда спешить и если на душе было спокойно.
   А это теперь случалось не так-то уж часто. Сейчас его постоянно угнетала неясность: чего он хочет, к чему стремится, во что верит. Его неизбывно томил какой-то душевный разлад. Странно, но счастье он по-настоящему почувствовал бы только тогда, когда смог бы одновременно передвигаться в двух противоположных направлениях, или одновременно спать и бодрствовать, или сразу ощущать на ладони тепло и холод, слушать музыку и погружаться в тишину. Вацлав все время искал, искал, а найти желанное никак не мог. И тогда кипучая молодая энергия вдруг сменялась полнейшей апатией. Впрочем, до той лишь поры, пока он снова и самозабвенно не увлекался, казалось бы, свежей, но, в сущности, прежней идеей, таившей в себе начала близкой его сердцу двойственности.
   В этот день Вацлава одолевало мальчишеское озорство. Ему хотелось бегать, свистеть, засунув в рот два пальца. Он был отчаянно влюблен. Он ждал Густу Грудкову. Девушка еще вечером твердо сказала ему: "Приду". Немного поколебалась, не зная, где бы, для разнообразия, назначить место очередного свидания, но Вацлав поторопился помочь: "В Граде, на Золотой уличке. Нет, сперва - в соборе святого Витта! Хорошо?" Эти слова у него вырвались, он и сам не знал почему, с каким-то особым ударением. Густа прищурилась, внимательно вглядываясь в Вацлава, и медленно, тоже придавая вес и значение своему ответу, проговорила: "Н-ну, хо-рошо..."
   Конечно, это было очень хорошо. Густа удивительно красивая, умная. И вообще вся семья генерала Грудки - интереснейшая семья. В их доме и сам становишься значительнее. А любовь к Густе совсем как в романах Вальтера Скотта - изящная, возвышенная любовь. Пусть она будет такой долго-долго. Пусть не случится того, что случилось с Анкой Руберовой...
   Условленный час давно миновал. Вацлав улыбался. Девушкам нравится, когда их ожидают. Любовь всегда - ожидание. Любовь всегда - неизвестность. Любовь всегда - только самое начало любви. Все, что потом, - уже не любовь. Разве с Анкой Руберовой не так случилось?
   И тогда начало любви было прекрасным. Невозможно забыть тесную лестничную площадку, пропитанную запахом пыли, и темноту, в которой трудно было различить даже собственную руку. Нет ничего, кроме чернильной тьмы. Нет ни единого звука, нет пространства, нет даже дыхания. Так было, наверное, в канун сотворения мира, когда бог размышлял о том, каким он должен создать человека и какими он должен потом наделить его радостями. И вот... Облачко совсем невесомых девичьих волос, теплая, мягкая шея и горячие, обжигающие Анкины губы. Вот оно, истинное сотворение мира, вот они, мелькнувшие, как мгновение, все шесть дней работы творца вплоть до того часа, когда рядом с первым мужчиной оказалась первая женщина! Губы, губы, горячие, ждущие Анкины губы! Неизвестно, что будет потом, но эта радость больше всех шести дней творения...
   Вацлав зажмурился, улыбка сбежала у него с лица. Сладкой спазмой перехватило горло совсем так, как это было тогда, на темной лестничной площадке, когда он неосторожно и грубо задел локтем Анкину грудь. С этого, именно с этого чистая радость еще неизвестной любви смешалась уже с чем-то иным. И когда таинственную темноту прорезал слепящий луч электрического света, а заячий страх обметал ему губы, заставив забыть об Анкином поцелуе, не стало сразу и той небесной радости. Потом, в другие дни и в другие ночи, любовь возвращалась к самому своему началу, а все-таки постепенно сделалась чем-то совсем обыкновенным. Для него, во всяком случае. И если Анка...
   - Кажется, я немного опоздала. - Легкая рука коснулась плеча Вацлава. Не помешала я? Вы молились? О ком?
   Густа возбужденно смеялась. Сияла каким-то неестественным весельем. Но только в глазах, только в быстрой игре черных, тонких бровей. Лицо, узкое, смуглое, казалось холодным и неподвижным. В одной руке она зажала замшевую перчатку и то небрежно скручивала ее жгутом, то распускала снова. Нетерпеливо и кокетливо постукивала о каменный пол каблучком. Было похоже, что не Вацлав так долго ее дожидался, а она дожидалась Вацлава.
   - Да, я молился, - сказал он. - Я молился, чтобы вы всегда опаздывали так, как сегодня.
   - Ханжа! - Густа недовольно покачала головой. - Я могу на вас обидеться и уйти.
   - Густа, не обижайтесь, я сказал совершенно искренне и серьезно. Мне трудно сейчас объяснить, но я очень боялся, чтобы вы не пришли рано. Мне вдруг представилось, что тогда... что тогда все сразу станет опять обыкновенным.
   - Почему - "опять"? Люблю загадки.
   Густа нетерпеливо постукивала каблучком.
   Вацлав помедлил. Слово "опять" сорвалось у него нечаянно. А смысл его достаточно ясен. Об Анке Руберовой Густе известно многое, но только то, что знают другие. Рассказать ей все невозможно. А без этого любые увертки и оправдания будут выглядеть пустым щегольством.
   - Когда я ожидаю вас, я дольше нахожусь с вами, Густа, уже с того момента, как только покидаю дом.
   Он сказал и тут же почувствовал: плохо. Слишком приподнято и красиво, чтобы этому можно было серьезно поверить. И действительно, похоже, что Густа не поверила - сердитая искорка промелькнула у нее в глазах.
   Да, слова оказались фальшивыми. Но ведь эта девушка ему действительно очень нравится. Он любит ее! И совсем иначе, нежели Анку Руберову. Даже в самом начале той первой его любви. Такую любовь повторить ему никак не хотелось бы.
   Густа говорит, что не может его разгадать. С тех пор, как Густа вернулась из Вены, где обучалась музыке и пению и превратилась из подростка во взрослую девушку, он тоже разгадать ее не может. Анка надоедала своими поцелуями. Трудно вообразить, как будет целоваться Густа. И способна ли она, подобно Анке Руберовой, поцеловать первая.
   - Та-ак! - протянула Густа. - Это что, обыкновенный комплимент? Или ваши слова должны что-то означать?
   И, не дожидаясь ответа, будто прощаясь, кончиками пальцев тронула руку Вацлава и направилась к выходу. Оглянулась.
   - Мне кажется, вам и на самом деле следует сейчас помолиться. Останьтесь, я похожу по Золотой уличке. И одна.
   Вацлав покорно побрел вслед за нею. В любой компании он быстро становился душой общества, среди своих друзей всегда был первым, а здесь подчинялся, нелепо и против воли, но подчинялся. Любой спор, он это понимал, сегодня все равно закончится не в его пользу.
   По скользкой брусчатке двора ступать было трудно. Густа берегла свои каблучки, шла, опираясь на плечо Вацлава. Ветер шевелил легкие волосы девушки, трепал вязаный шарф, с рассчитанной небрежностью опустившийся на затылок, доносил до Вацлава острый мускусный запах, - Густа любила только такие духи.
   То ли от этого пьянящего, раздражающего запаха, то ли от счастья, что Густа в этот день так по-особенному тесно припадает к его плечу, Вацлаву хотелось рывком повернуться, утопить свое лицо у нее в волосах и замереть в ожидании необыкновенного. Любовь надвигалась на него стремительно, угрожающе, путая все мысли, связывая речь.
   А Густа шла, ничего не замечая или не желая замечать. Помахивала скрученной в жгутик перчаткой и беззаботно рассказывала о каких-то пустяках.
   На Золотой уличке было малолюдно. Бродили пары и с холодным любопытством заглядывали снаружи в пропыленные окошки маленьких мрачных каморок, где когда-то в далеком средневековье трудились умельцы, королевские золотых дел мастера, где шарлатаны тщетно пытались изготовить в колбах и ретортах волшебный философский камень.
   Вацлава здесь всегда охватывала мистическая торжественность. Чредой проплывали образы прилежных, одержимых своей идеей алхимиков, начиная от великого Гермеса Трисмегистуса и кончая его, Вацлава, отцом - Андреем Рещиковым. Теперь эта душевная приподнятость еще усиливалась предчувствием решающего объяснения. Кто скажет о своей любви первое слово?
   Они забыли о времени. Ходили и ходили медленно по длинному двору. Густа постепенно гасила свою искусственно беззаботную веселость, потом и совсем примолкла. И все глядела вверх, в голубое небо, заполненное табунками легко плывущих белых облаков. А Вацлав искоса разглядывал смуглое, удивительно красивое в профиль лицо девушки. Ах, если бы сейчас над ними сияло не солнце, распахивающее просторы вселенной, а ночные горячие звезды, когда земля становится тесной даже для двоих!
   Еще и еще, и три и четыре молчаливых круга по двору. Так бы всегда, всю жизнь...
   Но вдруг Густа шагнула в сторону, вбок, и деловито потянула за собой Вацлава.
   - Все заглядывают в оконца. А мы с вами что же?
   Серые камни давным-давно погасших очагов еще хранили следы былого слежавшаяся зола, мелкие угольки и дымные полосы, испестрившие печные своды сходящимися на конус языками. Грубые мехи, которыми раздували огонь, засохли и истрескались, железо подернулось ржавчиной. Густа морщила носик, смотрела с брезгливостью.
   - Почему вы соблазнили меня прийти сюда, на Золотую уличку? И в собор святого Витта. Это символично? Никак не научусь разгадывать ваши загадки.
   Теперь она стояла хотя по-прежнему и рядом с Вацлавом, но все-таки немного отдалившись от его плеча. И, как обычно, играла бровями, щурилась.
   - А я и не загадывал загадок. Сам не знаю, что заставило меня назвать эти места, - сказал Вацлав.
   И тут же почувствовал, что говорит неискренне. Его тянуло сюда, тянула мистика, которой здесь был овеян каждый камень. Тянула возможность здесь в одиночестве создать настроение, поразмыслить, пофилософствовать над вечными темами начала и конца мира, над той таинственной безвестностью своего предназначения, окруженные которой живут на земле люди положенный им срок. Об этом, отлично понимая друг друга, сотни раз они здесь беседовали с Анкой Руберовой. Об этом ничего не скажешь Густе Грудковой. Во всяком случае, сейчас.
   Густа подтолкнула Вацлава. Принудила пойти, применяясь попеременно к ее то очень мелкому, то вдруг очень широкому, размашистому шагу.
   - А я решила, что это символ - пригласить меня сначала в храм, где люди освящают свой брак, затем вывести на улицу, усыпанную золотом, и вместе шагать и шагать. Ну, иногда и вот так, запинаясь, как в жизни бывает... Она говорила словно бы совершенно серьезно и в то же время с какой-то язвительной смешливостью. - И вдруг, оказывается, нет никакого символа! Простая случайность, недоразумение. Храм - памятник архитектуры, а на этой мусорной уличке нам не найти никакого, даже символического, золота... Тогда, может быть, просто посидеть на берегу Влтавы, не мелькнет ли хотя бы в воде какая-нибудь золотая рыбка?
   - Густа...
   Аллегория была слишком прозрачной, более того - дерзкой в своей откровенности. Но именно эта вызывающая дерзость и убивала заключенный в ней истинный смысл, делала его невозможным - столь откровенно не могла предлагать себя в жены девушка! Да еще - Густа, явившаяся в этот мир словно бы со страниц романов Вальтера Скотта. Такой развязной Вацлав не видел ее ни разу. Что мог он ей ответить?
   А Густа между тем, с нарочитой небрежностью поигрывая замшевой перчаткой, продолжала в начатом ею тоне:
   - Вот вы блестяще окончили университет. Вы накануне самостоятельной жизни. Я знаю, что пан Йозеф Сташек хотел бы видеть в вас достойного себе преемника, промышленника и коммерсанта, пани Блажена - художника и музыканта. А я... дипломата или министра иностранных дел. Вот какие великолепные открываются перед вами пути! И ничего, что вы совсем не умеете рисовать, а на пианино барабаните, как тапер в трактире. Ничего, что ваши понятия о финансах, торговле и промышленности пока не выше искусства тратить отцовские деньги. Ничего, что вы пока еще молодой человек, без заметной солидной должности. Подлинный талант в мужчине открывают только женщины, главным образом - любовницы и жены. Пану Йозефу никогда не сделать из вас отличного пивовара. Пани Блажена, если бы она приходилась вам не матерью, а женой, могла бы, пожалуй, добиться для вас места учителя рисования или дирижера в оркестре Петршина парка. А я...
   Она смяла перчатку, зажала в кулачок и с сожалением на нее посмотрела.
   - Что же вы? - испуганно и ожидающе спросил Вацлав. "Куда клонит Густа свой странный разговор?"
   Густа пожала плечами.
   - Чехословакия не получит хорошего министра иностранных дел. В крайнем случае, превосходного дипломата.
   - Н-не понимаю почему?
   - Потому, что в храм святого Витта вы меня пригласили совершенно случайно и повели по Золотой уличке, на которой нет ни малейших признаков золота.
   Сердце у Вацлава сильно застучало, на мгновенье остановилось дыхание, совсем так, как было тогда, когда он стоял рядом с Анкой Руберовой в чернильной темноте на лестничной площадке.
   Но это солнце и белые, бегущие по голубому небу облака. И за спиной невдалеке - усталые люди в рабочей одежде, скучно разглядывающие достопримечательности Пражского Града. Как все это противоречит друг другу!
   - Густа, простите... кажется, теперь я понимаю... но... не могли бы вы проще?
   Она нехотя повернула голову. Остановила покровительственно смеющийся взгляд на побледневшем от волнения лице Вацлава. Потом приподняла руку с зажатой в кулаке перчаткой и протянула как бы для поцелуя.
   - Ну? - спросила нетерпеливо. - Или вы хотите и еще проще?
   Вацлав медлил. Поблизости от них все-таки были люди. Светило солнце. И что-то неискреннее, фальшивое чудилось и в словах Густы, и в этом аристократично небрежном движении ее руки.
   Густа гневно сдвинула брови.
   - Тогда...
   И швырнула перчатку Вацлаву в лицо. Уходя, простучала по жесткой брусчатке двора тонкими каблучками.
   Ветер катил перчатку по мостовой.
   Вацлав стоял ошеломленный. Ведь это было самое тяжкое оскорбление мужского достоинства, ничем даже не обоснованное. Но в то же время это было и несомненным признанием Густы в любви к нему. Как неожиданно и странно все это совместилось!
   Что он должен сделать немедленно? Догнать Густу, презрев свой позор, и извиниться? Ему же - извиняться! Или так и застыть столбом, храня свои достоинство и гордость, но потеряв, быть может, любовь?
   Кто-то сдержанно засмеялся у него за спиной. Вацлав различил два хриповатых мужских голоса.
   - Дуреха паненка. Такими перчатками кидаться! Хоть бы сразу кинула обе...
   - Подыми, отдай перчатку-то кавалеру. Может, еще побежит за ней.
   - По-бежит! Этакие обязательно побегут. Эй, молодой господин!..
   Не оборачиваясь на голоса, Вацлав отрицательно покачал головой.
   26
   Спуск от Пражского Града к берегу Влтавы был на этот раз невероятно длинен. И тяжел, как будто приходилось подниматься в гору.
   Вацлав раздумывал. Что же, собственно, произошло? Почему этот день, начавшийся светло и радостно, вдруг завершился так горько. Мелочь ли это, пустяк, который ими обоими скоро забудется, или эта перчатка Густы разделит их навсегда?
   Нет, он не побежал догонять девушку, чтобы попросить у нее прощения. Он теперь не переступит и порога их дома, если Густа первая сама его не позовет. Генерал Грудка и его дочь знают себе цену. Вацлав Сташек, хотя и сын пивовара, тоже не пустая пивная бутылка! Грудки и Сташеки особенно подружились домами с тех пор, как Густа вернулась из Вены. Кто этого хотел и добивался? Конечно, мама, милая мама Блажена! Она нашла хорошую невесту для своего сына. Генерал Грудка на это тоже смотрел поощрительно - способный молодой человек, с будущим. А Густа нравилась ему, Вацлаву, действительно очень нравилась. Он полюбил ее! Но вместо первого поцелуя - перчатка в лицо. При людях. За что? Такое легко не прощают. Даже невесте своей, которую любишь...
   Густа сказала ему сегодня жестокие и несправедливые слова. Да, он играет на пианино, рисует и пишет маслом картины любительски, конечно, он далеко не Бедржих Сметана и не Макс Швабинский, но выразить душу свою и в красках и в звуках он может. Тому - кто захочет понять его душу. И Густа прежде хорошо ее понимала. Но сегодня не захотела...
   Генерал Грудка, серьезный и деловитый, допустим, тоже не всегда соглашается с ним, с его желаниями всецело посвятить себя науке, далекой от повседневных житейских потребностей, но генералы иными быть и не должны. Служение богу войны не может возвысить мысль человеческую далее пределов траектории полета артиллерийского снаряда или заоблачной трассы самого наисовременнейшего бомбардировщика.
   Генерал Грудка ни о чем другом не говорит, кроме как о неизбежности войны. Он все рассчитал: и обязательные сроки ее начала, и круг стран, которые непременно вступят в борьбу, и их военный потенциал. Он убежден, что при любых обстоятельствах новая война не обойдет стороной родную Чехословакию и вся надежда на Россию - только прочный союз с Россией может сохранить Чехословакию независимой. Англия и Франция ради нее никогда не поступятся даже самой малой долей своего спокойствия и безопасности. А в Германии все чаще и все громче поговаривают о том, что Чехословакия Судетской областью владеет незаконно. В самих же Судетах сколачиваются и тайные и явные организации немецких националистов. Им только не хватает вождя. Перед парламентскими выборами Радола Гайда со своей Катериной Колчак вел в селах самую развязную пропаганду фашизма, настраивая крестьян даже против теперешних скудных остатков демократии. И против России. Разве все это действительно не пахнет новой войной? Генерал - дальновидный политик и честный воин. Его нельзя не уважать. Но Густа, Густа, что с ней случилось?
   Вацлав потер лоб рукой... Густа сказала, что ей хотелось бы видеть в нем министра иностранных дел или на крайний случай дипломата. Вот она, простая женская точка зрения! Густа хочет видеть только то, что можно увидеть. Если бы ее увлекали науки - физика, химия, астрономия, - она добралась бы до мельчайших, но все же тем или иным способом видимых частиц теперь уже делимого атома, она добралась бы при помощи телескопа до самых отдаленнейших галактик. Ну, а что лежит внутри самого малого и что лежит за пределами метагалактики? Густа от этого бы легко отмахнулась: "А! Бесконечность..." Так отмахиваются и все ученые, которые инструментом познания мира избрали только пять человеческих чувств, выделив из них главные - зрение и осязание. Как же постигнуть невидимое и неосязаемое? И можно ли это постигнуть? Говорят, можно, только с помощью логики. Правильно! Но какой логики? Опять-таки человеческой? Когда неизвестна вообще та логика, на основе которой построен мир? Он ведь создан до появления человека! Надо найти ту, начальную логику. В этом все дело. Густа не будет ее искать. Ее логика совершенно простая: министр иностранных дел. Поэтому со злостью она и спросила: "А вы хотели бы еще проще?"
   Нет, он не хотел бы проще. Он знает: той логикой обладает лишь сам создатель мира и еще его постоянный соперник - разрушитель мира. Все, абсолютно все имеет свои противоположности. И хороша народная поговорка о том, что палка всегда о двух концах. Попробуйте представить палку с одним концом! Физики предсказывают близкое открытие самых наипервейших частиц, из которых построена вся Вселенная. Иными словами, будет отыскано начало. Но ведь в тот же миг, когда найдется начало, неизбежно наступит и конец. Иначе быть не может, по тем же обязательным законам логики человеческой. Чем ближе человечество окажется к познанию начала, тем ближе окажется оно и к своему концу. Та логика, и создателя, и разрушителя мира, основана на другом - на вечности и бесконечности. Надо проникнуть в эту логику, перевести всю систему человеческого мышления в совершенно новое качество. Какое?..
   Ветер откуда-то со стороны ворвался в узкую улицу, поднял с дороги и бросил в лицо Вацлаву облако пыли, запорошив ему глаза. Он потянулся рукой в карман за платком. Мысли сбились на другой ход.
   Ах, Густа, Густа! Жизнь никак не стелется ровной ниточкой, нет-нет и затянется тугим, запутанным узлом. Когда же, когда человек в своей судьбе сможет предугадывать все?
   Отец, русский, родной отец, ты ведь стоял совсем на грани такого открытия. Но где теперь все это? Книги твои и самые драгоценные записи погибли где-то в сибирских снегах.
   Вацлав огляделся. Все еще тянется бесконечный спуск к реке...
   Быть может, книги и тетради увез с собой Тимофей, мальчишка в лохматой собачьей шапке, который тогда назвался ему братом, а все-таки бросил в тайге одного? Что, если написать ему? Но куда? Тайга, Сибирь, Россия?.. И все же надо написать. И, может быть, даже поехать в Россию, в Сибирь... Поехать непременно!
   Да. А "братство демонистов", по существу, распалось. Как распалась и вся их "слибна петка" сразу же по окончании университета.
   В Судеты, в свой Хеб, возвратился Витольд Пахман. Он немец, а в Судетах его единоплеменников больше, чем где-либо в Чехословакии. Генерал Грудка твердит озабоченно: "Там культивируется опасный национализм". Генерала беспокоит это. Его, Вацлава, беспокоит другое. Пахман стал реже писать, а в редких своих письмах реже вспоминать об оккультных науках. Он, безусловно, остался приверженным к этим наукам, но... "Меня очень сейчас увлекает история происхождения немецкого народа, - сообщил Пахман в последнем своем письме, добавив при этом: - И лично мое происхождение". Он оказался счастливее или энергичнее всех, сейчас он уже занимает довольно крупный пост в городском самоуправлении. Пахману некогда думать о внеземном.
   Иржи Мацек, Иржи Мацек, потомок "испанского гранда"... Его заела бедность. Так и не найдя подходящей постоянной работы, он все бегает по богатым домам, готовя к экзаменам юных олухов. С ним еще можно посидеть за треугольным столиком и полистать пожелтевшие фолианты. Но Мацек хорош только лишь на готовенькое, он по натуре своей не исследователь.
   Алоис Шпетка, черт знает... действительно, только черт может знать, что он такое! Его не поймешь. Он без конца балагурит и все решительно вышучивает, словно в мире вообще нет ничего достойного глубоких размышлений. "Если весь мир создан и существует на принципе вечности, то, следовательно, вечен и я, - заявил он недавно. - И когда я умру, перейду в мир иной, я, естественно, тогда узнаю все об этом самом, "ином" мире. Ну, что за беда, если о нем, допустим, даже и очень любопытные подробности, я узнаю всего лишь на несколько десятков лет позже! Что значат эти несколько десятков лет по сравнению с вечностью? Нет, я могу совсем не торопиться!"
   Вацлав остановился. Ну, наконец-то он добрался до Влтавы!
   А что теперь? Ступить на Карлов мост или пройти по берегу реки, туда, где клонятся к зеркальной воде тонкие и длинные ветви плакучих ив? Густа предлагала посидеть на берегу Влтавы и посмотреть, не мелькнет ли в светлых струях реки золотая рыбка.
   Уплыла его золотая рыбка...
   Но он все же побрел по залитому солнцем берегу, отыскал местечко под ивами и уставился неподвижным взглядом в речное зеркало.
   Вода точно отражала его силуэт, но черты лица различить было нельзя, словно бы он и сам оказался всего лишь плоской, бестелесной тенью.
   Вацлав все думал и думал о Густе, о их странной размолвке. Щемило сердце от досады. В чем он провинился именно сегодня?
   Ветер плавно раскачивал тонкие, усталые ветви плакучих ив. Солнечные зайчики сновали по воде, острыми колючками вонзались в одиноко дрожащее отражение Вацлава. А он упорно смотрел в одно и то же место, смотрел до боли в глазах, словно бы стремясь из темноты, со дна Влтавы поднять, вызвать зримый образ Густы.
   От напряжения даже ломило в висках.
   И вот в узорчатом переплете света и тени вдруг, неясные, далекие, промелькнули глаза человеческие. Затем, ближе, - распущенные по плечам волосы. Округлился высокий лоб... Еще, еще... И подбородок... Как бы в испуге, полураскрытый рот...
   Анка Руберова!..
   Вацлав зажмурился и отвернулся, на ощупь ухватился за ивовую ветвь, упруго натянувшуюся, словно струна. Плотнее стиснул веки. Но все равно Анка не покидала его, стояла перед ним, теперь уже отчетливо различимая до каждой, даже самой мелкой, морщинки вокруг страдальчески прищуренных глаз.
   Такой он видел ее в последний раз. В самом глухом уголке Петршина парка... Цвела утренняя заря...
   Он тогда не смог даже проводить Анку до дому, оставил там, в парке, на траве. Ему было страшно. Еще, пожалуй, за неделю до той ночи это уже стало заметно - Анка заговаривалась. Ей часто мерещились на стенах какие-то непонятные знаки, в темных углах ее подстерегали молчаливые чудовища. Она рассказывала об этом с ужасом, потому что, по ее же словам, это не было ни бредом, ни галлюцинациями. Она все это действительно видела при полном и ясном сознании.