Ах, какой же хороший удался денек! Не очень жаркий, с ветерком. Даже личинку волосяную на голову надевать не приходится, ветер начисто отгоняет комаров и мошку - злого таежного гнуса.
   И другая удача. Она очень быстро набрела на огромную старую березу с чагой - "березовым чаем". А послали ее в лес на полный день. И сколько же потом она кружилась по таежным полянам, просто так! Собирала цветы, складывала из них букеты или плела венки и надевала на голову, будто вернулась в детство, теперь уже такое далекое. И, совсем как маленькая девчонка, прыгала, скакала по мягкой траве, иногда, правда, обманной, с колючками. Пела песни во весь голос, кричала в полную грудь.
   Только вот голод быстро одолел, взятой с собой краюшки хлеба не хватило даже червячка заморить. Ну, да ничего, ягоды лесные выручили.
   На опушке еще поутру встретились ей Алеха Губанов с Нюркой Флегонтовской. Они всегда вместе. На вечорках, на сходках, в лесу. Пожилые люди их называют по-старому - жених с невестой. А им чего? У них по-новому, по-комсомольскому - дружба у них. Тем более, в комсомольской ячейке они главные. Нюрка - так даже секретарь ячейки.
   Алеха Губанов - вот парень! Не шумливый, спокойный, вдумчивый. Ему бы секретарем ячейки, но у Флегонтовской Нюрки заслуги больше - она от белых пострадавшая. Алеха всегда ласково поздоровается. Вот и утром сегодня: "Здравствуй, Люда!" Заулыбался. А у Нюрки сразу будто квасцами губы стянуло. И пусть, дело хозяйское! Алеха недавно ездил в город, привез оттуда красивую песню: "Мы дети тех, кто выступал на бой с Центральной Радой..." У него и самого красивый голос, звонкий, чистый.
   Отщелкивая лад босыми пятками, Людмила запела:
   Наш паровоз вперед лети!
   В коммуне остановка.
   Иного нет у нас пути,
   В руках у нас - винтовка!
   И тихонечко засмеялась. Не каждому на селе по губе эта песня. Кургановские и Савельевские прямо бесятся, когда услышат ее. Да и в их, голощековском, доме тоже не запоешь. Дядя Семен с теткой Варварой всю душу потом выморят. Они любят только старинные песни: "Звенит звонок насчет поверки..." Еще: "Среди лесов дремучих разбойнички идут"... А Петька с Иваном в рот отцу с матерью смотрят, своего у них нет ничего. Зато между собой только на кулаках и разговаривают. Потеха! Сегодня подрались из-за чего? Ехать на поле, залежь пахать, так кому за передним плугом, а кому за вторым. Шесть лет назад вообще пара коней была тощих и один плуг. Сам дядя Семен пахал на сменку с дедом Евдокимом. Теперь уже и сыны могут, старшему, Ивану, пятнадцатый год. Коней сытых две пары. Семен плотничает, сусеки в новом амбаре ладит: большие хлеба нынче, будет урожай. Только полягут пшеницы, обязательно полягут. Значит, с серпом тоже покланяешься.
   Людмила опять засмеялась. Хотя и болит спина в страду, а веселое это время. Вдуматься в слова: хлеб поспел. Значит, жить будем! Дух от земли, от колосьев какой - голову кружит! Поля золотые. На каждой, на каждой полосе люди. Откуда берутся? Все больше бабы, девчата. Кофточки, платки огоньками горят, будто весна на поляне лесной, когда все в цвету. А мужики не любят с серпами сгибаться, глядят, где бы, стоя, косой подвалить полоску. Не то сидят, для жниц из прошлогодней соломы свясла крутят.
   Вот Кургановские и Савельевские жатки себе позавели. Неполеглые хлеба эти машины прямо-таки слизывают. Варвара на них иззавидовалась. Хорошо бы, понятно, и каждому спину меньше ломать. Да как достигнуть такого? На глазах у нее одни в селе словно бы погрузнели, достатком, богатством налились, другие застыли, ни туда, ни сюда, а третьи и вовсе оскудели, нужда их так заела, что неведомо, стряхнут ли ее когда-нибудь с плеч. Как на весах коромысло: один конец вверх летит, другой вниз падает. И жми, кто кого пережмет. Когда Кургановские молотилку еще себе заведут, у Флегонтовских и пахать даже будет не на ком, из двух коней один от старости вот-вот завалится.
   Ну, а Голощековы не на Флегонтовских - на Кургановских поглядывают, с ними сравняться бы...
   Ох, ветерок все же какой хороший сегодня! Людмила шла счастливая беззаботно проведенным в лесу временем. Холщовая котомка с чагой приятно оттягивала плечо. Отменная попалась чага, где прошлось по ней лезвие топора - блестит, точно разлом сухого сапожного вара. Крепкий будет настой!
   А все же устала. И есть очень хочется. На радости, что чага такая хорошая, бабушка Неонила тайком от Варвары обязательно с кринки сольет верхнее молоко, сливочки, в кружку ей, Людмиле. Она славная, бабушка Неонила. Только вроде самой Людмилы в доме последняя. Силу над всеми Варвара сейчас себе забрала. Даже на Семена покрикивает, хотя тот и не шибко-то податливый.
   Смех все время разбирал Людмилу. Теперь ей представилось, как у Варвары, когда она на Семена кричит, кровью наливается не лицо, а шея, только шея, да так густо, что, кажется, тронь в это время пальцем - брызнет. Дед Евдоким тогда быком поднимается, берет бороду в горсть, глаза белые, губами шевелит, а слов не слышно. И не поймешь, отчего: то ли обида за сына, злость на сноху дыхание перехватили, то ли страх перед Варварой. Хочется в такой раз стукнуть деда Евдокима кулаком по спине, вот как рыбью кость вышибают, чтобы и у него свое резкое слово на Варвару вылетело. А он постоит, постоит, да и сникнет.
   Разваливая надвое пшеничное поле, дорога круто падала к речке Одарге, к косому броду через нее, обозначенному на взвозах глубокими мокрыми колеями. Здесь, над речкой, в узорчатой тени раскидистых черемух - вот где хорошо отдохнуть! Прохлада от воды, а ветерок прямо в лицо.
   Людмила уселась немного бочком, принялась гладить босые, поцарапанные лесными колючками ноги. Привычные стали, привычные, а все-таки больно. Царапины, это ничего, шипичку только не проглядеть бы, в ноге не оставить, зарастет - будет потом бородавка. Чирки в теплую пору Варвара надевать не велит. Живую кожу на ноге порежешь - сама затянется, а на чирок заплатку ставить надо. Новые покупать и вовсе накладно.
   Ниже брода в камнях плескалась и вызванивала Одарга. За спиной у Людмилы однообразно поскрипывала надломленная полузасохшая ветка черемухи. От ее горьковатого запаха бросало в сон. И Людмила точно оцепенела, блаженно глядя на темные лужицы воды, застоявшейся в ямах, выбитых колесами перед началом брода.
   - Ах, черт тебя! Спугался? Н-но, падла!..
   Она и не заметила, не услышала, как позади, на дороге, оказалась подвода, выкатилась из-за куста черемухи.
   На нее страшно таращила налитые кровью глаза конская морда, скалилась желтозубой нижней челюстью, оттянутой железными удилами. Круглобородый старик дергал вожжи, грозился веревочным бичом, завязанным на конце в узелок, а сам встревоженно поглядывал через плечо - не свалился бы с телеги исклеванный, видавший виды плуг с протертым землею чуть не насквозь отвалом. Подвернувшись под колесо на передке, телега кренилась набок.
   Людмила тихонько, ласково засвистела, чтобы успокоить коня, а старик в оттяжку рубанул его бичом. Конь припал на задние ноги. Потом рванулся вперед. Под косогор, к броду.
   С разгона одолев глубокий ухаб, телега подпрыгнула. От резкого толчка из передка со звоном вылетел железный шкворень. И в тот момент, когда все четыре колеса вкатились в Одаргу, телега разделилась надвое.
   Конь в три прыжка вынес на взвоз передок, сдернув при этом в воду старика, не выпустившего из рук вожжей, и остановился. Задняя половина телеги уткнулась внаклон как раз посредине речки, на самой ее глубине. Кувыркаясь, свалился плуг. Едва виднелась над водой его некрашеная, черная, слегка задравшаяся кверху стрела.
   - Чтоб тебя... - Старик вожжой привернул морду коня к оглобле и хлестал его зло, остервенело.
   Людмила сорвалась с места, закричала, размахивая рукой:
   - Дедушка Флегонт!
   Ей было жаль коня, беспомощного, прикрученного мордой к оглобле. Во всей этой беде, уж если кто и виноват, так только она одна: уселась под кустом черемухи близ самой дороги. Как было не напугаться коню?
   Флегонт остановился, отбросил в сторону веревочный бич, тяжело перевел дыхание: "Ах, мать честная..."
   Дед стоял мокрый с ног до головы, печально потирая круглую плешинку. Картуз свалился в воду, и его унесло течением. Ко всему еще и такой убыток! Сгрызет Настасья. Задешево новую вещь не укупишь. А в этом картузишке верняком до гробовой доски проходил бы - лихая получилась трата. И сунула же нелегкая под куст эту девчонку-паршивку! Как вытащить теперь плуг да телегу из Одарги?
   - Эх ты, зараза! Чо будем делать-то? - Уже не злость, забота овладела стариком. Оно от матюков хотя на сердце и легчает, но ежели своими руками не возьмешься, в блудных словах весь наизнанку вывернись, а дело все-таки само не сделается. - Спущайся в воду, девка. Подмогай.
   Обжимая ладонями холщовую юбку, чтобы не всплывала пузырем, Людмила забрела в Одаргу. Ей было жаль деда Флегонта. Подумать только: утопить картуз! И было стыдно, что по ее вине теперь придется старику барахтаться в речке, вытаскивая тяжелый плуг из воды, выкатывая на берег телегу.
   В доме Флегонтовских для нее, для Людмилы, двери всегда были закрыты. В этом доме ее люто ненавидели. У Флегонтовских каппелевцы при отступлении выгребли дочиста все зерно из амбара, зарезали последнюю корову - надолго оголодили семью. И страшнее того, забрали коней, а кучером взяли Нюркиного отца. Не вернулся он домой, сгинул без вести, - должно быть, застрелили дорогой. А где-то еще, на каком-то Кирее, поселок целый бандиты начисто вырезали и там тоже родную сестру Настасьи Флегонтовской насмерть зарубили. Ничья другая семья так не пострадала от белых, как эта. Такое разве можно забыть? Такое разве можно простить подкидышу белогвардейскому? Людмила это все понимала.
   - И-эх! Эх! - покряхтывал дед Флегонт, входя в бурливый поток навстречу Людмиле. - Береги ноги, девка, об лемех грехом не порезаться бы...
   Он сам был обут хотя и в донельзя разношенные, но все-таки ичиги.
   Вода доходила почти до пояса, туго давила под коленками. На скользких камнях стоять было трудно. Людмила ухватилась за рукоятки плуга, рванула их, и в тот же миг упала стрела, которую не успел подхватить дед Флегонт. Седенький, с прилипшей к плечам мокрой рубахой, он молча, укоризненно взглянул на девушку, покачал головой и, наклонясь, шаря у самого дна, погрузил в речку свои короткие руки. Вода сомкнулась у него над спиной.
   Флегонт хрипел, отплевывался. Наконец все же нащупал стрелу. Приподнял, прижал к бедру. Двинулся.
   - Давай! Токмо ручки вправо наваливай, чтобы каменья лемехом не пахало, - командовал он.
   Плуг в воде казался необычно легким. При каждом шаге он подскакивал, а потом, опускаясь, глухо ударялся железом о камни. Труднее стало, когда выбрели на мелководье, поволокли его на косогор по вязкой грязи.
   В тяжелой одышке Флегонт пыхтел, свободной рукой потирал плешинку, но шел, не останавливаясь, как идет привычный, старый конь в борозде. Людмила знала: Флегонт по всему селу тем известен, что не посидит без дела и минуты одной. В работе вся его радость.
   Ей не хотелось сейчас отставать, быть хоть в чем-то хуже, слабее Флегонта. И хотя сердце у Людмилы, казалось, готово было вырваться из груди, она не просто подталкивала сзади железную коряжину, а все норовила приподнять ее на руках, чтобы тяжесть ровнее легла на двоих.
   А Флегонт кричал:
   - Эй, девка, не вздымай над землей! И так тебе чижало. Тоском легше мы выдернем.
   Что он, жалеет, что ли, ее? Не надо! Дотащив плуг до места, где, прядая ушами, стоял привернутый к оглобле конь, Людмила снова бросилась в речку. И, прежде чем подоспел Флегонт, выкатила одна передок плуга. Старик подхватил его, не забредая в воду.
   А Людмила стояла уже возле телеги, пошатывала ее взад-вперед. Стронуть с места сил не хватало.
   По речке плыл мелкий мусор, вода воронками крутилась у кузова телеги, и, опускаясь ко дну, разные веточки и листочки щекотали, щипали голые ноги Людмилы, словно стайка озорных рыбок. Это было приятно. А еще приятнее то, что дед Флегонт все время ей поощрительно улыбался, как-то чудно вздергивая подбородок и открывая худую, жилистую шею.
   Они сейчас во всем понимали друг друга с полуслова. Флегонт делал движение плечом, и Людмила угадывала, что ей надо пригнуться и, натужась, хоть капельку приподнять задок телеги, врезавшейся в узкую щель между камнями. Флегонт, дудочкой вытягивая губы, подтаскивал телегу на себя, и Людмила знала: она должна толкать кузовок вперед.
   Несколько раз, потеряв равновесие на скользких камнях, Людмила падала. И всякий раз дед Флегонт встревоженно оглядывался:
   - Мотри, девка, не подверни ногу. В каменьях-то.
   От такой душевной заботы Людмиле хотелось сделать для старика все, что только было в ее силах. И даже сверх сил. Сделать именно для него потому, что больше всех на селе имел право не любить ее, конечно, Флегонт.
   Людмила толкала, тащила телегу, то упираясь в задок, то хватаясь за выгнутый обод рядом с дедом Флегонтом.
   С тихим треском лопнула, расползлась под мышкой старая сарпинковая кофточка. А, ладно! Людмила совсем не думала о том, что когда она явится домой мокрая, заляпанная грязью, в порванной кофте - добра тоже не жди.
   - Еще, еще! - шептала она, подталкивая телегу на крутой и скользкий, глинистый взлобок. - Дедушка Флегонт, малость еще.
   И засмеялась. Звонко, легко. Кузов телеги с ходу накатился на передок, заставив настоявшегося, впряженного в оглобли коня всхрапнуть и попятиться. Дед Флегонт счастливо потер ладонью плешинку.
   - Ну, девка, спасибо тебе за выручку! - сказал он, довольный. И тут же горестно вскрикнул: - Мать честная! А шкворень?
   Людмила снова кинулась в Одаргу. Дна сквозь мутную воду не было видно. Куда, в какое именно место упала эта железная штука, длинный стержень, без которого не соединишь обе половины телеги? Попробуй отыщи наугад! Пока еще телега стояла в речке, понятнее было, где искать. А теперь?
   Забрел в воду и дед Флегонт. Вдвоем они прилежно ходили вдоль и поперек Одарги, кружились на самой глубине, шмыгая по дну ногами, проверяя каждую впадинку между камнями. Но на воде не остается следов, ничем не отметишь, где ты прошел.
   И снова и снова ощупывали они дно речки ногами, но все так же, без пользы. На берегу конь бил копытами землю, вертел головой в оглоблях. Его жалили пауты. Флегонт делался все мрачнее.
   - Черт, черт, поиграй да отдай! Не отдашь мою игрушку, я сожгу твою избушку! - бормотал он.
   Флегонт и сноха его Настасья, хотя у них в доме и секретарь комсомольской ячейки, оба славились по селу как умельцы немножко поколдовать, заговаривать кровь, отводить дурной глаз. На этот раз магические слова не помогали.
   Людмиле вспомнилось, что и отец ее иногда, если, казалось, совсем на виду терялась какая-нибудь мелкая вещь, произносил такое же вот заклинание. Только весело, шутливо, как бы подчеркивая, что делает это не всерьез. А дед Флегонт злится, из самой глубины души злится, кривит рот, облепленный белым пушком бороды, усов, и косо поглядывает на Людмилу, будто бы это вовсе не черт, а она играет со шкворнем.
   Наконец не выдержал, тяжело, страшно выругался, - Людмилу обожгло, точно огнем, - плюнул, выбрел на берег и, мокрый, уселся на мокрый песок.
   - Белячка... падла... будь ты проклята!.. Черт тебя из куста вылупил!
   И светлая радость исчезла, погасла совсем. Как она старалась, как старалась! Разве мало еще было этого, в воду головой, что ли, броситься?..
   И тут под пяткой у нее слабо звякнул о камень железный шкворень. Людмила постояла, чувствуя какой-то особенный холод под ногой. Поднять или не поднять? Отдать шкворень этому злому, несправедливому старику или пойти своей дорогой, а он пусть снова лезет в воду и ищет сам хоть час, хоть два, хоть до утра?
   - Белячка чертова...
   Людмила быстро нагнулась, выхватила из глубины шкворень. Вода на мгновение скрыла ее с головой, туго ударила в уши, растрепала волосы. Не подходя близко к Флегонту, Людмила выбросила железину на берег.
   Дед Флегонт преобразился. Часто поморгал глазами, стал таким, каким был, когда они вместе тянули из Одарги телегу.
   - Ат, зараза! - сказал он, весело подхихикнув. - Ну, еще раз спасибо тебе! Домой пробираешься, девка? Телега чичас будет готова. Садись, подвезу. Эй, девка?
   Людмила отрицательно покачала головой. Медленно выбрела на берег и ушла под куст черемухи, где сидела до того.
   2
   Память, память... И счастье и горькая беда человеческая.
   Счастье, когда долго и прилежно хранит она в твоем сознании добрую улыбку отца, ласковый взгляд матери, крепкую руку старшего брата. Счастье, когда торопливо и надежно напоминает тебе в стихах, затверженных наизусть, очередную строчку, в таблице умножения - верный ответ. Счастье, когда свободно ведет тебя по запутанным лесным тропинкам, подсказывает, где прошлый раз ты нашла табунок белых грибов, а где - малинник, осыпанный спелой ягодой. Или вдруг, почти час за часом, в ряд, представит тебе в удивительной красоте частицы прожитой тобою жизни так ясно и желанно, что взять бы и вернуться сызнова в те далекие дни, повторить их все, с самого начала.
   Это - счастье.
   Но если память упрямо приносит только то, что было связано со страхом, болью или жгучей обидой; если светлое возникает лишь для того, чтобы тут же ты смогла увидеть, как и чем оно уничтожено; если никак не можешь забыть того, о чем лучше было бы не вспоминать. Нет тяжелее страдания человеческого, все равно, седина ли у тебя на висках или пока еще розовые ленты в косах. Все равно, капля за каплей полнилась ли горькая чаша или беды разом плеснулись в нее. Спасибо доброй памяти! А от злой как отвязаться?
   Людмила выжала мокрое платье, но все равно было холодно. Потупясь, она жалостно глядела на свои босые, исцарапанные ноги. Возле них лежала котомка, набитая чагой. Он очень вкусен, этот "чай", особенно с топленым молоком. Да разве так он вкусен, как китайский! Она хорошо помнит тот, настоящий чай золотистый, душистый. К чаю всегда было варенье и сдобные булочки. Мать жаловалась, что трудно доставать пиленый сахар, шафран и ваниль. Мать всегда на что-нибудь жаловалась. А в Омске им всем тогда жилось хорошо.
   Зачем, зачем они бежали оттуда? Тряслись в теплушках. На санях от мороза зарывались в солому... Ведь не хотел же отец брать на себя командование отрядом! В каком испуге тогда он прибежал домой, с каким отчаянием рассказывал об этом! А все же принял отряд. И все же они поехали. Остались бы в Омске, и все были бы живы: отец, мать, Виктор. Не случилось бы и той страшной ночи в зимовье, когда ей, Людмиле, из отцовского револьвера плеснул короткий огонь в глаза, а потом целый месяц она горела в жару, задыхалась от боли. И не ходила бы она теперь босая по лесу, не рубила бы березовый "чай" топором...
   На прошлой неделе ей исполнилось шестнадцать лет. Память сохранила отцовские слова: "Людочка, большое счастье к тебе придет в год твоего шестнадцатилетия". Отец это вычислил по своим книгам. Но не пришло счастье в тот день. И никогда, наверное, уже не придет. А в тот именно день она только плакала. Плакала от обиды, что никто ее не поздравил, не сделал никакого подарка. Так, только за столом поговорили: "Гляди-ка, девке шестнадцать. Взамуж скоро..." И бабушка Неонила трудно вздохнула: "А кто возьмет?"
   Откуда-то вдруг налетели желтые пауты. Сновали вокруг, жадно липли к босым, исцарапанным ногам. Людмила безразлично отмахивала их веткой черемухи. Посконная, из домотканого холста, рубашка холодом стягивала плечи.
   И снова вспомнились детские годы, Омск. Какие красивые тогда носила она платья! К ним никогда не пришивали заплат.
   Понятно, отец и мать были буржуями, жили богато. Но ведь отец и минуты не сидел праздно - или на службе, или за книгами, - а мать держала прислугу только для тяжелой работы, все остальное по дому стремилась делать сама. Они буржуи, контры, и это, наверно, справедливо. А вот она, Людмила, теперь ходит одетая, как все на селе, и даже хуже других. Она ест картошку, ржаной хлеб и вонючую черемшу. Работает на поле или в лесу, не разгибая спины от зари до зари, вместе со всеми, работает, может, даже и больше других. И не хочет быть контрой, буржуйкой. Не хочет потому, что гадко и подло это - шить в довольстве за чужой счет: другого пусть хоть и в гроб, в землю, лишь бы тебе наверх. Когда ты сама уже знаешь, почем фунт лиха, ты можешь назначить свою цену и тому, от кого это лихо идет. Почему же ее зовут "белячкой"? На вечорках парни сторонятся. Девчата своими секретами никогда не поделятся.
   Людмила до боли закусила губу. Память сейчас ей подсказывала все только самое злое. Ведь не просто "белячкой" считают ее. Офицерская дочь. Карателя-изверга дочь!
   Это он, отец ее, с бандитским отрядом своим пробивался через тайгу с Братск-Острожного тракта сюда, на Худоеланское. Это он - больше некому - на Кирее вырезал начисто весь таежный поселок. Сам взбесился потом, перестрелял всю семью свою, да и сгиб в дороге - такой собаке доподлинно собачья смерть. А щенка своего недостреленного подкинул честным людям на руки...
   Вот как рассказывают люди, вот какая ходит молва. И хотя нет никого, кто видел бы все это собственными глазами, но если люди говорят, все село говорит, - значит, правда.
   Желай, желай после этого, девушка, чтобы любили тебя, чтобы не сторонились тебя, чтобы не звали сквозь зубы "белячкой". Еще спасибо скажи Голощековым, в ноги им поклонись, что от смерти выходили, не гонят из дому на улицу, одевают и кормят почти с собой наравне.
   Желай, желай, чтобы любили тебя, когда тобой, как в "очко", Кургановские и Савельевские хотели сыграть.
   Было ведь так. Каждый сам по себе приходили они к Голощековым, предлагали, ничего не стесняясь: "Что ж, отдайте, возьмем к себе". А по всему селу тогда знали: ждет кулачье возврата белой власти, на подкидыша офицерского, как на верную карту, делает ставку, надежный прикуп в игре своей хочет получить. Голощековы тогда не согласились, не отдали ее. Дед Евдоким воспротивился: с Красной Армией по рукам бил, обещался ей поберечь до времени у себя девчонку, слово должен сдержать. Да и у власти стоят пока твердо как раз не белые, а красные.
   Теперь все это назад отошло. О возврате к старому мало кто думает. Уже на другой лад заговорили и Кургановские с Савельевскими: "С доброго сердца чуть было змею к себе в дом не впустили". А дед Евдоким притих, руку-то он бил Красной Армии. А выходит, впустую. Никто не едет за девчонкой. Зачем нужна она Красной Армии? И Варвара, теперь главная сила в семье, грызет старика: когда просили, чего не отдал "белячку"? Хотя сама же тогда шептала ему под руку: "Чо отдавать-то? Пущай на нашу семью поработает. Ничья она, кинутая. Зря мы, что ли, ее выхаживали?"
   У всех свое. А у тебя, Людмила, одно: отец - изверг, палач. Ты и сама знаешь, что он действительно был офицером, и носил оружие, и ехала ты с ним вместе.
   Но неужели все было, как говорят? Каратель...
   Нет, сколько ни мучай себя, сколько ни напрягай мозг, с той поры, как сошли они с поезда и сели в сани, память больше ничего не подсказывает. Только снег и снег, сугробы скрипучие, черный лес, а позади длинная вереница саней, верховые. И винтовки, штыки, выбеленные инеем. "Смерть!" - всю дорогу самое ходкое слово. Мертвой побыла и она. От руки отца, это точно.
   Думай, Людмила. Если в дочь родную, в сына, в жену свою стрелял человек - почему не мог он вырезать и на Кирее целый поселок? И что из того, если других свидетелей нет, только пустые дома в этом поселке и могилы? Перед живыми людьми ты, Людмила, за это ответчица, ты, недостреленная! Веришь или не веришь в жестокость и подлость отца, все равно, он твой отец, и на тебе лежит зло, какое он сделал.
   И потому не обижайся на Нюрку Флегонтовскую, когда у нее при взгляде на тебя стягивает губы, и не серчай на самого деда Флегонта, если он в досаде кричит: "Белячка чертова!" Все правильно, так и должно быть.
   К дому Людмила пробиралась огородами, было стыдно идти мокрой растрепой по улице. Залепленные грязью кофту и юбку она прополоскала в Одарге, после того как уехал дед Флегонт. Но солнце к тому времени опустилось вовсе низко, не грело и просушить одежду уже не могло. Нечем было расчесать слипшиеся пряди волос, пригладила их ладошками, но что толку? Отмахнулась: "А, пусть!"
   Пошла. Но у околицы все же свернула на задворки.
   Предосторожность не помогла. В ту минуту, когда она кульком переваливалась через прясло в свой огород, ей вслед засвистел полудурок Маркушка, соседский парень, сын Трифона Кубасова. И Людмила поняла, что теперь от Маркушки долго житья ей не будет, он своим трепливым языком ославит ее на всю деревню.
   В избе она незаметно прошмыгнула на печку, улеглась на дерюжную подстилку бабушки Неонилы. Хорошо, хоть Ивана с Петькой дома нет, с пашни еще не вернулись. Эти бы могли прицепиться хуже Маркушки.
   А все старшие сидят в горнице, за переборкой. Шумят. Постукивают посудой. Опять, наверно, пришел Трифон Кубасов посумерничать. Будут чай пить. Трифон станет уныло говорить про свою нужду. Голощековы не в лоб, а по окольности - о другом: сила в семье крепкая, хватает рук, всего, слава богу, хватает.
   Знает это Людмила. Знает, какой кичливой радостью о своей силе полнится год от году семья Голощековых. А сама ни капельки не радуется. Ей-то что? Она ведь Рещикова, не Голощекова. И силу свою не на себя тратит, а этим, чужим, отдает, Голощековым. Не батрачка да и не родная. Живет в семье, но доли ее в хозяйстве нету. Ни в чем ее доли нет.