П.: Потому я и люблю Чернышевского романы.
З.: Я Чернышевского не люблю, но я готова признать это сочинение экспериментальным, этот роман.
П.: Это особое направление.
З.: Да. Занудство, но экспериментальное.
П.: Но одновременно с этим какое страдание? Выставка АХРРа. Насколько все время гадили вот этим формалистам всякие… какой-то Иогансон бездарный, какой-то там Бубнов бездарный, все эти Александры Герасимовы – все страшные… (С раскатом) АХРР: Ассоциация революционных художников.
Т.: России.
П.: Ассоциация художников революционной России. Страшная гнусность. И везде хвалебные отзывы, везде, значит, надо их прославлять. Вот это постоянное искажение эстетической перспективы. В пятом классе была учительница Акимова Маргарита… отчество забыл… тоже хорошая была учительница, но пятиклашкам, конечно… требовать особо нечего. Но она по программе шла. Мы учили наизусть стихотворение Жарова. «Зов о металле» – самое название до чего глупое! (Усмехаются с Т.) Я до сих пор помню:
Чтобы кончить с покупкой книг Хлебникова, еще скажу об одной покупке, уже после войны. Я учитель, приношу учительскую зарплату (вы, наверно, представляете, какая была в каком-нибудь, там, сорок седьмом году зарплата учителя), и вдруг в магазине на Сретенке (в самом начале был книжный магазин, он, наверно, и сейчас там есть) – пятитомник Хлебникова. Я сразу понял, что больше в жизни я его не увижу, настолько это была колоссальная редкость. И я пришел к маме и (надрывисто) говорю: «Мама! Букинисты продают пятитомник Хлебникова. Стоит (с расстановкой) сто рублей». Мама мне сказала: «Мишенька, покупай, (сквозь слезы) еда у нас будет очень простая, но голодать мы не будем». (Срывающимся голосом) Я просил ее надписать, что она его мне подарила (плачет). Этот подарок мамы у меня и до сих пор остался, пятитомник Хлебникова. (Отчаянно) Сознайтесь, что у вас нет пятитомника Хлебникова!
К.: Нет.
Т.: Сознаемся, что нет.
П.: Потому что это на самом деле колоссальная редкость!
З.: Нет, ну это, конечно, редкость, и молодец мама, ничего не скажешь. Хорошая, умная мама.
П.: Вот. Ну, и на самом деле она нас кормила только кашами.
З.: Да.
П.: Вот. Ну вот. Тут я кончаю мой разговор о школьных годах, хотя школьные годы были долгие. Насколько была радостной жизнь до школы… И я помню – вот осталось впечатление: мама только что вернулась из больницы (она болела тифом), до чего красивая! Были у нее длинные волосы, как у женщин тогда большинства, – она вернулась остриженная, как девочка, до того красавица! Вот тогда я ее впервые увидел, эту короткую женскую стрижку, и навсегда влюбился в нее. В узенькой юбочке дудочкой, которые тогда носили, ну просто девчонка. А я тоже болел, и вернулся – глядь: выбегает ко мне навстречу (смеется) какая-то девчонка. Юбочка дудочкой, острижена. Боже мой, кто такая?! Да это мама (смеется) прибежала!
Ну вот. Это была счастливая пора, а потом наступила школа. Это был ад. Грубость учителей… Были хорошие учителя: Шершнева Надежда Александровна… но я ей простить не могу – иногда она больше, чем меня, хвалила других (К. смеется) учеников, которые писали сочинения совсем не лучше меня, на всяких шаблонах. Был ученик Коган, он написал сочинение все на шаблонах: «Мрачная эпоха Николая Палкина наступила, и ночь опустилась над Россией», – в таком духе. Она прочла мое сочинение и сочинение этого Когана, все на шаблонах построенное. «Чье лучше?» – спрашивает она у класса. Глупый класс, где у меня вообще не было друзей, кричит: «Коган! Коган!» И Надежда Александровна вдруг меня предала – говорит: «А как – вы не родственник Петра Семеновича Когана, известного литературоведа?» (вульгарного социолога – это я добавляю). Вот. Самодовольный Коган говорит: «Нет, ведь это же по наследству не передается», значит, необыкновенный талант. И Надежда Александровна сказала: «Бывает, бывает». Но после этого я ее разлюбил. (К. смеется.)
З.: Ну, это была ревность.
П.: Вот. И когда я потом… она в следующем классе, в шестом уже, нас… в седьмом, не учила, я всегда, когда встречал ее в коридоре в школе, всегда здоровался с ней исключительно холодно. (К. смеется.)
Т.: Наказали.
К.: Ревнивы.
З.: Ревнивый, ревнивый.
П.: Да.
П.: А потом была вот эта Караванова, о которой я говорил, Надежда Максимовна, очень хорошая. А потом пошли все эти [нрзб]. Ну, в общем, за исключением немногих учителей, всё была страшная серость. Кроме литературы, я по всем предметам учился очень средне, и если «математика» мне ставили удовлетворительно, то только чтобы не ссориться с литературным преподавателем. А потом настал рай. Вот я ничуть не завидую тем, кто попадет в рай, потому что я был уже в нем. (К. смеется.) Это Мосгорпединститут.
Т.: Вы рассказывали о нем.
З.: Да.
П.: Да. Это я опущу.
П.: Вот я бы рассказал еще немножко о Сухотине – то, чего я не рассказывал. Нас воспитывали в антимарристском духе. С одной стороны – это я рассказывал, – Сухотин на лекциях его расхвалил… а потом всячески объяснял, что он пустышка. И вдруг студент третьего курса Миша Панов заявляет, что он на лингвистическом кружке хочет прочесть доклад «Интеграция и дезинтеграция языков». Что сделал бы всякий обыкновенный преподаватель, профессор – вот что бы я бы сделал? Ну, я бы на студента ногами топать не стал и затрещину бы ему не дал, но я бы поиздевался – я бы: (раскатисто) «Вы-ы?! (Надменно смеется.) «Интеграция и дезинтеграция языков»? Вот через тридцать лет станете…»
К.:…Пановым.
П.: «…членом-корреспондентом – вот тогда вы об этом будете говорить. Это разве тема для студента? Да что вы знаете? Да как вы осмелились в моем присутствии такую тему назвать?» Ну, в общем, я бы распалился – ну, я преувеличиваю немножко, в общем, студентов я тоже не угнетал, – но Алексей Михайлович и усом не повел (у него были усы) и сказал: «Ну что же? Сделайте».
З.: Я больше похожа на Алексея Михайловича, я бы тоже сказала: «Хотите? Ну, пожалуйста, делайте».
П.: Вот. И я понял, зачем он так сказал. У меня была мысль… почему я решил… Марр кричал, что история языков – это их интеграция: они сливаются, сливаются, сливаются, – на глупейших примерах. А компаративисты (ну, мои учителя все были компаративисты), значит, говорили, что они расходятся, расходятся: был индоевропейский общий язык, а потом он распался на массу семейств индоевропейских языков. И я придумал, из пальца высосал (видите, какой тонкий, это потому, что я очень много (смеются) всего высасывал), что есть интеграция языков – она совершается путем революции языковой (революция – это слияние языков, когда возникает новый совершенно язык, не тот, который был, это языковая революция), и есть дезинтеграция, когда языки распадаются… они еще вначале очень похожи, русский и украинский, а вначале южнорусский и севернорусский были. Вот, и я эту идею развивал неубедительно, на всяких… я все-таки читал об этом много, я одолел… не все тома, пять томов…
З.: Марра.
П.:…Марра, большущие тома, а многие вещи прочел. Между прочим, сейчас в моей библиотеке есть пятитомник этого Марра. Вот кому-то он достанется – хлебнете вы с ним горя (смеется с К.).
З. (задумчиво): Да.
П.: Так вот, я так это и рассказал о том, что при революции появляется новый невиданный язык, это Pidgin English, это вот колониальные языки, которые непонятны тем, кто владел местными, туземными языками, их надо отдельно изучать, это ломаный язык. «Моя но твоя». Появляется новый совершенно язык: фонетика – английская, грамматика – частично английская, частично на туземных языках. А если дезинтеграция, распадается, то появляется… скажем, русский язык четырнадцатого века, но он понятен тем, кто владеет русским языком тринадцатого века.
Ну вот. Алексей Михайлович меня не высмеивал, он просто сказал: «Новая мысль, которую я не читал, – вот это у Панова такая-то мысль, правильно ее изложил. Но я думаю, что вы не правы», – сказал он и показал, насколько это более сложный процесс, чем я представил. Вот это развитие многих языков из одного, дезинтеграция, сопровождается интеграцией. Русский язык вышел из общего языка восточнославянского, но он и включил в себя многое. Русский язык – справедливо говорят, что он отчасти южнославянский, потому что церковнославянский был ему привит всей историей русского языка. Русский язык и восточнославянский, но с огромным вкраплением наследия южнославянского, которое через болгар нам было передано. Поэтому говорить о том, что здесь только дезинтеграция, нельзя, и интеграция была. Ну, а о том, что Pidgin English имеет какое-то значение – ни один Pidgin English не породил литературного языка, литературы на пиджинах не существует. Ну, в общем, все-таки я был не обижен, он мою мысль понял, он меня не высмеял, я был очень рад. Вот.
З.: Мудрый учитель, ничего не скажешь.
П.: Но я получил прививку антимарровскую, поэтому, когда в пятидесятом году (видите, я семимильными шагами шагаю, уже я аспирант) в «Правде» была напечатана, девятого мая как раз, в юбилейный день – у меня, между прочим, вся эта дискуссия сохранилась, – статья Чикобавы на целый лист, и такое введение: «Мы начинаем открытую дискуссию»… нет, «Мы начинаем свободную дискуссию»… Это было страшно чудно. [Нрзб] «свободная дискуссия» – это все равно что «эта аптека продает лечащие лекарства» (а какие другие?) или «между этими двумя городами пущены едущие поезда». «Свободная дискуссия» – удивительная дикость. Но я решил в ней принять участие. Моя статья – я ее туда послал – не вызвала никакого отклика, ее не напечатали, конечно. Если в газете «Правда» сохранился архив дискуссии, то там она есть. Но я скажу, что я горжусь этой статьей.
З.: А что там?
П.: Мы со Сталиным единственные (К. смеется), кто заявил, что язык не является надстройкой. (Ну, там могли получить еще от десятков людей, кто это написал, что язык не надстройка.) А это была главная мысль Марра: язык – надстройка, он имеет классовый характер, поэтому все языки классовые, русский язык сейчас пролетарский, а раньше был он буржуазный и дворянский. Ну вот. Про Марра я очень нелюбезно написал. Мне запомнилась моя формулировка, потому что она очень нехорошая. Я кончал так, сердито: «Вместо того, чтобы молитвенно созерцать заднюю Марра, надо заниматься настоящим изучением языков» (Г. усмехается). Но так как «заднюю Марра» – это совершенно разговорное, неудачное выражение…, но на другое выражение… «вместо того чтобы изучать задницу Марра», я не решился. (Смеются с К.) Ну вот.
К.: Поразительно.
П.: Ну, в общем, это было очень сердитое антимарровское выступление.
З.: Она сохранилась? Сохранился у тебя текст?
П.: Может быть, сохранился, но под руками нет. Наверное, сохранился даже черновик. И когда Сталин выступил, вот некоторое время я его любил, потому что хотя он многое и неточно сказал, и неверно, но все-таки он сказал важную мысль, что то, что изучают компаративисты и изучали весь девятнадцатый век, и мои учителя, – это истина, вот. Опять-таки скажу, как реагировала на это большевистская рать. У нас в Мосгорпединституте – я уже преподаватель – преподавала марксизм-ленинизм Грекова. Не И. Грекова, которую вы любите, а И. Грекова, к которой вы относитесь с заслуженным презрением. Это И. Грекова, которая написала книгу «Моя жизнь», и предисловие к ней написал Максим Горький, всячески ее расхваливал, но что писала она, а что писали за нее, трудно сказать. Она батрачка, и вот Горький все это рассусолил: «Она настоящая батрачка, а сейчас пишет книги». Боже мой, какая это была преподавательница! Совершенно безграмотная. Студенты страшно любили ее лекции, потому что наперебой друг перед другом записывали глупости, которые она сказала (К. смеется). Я вот думаю, если они уничтожили их, то это очень жаль, потому что это надо как… марка этой фирмы, глупости невероятные. Ну, я сейчас не вспомню, и это неважно.
У нас был другой, когда я был еще студентом, преподаватель тоже, из ГПУ, сотрудник ГПУ. И он не имеет никаких знаний, но он нам читал марксизм-ленинизм… практические занятия все-таки вел. И вел в таком духе: «Деборин был меньшевик, и потом он переметнулся к большевикам, но Ленин всегда учил: „Как только он начнет нести меньшевистскую вредную ерунду, сейчас же его хватать и тащить в тюрьму!“» (Усмехаются с К.) Ну, в общем, марксизм всегда преподают убогие. И вот это опять-таки, когда таким языком преподают… Итак, значит, чтобы закончить с большевистским языком, который тоже ранил. Я – учитель, наблюдаю за дисциплиной, хожу по коридору той школы, где работал. Две умницы удивительные, Макеева – Чихачева (я даже их фамилии запомнил), подходят с лисьими улыбками ко мне на перемене: «Михаил Викторович, а по-русски можно сказать: „Мы вырешили эту задачу“?» Я думаю: «Ах вы язвы! Это же просто цитата из „Краткого курса…“», который я, между прочим (в сторону реплика) (с расстановкой), я экзамены по этому курсу сдавал одиннадцать раз, и поэтому я знаю, где что написано. Я говорю: «Вы так не говорите». Лисички ходят-ухмыляются. Еще раз подходят ко мне – я уже в страхе. «Михаил Викторович, а можно сказать: „И эту теорию похоронили в гроб“?» (К. смеется.) …Они обе были Лиды… я говорю: «Лиды-Лиды, вы так не говорите». Хитрюги, только усмехаются. Ну, в общем, их поистине надо бояться было, но они, правда, не говорили, что я развенчиваю «Краткий курс партии».
К.: А кто «Краткий курс…» писал?
П.: Сталин, Сталин.
К.: Сам Сталин?
П.: Вначале говорили, что его написали коллективно, а потом включили в собрание сочинений. Но у нас до этого тома не дошло, а на Западе… было в плане включено, и на Западе… на Западе ведь закончили собрание сочинений Сталина, там выпущено двенадцать томов, а у нас до седьмого выпустили, и – стоп!
З.: Неужели все он писал? Как-то это все-таки удивительно.
П.: Нет, ну «Историю партии», конечно, писали и…
З.: Вот эту великую главу, четвертую, или какую – вот, конечно, он.
К.: Чего-нибудь, наверно, написал.
З.: А включили, чтобы было больше сочинений.
П.: Второй раз я обращался в верхи… ну, первый раз – это вот с письмом в «Правду», второй раз я написал письмо Брежневу о том, что надо амнистировать Синявского и Даниэля. <…> когда я писал, я не видел в этом никакой крамолы: член партии обращается к главе партии о том, что потом будет стыдно, вот. Письменно ответа я не получил, но когда прошло уже время, месяца два, вдруг мне в Институт русского языка звонят из ЦК: «С вами говорит инструктор ЦК по поручению…», как там?… «Леонида…»
Т.:…Ильича.
П.: «…Ильича Брежнева. Он поручил мне ответить вам, что ваше письмо получено и ответ на него вы прочтете в газетах». Но в газете была травля Синявского – Даниэля. Вот. Не тоскуйте, я заканчиваю.
З.: Мы не тоскуем.
К.: Михаил Викторович, и что – это было всё или потом было какое-то продолжение, вас стали с работы как-то уходить?…
П.: Вот мне ответили по телефону…
К.: И всё.
П.: И всё. «Мне поручил Леонид Ильич ответить вам. Ответ на ваше письмо читайте в газетах», то есть никакого ответа, по существу, нет. <…>
П.: Я не стал скрывать в комячейке. Не знаю, вы знаете или нет, Елена Андреевна, но я сказал, что я послал письмо в ЦК Брежневу с просьбой амнистировать Синявского – Даниэля, я ничего незаконного не просил.
Т.: Какие это годы, Елена Андреевна? Шестьдесят шестой?
К.: Шестьдесят шестой – шестьдесят пятый, вот, наверно, так.
П.: Ну, партийная организация об этом знала, я не скрывал.
Т.: Это тогда, когда шел судебный процесс.
П.: Когда они были уже осуждены.
П.: Я просил амнистировать, поскольку я не мог просить, там, прекратить процесс или что-нибудь еще. Вот.
Т.: А вы не знали Синявского? Андрея Синявского?
П.: Я лично их не знал. Вот так. Никто на заседании партячейки даже не обратил внимания, настолько это казалось естественным.
К.: Это смотря где, Михаил Викторович. На филфаке была другая ситуация, их всех заставляли там подписывать какое-то письмо.
Т.: В университете.
П.: Это было все равно очень им плохо, потому что их сокращали и так далее. Эта ситуация вовсе не была лучезарной.
К.: Да.
К.: Конечно.
П.: Так, значит. Ну, мне это прошло. У меня все время было такое впечатление, что эти блюстители партийности – это отбросы. Приезжал Якобсон…
Т.:…Роман.
П.:…во время первого… в Москве, на самом деле IV съезда славистов 1958 года. У нас вышло четырехтомное исследование «Русский язык советского общества».[2] Вокруг Якобсона толпился народ, ну, я подождал, пока схлынет, и вручил ему эти четыре тома, мы подписывали его. Подходит ко мне Катков, такой носитель большевизма в Институте русского языка: «Вам не кажется, что это не отвечает достоинству советского ученого – стоять очередь к Якобсону?» Конечно, он приехал после долгого отсутствия, конечно, к нему многие хотят подойти и что-то сказать, конечно, мне пришлось ждать, когда какие-нибудь пять-шесть человек отойдут. Вот. «Вам не кажется, что это не отвечает достоинству советского ученого?» (Пауза.) Чтобы с этой темой тоже кончить. Нет, я еще буду о Аванесове говорить.
З.: Сейчас. Я два слова скажу только. Сергей Иванович Катков был заместитель директора нашего института, такой сверхпартийный человек.
П.: Да. Ну, и вот я все время встречал, что блюстители этой партийности – это отбросы, как лекторы в Мосгорпединституте, так и так называемые ученые. Я думаю, что Катков все-таки был ученым, он издал какие-то рукописи, документы шестнадцатого – семнадцатого века. (Затяжная пауза.) Ну вот, значит. В это время Рубен Иванович Аванесов, мой замечательный учитель (о котором сейчас не буду говорить, потому что слишком много), написал в пятьдесят шестом году фонологическую работу, исследование, труд, где пытался пересмотреть фонологическую теорию москвичей. Рубен Иванович со мной разговаривал много, но я считаю, что это снижение уровня, и прямо ему сказал, что я не разделяю его новых взглядов. И стали все говорить, что он ищет золотую середину между традиционно московской школой, старой, и Щербой, хотя это была совсем другая середина – между Трубецким и Московской школой. И вот во время моей защиты докторской диссертации выступает Журавлев, очень симпатичный молодой человек, и говорит: «Хорошо сделал Аванесов. Он ищет дорогу в Бологое между Москвой и Ленинградом». Ну, меня это очень затронуло, и я сказал: «Да, Аванесов…». Я хотя не разделял эту точку зрения, но считал, что это важный шаг все-таки в фонологии, такая точка зрения должна быть высказана. Я говорю: «Но только он ищет другую середину – между Москвой и Прагой. Это дорога в Прагу». Был сентябрь шестьдесят восьмого года, и танки наши стояли в Праге. Подходит ко мне Катков…
З.: Опять Катков.
П.:…и говорит: «А вы не подумали, что вас могут не понять и перетолковать ваши слова?» Думаю: «Речь идет о фонологии, при чем тут вся политическая ситуация?» Ну видите, какие были идиоты. Я, может быть, рассказывал, как меня отринул Сидоров, а потом принял в свои объятья.
З.: Это вы рассказывали. Михаил Викторович, а вы, может быть, расскажете, как вы уходили из института? Или не хотите?
П.: Из вашего института?
З.: Да.
П.: Я хочу рассказать тогда, ну, ладно, о том, как меня исключили из партии. Значит, как меня приняли в партию. Мой отец служил в царской армии. Когда рухнул Брестский договор и немцы стали наступать, он, по своей старой офицерской чести, решил, что Россию надо защищать, и он пошел в Красную Армию. В двадцать пятом году ему сказали: «Панов, надо вступать в партию. Хоть ты и был офицером до революции, но мы тебе дадим хорошие рекомендации. Вступай в партию». Папа мой сказал: «Не могу». – «Ну, мы тебе дадим рекомендации, тебя примут». – «Не могу. Я верующий». – «Ну, это пустяки, мы тебе все объясним» (К. смеется). Папа говорит: «Ничего мне не надо объяснять. Верующий – на этом конец». Ему говорят: «Тогда надо уходить». И он в двадцать пятом году ушел. Теперь я только прочел – понял, почему двадцать пятый год. В двадцать пятом году ликвидирован институт комиссаров, и всю комиссарскую работу должен проводить был командир подразделения, и сочли, что для комиссарской работы беспартийный не годится.
И так у меня было просто убеждение, что в Красной Армии командир должен быть партийным, а так как меня учили на командира-артиллериста, я был младший лейтенант, я понял, что это просто… Подошел ко мне замполит нашего дивизиона. Хороший был человек (вот, пожалуй, единственное исключение среди большевиков): он брал сторону бойцов, защищал их, не чуждался общения с ними. Он приходит как-то на позицию и говорит: «Панов, мы тебя принимаем в партию. Одну рекомендацию дает партийная организация, другую даю тебе я» (это честь-то какая: замполит, полковник дает мне рекомендацию), «а за третьей придешь в штаб, когда стемнеет, и получишь от командира дивизиона». У-у-у! какая у меня протекция. А я честно говорю (вот Елена Андреевна меня осуждает), что был очень рад, что я в штабе увижу женские лица. Парню, которому двадцать, что ли, там, было шесть лет, двадцать пять лет, не видеть месяцами женское лицо… все вокруг бородачи, бородачи да и усачи, и я думаю: «Погляжу-у! (слушатели усмехаются) какие они бывают».
Пришел, значит, когда стемнело: «Товарищ полковник, младший лейтенант Панов за получением от вас рекомендации в партию». Он говорит: «А кто еще дает?» Ну, я сказал. Ну, вот он видит, что рекомендация, и говорит: «Маня! Отстукай ему, как всем». И Маня тр-р-р-р тр-р-р-р тр-р-р-р тр-р-р-р – только дым идет от машинки! Бах! бах на стол ему! Даже не повернулась ко мне, я ее не видел. (Смеется.) Но получил. И так я стал членом партии. У меня было такое мнение, что, раз мне дали образование, звание младшего лейтенанта, не уйдешь…
Ну, вот теперь это, значит, последнее, коренное… мой… как этот номер называется?., смертельно опасный номер (смеется). Стали меня проверять в райкоме. Но я сказал, что я посылал письмо вот… потому что если потом откроют, что я скрыл, – я обманул партию, я трусливо ушел в кусты. Я сказал, что я в свое время написал письмо товарищу Брежневу о том, что, по-моему, он должен амнистировать. Они это письмо раздобыли из архива Брежнева. И вот начинается разбор старых коммунистов. Они судят меня за это уже… меня судили… Да, я… вот видите, что значит склероз… я написал еще второе письмо.
З.: Ну, вот я все и жду. Самое-то главное (тут я скажу, можно, два слова?), что Михаил Викторович написал письмо – не Брежневу уже, а в ЦК – о положении в Институте русского языка.
П.: О травле замечательных ученых. Причем кто травил? Это опять гнусные большевики Бахилина…
К.: Какой год?
З.: Наверно, семидесятый.
П.:…Бахилина, Теплова и все прочие – их, наверно, десяток.
З.: Это после дела Апресяна – Мельчука, вот это вот, которые уже заступались за…
П.: О том, что вот существует антисоветское какое-то крыло в институте (подполье, правда, они не говорили).
З.: Да-да-да.
П.: И стали: вот, я работал на контрреволюцию. Трубачев, замдиректора института, сидел и от каждого заведующего сектором требовал: «А что вы скажете?…» Значит, какие-то работники института написали письмо в Центральный Комитет, Брежневу или куда-то, где говорили о том, что, ну, в общем, в институте положение абсолютной травли выдающихся ученых. Меня-то никто не травил, потому что я заранее им сказал. Ну вот. Трубачев два раза ко мне обращался… Это поставлено было так: заведующий сектором должен укорять подписанта, должен его срамить, должен говорить, что подписант должен дать обязательство, что он больше не будет так плохо поступать. У меня в секторе была милая Ламарочка Каранадзе подписант. Сам я тоже был подписант, но ввиду того, что я раньше уже сказал…
З.: Ты это единолично написал… Не коллектив.
П.:…то меня в это время не привлекли. Но я два раза Трубачеву сказал: «Я говорить ничего не хочу». Представляете, мою милую Ламарочку… она была не только мой студент, она была мой ученик в школе и человек, который мне был просто человечески близок, и ее порицать я уж никак не мог. Ну вот. Я написал письмо, потому что я видел, что их собираются исключать, убирать из института. Тут мне повезло. Во-первых, меня исключили из партии. (Смеется.) Что вы смеетесь, Елена Андреевна? Во-первых, меня исключили из партии. Но я не ходил на заседание партийной ячейки в Институте русского языка, просто не являлся – и всё, так что я, как меня ничтожил институт, не знаю, а как меня ничтожили старые коммунисты в райкоме партии, я вам могу рассказать. Это я никому не рассказывал, в том числе и вам. Вызвали меня на коллегию старых коммунистов. Я удивляюсь, как никто не подумал о том, что надо все-таки пригласить образованных людей. Пришел на коллегию. Сидят… такие морды поганые – необразованные, тупые, серые. Они нашли мое письмо в архиве Брежнева. «Вот, товарищ Панов…» – это член коллегии или группы, что ли, я не знаю, старых коммунистов…
З.: Я Чернышевского не люблю, но я готова признать это сочинение экспериментальным, этот роман.
П.: Это особое направление.
З.: Да. Занудство, но экспериментальное.
П.: Но одновременно с этим какое страдание? Выставка АХРРа. Насколько все время гадили вот этим формалистам всякие… какой-то Иогансон бездарный, какой-то там Бубнов бездарный, все эти Александры Герасимовы – все страшные… (С раскатом) АХРР: Ассоциация революционных художников.
Т.: России.
П.: Ассоциация художников революционной России. Страшная гнусность. И везде хвалебные отзывы, везде, значит, надо их прославлять. Вот это постоянное искажение эстетической перспективы. В пятом классе была учительница Акимова Маргарита… отчество забыл… тоже хорошая была учительница, но пятиклашкам, конечно… требовать особо нечего. Но она по программе шла. Мы учили наизусть стихотворение Жарова. «Зов о металле» – самое название до чего глупое! (Усмехаются с Т.) Я до сих пор помню:
Вот такие стишки мы учили. Это было противно, я вам прямо скажу. Я уже в это время любил Маяковского и подбирался к Хлебникову. В тридцать шестом году вышел однотомник Хлебникова, стоил он очень дорого (я не буду вам вспоминать, сколько), и я целый месяц собирал на него деньги. Я был очень денежный мальчик. Во-первых, мне мама в неделю давала рубль – на завтраки в школу она давала рубль, но я брал из дома кусок хлеба, смазывал маслом и вместо завтраков покупал книжки. Еще были какие-то родственники, которые иногда рубль мне давали. На рубль можно было купить четыре книжки по двадцать пять копеек – ну, детские, конечно. А вот на эту книжку… до сих пор у меня сохранилась эта… стихи Хлебникова.
Стали! Побольше стали!
Меди, железа – вдвойне!
Вы слышите, зов о металле
Льется по нашей стране!
Чтобы кончить с покупкой книг Хлебникова, еще скажу об одной покупке, уже после войны. Я учитель, приношу учительскую зарплату (вы, наверно, представляете, какая была в каком-нибудь, там, сорок седьмом году зарплата учителя), и вдруг в магазине на Сретенке (в самом начале был книжный магазин, он, наверно, и сейчас там есть) – пятитомник Хлебникова. Я сразу понял, что больше в жизни я его не увижу, настолько это была колоссальная редкость. И я пришел к маме и (надрывисто) говорю: «Мама! Букинисты продают пятитомник Хлебникова. Стоит (с расстановкой) сто рублей». Мама мне сказала: «Мишенька, покупай, (сквозь слезы) еда у нас будет очень простая, но голодать мы не будем». (Срывающимся голосом) Я просил ее надписать, что она его мне подарила (плачет). Этот подарок мамы у меня и до сих пор остался, пятитомник Хлебникова. (Отчаянно) Сознайтесь, что у вас нет пятитомника Хлебникова!
К.: Нет.
Т.: Сознаемся, что нет.
П.: Потому что это на самом деле колоссальная редкость!
З.: Нет, ну это, конечно, редкость, и молодец мама, ничего не скажешь. Хорошая, умная мама.
П.: Вот. Ну, и на самом деле она нас кормила только кашами.
З.: Да.
П.: Вот. Ну вот. Тут я кончаю мой разговор о школьных годах, хотя школьные годы были долгие. Насколько была радостной жизнь до школы… И я помню – вот осталось впечатление: мама только что вернулась из больницы (она болела тифом), до чего красивая! Были у нее длинные волосы, как у женщин тогда большинства, – она вернулась остриженная, как девочка, до того красавица! Вот тогда я ее впервые увидел, эту короткую женскую стрижку, и навсегда влюбился в нее. В узенькой юбочке дудочкой, которые тогда носили, ну просто девчонка. А я тоже болел, и вернулся – глядь: выбегает ко мне навстречу (смеется) какая-то девчонка. Юбочка дудочкой, острижена. Боже мой, кто такая?! Да это мама (смеется) прибежала!
Ну вот. Это была счастливая пора, а потом наступила школа. Это был ад. Грубость учителей… Были хорошие учителя: Шершнева Надежда Александровна… но я ей простить не могу – иногда она больше, чем меня, хвалила других (К. смеется) учеников, которые писали сочинения совсем не лучше меня, на всяких шаблонах. Был ученик Коган, он написал сочинение все на шаблонах: «Мрачная эпоха Николая Палкина наступила, и ночь опустилась над Россией», – в таком духе. Она прочла мое сочинение и сочинение этого Когана, все на шаблонах построенное. «Чье лучше?» – спрашивает она у класса. Глупый класс, где у меня вообще не было друзей, кричит: «Коган! Коган!» И Надежда Александровна вдруг меня предала – говорит: «А как – вы не родственник Петра Семеновича Когана, известного литературоведа?» (вульгарного социолога – это я добавляю). Вот. Самодовольный Коган говорит: «Нет, ведь это же по наследству не передается», значит, необыкновенный талант. И Надежда Александровна сказала: «Бывает, бывает». Но после этого я ее разлюбил. (К. смеется.)
З.: Ну, это была ревность.
П.: Вот. И когда я потом… она в следующем классе, в шестом уже, нас… в седьмом, не учила, я всегда, когда встречал ее в коридоре в школе, всегда здоровался с ней исключительно холодно. (К. смеется.)
Т.: Наказали.
К.: Ревнивы.
З.: Ревнивый, ревнивый.
П.: Да.
П.: А потом была вот эта Караванова, о которой я говорил, Надежда Максимовна, очень хорошая. А потом пошли все эти [нрзб]. Ну, в общем, за исключением немногих учителей, всё была страшная серость. Кроме литературы, я по всем предметам учился очень средне, и если «математика» мне ставили удовлетворительно, то только чтобы не ссориться с литературным преподавателем. А потом настал рай. Вот я ничуть не завидую тем, кто попадет в рай, потому что я был уже в нем. (К. смеется.) Это Мосгорпединститут.
Т.: Вы рассказывали о нем.
З.: Да.
П.: Да. Это я опущу.
П.: Вот я бы рассказал еще немножко о Сухотине – то, чего я не рассказывал. Нас воспитывали в антимарристском духе. С одной стороны – это я рассказывал, – Сухотин на лекциях его расхвалил… а потом всячески объяснял, что он пустышка. И вдруг студент третьего курса Миша Панов заявляет, что он на лингвистическом кружке хочет прочесть доклад «Интеграция и дезинтеграция языков». Что сделал бы всякий обыкновенный преподаватель, профессор – вот что бы я бы сделал? Ну, я бы на студента ногами топать не стал и затрещину бы ему не дал, но я бы поиздевался – я бы: (раскатисто) «Вы-ы?! (Надменно смеется.) «Интеграция и дезинтеграция языков»? Вот через тридцать лет станете…»
К.:…Пановым.
П.: «…членом-корреспондентом – вот тогда вы об этом будете говорить. Это разве тема для студента? Да что вы знаете? Да как вы осмелились в моем присутствии такую тему назвать?» Ну, в общем, я бы распалился – ну, я преувеличиваю немножко, в общем, студентов я тоже не угнетал, – но Алексей Михайлович и усом не повел (у него были усы) и сказал: «Ну что же? Сделайте».
З.: Я больше похожа на Алексея Михайловича, я бы тоже сказала: «Хотите? Ну, пожалуйста, делайте».
П.: Вот. И я понял, зачем он так сказал. У меня была мысль… почему я решил… Марр кричал, что история языков – это их интеграция: они сливаются, сливаются, сливаются, – на глупейших примерах. А компаративисты (ну, мои учителя все были компаративисты), значит, говорили, что они расходятся, расходятся: был индоевропейский общий язык, а потом он распался на массу семейств индоевропейских языков. И я придумал, из пальца высосал (видите, какой тонкий, это потому, что я очень много (смеются) всего высасывал), что есть интеграция языков – она совершается путем революции языковой (революция – это слияние языков, когда возникает новый совершенно язык, не тот, который был, это языковая революция), и есть дезинтеграция, когда языки распадаются… они еще вначале очень похожи, русский и украинский, а вначале южнорусский и севернорусский были. Вот, и я эту идею развивал неубедительно, на всяких… я все-таки читал об этом много, я одолел… не все тома, пять томов…
З.: Марра.
П.:…Марра, большущие тома, а многие вещи прочел. Между прочим, сейчас в моей библиотеке есть пятитомник этого Марра. Вот кому-то он достанется – хлебнете вы с ним горя (смеется с К.).
З. (задумчиво): Да.
П.: Так вот, я так это и рассказал о том, что при революции появляется новый невиданный язык, это Pidgin English, это вот колониальные языки, которые непонятны тем, кто владел местными, туземными языками, их надо отдельно изучать, это ломаный язык. «Моя но твоя». Появляется новый совершенно язык: фонетика – английская, грамматика – частично английская, частично на туземных языках. А если дезинтеграция, распадается, то появляется… скажем, русский язык четырнадцатого века, но он понятен тем, кто владеет русским языком тринадцатого века.
Ну вот. Алексей Михайлович меня не высмеивал, он просто сказал: «Новая мысль, которую я не читал, – вот это у Панова такая-то мысль, правильно ее изложил. Но я думаю, что вы не правы», – сказал он и показал, насколько это более сложный процесс, чем я представил. Вот это развитие многих языков из одного, дезинтеграция, сопровождается интеграцией. Русский язык вышел из общего языка восточнославянского, но он и включил в себя многое. Русский язык – справедливо говорят, что он отчасти южнославянский, потому что церковнославянский был ему привит всей историей русского языка. Русский язык и восточнославянский, но с огромным вкраплением наследия южнославянского, которое через болгар нам было передано. Поэтому говорить о том, что здесь только дезинтеграция, нельзя, и интеграция была. Ну, а о том, что Pidgin English имеет какое-то значение – ни один Pidgin English не породил литературного языка, литературы на пиджинах не существует. Ну, в общем, все-таки я был не обижен, он мою мысль понял, он меня не высмеял, я был очень рад. Вот.
З.: Мудрый учитель, ничего не скажешь.
П.: Но я получил прививку антимарровскую, поэтому, когда в пятидесятом году (видите, я семимильными шагами шагаю, уже я аспирант) в «Правде» была напечатана, девятого мая как раз, в юбилейный день – у меня, между прочим, вся эта дискуссия сохранилась, – статья Чикобавы на целый лист, и такое введение: «Мы начинаем открытую дискуссию»… нет, «Мы начинаем свободную дискуссию»… Это было страшно чудно. [Нрзб] «свободная дискуссия» – это все равно что «эта аптека продает лечащие лекарства» (а какие другие?) или «между этими двумя городами пущены едущие поезда». «Свободная дискуссия» – удивительная дикость. Но я решил в ней принять участие. Моя статья – я ее туда послал – не вызвала никакого отклика, ее не напечатали, конечно. Если в газете «Правда» сохранился архив дискуссии, то там она есть. Но я скажу, что я горжусь этой статьей.
З.: А что там?
П.: Мы со Сталиным единственные (К. смеется), кто заявил, что язык не является надстройкой. (Ну, там могли получить еще от десятков людей, кто это написал, что язык не надстройка.) А это была главная мысль Марра: язык – надстройка, он имеет классовый характер, поэтому все языки классовые, русский язык сейчас пролетарский, а раньше был он буржуазный и дворянский. Ну вот. Про Марра я очень нелюбезно написал. Мне запомнилась моя формулировка, потому что она очень нехорошая. Я кончал так, сердито: «Вместо того, чтобы молитвенно созерцать заднюю Марра, надо заниматься настоящим изучением языков» (Г. усмехается). Но так как «заднюю Марра» – это совершенно разговорное, неудачное выражение…, но на другое выражение… «вместо того чтобы изучать задницу Марра», я не решился. (Смеются с К.) Ну вот.
К.: Поразительно.
П.: Ну, в общем, это было очень сердитое антимарровское выступление.
З.: Она сохранилась? Сохранился у тебя текст?
П.: Может быть, сохранился, но под руками нет. Наверное, сохранился даже черновик. И когда Сталин выступил, вот некоторое время я его любил, потому что хотя он многое и неточно сказал, и неверно, но все-таки он сказал важную мысль, что то, что изучают компаративисты и изучали весь девятнадцатый век, и мои учителя, – это истина, вот. Опять-таки скажу, как реагировала на это большевистская рать. У нас в Мосгорпединституте – я уже преподаватель – преподавала марксизм-ленинизм Грекова. Не И. Грекова, которую вы любите, а И. Грекова, к которой вы относитесь с заслуженным презрением. Это И. Грекова, которая написала книгу «Моя жизнь», и предисловие к ней написал Максим Горький, всячески ее расхваливал, но что писала она, а что писали за нее, трудно сказать. Она батрачка, и вот Горький все это рассусолил: «Она настоящая батрачка, а сейчас пишет книги». Боже мой, какая это была преподавательница! Совершенно безграмотная. Студенты страшно любили ее лекции, потому что наперебой друг перед другом записывали глупости, которые она сказала (К. смеется). Я вот думаю, если они уничтожили их, то это очень жаль, потому что это надо как… марка этой фирмы, глупости невероятные. Ну, я сейчас не вспомню, и это неважно.
У нас был другой, когда я был еще студентом, преподаватель тоже, из ГПУ, сотрудник ГПУ. И он не имеет никаких знаний, но он нам читал марксизм-ленинизм… практические занятия все-таки вел. И вел в таком духе: «Деборин был меньшевик, и потом он переметнулся к большевикам, но Ленин всегда учил: „Как только он начнет нести меньшевистскую вредную ерунду, сейчас же его хватать и тащить в тюрьму!“» (Усмехаются с К.) Ну, в общем, марксизм всегда преподают убогие. И вот это опять-таки, когда таким языком преподают… Итак, значит, чтобы закончить с большевистским языком, который тоже ранил. Я – учитель, наблюдаю за дисциплиной, хожу по коридору той школы, где работал. Две умницы удивительные, Макеева – Чихачева (я даже их фамилии запомнил), подходят с лисьими улыбками ко мне на перемене: «Михаил Викторович, а по-русски можно сказать: „Мы вырешили эту задачу“?» Я думаю: «Ах вы язвы! Это же просто цитата из „Краткого курса…“», который я, между прочим (в сторону реплика) (с расстановкой), я экзамены по этому курсу сдавал одиннадцать раз, и поэтому я знаю, где что написано. Я говорю: «Вы так не говорите». Лисички ходят-ухмыляются. Еще раз подходят ко мне – я уже в страхе. «Михаил Викторович, а можно сказать: „И эту теорию похоронили в гроб“?» (К. смеется.) …Они обе были Лиды… я говорю: «Лиды-Лиды, вы так не говорите». Хитрюги, только усмехаются. Ну, в общем, их поистине надо бояться было, но они, правда, не говорили, что я развенчиваю «Краткий курс партии».
К.: А кто «Краткий курс…» писал?
П.: Сталин, Сталин.
К.: Сам Сталин?
П.: Вначале говорили, что его написали коллективно, а потом включили в собрание сочинений. Но у нас до этого тома не дошло, а на Западе… было в плане включено, и на Западе… на Западе ведь закончили собрание сочинений Сталина, там выпущено двенадцать томов, а у нас до седьмого выпустили, и – стоп!
З.: Неужели все он писал? Как-то это все-таки удивительно.
П.: Нет, ну «Историю партии», конечно, писали и…
З.: Вот эту великую главу, четвертую, или какую – вот, конечно, он.
К.: Чего-нибудь, наверно, написал.
З.: А включили, чтобы было больше сочинений.
П.: Второй раз я обращался в верхи… ну, первый раз – это вот с письмом в «Правду», второй раз я написал письмо Брежневу о том, что надо амнистировать Синявского и Даниэля. <…> когда я писал, я не видел в этом никакой крамолы: член партии обращается к главе партии о том, что потом будет стыдно, вот. Письменно ответа я не получил, но когда прошло уже время, месяца два, вдруг мне в Институт русского языка звонят из ЦК: «С вами говорит инструктор ЦК по поручению…», как там?… «Леонида…»
Т.:…Ильича.
П.: «…Ильича Брежнева. Он поручил мне ответить вам, что ваше письмо получено и ответ на него вы прочтете в газетах». Но в газете была травля Синявского – Даниэля. Вот. Не тоскуйте, я заканчиваю.
З.: Мы не тоскуем.
К.: Михаил Викторович, и что – это было всё или потом было какое-то продолжение, вас стали с работы как-то уходить?…
П.: Вот мне ответили по телефону…
К.: И всё.
П.: И всё. «Мне поручил Леонид Ильич ответить вам. Ответ на ваше письмо читайте в газетах», то есть никакого ответа, по существу, нет. <…>
П.: Я не стал скрывать в комячейке. Не знаю, вы знаете или нет, Елена Андреевна, но я сказал, что я послал письмо в ЦК Брежневу с просьбой амнистировать Синявского – Даниэля, я ничего незаконного не просил.
Т.: Какие это годы, Елена Андреевна? Шестьдесят шестой?
К.: Шестьдесят шестой – шестьдесят пятый, вот, наверно, так.
П.: Ну, партийная организация об этом знала, я не скрывал.
Т.: Это тогда, когда шел судебный процесс.
П.: Когда они были уже осуждены.
П.: Я просил амнистировать, поскольку я не мог просить, там, прекратить процесс или что-нибудь еще. Вот.
Т.: А вы не знали Синявского? Андрея Синявского?
П.: Я лично их не знал. Вот так. Никто на заседании партячейки даже не обратил внимания, настолько это казалось естественным.
К.: Это смотря где, Михаил Викторович. На филфаке была другая ситуация, их всех заставляли там подписывать какое-то письмо.
Т.: В университете.
П.: Это было все равно очень им плохо, потому что их сокращали и так далее. Эта ситуация вовсе не была лучезарной.
К.: Да.
К.: Конечно.
П.: Так, значит. Ну, мне это прошло. У меня все время было такое впечатление, что эти блюстители партийности – это отбросы. Приезжал Якобсон…
Т.:…Роман.
П.:…во время первого… в Москве, на самом деле IV съезда славистов 1958 года. У нас вышло четырехтомное исследование «Русский язык советского общества».[2] Вокруг Якобсона толпился народ, ну, я подождал, пока схлынет, и вручил ему эти четыре тома, мы подписывали его. Подходит ко мне Катков, такой носитель большевизма в Институте русского языка: «Вам не кажется, что это не отвечает достоинству советского ученого – стоять очередь к Якобсону?» Конечно, он приехал после долгого отсутствия, конечно, к нему многие хотят подойти и что-то сказать, конечно, мне пришлось ждать, когда какие-нибудь пять-шесть человек отойдут. Вот. «Вам не кажется, что это не отвечает достоинству советского ученого?» (Пауза.) Чтобы с этой темой тоже кончить. Нет, я еще буду о Аванесове говорить.
З.: Сейчас. Я два слова скажу только. Сергей Иванович Катков был заместитель директора нашего института, такой сверхпартийный человек.
П.: Да. Ну, и вот я все время встречал, что блюстители этой партийности – это отбросы, как лекторы в Мосгорпединституте, так и так называемые ученые. Я думаю, что Катков все-таки был ученым, он издал какие-то рукописи, документы шестнадцатого – семнадцатого века. (Затяжная пауза.) Ну вот, значит. В это время Рубен Иванович Аванесов, мой замечательный учитель (о котором сейчас не буду говорить, потому что слишком много), написал в пятьдесят шестом году фонологическую работу, исследование, труд, где пытался пересмотреть фонологическую теорию москвичей. Рубен Иванович со мной разговаривал много, но я считаю, что это снижение уровня, и прямо ему сказал, что я не разделяю его новых взглядов. И стали все говорить, что он ищет золотую середину между традиционно московской школой, старой, и Щербой, хотя это была совсем другая середина – между Трубецким и Московской школой. И вот во время моей защиты докторской диссертации выступает Журавлев, очень симпатичный молодой человек, и говорит: «Хорошо сделал Аванесов. Он ищет дорогу в Бологое между Москвой и Ленинградом». Ну, меня это очень затронуло, и я сказал: «Да, Аванесов…». Я хотя не разделял эту точку зрения, но считал, что это важный шаг все-таки в фонологии, такая точка зрения должна быть высказана. Я говорю: «Но только он ищет другую середину – между Москвой и Прагой. Это дорога в Прагу». Был сентябрь шестьдесят восьмого года, и танки наши стояли в Праге. Подходит ко мне Катков…
З.: Опять Катков.
П.:…и говорит: «А вы не подумали, что вас могут не понять и перетолковать ваши слова?» Думаю: «Речь идет о фонологии, при чем тут вся политическая ситуация?» Ну видите, какие были идиоты. Я, может быть, рассказывал, как меня отринул Сидоров, а потом принял в свои объятья.
З.: Это вы рассказывали. Михаил Викторович, а вы, может быть, расскажете, как вы уходили из института? Или не хотите?
П.: Из вашего института?
З.: Да.
П.: Я хочу рассказать тогда, ну, ладно, о том, как меня исключили из партии. Значит, как меня приняли в партию. Мой отец служил в царской армии. Когда рухнул Брестский договор и немцы стали наступать, он, по своей старой офицерской чести, решил, что Россию надо защищать, и он пошел в Красную Армию. В двадцать пятом году ему сказали: «Панов, надо вступать в партию. Хоть ты и был офицером до революции, но мы тебе дадим хорошие рекомендации. Вступай в партию». Папа мой сказал: «Не могу». – «Ну, мы тебе дадим рекомендации, тебя примут». – «Не могу. Я верующий». – «Ну, это пустяки, мы тебе все объясним» (К. смеется). Папа говорит: «Ничего мне не надо объяснять. Верующий – на этом конец». Ему говорят: «Тогда надо уходить». И он в двадцать пятом году ушел. Теперь я только прочел – понял, почему двадцать пятый год. В двадцать пятом году ликвидирован институт комиссаров, и всю комиссарскую работу должен проводить был командир подразделения, и сочли, что для комиссарской работы беспартийный не годится.
И так у меня было просто убеждение, что в Красной Армии командир должен быть партийным, а так как меня учили на командира-артиллериста, я был младший лейтенант, я понял, что это просто… Подошел ко мне замполит нашего дивизиона. Хороший был человек (вот, пожалуй, единственное исключение среди большевиков): он брал сторону бойцов, защищал их, не чуждался общения с ними. Он приходит как-то на позицию и говорит: «Панов, мы тебя принимаем в партию. Одну рекомендацию дает партийная организация, другую даю тебе я» (это честь-то какая: замполит, полковник дает мне рекомендацию), «а за третьей придешь в штаб, когда стемнеет, и получишь от командира дивизиона». У-у-у! какая у меня протекция. А я честно говорю (вот Елена Андреевна меня осуждает), что был очень рад, что я в штабе увижу женские лица. Парню, которому двадцать, что ли, там, было шесть лет, двадцать пять лет, не видеть месяцами женское лицо… все вокруг бородачи, бородачи да и усачи, и я думаю: «Погляжу-у! (слушатели усмехаются) какие они бывают».
Пришел, значит, когда стемнело: «Товарищ полковник, младший лейтенант Панов за получением от вас рекомендации в партию». Он говорит: «А кто еще дает?» Ну, я сказал. Ну, вот он видит, что рекомендация, и говорит: «Маня! Отстукай ему, как всем». И Маня тр-р-р-р тр-р-р-р тр-р-р-р тр-р-р-р – только дым идет от машинки! Бах! бах на стол ему! Даже не повернулась ко мне, я ее не видел. (Смеется.) Но получил. И так я стал членом партии. У меня было такое мнение, что, раз мне дали образование, звание младшего лейтенанта, не уйдешь…
Ну, вот теперь это, значит, последнее, коренное… мой… как этот номер называется?., смертельно опасный номер (смеется). Стали меня проверять в райкоме. Но я сказал, что я посылал письмо вот… потому что если потом откроют, что я скрыл, – я обманул партию, я трусливо ушел в кусты. Я сказал, что я в свое время написал письмо товарищу Брежневу о том, что, по-моему, он должен амнистировать. Они это письмо раздобыли из архива Брежнева. И вот начинается разбор старых коммунистов. Они судят меня за это уже… меня судили… Да, я… вот видите, что значит склероз… я написал еще второе письмо.
З.: Ну, вот я все и жду. Самое-то главное (тут я скажу, можно, два слова?), что Михаил Викторович написал письмо – не Брежневу уже, а в ЦК – о положении в Институте русского языка.
П.: О травле замечательных ученых. Причем кто травил? Это опять гнусные большевики Бахилина…
К.: Какой год?
З.: Наверно, семидесятый.
П.:…Бахилина, Теплова и все прочие – их, наверно, десяток.
З.: Это после дела Апресяна – Мельчука, вот это вот, которые уже заступались за…
П.: О том, что вот существует антисоветское какое-то крыло в институте (подполье, правда, они не говорили).
З.: Да-да-да.
П.: И стали: вот, я работал на контрреволюцию. Трубачев, замдиректора института, сидел и от каждого заведующего сектором требовал: «А что вы скажете?…» Значит, какие-то работники института написали письмо в Центральный Комитет, Брежневу или куда-то, где говорили о том, что, ну, в общем, в институте положение абсолютной травли выдающихся ученых. Меня-то никто не травил, потому что я заранее им сказал. Ну вот. Трубачев два раза ко мне обращался… Это поставлено было так: заведующий сектором должен укорять подписанта, должен его срамить, должен говорить, что подписант должен дать обязательство, что он больше не будет так плохо поступать. У меня в секторе была милая Ламарочка Каранадзе подписант. Сам я тоже был подписант, но ввиду того, что я раньше уже сказал…
З.: Ты это единолично написал… Не коллектив.
П.:…то меня в это время не привлекли. Но я два раза Трубачеву сказал: «Я говорить ничего не хочу». Представляете, мою милую Ламарочку… она была не только мой студент, она была мой ученик в школе и человек, который мне был просто человечески близок, и ее порицать я уж никак не мог. Ну вот. Я написал письмо, потому что я видел, что их собираются исключать, убирать из института. Тут мне повезло. Во-первых, меня исключили из партии. (Смеется.) Что вы смеетесь, Елена Андреевна? Во-первых, меня исключили из партии. Но я не ходил на заседание партийной ячейки в Институте русского языка, просто не являлся – и всё, так что я, как меня ничтожил институт, не знаю, а как меня ничтожили старые коммунисты в райкоме партии, я вам могу рассказать. Это я никому не рассказывал, в том числе и вам. Вызвали меня на коллегию старых коммунистов. Я удивляюсь, как никто не подумал о том, что надо все-таки пригласить образованных людей. Пришел на коллегию. Сидят… такие морды поганые – необразованные, тупые, серые. Они нашли мое письмо в архиве Брежнева. «Вот, товарищ Панов…» – это член коллегии или группы, что ли, я не знаю, старых коммунистов…