З.: Это в райкоме партии, это высокая инстанция.
   Т.: Всё, поняла.
   П.: Это предпоследняя ступень.
   З.: В институт Михаил Викторович не ходил тогда.
   П.: «Вот, Михаил Викторович, вот вы писали письмо в защиту людей, которые, пренебрегая своим долгом гражданина, заступаются за тех, кто подрывает нашу социалистическую демократию. Как вы думаете, это укрепляет?… Вы знаете, что у нас пролетарская диктатура?» Пролетарской диктатуры уже не было. Комиссия Куусинена приняла резолюцию, принятую еще Хрущевым, о том, что у нас всенародное государство, а не диктатура пролетариата. Но меня предупредил Левин – он говорит: «Имейте в виду, что вас в партии не оставят. Вот я сделал ошибку, я слишком много говорил и пытался их убедить, это совершенно бесполезно». И я понял, что мне говорить особо там не стоит. И вот он мне задает вопрос: «Укрепляет ли это нашу пролетарскую диктатуру?» У меня был один из двух выходов – ему объяснить, что комиссия Куусинена решила, что у нас уже не пролетарская диктатура, а общенародное государство, но я решил: ему надо, значит, долго объяснять, он ухитрился не знать… ведь последний съезд партии…
   З.: Он, наверно, ничего не читает и…
   П.:…это принял, это в Конституцию уже даже вписано. Я решил ответить как можно короче. «Знаете ли вы, что у нас диктатура пролетариата?» Я говорю: «Да». – «Как вы думаете, это укрепляет, ваше поведение, диктатуру пролетариата?» Я нахально говорю: «Да. (К. смеется.) Еще Ленин учил, что талант надо беречь». (Смеются с К.) Это он в своей статье об Аверченко, где он явно так иронию использовал. Ну вот. Ну, они настолько остолбенели от моего нахальства, что больше по этому вопросу не спрашивали.
   П.: Тогда выступает какой-то, по-моему, по национальности он скорее грузин, по состоянию ума тоже дурак (К. смеется). Сейчас я вспомню, чего он там нес. «Вот вы говорите, что они талантливые люди» (значит, Синявский – Даниэль), (испытующе-ехидно) «а откуда это вы знаете, а? Вы что – вы их читали?» Смысл такой, что их запрещено читать простым советским людям. Ну, я мог бы тоже ответить, что мы написали книгу «Русский язык и советское общество» и имели доступ в секретный этот самый отдел, и читали все, что хотели. Наверно, можно было ответить: «Это вам нельзя читать, а нам, ученым, это молено читать» (К. смеется). Но я решил ему короче отвечать. «Где это вы читали? Откуда вы получаете эту самую запрещенную литературу? Кто вам передает?» Я ему ответил: «Синявский – это известный советский критик. Он выступает в печати в разных журналах, и я читал его талантливые статьи, поэтому я мог написать, что он талантливый человек». – (Манерно) «Товарищ Панов, вот почему вы такой скользкий? Вы вот все время выскальзываете». Хотел я было… я очень рассердился, хотел [нрзб]: «Почему вы такой липкий и вонючий?» (К. смеется.) Но я потом подумал, что из этого могут сделать историю… <…> И вот сказал просто, что он много выступает в печати и ничего крамольного здесь найти нельзя. Но здесь стали вставать, какая-то тетушка кричала: «А теперь-то, теперь-то вы как оцениваете свой антисоветский поступок?» Я вижу, начался шумок, считал, что кончен разбор, и устремился к выходу. Вот.
   Теперь о радостном хотите – что вы будете радоваться и говорить: «Панов, у тебя были светлые минуты в жизни».
   К.: Да.
   З.: Да, хотим.
   П.: Значит, надо было… назначено уже на райкоме, это последняя ступень. Там кончилась лента? (Спрашивает о магнитофоне)
   Т.: Нет-нет-нет, не беспокойтесь.
   П.: Позвали меня на райком исключать,… но мне совершенно очевидно, что явно стараться остаться в партии мне не следует. Пришел, а это был день выдачи зарплаты. Я уже уходил из института, это была одна из последних моих зарплат в институте. Пришел и получил зарплату – какие-то деньги, сравнительно, там… не очень маленькие. Осталось мне два часа до райкома – куда деваться? И я пошел… (Обращаясь к К.) Я вам рассказывал это, Лена?
   К.: Это хорошая история.
   П.: И я пошел на Арбат. На Арбате за театром… (Обращаясь к З.) Я вам рассказывал?
   З.: Нет.
   П.:…За театром Вахтангова есть букинистический магазин. Я очень люблю Андрея Белого, и у меня есть такие редкостные книги, как «Символизм» (вот такая книга, редкость невероятная, и у букинистов редкость), у меня есть вторая книга его, критические статьи, это «Луг зеленый» (очень нехорошо он назвал, потому что лук зеленый – это в отличие от репчатого, а это «Луг зеленый») – книжка тоже у меня есть, но у меня не было книжки «Арабески», вот такая толстенная книга; третья книга его – а у меня ее нет. Пошел я с деньгами… Елена Андреевна велит говорить «с деньгами»…
   З.: Нет, я не велю. Я даже запишу.
   П.: Вот. Ну, значит, пошел в букинистический магазин на Арбате. Боже мой!
   З.: «Арабески»?
   П.: «Арабески».
   З.: Ура!
   П.: Денег хватило, я купил, в портфель спрятал и на крыльях (З. смеется) помчался в райком исключаться из партии (З. и Т. смеются).
   З.: Это действительно хороший знак был.
   П: И все время, когда они меня… да со мной там недолго разговаривали, вообще все уже поняли, что это дело хорошо, когда оно коротко, но все время я слушал – что-то они там… а слух у меня был лучше, так что я кое-что и слышал, – они там меня поносят, а я думаю: «А у меня „Арабески“» (З. и Т. смеются).
   Т.: Это замечательно, да.
   З.: Замечательно, действительно. (Г. смеется.) Замечательно.
   П.: И в радужном настроении побежал домой.
   П.: Так счастливо закончилось мое партийное присутствие.
   Т.: И после вы уже не были в институте? Или вы еще вернулись в институт?
   П.: Нет, нет-нет. Нет, больше я туда не ходил.
   К.: То есть исключение из партии – это автоматически…
   П.: У меня поведение было другое.
   К.:…было исключение из института, да?
   З.: Нет, по-моему, Михаил Викторович еще раньше ушел.
   Т.: А как назывался институт [в который ушел М. В. Панов]?
   П.: Институт национальных школ.
   П.: Институт национальных школ был из филиала Академии педнаук преобразован в отдельный институт, и директором его назначили партийного функционера, заместителя… члена Центрального Комитета… видите,…на защите диссертации, и не хватало им докторов. Доктор, исключенный из партии, – это ничего, что исключенный, для Ученого совета, им важен доктор, а меня [нрзб. ] из докторов тогда не исключали. Ну, и вот он меня принял старшим научным сотрудником.
   Т.: А! А где он находился, Михаил Викторович?
   П.: Он все время менял место. Он находился при министерстве…
   З.:…среднего образования, наверно, да?
   Т.: Да?
   П.: Наверно, министерство какого-то образования (Т. усмехается). Но не начального. <…>
   П.: Не высшего – не начального. По методу исключения выходит – среднего.
   З.: Находился он на краю где-то света, и было это такое болото. А я хочу несколько слов…
   Т.: Да, вот реплику вашу.
   З.:…просто вам для ясности сказать, что было в институте.
   П.: Что?
   З.: Я хочу немножко слов сказать о том, что было в институте и в чем это второе письмо состояло.
   Т.: Да-да-да.
   З.: Письмо было очень большое. Я его тоже читала, мне Михаил Викторович его показал заранее.
   П.:…потом они устроили экспертизу Института психологии. Я там написал, что травлей довели Веселитского… Веселитского, да?…
   З.: Да, Веселитского.
   П.:…до смерти, до самоубийства. Они организовали… приехал доктор психологических наук: «Мы проверили все данные. Нет, это не было самоубийство, просто он в пьяном виде перешагнул балюстраду балкона». Какой пьяный вид ни будь, но все-таки через перила перелезть очень трудно. Но я сказал: «Раз экспертиза установила, я не имею оснований на этом настаивать». Потом Левин говорил: «Вы зачем отказались? Ну все равно вас исключат». Я говорю: «Не мог, потому что экспертиза есть экспертиза, что поделаешь?»
   З.: В общем, было очень много, кроме вот истории с тем, что…
   П.: Что?
   З.: Кроме того, что писали письма в защиту Синявского и Даниэля, подписывали их коллективно, там, и Мельчук, Апресян, и другие, кроме этого, в институте была очень тяжелая атмосфера. В частности, вот Веселитский выбросился с балкона. Это был молодой сотрудник, никакой он был не пьяница… Веселитский. Никогда он не был пьяницей, серьезный сотрудник такой… Я бы сказала, одинокий молодой человек, и вот… В общем, все думали и считали, что это самоубийство и что… Над ним действительно издевались – даже не знаю, по каким причинам, по-моему, он не был членом партии, ну, как-то, в общем, муштровали его.
   П.: Нет, его преследовали явно.
   З.: Да, преследовали непонятно почему. Ну, и вот Михаил Викторович несколько таких фактов в этом письме изложил, и все это потом было оценено как клевета на положение в прекрасном Институте русского языка.
   П.: Лена, вы знакомы с тем, как партийная организация?… Меня вперли на один год секретарем партячейки. Боже! Я говорил, когда мне… Вы были свидетелем?
   З.: Я это знаю, Михаил Викторович, все помню, да.
   П.: Вот. Я говорю: «У меня голова болит, не избирайте меня секретарем!» И даже инструктора райкома я убедил. Он говорил: «Не надо, не надо его избирать. Вы видите, он говорит (К. смеется), что у него голова болит». Но тем не менее целый год я был секретарем. И вот партийная организация все время требовала, чтобы я поставил перед Виноградовым вопрос о том, чтобы он ушел с должности секретаря отделения. Вы не знаете эту историю? На каждом партийном заседании: «Он же все свое время уделяет… вот академик… то, что он академик-секретарь Отделения литературы и языка. Он должен все свое время уделять Институту русского языка. Вы должны с ним серьезно поговорить, чтобы он оставил отделение». Почему он должен оставить Отделение, когда он [академик-секретарь]?
   З.: Они хотели для Филина, что ли, это место?
   П.: Что?
   З.: Хотели это место для Филина? Какая у них была идея? Ведь это не просто так они требовали? <…>
   З.: Хотели, чтобы Виктор Владимирович ушел, а вместо него был Филин? Чего?…
   П.: Ну, может быть, да.
   З.: Я не знаю, зачем им иначе это было?
   П.: Не знаю. Ну, в общем, я просто не знаю, как я мог поговорить с Виктором Владимировичем, когда у меня нет никаких аргументов? Почему он должен уйти? У него обе должности: директор Института русского языка и академик-секретарь Отделения литературы и языка Академии наук.
   Т.: Понятно, да. Две должности.
   П.: Ну о чем я с ним буду говорить? «Виктор Владимирович, а вы бы ушли бы с должности академика-секретаря?» Почему? Хотя он вполне образцово в общем справлялся со своими обязанностями. Тогда я говорю: «Вы свои претензии…» или «мы свои претензии должны изложить самому Виктору Владимировичу. Пригласим его на партийное собрание». Пригласили. Львов: «Виктор Владимирович, вот нельзя ли уменьшить вашу нагрузку в секторе… в Академии наук?» Кто-то из этих дам, кто-то из них, партийных… Я забыл – как Львова звали? Андрей Степанович, кажется…
   З.: Неважно. <…>
   П.: «Вот вы считаете себя гениальнее самого Виктора Владимировича. Какие у вас основания делать свое предложение?» То сами все время орали… И вдруг один предложил вот сократить – не уйти, а как-то уменьшить. «Вы считаете себя гениальнее Виктора Владимировича». Ну такое подхалимство! Человеку сказать, что он гениален, то есть это… глупо.
   З.: Подлизы, как дети говорят.
   П.: И они все в таком подхалимстве расписывались. Но я был очень рад: прекратилось после этого требование, чтобы Виктор Владимирович ушел.
   З.: Я думаю, что наступило время торта.
   Т.: Да-да, надо отдохнуть.
   (Перерыв в записи.)
   З.: Очень много интересного.
   П.: Бархударов меня похвалил за мое секретарство.
   З.: Да?
   П.: Обычно секретарем низшей партячейки бывают два года.
   Т.: Два года?
   П.: И вот Бархударов ко мне подходит во время перевыборов (меня на второй год не избрали): «Вот если бы вы что-нибудь делали, я бы голосовал за вас, а так – не буду». (Смеются.)
   Т.: Да, вообще ситуация сложная, конечно, была.
   П.: Но Бархударов [нрзб. ] себя хорошо вел.
   К.: А вот вы записываете, это очень здорово, это просто для себя или…
   Т.: Нет, это…
   З.: Для истории.
   Т.: Для истории.
   К.: А вот жалко, что я не знала. Может быть, было бы в следующий раз, если вы будете еще это делать, на видеокамеру записать.
   (Перерыв в записи.)
   П.: Что бы я просил – вот то, что вы сегодня записали, при моей жизни не публиковали.
   Т.: Хорошо.
   П.: Это не наука, а где-то около, рядом.
   Т.: Да, это вокруг. Так и договоримся.
   П.: Отдельным лицам – пожалуйста, читайте. Но не общественности.
   Т.: Нет-нет. Даже отдельным людям, я думаю. Ну, вот Елена Андреевна, Леночка свидетель этого. Так что мы… <…>
   П.: Лена, а как вы узнали, что у меня сегодня гости?
   К.: Я никак не узнала, просто я записана на сегодня.
   П.: А-а!
   Т.: А вы часто бываете, простите?
   К.: Ну, стараемся.
   Т.: Да? Это дежурство?
   К.: Нет, это любовь.
   Т.: А-а! замечательно. (Смеются с К.) Простите!
   П.: Разных конфет много. Там пряники есть на столе.
   К.: Ага, хорошо, Михаил Викторович.
   Т. (полувопросительно): У вас каждый день кто-то бывает?
   П.: Нет, раз в четыре, в пять, в шесть дней.
   Т.: А! Над чем вы сейчас работаете, кроме вот этого школьного словаря?
   П.: Я хочу закончить работу, которой занимаюсь всю жизнь, а именно: написать историю русской поэзии как чистое движение эстетических форм. Как не политика движет поэтом, не религия, не медицина, не, там, то-сё, не физкультура, не экономика, а переживание – эстетическое переживание произведения искусства, именно поэзия. Вот я хочу об этом написать.
   Пока их нет, а то они запретили бы. Я первый раз написал такую работу… Я был знаком с Корнеем Ивановичем Чуковским, и он иногда более или менее любезно реагировал на мои всякие рукописи – ну, более именно, так сказать, в силу любезности, – и я первую свою вот такую работу «История поэзии как эстетического феномена»… Но я не знал, что он все время спорит и ссорится с формалистами… с обэриутами, а у меня был сплошной… (не с обэриутами, а с опоязовцами…) сплошной ОПОЯЗ. Он жил в Ленинграде, иногда приезжал в Москву в гостиницу «Националь». Ну, я узнал, что он приехал в Москву, и позвонил ему – как ему моя тетрадочка, страниц сорок, о развитии русской поэзии. И вдруг вместо приветливого голоса слышу: «Я ваше писание разорвал и выбросил». ОПОЯЗ ему был непереносим. Вот, это была первая попытка.
   Вторая попытка. Будучи студентом в Мосгорпединституте, я на литературоведческом кружке два занятия этого кружка занял своим докладом. Это уже был другой доклад, но в том же направлении: поэзия развивается не по велению политики, не по велению экономики… А вульгарный экономизм был очень силен, что есть поэзия дворянства, революционеров, потом Чернышевский, Белинский… потом революционная поэзия и так далее. Ну вот, значит, а я говорю, что, нет, самостоятельно движется, самодвижение поэзии. Ну, меня громили, но, я бы сказал, свои, свой брат-студент (это студенческий кружок), и они не говорили ни один, что ко мне надо принять меры. Это второе явление.
   Третье явление. Был я командиром взвода. Я говорю, что в целом хорошее было время, когда я в Мосгорпединституте учился. Грустное время было – я четыре месяца занимался в училище артиллерийском, получил звание младшего лейтенанта, это была полоска черная. И вдруг я стал командиром взвода противотанковых пушек. Это означает, что мне дают карту и говорят: «Поставишь пушки вот здесь». Я ставлю пушки вот здесь, ко мне никакое начальство не ходит, я совершенно [один] со своими братишками-солдатами (очень хорошие были братишки, большей частью крестьяне) и спокойно жду немецких танков (смеется).
   Т.: А какое отношение к поэзии это имеет?
   П.: А отношение к поэзии вот какое. Пушки таскали студебеккеры. Это вот такая машина, такой высоты, и между землей и днищем – вот такое расстояние.
   Т.: Полметра.
   П.: Туда можно залезть, и больше никто туда не лезет.
   Т.: Ты один.
   П.: А у меня две толстенные тетради, и я эти две толстенные тетради за войну исписал целиком. Это уже не сорок страниц и не сто страниц, как во время доклада, а это страниц триста (тетради эти сохранились) о том, как движется… самодвижение поэзии.
   Т.: То есть это ваши размышления о поэзии?
   П.: Да. Об истории поэзии. Почему появился Некрасов? Вот каждый скажет: «Да потому что был Белинский, а он у Белинского учился, а потом Чернышевский, а потом было крестьянское движение, а потом революционные демократы». Я отвечаю: все это было, все это имело значение, но была кроме того поэзия, и поэтика Некрасова есть продолжение поэтики поэтов предшествующих поколений. Лежу я это, занимаюсь писанием, ко мне лезет под студебеккер полковник. Во-первых, он по комплекции довольно… (Г. смеется), а я-то был так, фитюлька. Он говорит: «Лейтенант (даже повысил в звании), чем это ты тут все время занимаешься? Вот мне рассказывают, ты все пишешь» (значит, осведомители все уже ему сообщили). На мое счастье, я не эту теорию писал в это время, так очень трудно было бы объяснить артиллерийскому полковнику, что такое хориямб, что такое пиррихий…, что такое…
   Т.: Амфибрахий.
   П.:…размеры с трехударной стопой. Но я писал записи своих артиллерийских стрельб. Надо пристрелять так называемые реперы, чтобы потом от них вести отсчет стрельбы по танкам. Ну, он посмотрел: «Ну хорошо, хорошо. Артиллерийские стрельбы нужны». Так что я таким образом получил возможность до конца войны писать. Это какой [раз]? Это… Чуковскому – раз, Мосгорпед – два. Это третий. Четвертый раз – это читал лекцию в Московском университете.
   Т.: Да.
   П.: Ну, и одновременно… я потом работал еще там, где сейчас работает Открытый пединститут. Открытый – это означает, что можно не сдавать экзамен, а заплатить деньги.
   З.: Да-а? Разве это это означает?
   П.: Что?
   З.: Это разве в таком смысле?
   К. (из глубины комнаты): Елена Андреевна, вы взяли ложечки?
   П.: Да, да, да. Ну, только если сплошь двойки получил по экзаменам, то даже за деньги… (Смеется с Т.)
   П.:…А если получил тройки, то доплати тысчонок пять – я не знаю, сколько, ну, какую-то сумму, больше, чем билет в метро. Поэтому он называется Открытый.
   Т.: Поэтому открыто действует.
   З.: Нет, Михаил Викторович. А ваше шоссе Открытое почему называется?
   П.: Потому что его одна сторона не застроена. Одна его сторона уходит просто в поле, там Москвы уже больше нет.
   Т.: Михаил Викторович, есть такая детская игра – вот спрашивают, кого вы ставите на первое место, кого – на второе, кого – на третье. Вот некоторые играют в эту игру и взрослые. Скажите, есть поэты, которых вы поставили бы на первое место? или на вершину треугольника? (усмехается) вот кто у вас?
   П.: Их очень много. Перечислять их не стоит. Я… мне… не кто лучше… а кто мне ближе. Мне очень близок – и, наверно, потому, что все время приходилось за них сражаться, но и просто человечески близок, – конечно, Хлебников, конечно, Пастернак, конечно, Маяковский (я его не разлюбил), ну, а дальше… и некоторые другие футуристы. Конечно, Асеев. Асеев очень много дряни написал, но он написал и замечательные вещи.
   Т.: Да.
   П.: Конечно, Ахматова – хотя бы потому, что я целиком ее собрание стихотворений переписал. Конечно, Мандельштам – я его переписал целиком. Я же был уверен, что, конечно, врага народа издавать не будут.
   Т.: Никогда не будут.
   П.: Вот.
   Т.: А из классики?
   П. (зычно): Ха-армс!
   П.: Вот я и говорил, что я человек журнала «Ёж», я человек стихов Хармса. Какой-то дурак написал статью о Хармсе, что его детские стихи были халтура, вот взрослые стихи – это настоящие. Я не драчун, но если бы я его встретил и была бы под рукой палочка, я бы ему показал, какая это халтура. <…> Как вы здорово угадали, что сегодня попали на футуристов!
   К.: Да, Михаил Викторович. Ну, видите, жалко, что не знала, я хотела бы камеру взять… Видеокамеру, хорошо снять было бы все. Между прочим, вы были бы настоящий артист.
   З.: Да.
   Т.: Спасибо.
   П.: Не хочу я быть артистом.
   З.: Лен, вы запишите мой телефон…
   К.: Да, хорошо.
   З.:…и можно будет и созваниваться, когда…
   К.: Даже кажется, что он у меня есть.
   (Перерыв в записи.)
   П.:…Какая-то моя акция, а я не хочу никаких поэтических акций.
   З.: Ладно, не будем, не будем публиковать.
   П.: Это нечто вроде политической акции получается. Всю-то жизнь мне гадили эти самые большевики (Г. усмехается).
   П.: Я бы хотел написать рассказ, который основан у меня был… Мальчишечка, с которым я когда-то учился, – то ли он это выдумал, то ли на самом деле было – он говорит: «Я вырос в семье непререкаемо большевистской. Отец сколько раз мне говорил, что «Сталин – это величайшая фигура мировой истории, ты должен его» то-сё, пятое-десятое. Мама все время мне говорила: «Помни, что это наше счастье, что мы живем в сталинскую эпоху». Но, – он говорит, – я, – говорит, – был не дурак, и я его, Сталина, не любил». Сталин умер, пришел Горбачев, стало нестрашно некоторые свои мысли высказывать, и оказалось, что отец все время был ярым антисталинистом. Он очень любил свою жену, вот мать этого мальчика, очень любил, «но, – говорит, – я не был уверен, что, узнав, что я против Сталина, она не пойдет в НКВД».
   З.: Ну и отношения в семье, скажу я.
   К.: Да.
   П.:…Говорит, что его глупость, Сталина, у нее вызывала дрожь, но она не решилась ни сыну, ни мужу сказать, что она антисталинистка. Вы представляете состояние нервное. Значит, жена все время это говорила, чувствуя отвращение, и муж все время восхвалял Сталина, чувствуя тошноту, а маленький мальчик же должен был (смеется)…
   Т.: Да. (Пауза.) Страшно.
   П.: Я ему сказал, что все-таки они пересолили, и если они любили друг друга, то могли бы на ушко друг другу сообщить.
   К.: Да.
   Т.: А может быть, они и чувствовали это? (пауза) Потому и жили вместе?
   З.: Могу сказать, что мне в таком случае повезло.
   П.: Что?
   З.: Я говорю, мне в таком случае повезло. Во-первых, мои родители были откровенны друг с другом. Они не были настолько откровенны, чтобы говорить, что Сталин негодяй и так далее, но и никогда не говорили, что он хороший, и я вот помню, что, когда начиналась какая-то официальщина, отец подходил и выключал радио. Я очень хорошо помню, совсем я была маленькая. А потом уже, когда мы были постарше, он говорил: «Да плюс еще, – как-то он говорил, – грузинская кровь» или что-то в этом духе.
   П.: У меня тоже особенно отец совершенно не переносил вот антирелигиозную пропаганду… Как армеец он встречался со своими однополчанами по царской армии. Я вам рассказывал, что те были очень сильно антисоветски настроены, и он их утихомиривал – говорил: «Ну не кричите же „сволочи-болыпевики"» (усмехается). Вот. Но были и красноармейцы, те тоже Советскую власть не хвалили, а все говорили, что их недооценили. Так что я рос в окружении людей нехвалительных.
   З.: Добавлю, что мой отец был репрессирован, так что все это было на определенном фоне.
   Т.: Он погиб там, да?
   З.: Нет, слава богу, не погиб.
   Т.: Вернулся?
   З.: Нет, у нас более оказалась таинственная история. Он был арестован рано и выпущен, не будучи реабилитирован, в тридцать четвертом году.
   К.: И всё – и потом он с семьей уже был? Или скрывали?
   З.: Могу рассказать, это вообще история, полная тайн… (Вздыхает.) Значит, он был арестован в двадцать девятом году, сидел в Бутырках, потом был сослан и был в Красноярске, потом в Казахстане, в Кзыл-Орде. И мама со мной и моей сестрой старшей ездила его навещать. Мне тогда было лет семь, наверно, шесть, может быть, но я помню, что мы ездили к папе в Казахстан…у меня отдельные картинки остались… потом я помню, что мы встречаем папу на Ярославском вокзале, а газетчики-мальчишки кричат: «Сегодня похороны Сергея Мироновича Кирова!» – такими истошными голосами.
   Т.: Тридцать четвертый.
   З.: Значит, тридцать четвертый год.
   П.: Они переживали это как потерю?
   Т.: Нет, мальчишки.
   З.: Они газеты продавали.
   П.: У меня такое впечатление, что сталинщина сильно преувеличена, а на самом деле людей, которые Сталина сильно не любили, было очень много.
   З.: Нет, ну я вам доскажу уже, раз я начала.
   Т.: Да.
   З.: Потом, значит, когда он вернулся… он был доцентом того, что тогда называли Ленинским пединститутом. Его взяли туда работать, он работал… Да, еще одна такая полоса. Когда началась война, он пошел в ополчение. Он работал с Виктором Владимировичем Виноградовым, очень его любил, и Виктор Владимирович тоже пошел в ополчение, и, как потом говорила жена Виктора Владимировича и сам он, они говорили: «Андрей Михайлович отхлопотал Виктора Владимировича», потому что он ходил и всюду говорил, что нельзя такими учеными, значит, вот так вот распоряжаться, на передовую посылать.
   Т.: Это Надежда Матвеевна говорила?
   З.: Да. Вот. И Виктор Владимирович очень нежно относился к моему отцу, у меня даже хранятся его письма, которые он ему писал во время войны. И, значит, Виктор Владимирович был возвращен. А отец мой попал в окружение. Они были… вот это те люди, которые погибали, потому что там были минометы, а они даже не умели ими пользоваться, были минометы, но не было мин, понимаете, вот все это под Москвой было. Он попал в окружение и вышел, насколько я помню, в Тулу, без документов, еще с каким-то солдатом, без всего, заросший (у меня есть фотография, где он заросший бородой)… Его стали спрашивать – мол, кто? Мало ли, может, немецкий шпион. Значит, он зашел в книжный магазин и сказал: «Я доцент Земский, автор учебника. Спросите кого-нибудь из Пединститута, вот меня должны знать». И действительно, его как-то опознали – он приехал в Москву. А мы в это время с мамой (она была директором школы-интерната) были в Рязанской области, и мы на каком-то… в товарном поезде примчались тоже в Москву, оказались все вместе. Значит, это был… какой?., сорок второй, наверно, год. Да, и мы эвакуировались, потом вернулись (ну, это я все опускаю, так сказать, там много всего было интересного), потом он тяжело заболел и в сорок шестом году умер. Значит, осталась мама, я была студентка. Дальше были такие события. Сейчас я вспомню, в каком это может быть году. Ну, может, в шестьдесят четвертом. Да? <…>