Страница:
Больше было оставаться как-то неудобно, тем более после слов Мокеевны о нахальниках, которые прутся, лезут куда не надо. И уходить не хотелось. Только-только начал развязываться разговор... Не знал Илья, куда он придет с этим разговором, не было у него никакой дальней задумки, просто нравилось сидеть в тенечке, нюхать яблоки и рассуждать с Мокеевной. Где-то в глубине лениво зашевелилось, что он сам вяжет узлы – а нужно ли? Но мысль так и ушла, не принятая, не осужденная, а желание сидеть осталось, хоть понимал Илья: надо это как-то строгой Мокеевне объяснить.
– Хорошо как у вас! – сказал он. И тут же стал ей рассказывать, как они выводят гулять Наташку с четвертого этажа, какая она счастливая, когда возится в земле, в песке. Каждый год собираются отвезти ее куда-нибудь в деревню, но все не получается. Мокеевна ему посочувствовала, но Илья вдруг понял: ей этот разговор неинтересен. Ничего она не сказала, ничем не выразила неудовольствия, а пришло вдруг откуда-то понимание, даже нет, не оно, а что-то другое – не о том он говорит. Мокеевна двигалась по двору, войлок спрятала за дверью, унесла ведро, на котором сидела Верка, вынесла в мисочке молодую картошку, села на табуретку и перочинным ножиком стала нежно соскабливать тонкую, ломкую кожуру. И Илья вдруг понял, что вчерашняя боль была более правильной, чем сегодняшнее утреннее умиротворение. Чего он ввалился, чего он хочет, по какому праву собирается внести смятение? Разве его просят? Разве его искали? Разве это нужно кому?
– Детей растить трудно, – вдруг сказала Мокеевна. – Болезни – это еще ерунда. Ты думаешь, если оно твое дите, ты все про него знаешь и знаешь, как ему лучше, а получается – вредишь.
Илья почувствовал себя как человек, который спокойно стоит на платформе и не подозревает, что она сейчас поедет. И вдруг рывок, и все зависит от тебя – удержишься, нет. Сколько они разговаривают со старухой, она каждый раз выдергивает у него почву из-под ног. И ведь не специально – говорит о чем-то о своем, что же его так качает? Хочешь лучше, а вредишь... Дома никогда эти мысли не приходили ему в голову. Даже в пору самых острых конфликтов, разве их мало было, мамина и папина позиция никогда не рассматривалась как враждебная. Непонимание если было, то было непониманием левой и правой сторон, но сторон одного, единого явления! А тут он вдруг постигает враждебность, вредность, беду, которую несет один другому, и несет-то из желания сделать лучше. Чепуха ведь, если проанализировать! А старуха почистила картошку, моет ее в широкой низкой кастрюле, моет тщательно, протирая рукой каждую картофелину.
– Не надо было Валентину отправлять из дома. Раз такая беда – жила бы с нами. Работала бы здесь, хоть в швейной мастерской. Она и хотела. А мы с отцом вбили в голову, что ей отсюда надо уехать. Прямо силком к Анне вытолкали. Ну и что? – И она ушла в летнюю кухню.
И понял Илья, что была какая-то невидимая пока ему связь между разговором о Наташке и этим признанием Мокеевны. Она выглянула из кухни, убедилась, что Илья сидит по-прежнему, поворошила в печке и, вернувшись, сказала:
– Ты иди, что ты со старухой время тратишь? За яблоки спасибо. Будешь уезжать, я тебе нарву. Для твоей дочки. А пока иди, а то у Полины уже глаза чуть не лопаются. Она на мой двор уже два часа глядит.
Илья встал, направился было к заборчику, но Мокеевна запротестовала:
– Выходи, как люди. Через забор только собаки прыгают.
– Природу побеждает, – услышал Илья. Облокотившись на обвитые виноградом ворота, стоял мужчина в белой шелковой майке. – С самого утра он трубу укрощает, а у самого ни слуха, ни уха. Один характер.
– Молодец, – сказал Илья. – Если бы каждый так...
– Не дай Бог! – Из-за спины мужчины появилась женщина с высоко подколотыми волосами. – Я б ему морду этой трубой набила. Безобразие какое! Как выходной, так никакого покою...
– Да брось, Тоня, – добродушно сказал мужчина. – Один пьет, другой на трубе играет.
– Ну конечно, – возмутилась женщина, – больше ж у вас дел нет!
– Нету! – вздохнул мужчина и подмигнул Илье.
– А я дойду до их коменданта, – сказала та, которую называли Тоней. – Пусть его пропесочит.
А труба карабкалась на какую-то неизвестную ей высоту, она уже хрипела и взвизгивала от усталости, и из этой тяжелейшей муки снова чудом вырвались два или три чистых, освобожденных от труда и пота такта – трубач постигал на этот раз «Славянский танец» Дворжака. «Интересно, – подумал Илья, – это у него случайно выходит или он знает, чего хочет?»
– Яблоки Мокеевне рвать помогали? – спросил мужчина. – Отменный сад. Такого у нас больше нету.
– Да, хороший, – сказал Илья.
Женщина открыла калитку, вышла. Откровенно разглядывала Илью, чуть наклонив большую голову, потом, ничего не сказав, крикнула через улицу:
– Полина! А Полина! Цыплята сегодня на базаре почем?
И тут же у своей калитки выросла Полина, будто ждала, что позовут.
– Я к живой птице не подходила, Тоня. Но видела: привоз большой. Мне не надо. Десяток есть, и хватит.
Илья увидел, как к воротам повыходили женщины. Короткая улица – хорошо видно. Повернули головы, слушают про цыплячий привоз, а глядят на Илью. И только Мокеевна не вышла из своего двора; видел Илья краем глаза: ходит из кухни в дом, носит какие-то тряпки, а на улицу и не смотрит. А зря, потому что повернула Полина к Илье обиженное лицо и весьма ядовито спросила:
– В кино, я слышала, идете? А чего не сходить? Дело молодое, а Вера у нас женщина веселая, разведенная...
– Поля! Остановись! – прикрикнул мужчина в майке.
– А что я сказала? – вроде обиделась Полина. – Ничего особенного.
– Правду, – внимательно глядя на Илью, поддержала Тоня. – Чистую правду.
– Тамара вот идти отказалась, – объяснял Полине Илья. – Говорит, занята. А жаль...
– А у нас втроем в кино не ходят, – ехидно ответила Полина. – Что ж это за интерес – втроем?
– Культпоход, – засмеялся мужчина. – Мероприятие.
– Вот так это у вас и называется, – оскорбилась Антонина.
– А у вас? – переспросил мужчина. – Не бабы – змеюки, прости мою душу грешную. Вы на них не обращайте внимания.
– Да я ничего. Не обижаюсь, – сказал Илья. – Я ж понимаю шутки.
– Какие уж там шутки! – Это проворчала Полина, пропуская Илью во двор.
Он шел и думал, что надо еще будет сходить к Мокеевне. Только как-то с поводом, а не с бухты-барахты...
С высокого помоста смотрел на Илью дед. Фанерка, на которой дед обедал, лежала рядышком, руки деда спокойно лежали на одеяле, немощные, слабые и говорящие. Такие же руки были и у бабушки перед смертью. Начнет, бывало, говорить, а сил нет. Зашевелит, зашевелит пальцами и доскажет, что хотела. А иногда и ничего не говорит, а мама посмотрит на бабушкины руки и бежит задергивать штору, поднимать подушку, а то подойдет к Илье и тихо: «По-моему, она тебя хочет видеть. Зайди будто невзначай...»
Стало жалко деда. По его рукам не читали. Лежал он чистенький, ухоженный, накормленный, постылый, надоевший, ненужный. Пришла странная, не принимаемая раньше мысль, что в скоропостижном уходе есть какая-то своя мудрость... Но он прогнал эти похоронные мысли, решил, что надо идти за билетами, сводить Веру в клуб. В конце концов, это даже хорошо. Весь день у Мокеевны не просидишь, а Полина с Тамарой обиделись. Вот он и посмотрит в кино комедию. Может, повезет – и смешную.
Илья засмеялся. Он вспомнил горячую Веркину руку, перламутровые губы, блестящие в темноте, и полный иронии вывод: «Наши мальчики получше, Илюша, похрабрее». Он тогда стал ей что-то молоть про разное – не время и не место. «Ах! Ах!» – сказала она и, крутнув юбкой, ушла. А он ее вернул и стал целовать прямо у калитки, удивленную и обрадованную. Да! Этого Алене не скажешь, а может, сказать? Она ведь такая современная, такая вся ультра... От Веры пахло бинтами, йодом, камфарой. Она пыталась перебить все эти запахи «Красным маком». Когда шли в кино, он ей насмешливо сказал: «У, Вера, как от вас сладко пахнет!» «Красный мак»! – сказала она с достоинством. – Стойкие духи, а все остальные как вода. Льешь, льешь...»
Тогда, у Вериной калитки, пришла показавшаяся и дикой и забавной мысль, что могло так случиться – и Вера была бы его женой. И ничего не возмутилось в Илье, ничего не запротестовало. Он гладил широкое Верино плечо, сдавленное бретелькой, а в другой жизни, вытянув ноги, сидела тонкая длинная женщина, не признающая крючков, резинок, поясов, молний...
Спала Короткая улица, а может, прикидывалась спящей, но Илье было все равно... Эта улица уже ничем не могла его удивить, ему казалось, что, обнимая Верку, он стал здесь свой.
– Придешь завтра днем. Мать с Витькой в Константиновку уедут к тетке. Часиков в одиннадцать, – шептала ему Вера.
Потом Илья тихо вошел на веранду. Все было приготовлено, белели простыни, окошко было открыто, и из двора Мокеевны угрожающе пряно пахло фиалками. Он вспомнил, как сидела она вечером на своем обычном месте, а они прошли с Верой мимо. Вся улица тогда выстрелила ему в спину – осудила. Мокеевна сказала: «С Богом! Идите, идите... Что ж, теперь людям в кино не ходить?»
А ведь он думал: уж кто-кто, а она что-нибудь вслед обязательно скажет. Говорила же, что у него характера нет, что его любая увести может... А тут не сказала. Илья подумал, что она давно понимала бесполезность переделывания мира. Она принимала его таким, каков он есть... И вспомнил маму.
Она была убеждена: если явление или человек еще слегка несовершенен, то все потому, что в самом начале была нарушена строгая система уложения в основание краеугольных камней. Если все положено правильно, все не может не быть не прекрасным. Но мама любила как шить, так и пороть. Столкнувшись с чем-то вполне достойным, она бесстрашно вооружалась скальпелем, чтоб вскрыть и посмотреть, а что внутри? На каком тесте замешено это достойное? Как важно ей было покопаться при первом же знакомстве в Алене! Но та, увидав вооруженную скальпелем маму, так забаррикадировалась, что даже Илья ее не сразу нашел.
– Пойми, – говорила Алена, – мне одинаково противно мое отрицание, как и ее утверждение. Я не люблю крайностей. Мир не острый. Он, увы, обтекаемый. Он как кольцо Мёбиуса – где верх, где низ, не всегда ясно. И почему я должна подкладывать под каждое свое заявление, каждый поступок справку о благонадежности и идейности? Никогда я этого не делала и не буду делать.
– Илюшенька, – говорила мама. – Она славная, оригинальная, твоя Аленушка. Но есть вещи незыблемые. Принципы – не прическа. Их нельзя красить, укорачивать, завивать... Тем более стричь наголо.
Илья тогда думал: а какой он сам? Он восхищался умением отца понимать людей. «Ты толстовец», – говорила ему мама. Но папа был как гранит, если он почему-то начинал не уважать человека. Тут даже мама ничего не могла сделать. Илье это нравилось. Но он ловил себя на мысли, что наивная сокрушающая принципиальность мамы ему нравится тоже. И насквозь посеченные, протравленные всей житейской химией убеждения Алены ему вполне симпатичны. «Ты беспринципный», – говорила ему мама. «Я, мамочка, широкий, – успокаивал ее Илья. – Как двусторонняя дорога».
«И она тоже широкая», – думал о Мокеевне Илья. Они шли вчера с Верой по улице, а она смотрела им вслед. Не осуждая и приняв.
Илья встал. Тихонько вышел в сад. Возле яблони во дворе Мокеевны так же стояла лесенка. «Надо будет ее сегодня перенести куда-нибудь», – подумал Илья. Рыжая курица, растопырив перья, отважно пробивалась сквозь заборчик. Ей это уже почти удалось, она с недовольным кудахтаньем соскочила, когда подошел с ветками Илья. «Тут надо все делать капитально, – думал он, заталкивая хрусткие прутья между штакетником. – Надо будет приехать сюда в отпуск и все поправить». Мысль о том, что он будет теперь сюда приезжать, пришла естественно и спокойно. Еще он подумал о том, что поедет в Тюмень. Туда тоже бывают командировки в связи с нефтью. Вот и съездит. Он прошел вдоль всего забора, поправил, повернул ветхие дощечки, в самом конце придвинул к забору с Полининой стороны большой камень. Лежал камень просто так, а сейчас какая-никакая опора, видно, у женщин не было сил его сдвинуть. Илья радовался, что сумел что-то сделать. Он поставил ногу на обкатанный временем голыш – как тут был! – и вдруг услышал крик. Илья принадлежал уже к другому, не привыкшему к крикам в ночи поколению. Крик для него – это голос мамы из окошка, это ауканье в лесу, это пацанячий сигнал сбегаться или разбегаться. То, что Илья сейчас услышал, было ни на что не похоже. И наверное, поэтому сразу подумалось: не война ли? Так бы, наверно, закричала, если б началась война, Алена. И Верка закричала бы так же. А больше ничего не пришло в голову, и Илья побежал из сада, слыша, как подымалась на крик улица. Стучали ставни, хлопали двери. У ворот уже стояли в халатиках Полина и Тамара. А крик все висел в воздухе, безнадежный и одинокий. И оттого что он был одинокий, пришло убеждение: все-таки не война.
– Павленчиха кричит, – сказала Полина. – Ее голос.
А Тамара, прихватив рукой полы ночного халатика, побежала. И будто этого ждали женщины, как побежит заспанная простоволосая Томка, выскочили из дворов – кто в чем – и тоже побежали. И уже через минуту возле дома, где жил Славка, стояла толпа. И снова кто-то кричал, но кричал по-другому – жалобно, на люди, а может, это Илье слышалось иначе?
– Видать, что-то со Славкой, – сказала Полина.
– Почему? – удивился Илья.
– Он же в ночную. А Миронович дома... В шахте что-нибудь? – крикнула она женщинам.
Из толпы махнула на нее рукой Тамара: не кричи, мол, но Полина вздохнула и убежденно сказала:
– Конечно, в шахте... Воскресенье...
Илья проснулся рано. Скосил глаз на стул, где лежали часы: полшестого. В это время он просыпался, когда Наташка была совсем маленькая. Тогда они с Аленой ночь делили пополам. До четырех вскакивала к дочке мама, а после – он. А в полшестого он вытаскивал ее из кроватки, и она освобожденно гукала на их диване, попиная ножками Алену, которая, блаженно уткнувшись в стенку, «кусочек досыпала». Захотелось их увидеть. Алена прищурит левый глаз и спросит: «Ну?» Он скажет: «Нормально!» А папа попросит: «Я тупой. Мне пообстоятельней». И будет слушать, каждый раз уточняя, как стоит завод, в низине или на холме, и как с отходами. Есть ли чем дышать людям? А какой в народе настрой? Что говорят? Он, к примеру, скажет: «Рабочих не хватает. Низкие заработки». И папа возмутится. И будет выяснять, почему же «у них, головотяпов» низкие, если на других химических предприятиях высокие? Не заходил ли Илья, случайно, в горком? Какое впечатление на него произвел секретарь? Не чиновник ли? В каждой командировке он набирал разных сведений специально для отца. Алену это веселило. «Невероятно! – говорила она. – Вы когда-нибудь собираетесь туда ехать? Так, пардон, на фига вам чужие мистрали? Пусть себе дуют». «Ну что ты, Аленушка, – говорил папа. – Мы становимся все менее и менее наблюдательными, любознательными. Это плохо. Это обедняет... Вспомните Чехова с его поездкой на Сахалин...»
Илья представил, как будет рассказывать об этой командировке, о Тамарином прадеде, который смотрит все телевизионные передачи, о круглолицем Иване Петровиче, о Вере. «Вот о ней поподробней, – скажет неожиданно Алена. – Она меня слегка заинтересовала».
– Почему? – опять не понял Илья.
Но Полина не была разговорчивой, посмотрела на него, пожала плечами, всем своим видом говоря: ну если ты этого не понимаешь, что тебе вообще объяснить можно? Тамара вернулась с Веркой. Обе плакали, и, еще подходя к дому, Верка прокричала:
– Славку присыпало!
Томка качала головой, громко шмыгала носом, она была вся расплющена непритворным горем, нескладная широкая Томка, похожая в печали сама на себя.
– Бедный! – рыдала она. – Бедный!
И тут до Ильи дошло. Не то чтоб он толстокожий, но с ним уже так было. Когда умерла мама, он не мог сразу понять, что это конец. Может, оттого, что и тогда, и сейчас все было неожиданным и казалось обратимым? Ну, инсульт – вылечат, ну, присыпало – откачают. Как же жить, если знать, что между быть и не быть такая тоненькая, враз разрушаемая стена? Но тут Томка говорила «бедный», и это почему-то не оставляло надежды. Вчера вечером Славка катал племянницу на велосипеде. Два раза видел его Илья. Утром и вечером. И оба раза на колесах. Второй раз он был выспавшийся, отдохнувший и от этого еще больше мальчишка. Собирался сегодня в кино.
– Я, правда, не очень люблю комедии, – сказал он. – Мне артистов жалко, которые дураков изображают. То его, бедного, бьют, то на него льют... Ей-богу, и жалко, и противно...
А Верка тогда сказала, что им за это платят хорошие деньги, можно и потерпеть. Славка засмеялся:
– Оно конечно, за длинный рубль и нырнуть в дерьмо можно. Теперь бани всюду...
– Нырнул бы? – спросил Илья.
– А ты? – съехидничал Славка. – Мне это тоже интересно.
– Да ну вас! – возмутилась Верка. – Будь они прокляты, эти деньги!
– Откажись, Вера, от зарплаты, – смеялся Славка. – Зачем она тебе? Отдай мне!
– Веселый парень, – сказал потом Илья Верке.
– У мужчины главное серьезность, а не веселость, – ответила Верка. – А шуткувать теперь все мастера.
Сейчас она была похожа на Томку. Такая же зареванная и расплющенная, ничего от вчерашней бой-бабы, которая должна была ждать его в одиннадцать.
– В кино сегодня собирался, – сказала она. – Артистов, дурачок, жалел, а себя не пожалел...
– А Павленчихе кто сказал? – спросила Полина.
– С шахты пришли. Он уже в больнице был. Там и умер. Забирать сейчас поедут.
– Одного убило? – расспрашивала Полина.
– Да хоть тут слава Богу. Одного.
– А судить есть кого?
– Славку этим вернешь? – Верка махнула рукой. – Потаскают начальника участка. Может, и главного...
– Бедный Славка! – снова запричитала Томка. – Бедный Славка!
Илья посмотрел на двор Мокеевны. Он знал: старуха не спала. Еще тогда, в полшестого, когда он так нечаянно проснулся, видел: ситцевая занавеска от мух заброшена на дверь. Значит, выходила Мокеевна, выпускала из дома ночь. А сейчас не видно. Илья подумал: старый человек, надо суметь сообщить о беде осторожно. Крик-то она наверняка слыхала. И он пошел в сад, шел вдоль забора медленно, чтоб первому увидеть старуху. Она в самом конце двора тяпала огород. Видно, только пришла, потому что с удивлением смотрела на выпрямленный заборчик, на камень с Полининой стороны.
– Доброе утро, – сказал Илья. – Слышали, какое несчастье?
– Царство ему небесное, – ответила Мокеевна.
– Вы знаете? – удивился Илья. Ведь она не бежала на крик. Во дворе ее не было. Откуда же она знает?
– Я еще в пять жужелицу выносила, а со Славкиной смены люди пришли. А чего со смены приходят ни свет ни заря? Крутились возле дома Павленков, идти боялись.
Старуха говорила спокойно и тяпала спокойно, казалось, если ее сейчас что и занимает больше всего – так камень. Хорошо он забор припер.
– Ты? – спросила она.
– Что? – не понял Илья.
– Камень подвинул? Я говорила Полине, а он, черт, тяжелый, она на меня обиделась. Что, говорит, не знаешь, что у меня опущение матки? И Томку, говорит, не вздумай просить, ей этого еще не хватало... А ему как раз тут место... Ты это правильно сообразил. Не то что вчера со шлангом. – И старуха засмеялась тихим, каким-то мелким смехом.
Илья растерялся. Значит, уже тогда, когда улица бежала на крик, она знала? Поняла, догадалась? Потом взяла тяпку... Илья вдруг представил себе всю недопустимую, на его взгляд, последовательность этих движений, поступков... Она знает. Она слышит крик. Видит, как бегут растрепанные Полина и Тамара, как бежит к калитке он. Потом берет тяпку... Ту, что стояла возле летней кухни. И уходит в сад, где лежит камень. Вот ведь молодец, думает она, подвинул, а то у Полины опущение матки...
Подумалось: его мать так поступать не могла. Значит, все неправда, все случайное совпадение, в котором, как и в сиюминутной работе Мокеевны, не было, не могло быть смысла. Он вспомнил маму и отца с их постоянной готовностью прийти кому-то на выручку. Что там крик? Усталый голос по телефону, кто-то прошел рассеянный, Кимира одела наизнанку чулки – и мама бежит.
«Это невероятно, – говорила Алена. – Как они узнали? Можешь быть уверен, я перед дверью сделала лицо какое надо. Я терпеть не могу рассказывать о своих неприятностях. Каждый умирает в одиночку... А твои потянули, как собаки, носом – и все унюхали».
«Не делай впредь лицо! – смеялся Илья. – Тоже мне Станиславский!»
Но Алена могла быть злой. Тогда она не признавала за ними даже права на сочувствие, сопереживание.
«Вот тут ты их не переучишь, девушка, – говорил Илья. – Они все равно будут. Хочешь, я на тебя не буду обращать внимания? Наплюю. Мне это запросто».
Но так он только говорил. Куда уж денешься, если вырастаешь в обстановке этого постоянного бега кому-то на выручку? Мама так и говорила: «Сынок, хороший человек не ждет, когда его позовут на помощь. Если он хороший – он уже рядом, пока ты только что-то там соображаешь».
Его воспитывали в этом «не жди, пока позовут». И Алену воспитывали тоже. «Граждане! Я сложившаяся черствая личность! – кричала она. – Махните на меня рукой». Все смеялись. А потом Илья и не заметил, как стала вытягиваться в струнку его длинноногая супруга: типичная стойка перед «бежать-спасать».
Он видел, как всколыхнулась утром улица. Цветные халатики женщин как сигналы тревоги. И похожие в горе, забывшие вчерашние обиды Тамара и Вера. И Полина с великим осуждением в глазах: а вы, извиняюсь, не понимаете? И крик, второй крик, уже облегченный от разделенности горя.
А эта спокойно себе тюкала в огороде.
«Ну и что? – подумал Илья. – Она по-своему горюет, по-своему радуется... А если и не горюет, то мне ли ее осуждать? Что я о ней знаю?» Мысли принесли удовлетворение. Они казались объективными и справедливыми. Он наклонился и стал вырывать сорную траву с Полининой стороны, а старуха удивленно покачала головой: ну и суетной парень!
– А Славку жалко, – сказал Илья. – Это все-таки дикая нелепица...
– На всех слез не хватит, – сказала Мокеевна, поднимая от тяпки голову. – А тебе он чужой... Ты его, считай, не видел. – И она, собрав в руки светло-зеленую траву-повитель, понесла ее выбрасывать.
«Своего жалеть, родного, – говорила мама, – не велика заслуга. Тут и сердца не надо, тут одного инстинкта хватит. А ты научись жалеть других...»
«Чепуха! – кричала Алена. – Пусть сначала научится любить. Жалость хороша только производная от любви, а не сама по себе, от ума. Такая оскорбительна».
«Никакая жалость не оскорбительна, женщина! И умоляю, пожалейте меня, не спорьте!»
Илья обнимал их обеих. Мама говорила:
«Илюшка! Ты несчастный миротворец».
А Илья целовал ее в ухо и шептал:
«Счастливый, счастливый...»
Мокеевна не возвращалась, и в хорошие, спокойные мысли начинало врываться совсем другое. Удобно ли, что он вообще сегодня здесь? Надо как-то так сделать, чтоб он не мозолил глаза. Вот придет сейчас Мокеевна, он предложит себя в помощники, повозится во дворе, поразговаривает с ней. Но она все не шла. Он присел на камень, стал ждать. Было тихо, и он почему-то вспомнил вчерашнего трубача. Как он догадался, что это он, когда увидел в оркестре парнишку с вдохновенно-перепуганным лицом? Оркестр был шахтной самодеятельностью, по субботам и воскресеньям он играл перед кино. Вера их всех знала, она подвела Илью совсем близко к возвышению и громко прокомментировала: «Хороший оркестр – громкий. Далеко слышно». Илья думал, что музыканты обидятся, но они посмотрели на Верку с согласием. «А вот он, – сказала весело Верка, показывая пальцем на парнишку, – из нашего общежития. Его раз из окна хлопцы выкинули, хорошо что невысоко. Дудел, а люди после смены. А он падал, а трубу вверх держал, чтоб не сломать...» Почему он о нем вспомнил? А, вот почему... Это папа всегда говорил:
«Падая – сохраняйся».
«Не падай». – Это чеканила мама.
«Так в жизни не бывает», – повторял папа.
«Обстреливайте его, обстреливайте, – смеялась Алена. – Ах ты мой бедненький, весь насквозь продырявленный воспитанием».
Потом, когда родилась Натуля, Алена сказала:
«А вот из нее я мишень делать не дам. Мне надоели эти пушки, заряженные благими идеями последних трехсот лет... Скажи своим...»
«А что такое, по-твоему, воспитание?»
«Научить любить и ненавидеть. Все!»
... Вернулась Мокеевна, увидела сидящего на камне Илью, удивилась:
– Все сидишь?
– Дайте мне какое-нибудь во дворе дело, – предложил Илья. – Охота повозиться...
– Нет у меня дел для баловства, – сказала Мокеевна. – И все по мне ладно... Ты иди, там тебя уж Полина искала... – И добавила: – Дворы у нас одинаковые, поищи в своем работы. А я чужих во дворе не люблю. Не обижайся. Я уж так привыкла... – И она ушла.
Пошел и Илья. «Я кретин, – думал он, – я прыгаю через тридцать лет, как через забор». И тут, освобожденная от всяких мелочей и частностей, пришла мысль, что ему хочется уехать. Вот она сказала: чужой. Но ведь действительно чужой. Он что-то вымеривал, вычерчивал, он приволок на помощь и папу, и маму, и Алену, он демонстрировал сам перед собой широту «двусторонней дороги», а она сказала: чужой. Вот и все. Очень просто. Для драматического финала есть возможность стянуть рубаху и повернуться к белому свету спиной – смотрите, я меченый. Но ведь это для слабонервных. А на самом деле слава Богу, что так все кончилось. В сущности, он рад, он сам так хотел...
– Хорошо как у вас! – сказал он. И тут же стал ей рассказывать, как они выводят гулять Наташку с четвертого этажа, какая она счастливая, когда возится в земле, в песке. Каждый год собираются отвезти ее куда-нибудь в деревню, но все не получается. Мокеевна ему посочувствовала, но Илья вдруг понял: ей этот разговор неинтересен. Ничего она не сказала, ничем не выразила неудовольствия, а пришло вдруг откуда-то понимание, даже нет, не оно, а что-то другое – не о том он говорит. Мокеевна двигалась по двору, войлок спрятала за дверью, унесла ведро, на котором сидела Верка, вынесла в мисочке молодую картошку, села на табуретку и перочинным ножиком стала нежно соскабливать тонкую, ломкую кожуру. И Илья вдруг понял, что вчерашняя боль была более правильной, чем сегодняшнее утреннее умиротворение. Чего он ввалился, чего он хочет, по какому праву собирается внести смятение? Разве его просят? Разве его искали? Разве это нужно кому?
– Детей растить трудно, – вдруг сказала Мокеевна. – Болезни – это еще ерунда. Ты думаешь, если оно твое дите, ты все про него знаешь и знаешь, как ему лучше, а получается – вредишь.
Илья почувствовал себя как человек, который спокойно стоит на платформе и не подозревает, что она сейчас поедет. И вдруг рывок, и все зависит от тебя – удержишься, нет. Сколько они разговаривают со старухой, она каждый раз выдергивает у него почву из-под ног. И ведь не специально – говорит о чем-то о своем, что же его так качает? Хочешь лучше, а вредишь... Дома никогда эти мысли не приходили ему в голову. Даже в пору самых острых конфликтов, разве их мало было, мамина и папина позиция никогда не рассматривалась как враждебная. Непонимание если было, то было непониманием левой и правой сторон, но сторон одного, единого явления! А тут он вдруг постигает враждебность, вредность, беду, которую несет один другому, и несет-то из желания сделать лучше. Чепуха ведь, если проанализировать! А старуха почистила картошку, моет ее в широкой низкой кастрюле, моет тщательно, протирая рукой каждую картофелину.
– Не надо было Валентину отправлять из дома. Раз такая беда – жила бы с нами. Работала бы здесь, хоть в швейной мастерской. Она и хотела. А мы с отцом вбили в голову, что ей отсюда надо уехать. Прямо силком к Анне вытолкали. Ну и что? – И она ушла в летнюю кухню.
И понял Илья, что была какая-то невидимая пока ему связь между разговором о Наташке и этим признанием Мокеевны. Она выглянула из кухни, убедилась, что Илья сидит по-прежнему, поворошила в печке и, вернувшись, сказала:
– Ты иди, что ты со старухой время тратишь? За яблоки спасибо. Будешь уезжать, я тебе нарву. Для твоей дочки. А пока иди, а то у Полины уже глаза чуть не лопаются. Она на мой двор уже два часа глядит.
Илья встал, направился было к заборчику, но Мокеевна запротестовала:
– Выходи, как люди. Через забор только собаки прыгают.
* * *
Над короткой улицей солнце поднялось довольно высоко, в рабочем общежитии кто-то надсадно играл на трубе. Илья отчетливо представил удивленную вспотевшую физиономию с мокрыми губами. Сидит парнишка и дует с тоской и интересом одновременно. Тоска от беспомощности, а интерес? У трубача неожиданно получились сразу три такта. Даже можно было угадать: он вымучивал песню про снег, и ветер, и чей-то там полет. И хоть после третьего такта все равно ни в чем нельзя было разобраться, Илья вздохнул с облегчением за упорного трудягу.– Природу побеждает, – услышал Илья. Облокотившись на обвитые виноградом ворота, стоял мужчина в белой шелковой майке. – С самого утра он трубу укрощает, а у самого ни слуха, ни уха. Один характер.
– Молодец, – сказал Илья. – Если бы каждый так...
– Не дай Бог! – Из-за спины мужчины появилась женщина с высоко подколотыми волосами. – Я б ему морду этой трубой набила. Безобразие какое! Как выходной, так никакого покою...
– Да брось, Тоня, – добродушно сказал мужчина. – Один пьет, другой на трубе играет.
– Ну конечно, – возмутилась женщина, – больше ж у вас дел нет!
– Нету! – вздохнул мужчина и подмигнул Илье.
– А я дойду до их коменданта, – сказала та, которую называли Тоней. – Пусть его пропесочит.
А труба карабкалась на какую-то неизвестную ей высоту, она уже хрипела и взвизгивала от усталости, и из этой тяжелейшей муки снова чудом вырвались два или три чистых, освобожденных от труда и пота такта – трубач постигал на этот раз «Славянский танец» Дворжака. «Интересно, – подумал Илья, – это у него случайно выходит или он знает, чего хочет?»
– Яблоки Мокеевне рвать помогали? – спросил мужчина. – Отменный сад. Такого у нас больше нету.
– Да, хороший, – сказал Илья.
Женщина открыла калитку, вышла. Откровенно разглядывала Илью, чуть наклонив большую голову, потом, ничего не сказав, крикнула через улицу:
– Полина! А Полина! Цыплята сегодня на базаре почем?
И тут же у своей калитки выросла Полина, будто ждала, что позовут.
– Я к живой птице не подходила, Тоня. Но видела: привоз большой. Мне не надо. Десяток есть, и хватит.
Илья увидел, как к воротам повыходили женщины. Короткая улица – хорошо видно. Повернули головы, слушают про цыплячий привоз, а глядят на Илью. И только Мокеевна не вышла из своего двора; видел Илья краем глаза: ходит из кухни в дом, носит какие-то тряпки, а на улицу и не смотрит. А зря, потому что повернула Полина к Илье обиженное лицо и весьма ядовито спросила:
– В кино, я слышала, идете? А чего не сходить? Дело молодое, а Вера у нас женщина веселая, разведенная...
– Поля! Остановись! – прикрикнул мужчина в майке.
– А что я сказала? – вроде обиделась Полина. – Ничего особенного.
– Правду, – внимательно глядя на Илью, поддержала Тоня. – Чистую правду.
– Тамара вот идти отказалась, – объяснял Полине Илья. – Говорит, занята. А жаль...
– А у нас втроем в кино не ходят, – ехидно ответила Полина. – Что ж это за интерес – втроем?
– Культпоход, – засмеялся мужчина. – Мероприятие.
– Вот так это у вас и называется, – оскорбилась Антонина.
– А у вас? – переспросил мужчина. – Не бабы – змеюки, прости мою душу грешную. Вы на них не обращайте внимания.
– Да я ничего. Не обижаюсь, – сказал Илья. – Я ж понимаю шутки.
– Какие уж там шутки! – Это проворчала Полина, пропуская Илью во двор.
Он шел и думал, что надо еще будет сходить к Мокеевне. Только как-то с поводом, а не с бухты-барахты...
С высокого помоста смотрел на Илью дед. Фанерка, на которой дед обедал, лежала рядышком, руки деда спокойно лежали на одеяле, немощные, слабые и говорящие. Такие же руки были и у бабушки перед смертью. Начнет, бывало, говорить, а сил нет. Зашевелит, зашевелит пальцами и доскажет, что хотела. А иногда и ничего не говорит, а мама посмотрит на бабушкины руки и бежит задергивать штору, поднимать подушку, а то подойдет к Илье и тихо: «По-моему, она тебя хочет видеть. Зайди будто невзначай...»
Стало жалко деда. По его рукам не читали. Лежал он чистенький, ухоженный, накормленный, постылый, надоевший, ненужный. Пришла странная, не принимаемая раньше мысль, что в скоропостижном уходе есть какая-то своя мудрость... Но он прогнал эти похоронные мысли, решил, что надо идти за билетами, сводить Веру в клуб. В конце концов, это даже хорошо. Весь день у Мокеевны не просидишь, а Полина с Тамарой обиделись. Вот он и посмотрит в кино комедию. Может, повезет – и смешную.
Илья засмеялся. Он вспомнил горячую Веркину руку, перламутровые губы, блестящие в темноте, и полный иронии вывод: «Наши мальчики получше, Илюша, похрабрее». Он тогда стал ей что-то молоть про разное – не время и не место. «Ах! Ах!» – сказала она и, крутнув юбкой, ушла. А он ее вернул и стал целовать прямо у калитки, удивленную и обрадованную. Да! Этого Алене не скажешь, а может, сказать? Она ведь такая современная, такая вся ультра... От Веры пахло бинтами, йодом, камфарой. Она пыталась перебить все эти запахи «Красным маком». Когда шли в кино, он ей насмешливо сказал: «У, Вера, как от вас сладко пахнет!» «Красный мак»! – сказала она с достоинством. – Стойкие духи, а все остальные как вода. Льешь, льешь...»
Тогда, у Вериной калитки, пришла показавшаяся и дикой и забавной мысль, что могло так случиться – и Вера была бы его женой. И ничего не возмутилось в Илье, ничего не запротестовало. Он гладил широкое Верино плечо, сдавленное бретелькой, а в другой жизни, вытянув ноги, сидела тонкая длинная женщина, не признающая крючков, резинок, поясов, молний...
Спала Короткая улица, а может, прикидывалась спящей, но Илье было все равно... Эта улица уже ничем не могла его удивить, ему казалось, что, обнимая Верку, он стал здесь свой.
– Придешь завтра днем. Мать с Витькой в Константиновку уедут к тетке. Часиков в одиннадцать, – шептала ему Вера.
Потом Илья тихо вошел на веранду. Все было приготовлено, белели простыни, окошко было открыто, и из двора Мокеевны угрожающе пряно пахло фиалками. Он вспомнил, как сидела она вечером на своем обычном месте, а они прошли с Верой мимо. Вся улица тогда выстрелила ему в спину – осудила. Мокеевна сказала: «С Богом! Идите, идите... Что ж, теперь людям в кино не ходить?»
А ведь он думал: уж кто-кто, а она что-нибудь вслед обязательно скажет. Говорила же, что у него характера нет, что его любая увести может... А тут не сказала. Илья подумал, что она давно понимала бесполезность переделывания мира. Она принимала его таким, каков он есть... И вспомнил маму.
Она была убеждена: если явление или человек еще слегка несовершенен, то все потому, что в самом начале была нарушена строгая система уложения в основание краеугольных камней. Если все положено правильно, все не может не быть не прекрасным. Но мама любила как шить, так и пороть. Столкнувшись с чем-то вполне достойным, она бесстрашно вооружалась скальпелем, чтоб вскрыть и посмотреть, а что внутри? На каком тесте замешено это достойное? Как важно ей было покопаться при первом же знакомстве в Алене! Но та, увидав вооруженную скальпелем маму, так забаррикадировалась, что даже Илья ее не сразу нашел.
– Пойми, – говорила Алена, – мне одинаково противно мое отрицание, как и ее утверждение. Я не люблю крайностей. Мир не острый. Он, увы, обтекаемый. Он как кольцо Мёбиуса – где верх, где низ, не всегда ясно. И почему я должна подкладывать под каждое свое заявление, каждый поступок справку о благонадежности и идейности? Никогда я этого не делала и не буду делать.
– Илюшенька, – говорила мама. – Она славная, оригинальная, твоя Аленушка. Но есть вещи незыблемые. Принципы – не прическа. Их нельзя красить, укорачивать, завивать... Тем более стричь наголо.
Илья тогда думал: а какой он сам? Он восхищался умением отца понимать людей. «Ты толстовец», – говорила ему мама. Но папа был как гранит, если он почему-то начинал не уважать человека. Тут даже мама ничего не могла сделать. Илье это нравилось. Но он ловил себя на мысли, что наивная сокрушающая принципиальность мамы ему нравится тоже. И насквозь посеченные, протравленные всей житейской химией убеждения Алены ему вполне симпатичны. «Ты беспринципный», – говорила ему мама. «Я, мамочка, широкий, – успокаивал ее Илья. – Как двусторонняя дорога».
«И она тоже широкая», – думал о Мокеевне Илья. Они шли вчера с Верой по улице, а она смотрела им вслед. Не осуждая и приняв.
Илья встал. Тихонько вышел в сад. Возле яблони во дворе Мокеевны так же стояла лесенка. «Надо будет ее сегодня перенести куда-нибудь», – подумал Илья. Рыжая курица, растопырив перья, отважно пробивалась сквозь заборчик. Ей это уже почти удалось, она с недовольным кудахтаньем соскочила, когда подошел с ветками Илья. «Тут надо все делать капитально, – думал он, заталкивая хрусткие прутья между штакетником. – Надо будет приехать сюда в отпуск и все поправить». Мысль о том, что он будет теперь сюда приезжать, пришла естественно и спокойно. Еще он подумал о том, что поедет в Тюмень. Туда тоже бывают командировки в связи с нефтью. Вот и съездит. Он прошел вдоль всего забора, поправил, повернул ветхие дощечки, в самом конце придвинул к забору с Полининой стороны большой камень. Лежал камень просто так, а сейчас какая-никакая опора, видно, у женщин не было сил его сдвинуть. Илья радовался, что сумел что-то сделать. Он поставил ногу на обкатанный временем голыш – как тут был! – и вдруг услышал крик. Илья принадлежал уже к другому, не привыкшему к крикам в ночи поколению. Крик для него – это голос мамы из окошка, это ауканье в лесу, это пацанячий сигнал сбегаться или разбегаться. То, что Илья сейчас услышал, было ни на что не похоже. И наверное, поэтому сразу подумалось: не война ли? Так бы, наверно, закричала, если б началась война, Алена. И Верка закричала бы так же. А больше ничего не пришло в голову, и Илья побежал из сада, слыша, как подымалась на крик улица. Стучали ставни, хлопали двери. У ворот уже стояли в халатиках Полина и Тамара. А крик все висел в воздухе, безнадежный и одинокий. И оттого что он был одинокий, пришло убеждение: все-таки не война.
– Павленчиха кричит, – сказала Полина. – Ее голос.
А Тамара, прихватив рукой полы ночного халатика, побежала. И будто этого ждали женщины, как побежит заспанная простоволосая Томка, выскочили из дворов – кто в чем – и тоже побежали. И уже через минуту возле дома, где жил Славка, стояла толпа. И снова кто-то кричал, но кричал по-другому – жалобно, на люди, а может, это Илье слышалось иначе?
– Видать, что-то со Славкой, – сказала Полина.
– Почему? – удивился Илья.
– Он же в ночную. А Миронович дома... В шахте что-нибудь? – крикнула она женщинам.
Из толпы махнула на нее рукой Тамара: не кричи, мол, но Полина вздохнула и убежденно сказала:
– Конечно, в шахте... Воскресенье...
Илья проснулся рано. Скосил глаз на стул, где лежали часы: полшестого. В это время он просыпался, когда Наташка была совсем маленькая. Тогда они с Аленой ночь делили пополам. До четырех вскакивала к дочке мама, а после – он. А в полшестого он вытаскивал ее из кроватки, и она освобожденно гукала на их диване, попиная ножками Алену, которая, блаженно уткнувшись в стенку, «кусочек досыпала». Захотелось их увидеть. Алена прищурит левый глаз и спросит: «Ну?» Он скажет: «Нормально!» А папа попросит: «Я тупой. Мне пообстоятельней». И будет слушать, каждый раз уточняя, как стоит завод, в низине или на холме, и как с отходами. Есть ли чем дышать людям? А какой в народе настрой? Что говорят? Он, к примеру, скажет: «Рабочих не хватает. Низкие заработки». И папа возмутится. И будет выяснять, почему же «у них, головотяпов» низкие, если на других химических предприятиях высокие? Не заходил ли Илья, случайно, в горком? Какое впечатление на него произвел секретарь? Не чиновник ли? В каждой командировке он набирал разных сведений специально для отца. Алену это веселило. «Невероятно! – говорила она. – Вы когда-нибудь собираетесь туда ехать? Так, пардон, на фига вам чужие мистрали? Пусть себе дуют». «Ну что ты, Аленушка, – говорил папа. – Мы становимся все менее и менее наблюдательными, любознательными. Это плохо. Это обедняет... Вспомните Чехова с его поездкой на Сахалин...»
Илья представил, как будет рассказывать об этой командировке, о Тамарином прадеде, который смотрит все телевизионные передачи, о круглолицем Иване Петровиче, о Вере. «Вот о ней поподробней, – скажет неожиданно Алена. – Она меня слегка заинтересовала».
– Почему? – опять не понял Илья.
Но Полина не была разговорчивой, посмотрела на него, пожала плечами, всем своим видом говоря: ну если ты этого не понимаешь, что тебе вообще объяснить можно? Тамара вернулась с Веркой. Обе плакали, и, еще подходя к дому, Верка прокричала:
– Славку присыпало!
Томка качала головой, громко шмыгала носом, она была вся расплющена непритворным горем, нескладная широкая Томка, похожая в печали сама на себя.
– Бедный! – рыдала она. – Бедный!
И тут до Ильи дошло. Не то чтоб он толстокожий, но с ним уже так было. Когда умерла мама, он не мог сразу понять, что это конец. Может, оттого, что и тогда, и сейчас все было неожиданным и казалось обратимым? Ну, инсульт – вылечат, ну, присыпало – откачают. Как же жить, если знать, что между быть и не быть такая тоненькая, враз разрушаемая стена? Но тут Томка говорила «бедный», и это почему-то не оставляло надежды. Вчера вечером Славка катал племянницу на велосипеде. Два раза видел его Илья. Утром и вечером. И оба раза на колесах. Второй раз он был выспавшийся, отдохнувший и от этого еще больше мальчишка. Собирался сегодня в кино.
– Я, правда, не очень люблю комедии, – сказал он. – Мне артистов жалко, которые дураков изображают. То его, бедного, бьют, то на него льют... Ей-богу, и жалко, и противно...
А Верка тогда сказала, что им за это платят хорошие деньги, можно и потерпеть. Славка засмеялся:
– Оно конечно, за длинный рубль и нырнуть в дерьмо можно. Теперь бани всюду...
– Нырнул бы? – спросил Илья.
– А ты? – съехидничал Славка. – Мне это тоже интересно.
– Да ну вас! – возмутилась Верка. – Будь они прокляты, эти деньги!
– Откажись, Вера, от зарплаты, – смеялся Славка. – Зачем она тебе? Отдай мне!
– Веселый парень, – сказал потом Илья Верке.
– У мужчины главное серьезность, а не веселость, – ответила Верка. – А шуткувать теперь все мастера.
Сейчас она была похожа на Томку. Такая же зареванная и расплющенная, ничего от вчерашней бой-бабы, которая должна была ждать его в одиннадцать.
– В кино сегодня собирался, – сказала она. – Артистов, дурачок, жалел, а себя не пожалел...
– А Павленчихе кто сказал? – спросила Полина.
– С шахты пришли. Он уже в больнице был. Там и умер. Забирать сейчас поедут.
– Одного убило? – расспрашивала Полина.
– Да хоть тут слава Богу. Одного.
– А судить есть кого?
– Славку этим вернешь? – Верка махнула рукой. – Потаскают начальника участка. Может, и главного...
– Бедный Славка! – снова запричитала Томка. – Бедный Славка!
Илья посмотрел на двор Мокеевны. Он знал: старуха не спала. Еще тогда, в полшестого, когда он так нечаянно проснулся, видел: ситцевая занавеска от мух заброшена на дверь. Значит, выходила Мокеевна, выпускала из дома ночь. А сейчас не видно. Илья подумал: старый человек, надо суметь сообщить о беде осторожно. Крик-то она наверняка слыхала. И он пошел в сад, шел вдоль забора медленно, чтоб первому увидеть старуху. Она в самом конце двора тяпала огород. Видно, только пришла, потому что с удивлением смотрела на выпрямленный заборчик, на камень с Полининой стороны.
– Доброе утро, – сказал Илья. – Слышали, какое несчастье?
– Царство ему небесное, – ответила Мокеевна.
– Вы знаете? – удивился Илья. Ведь она не бежала на крик. Во дворе ее не было. Откуда же она знает?
– Я еще в пять жужелицу выносила, а со Славкиной смены люди пришли. А чего со смены приходят ни свет ни заря? Крутились возле дома Павленков, идти боялись.
Старуха говорила спокойно и тяпала спокойно, казалось, если ее сейчас что и занимает больше всего – так камень. Хорошо он забор припер.
– Ты? – спросила она.
– Что? – не понял Илья.
– Камень подвинул? Я говорила Полине, а он, черт, тяжелый, она на меня обиделась. Что, говорит, не знаешь, что у меня опущение матки? И Томку, говорит, не вздумай просить, ей этого еще не хватало... А ему как раз тут место... Ты это правильно сообразил. Не то что вчера со шлангом. – И старуха засмеялась тихим, каким-то мелким смехом.
Илья растерялся. Значит, уже тогда, когда улица бежала на крик, она знала? Поняла, догадалась? Потом взяла тяпку... Илья вдруг представил себе всю недопустимую, на его взгляд, последовательность этих движений, поступков... Она знает. Она слышит крик. Видит, как бегут растрепанные Полина и Тамара, как бежит к калитке он. Потом берет тяпку... Ту, что стояла возле летней кухни. И уходит в сад, где лежит камень. Вот ведь молодец, думает она, подвинул, а то у Полины опущение матки...
Подумалось: его мать так поступать не могла. Значит, все неправда, все случайное совпадение, в котором, как и в сиюминутной работе Мокеевны, не было, не могло быть смысла. Он вспомнил маму и отца с их постоянной готовностью прийти кому-то на выручку. Что там крик? Усталый голос по телефону, кто-то прошел рассеянный, Кимира одела наизнанку чулки – и мама бежит.
«Это невероятно, – говорила Алена. – Как они узнали? Можешь быть уверен, я перед дверью сделала лицо какое надо. Я терпеть не могу рассказывать о своих неприятностях. Каждый умирает в одиночку... А твои потянули, как собаки, носом – и все унюхали».
«Не делай впредь лицо! – смеялся Илья. – Тоже мне Станиславский!»
Но Алена могла быть злой. Тогда она не признавала за ними даже права на сочувствие, сопереживание.
«Вот тут ты их не переучишь, девушка, – говорил Илья. – Они все равно будут. Хочешь, я на тебя не буду обращать внимания? Наплюю. Мне это запросто».
Но так он только говорил. Куда уж денешься, если вырастаешь в обстановке этого постоянного бега кому-то на выручку? Мама так и говорила: «Сынок, хороший человек не ждет, когда его позовут на помощь. Если он хороший – он уже рядом, пока ты только что-то там соображаешь».
Его воспитывали в этом «не жди, пока позовут». И Алену воспитывали тоже. «Граждане! Я сложившаяся черствая личность! – кричала она. – Махните на меня рукой». Все смеялись. А потом Илья и не заметил, как стала вытягиваться в струнку его длинноногая супруга: типичная стойка перед «бежать-спасать».
Он видел, как всколыхнулась утром улица. Цветные халатики женщин как сигналы тревоги. И похожие в горе, забывшие вчерашние обиды Тамара и Вера. И Полина с великим осуждением в глазах: а вы, извиняюсь, не понимаете? И крик, второй крик, уже облегченный от разделенности горя.
А эта спокойно себе тюкала в огороде.
«Ну и что? – подумал Илья. – Она по-своему горюет, по-своему радуется... А если и не горюет, то мне ли ее осуждать? Что я о ней знаю?» Мысли принесли удовлетворение. Они казались объективными и справедливыми. Он наклонился и стал вырывать сорную траву с Полининой стороны, а старуха удивленно покачала головой: ну и суетной парень!
– А Славку жалко, – сказал Илья. – Это все-таки дикая нелепица...
– На всех слез не хватит, – сказала Мокеевна, поднимая от тяпки голову. – А тебе он чужой... Ты его, считай, не видел. – И она, собрав в руки светло-зеленую траву-повитель, понесла ее выбрасывать.
«Своего жалеть, родного, – говорила мама, – не велика заслуга. Тут и сердца не надо, тут одного инстинкта хватит. А ты научись жалеть других...»
«Чепуха! – кричала Алена. – Пусть сначала научится любить. Жалость хороша только производная от любви, а не сама по себе, от ума. Такая оскорбительна».
«Никакая жалость не оскорбительна, женщина! И умоляю, пожалейте меня, не спорьте!»
Илья обнимал их обеих. Мама говорила:
«Илюшка! Ты несчастный миротворец».
А Илья целовал ее в ухо и шептал:
«Счастливый, счастливый...»
Мокеевна не возвращалась, и в хорошие, спокойные мысли начинало врываться совсем другое. Удобно ли, что он вообще сегодня здесь? Надо как-то так сделать, чтоб он не мозолил глаза. Вот придет сейчас Мокеевна, он предложит себя в помощники, повозится во дворе, поразговаривает с ней. Но она все не шла. Он присел на камень, стал ждать. Было тихо, и он почему-то вспомнил вчерашнего трубача. Как он догадался, что это он, когда увидел в оркестре парнишку с вдохновенно-перепуганным лицом? Оркестр был шахтной самодеятельностью, по субботам и воскресеньям он играл перед кино. Вера их всех знала, она подвела Илью совсем близко к возвышению и громко прокомментировала: «Хороший оркестр – громкий. Далеко слышно». Илья думал, что музыканты обидятся, но они посмотрели на Верку с согласием. «А вот он, – сказала весело Верка, показывая пальцем на парнишку, – из нашего общежития. Его раз из окна хлопцы выкинули, хорошо что невысоко. Дудел, а люди после смены. А он падал, а трубу вверх держал, чтоб не сломать...» Почему он о нем вспомнил? А, вот почему... Это папа всегда говорил:
«Падая – сохраняйся».
«Не падай». – Это чеканила мама.
«Так в жизни не бывает», – повторял папа.
«Обстреливайте его, обстреливайте, – смеялась Алена. – Ах ты мой бедненький, весь насквозь продырявленный воспитанием».
Потом, когда родилась Натуля, Алена сказала:
«А вот из нее я мишень делать не дам. Мне надоели эти пушки, заряженные благими идеями последних трехсот лет... Скажи своим...»
«А что такое, по-твоему, воспитание?»
«Научить любить и ненавидеть. Все!»
... Вернулась Мокеевна, увидела сидящего на камне Илью, удивилась:
– Все сидишь?
– Дайте мне какое-нибудь во дворе дело, – предложил Илья. – Охота повозиться...
– Нет у меня дел для баловства, – сказала Мокеевна. – И все по мне ладно... Ты иди, там тебя уж Полина искала... – И добавила: – Дворы у нас одинаковые, поищи в своем работы. А я чужих во дворе не люблю. Не обижайся. Я уж так привыкла... – И она ушла.
Пошел и Илья. «Я кретин, – думал он, – я прыгаю через тридцать лет, как через забор». И тут, освобожденная от всяких мелочей и частностей, пришла мысль, что ему хочется уехать. Вот она сказала: чужой. Но ведь действительно чужой. Он что-то вымеривал, вычерчивал, он приволок на помощь и папу, и маму, и Алену, он демонстрировал сам перед собой широту «двусторонней дороги», а она сказала: чужой. Вот и все. Очень просто. Для драматического финала есть возможность стянуть рубаху и повернуться к белому свету спиной – смотрите, я меченый. Но ведь это для слабонервных. А на самом деле слава Богу, что так все кончилось. В сущности, он рад, он сам так хотел...