– Сеня, – позвала она тихо. – Ты знаешь, что у меня здесь? – Показала узелок. – Это на смерть.
   Он читал газеты. Аж зашелся...
   – Я тебя в сумасшедший дом отправлю!
   – Я и тебе приготовила, – говорила она, как не слыша. – Тоже в наволочке. Вот чего у нас нет – полотенечного матерьяла... А гроб надо нести на полотенечном... Потом его разрезают на части и тому, кто нес, отдают... Ты запомни!
   Треснула разорванная газета. А потом он стал ее рвать в клочья, разбрасывая по комнате.
   – Дура! Дура! – кричал.
   Она собрала клочки и сунула в печку. Завтра ими подтопит.
   «Не будет завтра», – подумала. Но первый испуг уже прошел. А то, что Сеня кричал, хорошо. Плохо было бы, если б плакал. Тогда она бы его стала жалеть, а так жалко не было... Более того, даже хорошо стало, что она не ошибается, когда хочет от него уйти туда. Собственно, только туда и может... Куда ж еще? Вся ее жизнь без выбора. Что было дано, то и дано навсегда.
   Хотелось додумать что-то важное, и она пошла на свою приступочку. Приготовилась сесть. Аккуратно подбирала юбку, согнулась, а тут вдруг боль будто прошила ее машинной иглой от груди до спины. Три раза прошила туда и сюда, туда и сюда... Хотела крикнуть и не успела...
   А дед мерил шагами времянку и ненавидел ее. За все! Могла бы и в строительстве больше участвовать, и в моменты отдыха соответствовать. Она же у него придурковатая и бестолковая. Никакого понятия ни о чем. Купить вязанную какой-то старухой шапочку для внучки! Такое придумать! Будет Оля это носить, как же! Она детям всю жизнь не то дарит. То какие-то дорожки гладью вышивает, то платочки шелковые обвязывает, а где это все? Сроду он ее поделок ни у Нади, ни у Володи не видел. Кому они нужны? Крестом вышила Игорю рубашечку, как какому-нибудь деревенскому. А мальчик в английской спецшколе. Теперь вот еще разговор про полотенечное... Знает он эти порядки, знает... Возмутительные традиции, между прочим... По двадцать метров берут льняного материала на глупость... Видите ли, гроб ей нести! А он раньше умрет! Он знает. У него здоровья чуть... Она же, между прочим, ни разу у врача за всю жизнь не была. Ни разу. И сейчас определенно прохлаждается на своей приступке, а у него сердце зашлось. Он сейчас выпьет капель Зеленина, а завтра с утра будет шпаклевать пол... Она же целый день ходит по двору как сонная муха, и не докричишься, чтоб материала поднесла. Дед ни за что не вышел бы, не приспичь ему в уборную... Приготовился ей сказать ехидное: «А ты, как обычно, на своем пьедестале...» Даже откашлялся для этого...
   Откашлялся, оказывается, для крика... Испугался тогда он очень... Думал, ее убили. Был у нее вид убитой, не умершей...
 
   ... Оля вспомнила. Ей должно было исполниться восемь лет, она пригласила на воскресенье весь первый класс. На балконе стояли связанные шпагатом три торта «Птичье молоко». И вдруг все отменилось – умерла бабушка. Она плакала до икоты из-за отмененного дня рождения, не из-за бабушки. О ней она не думала вообще. Вернее, не так. Она на нее злилась, что та умерла так неподходяще. Мама сказала: «Все переносим на неделю». Но так ничего и не было... Почему, она уже не помнит, и куда делись торты, не помнит тоже...
   Сегодня на кладбище она стояла на бабушкиной могиле – так лучше была видна вся процедура.
   – Нехорошо стоишь, доча, – сказала ей какая-то старуха. А она не двинулась с места, потому что понимала так: больно от этого никому быть не может. О чем разговор? Сейчас же ее настиг стыд и, как все с ней сегодня, был он громаден и давил нещадно. Просто хотелось рвануть водолазку, так он терзал и мучил. И она вскочила с места и решила, что срочно надо что-то сделать важное, иначе от стыда можно умереть.
   Самое важное – Игорь, поняла она. Игорь! Игорь...
   Они сидели за столом. Максим, Игорь, Зоя.
   Вера лежала на кровати, накрыв голову подушкой.
   – Ничего вам за эту халупу не взять, – упрямо твердила Зоя.
   – Взять! – отвечал Максим. – Мы вам отравим жизнь.
   – Напугал! – засмеялась Зоя. – Травильщик... Да я вас могу и на подворье не пустить... Я овчарку на цепь посажу, и привет вам горячий!
   – А мы придем с милицией! – кричал Максим. – Халупа-то наша.
   – А ее нету! – кричала Зоя. – Она по бумагам нигде не проходит. Она самостройка! Съел?
   У Веры содрогались плечи.
   Оля почувствовала, что все еще боится посмотреть в сторону Игоря. Ей по-прежнему кажется, что он рассыплется или истает. И тогда она протянула к нему руку и тронула его за плечо. Он отбросил ее руку. Напряглось плечо до каменности и оттолкнуло ее.
   – Игорь! – робко сказала она. – Игорь!
   – Чего тебе? – резко спросил он.
   – Скажи мне, что ты их взял в шутку, деньги... Я просто жить не смогу, если ты мне это не скажешь...
   – Ладно, хватит, – отрубила Зоя. – Предлагаю двести тысяч рублей, и чтоб я вас больше никогда тут не видела... Хату эту я порублю... И на этом месте гараж поставлю. Идемте кто-нибудь, я вам дам двести тысяч, а вы напишете расписку.
   Игорь легко поднялся и пошел за Зоей.
   – Все, – сказала Вера, вставая с кровати. Оля даже испугалась, увидев ее лицо. Оно было мертвым. Сегодня Оля уже видела, каким бывает мертвое лицо. Дедушка в гробу был робок, даже вроде бы растерян. Он будто виновато замер перед ними, смущаясь за причиняемые хлопоты и беспокойство. И главное, ему теперь было ни шевельнуться, ни вздрогнуть на ухабе, чтоб не доставить еще больших неприятностей всем им.
   И у Веры сейчас тоже было мертвое лицо. Она будто навсегда, будто окончательно сжала черные губы, и эти губы с трудом разомкнулись в слова:
   – Мы сейчас же уходим. Сейчас же. Максим, положи деньги на стол.
   – Это почему? – закричал Максим. – Они ведь наполовину наши!
   Вера ничего не сказала. Ширкнула молнией на куртке, рванула под подбородком концы платка. Во всех ее жестах была какая-то убивающая законченность, будто делает она все в последний раз, и от этого Оле так страшно, что она, даже не отдавая себе отчета, заплакала громко, с всхлипами и стоном.
   Вера же плача ее не слышала.
   И Максим плача ее не слышал. Он подбрасывал на ладони спеленутые деньги, и лицо у него было насмешливым и злым одновременно.
   Вера же, не оглядываясь, вышла за порог.
   – Ты куда? – закричала Оля. – А мы? А мы?
   Она выскочила за сестрой, которая молча уходила в темноту.
   – Игорь! Игорь! – плакала Оля. – Вера ушла!
   – Чего кричишь? – тихо спросил Игорь. Оказывается, он стоял рядом. Она и не заметила, как и когда он вышел от Зои, как подошел.
   – Она ушла! Ушла! – причитала Оля. – Поедем домой! Слышишь, поедем домой! Игорь, миленький, поедем скорей!
   И вдруг Оля поняла, что он ее бьет. Именно поняла, потому что не было боли. А было странное: она будто видела все со стороны. Как он, Игорь, ударяет ее в спину и в грудь и она, как тряпичная кукла, дергается туда-сюда, и это распаляет Игоря сильнее и сильнее, и он уже просто лупит ее по щекам, по голове, он даже ногу поднял, чтобы ударить ее в живот.
   «Когда ударит в живот, – подумала Оля, – будет больно. Надо ему сказать, как я его люблю. Я ведь ни на секундочку не думаю, что он сделал это нарочно. Он ведь меня бьет правильно. За предательство... Я же просто жить не смогу, если он меня не простит... Люблю, люблю!.. Он самый лучший... самый честный».
   – Идиотка! Кретинка! Все испортила, дура малахольная... Вам всем не деньги давать надо, а пенсию по идиотизму... Тебе первой, а Верке второй...
   Мысли собственные и то, что она сумела услышать, проскочили друг мимо друга, не задев, как облака и луна на небе. И Оля продолжала мысленно говорить ему «люблю» и просила, просила прощения за предательство и не понимала, почему он так неотходчив в гневе. И она, собрав все силы, крикнула.
   И сразу перестала понимать и видеть вообще.
 
   Вера бежала на станцию. Была одна мысль, скорее не мысль – ощущение, – взяться за вагонный поручень и подтянуться, и войти в тамбур, и вдохнуть запах угольной пыли, а дальше – все равно. Главное – поручень.
   Она пробежала мимо дома Воронихи. Там пели старики. И песня была у них веселая, революционная. «Скакал казак через долину...» На крыльце своего дома, хорошо освещенный лампочкой под крышей, стоял милиционер. Он курил, видимо, пуская дым колечками, уж очень запрокинуто восхищенной была его голова. Но он отвлекся от колец дыма и посмотрел вслед Вере, ту охватил стыд, что он теперь навсегда запомнил и будет рассказывать людям, как они шли с багром за деньгами.
   «Это все я! Все я! – мысленно кричала Вера. – Господи, как же стыдно!»
   Слышала Вера и какой-то диковатый вскрик Оли, будто ее убивают, но кто ее может убивать? Не нужна ей сейчас эта девочка, дитя аспирина и дистиллированной воды. И вообще никогда не была нужна. Никто не нужен. Сама себе не нужна такая. Как же отвратительно стыдно, нечисто она живет.
   Вспоминалось все то, что надлежало забыть...
   ... Как она тайком от матери искала размен квартиры и нашла. По этому размену мать должна была въехать в коммуналку в центре, где жили пять старух. Она разговаривала со старухами в узкой, выкрашенной зеленой краской кухне, те разглядывали ее тусклыми немигающими глазами и выясняли две вещи: не пьет ли мать и не оставляет ли после себя открытым газ. Ей пришлось десять раз сказать им: «Нет! Нет! Нет!» Она тогда подумала: зачем эти старухи живут на свете? И всю дорогу в метро думала о том, что неправильно, что люди так долго и бесполезно живут. Старухи никому не нужны, их никто не любит, и гуманно было бы как-то избавляться от них, освобождая этим жилую площадь. Вера тогда даже вокруг себя посмотрела и увидела, что и метро заполнено такими же старухами... Это же кошмар – сколько их! Дома не выдержала и рассказала матери, не раскрывая тайны обмена. Помнит, как стоявшая до этого мать вдруг села на стул и посмотрела на нее с ужасом. У матери с запасом слов не напряженно, все-таки литератор, но тут она ничего не сказала, просто сидела и смотрела с ужасом, как она, Вера, распоряжается распределением жизни под солнцем.
   – Шестьдесят лет – максимальный возраст! А лучше раньше. Зачем коптить небо? И потом... Они же экономически невыгодны, эти бабки!
   У матери мелко дрожал подбородок, а рука, лежавшая на колене, как-то по-старчески беспомощно комкала фартук.
   Стало стыдно, так стыдно, хоть в окошко прыгай. Но признаться матери в этом тогда не могла. Бросила небрежно:
   – Впрочем, пусть живут!
   А мать все сидела, сидела, как пригвожденная, что в конце концов вызвало у Веры раздражение. Она же не о ней конкретно говорила, чего уж мать так рухнула? Нельзя же все принимать на свой счет, что за глупая манера? Да и не старуха она еще, слава Богу, работает. Вера рассердилась на мать, тем более что та, встав в конце концов со стула, сказала совсем уж несуразное:
   – Когда ты не была замужем, ты была добрее...
   – При чем тут это? – закричала Вера.
   – Человека определяют две вещи: каков он в любви и какой в смерти. Тебя любовь сделала злобной и гадкой...
   – Я умру красиво! – крикнула тогда Вера. – Доставлю тебе это удовольствие!
   И снова мать села на стул.
   Сейчас, совсем в другом месте и в другой ситуации, Вера почувствовала те подломившиеся материны ноги. Как же мать с ней жила, с такой?
   Услужливая память подсовывала и другие факты.
   Как Вера перегородила комнату. Поставила сервант так, что мать оказалась в углу без света и воздуха.
   И объяснила ей:
   – Не надевать же Максиму каждый раз штаны, если он хочет пройти в кухню или уборную?
   Когда творила все это – на заднюю стенку серванта «для уюта» повесила неизвестно откуда взявшуюся у них афишу с Пугачевой. Певицу сняли «в штопоре», поэтому лица ее видно не было, только платье, яркое, летящее, радостное. Именно то, что нужно на задней фанерной стенке со следами клея и мела. И мать безропотно спала там, только утром выходила с синюшными отеками под глазами.
   – Прими контрастный душ, – строго говорила ей Вера. – Ты ломай себя, ломай... Подумаешь, боишься холодной воды. Не бойся. Развивайся!
   Мать хватала старенький портфель и убегала из дома так споро, что они вслед ей смеялись. Как мать на уроке забивает в голову сегодняшним детям вчерашние мудрости!
   – Она, конечно, приспосабливается, – старалась быть объективной Вера. – Видел? Цитатки из газет выписывает... Ей еще ого-го до пенсии... Надо шустрить...
   Сейчас Вера закричала. Не то чтобы в голос... Как бы это сказать. Истошно про себя. Хотя могла ведь и в голос, кто б ее слышал на пустой дороге в ночи? А когда закричала, тут же вспомнила, что только что слышала крик Оли. «Господи! – подумала она. – Бросила эту дурочку! Да Игорь ее просто убьет за то, что она сотворила».
   И побежала назад, но в темноте выскочила не на ту улицу, уперлась в какую-то ограду, стала вокруг нее бегать, не понимая, откуда она взялась – ограда, пока хрипатый мужской голос с вышки не объяснил ей, что бегает она вокруг тюрьмы и шла бы она подальше, а улица, которая ей нужна, совсем рядом, только с другой стороны.
   Оля лежала на гипотенузной доске, а Зойка брызгала ей в лицо водой прямо изо рта.
   Игорь стоял, раскачиваясь на носках. Максим, у которого на плече висели все их сумки, закричал Вере:
   – Мы же опаздываем на поезд! А у этой кретинки обморок!
   – Ну не знаю, – сдалась Зойка, – я вам не врач. Как умею, так не помогает. Зовите «скорую».
 
   Здесь была хорошая больница. Медики вытаскивали из смерти шахтеров, засыпанных в лаве, по частям собирали пьяных мотоциклистов, по первому взгляду определяли, чем бит был человек в драке и о какой грунт «провозили» его физиономию.
   Случай с Олей оказался нетипичным. Было кровоизлияние в мозг, и был удар затылком. Не было только ясности в последовательности. Били ли девочку? А если да, то кто? Рядом ведь стоял брат. Он-то положил ее на доску и соседку вызвал... Но никого другого ведь не было?... Милиционер сказал:
   – Я стоял, курил, кто-то закричал... Но вполне могла и кошка... Она ж, зараза, может замяукать совсем как дите... Такое артистичное животное.
   Все карты путала Верка. Она как полоумная кричала:
   – Это Игорь! Игорь! Он же деньги украл! А она их у него нашла. Я ее крик слышала.
   Уже приехали их родители – Володя и Нина Сергеевна. Они привезли справку – опять же Игорь по телефону об этом попросил, – что у Оли была-таки юношеская гипертония и временами давление поднималось очень высокое, тогда ей делали уколы, но врачи обещали: пройдет время, перерастет.
   – Как ты можешь? – кричала на Веру Нина Сергеевна. – Думать такое на Игоря? Ты просто фашистка! Он же объяснил тебе все про деньги...
   Следователь, которому пришлось по долгу этим заниматься, был очень старый человек. Он любил повторять:
   – Не знаю, как кто... А я в жизни видел все... Ты мне про любое скажи, и я тебе отвечу: видел... Нет, не в смысле стран там или произведений искусства. Этого я как раз – ничего! Одну Болгарию, и то на войне... Я в другом смысле – человеческой подлости, которая уже преступление... Это я все видел!
   Следователь, не отрываясь, смотрел на Игоря, и саднило у него на душе, саднило. От ощущения полного непонимания и какой-то парализующей безысходности.
   – Я взял деньги сразу, еще утром, когда заносил сумки, – четко, спокойно говорил Игорь. – Во-первых, они не наши, а наших родителей... Следовательно, им решать, как с ними поступать... Мне была отвратительна мысль о дележе сразу после похорон... А все шло к тому... Вера просто умом из-за них тронулась... Вот я и молчал... Вы говорите, Зоя видела... Да, она вошла, а я доставал деньги... Она как раз собиралась ехать все оформлять для похорон... Сказал – никому не говорите? Ну сказал, наверное, с юмором... А народ в милицию; я повернул назад, когда Вера привела эту тучу... Оля вообще очень впечатлительная: «Скажи, что пошутил, скажи, что пошутил...» А я не шутил... Я хотел отдать папе и тете Наде. Это их деньги... Расписку на двести тысяч? Да, дал... Ну а как же? Это ведь тоже деньги родителей... По праву... Вышел, стоит Оля. Вся взвинченная, в таком состоянии ее уже обычно колют. Она то плачет, то смеется без причины. И снова про деньги. Честно говоря, разозлился. Даже оттолкнул ее, но она не упала. Она потом упала, тогда я к ней кинулся... Понял, что дело серьезное... Синяки? Но она ведь еще раньше прыгнула со стула и проломила доску в полу, наверное, тогда и ударилась и боком, и ногой...
   «Заплачь, – мысленно просил старик следователь Игоря. – Заплачь, ты ж еще мальчишка. Ты имеешь право плакать от горя. Заплачь так, чтоб у тебя текли сопли. Заплачь».
   Но Игорь был абсолютно спокоен. Абсолютно.
   Это мать его горстями пила в коридоре седуксен, а отец сидел и плакал, и у него текли совершенно неэстетичные сопли, о которых мечтал следователь. Хотя думали отец и мать и чувствовали совсем разное. Нина Сергеевна сказала себе четко и сразу: «Одного ребенка уже не спасешь, надо спасать другого». Володя же думал, что Оля одна лежит в морге. Уже ни о чем другом думать он не мог. Он не мог переключить свое сознание и сердце на здорового, ритмично дышащего сына. Он думал, что дочка, такая теплая, ласковая, такая птиченька, родная, такое солнышко, никогда больше... Ничего больше... Спасать Игоря? Но разве это вернет Олю? А если не вернет, то зачем тогда все?
   – Идиот, – сказала ему жена.
   Интересно повел себя Максим. Он сразу и безоговорочно принял сторону Нины Сергеевны. Это он вспомнил, как неадекватно (именно это слово) вела себя Оля, когда они, в сущности, уже собрались уезжать. Она, как ненормальная, полезла на стул, стала шарить по грязному шкафу, в общем, была не в порядке. Игорь взял деньги? Он поступил абсолютно правильно. Антр ну (именно это слово следователь не понял и все думал: а что оно значит?), так вот, антр ну, Вера, его собственная любимая жена, была уж совсем неадекватна. Она даже на поминки не захотела идти – а их так настойчиво звали и надо было по-человечески пойти, – она просто бегом бежала с кладбища, чтоб искать, искать... Игорь просто гениально (именно это слово) все предвидел и взял инициативу в свои руки. Не их дело делить эти деньги, не их...
   – Милый вы мой! Милый! – в слезах шептала ему Нина Сергеевна. – Вы мне теперь сын... Навсегда... Навеки...
   Вера же продолжала кричать свое. Почему-то она жила у Воронихи и выла там в голос. Пришлось рассказать всем о дурной Вериной наследственности, об истеричке-матери, от которой не чают отделаться в школе, об отце, который был вообще-то неплохим человеком, но порядочным брюзгой с огромным комплексом неудачника.
   Все эти разговоры не были растянуты во времени. От того момента, как Вера повернула назад, прошло всего часов тридцать – тридцать пять.
   Было утро. Следователь пришел на работу и написал на папке: «В архив». Ночью он понял, что брат убил сестру не тогда, когда толкнул ее и она упала. Она умерла, когда прыгнула со стула, оперлась рукой на пачку денег под пушистым свитером брата. Не поняла девочка глубокого смысла его поступка. А поняла все как есть. И начался в ней бег времени, который существует в каждом из нас. И финиш этого бега известен. И что делать в таких случаях? Кого судить? Хорошо бы этого мальчика без слез, да недоказуемо. Нету фактов. И тут следователь вдруг понял, что он не все в жизни видел. Что этот мальчик у него первый раз. И что он его не понимает и не поймет никогда. Но даже не в этом дело. Он его и не чувствует. А ведь в каждом человеке намешано все про все, и он сам, бывало, матерых уголовников потрохами, какими-то придушенными на корню личными пороками чувствовал, будто сам он грабитель-громила. Тут же – полная пустота. Терра инкогнита. Это одно из немногих ненаших выражений, которое следователь знал.
 
   Олю хоронили рядом с дедушкой и бабушкой. Так настоял Володя. Откуда у него что взялось – плакал, плакал, а потом стал как железный, – только тут хоронить и все.
   – И меня тут, – кричал, – я в этой же земле. С ними!
   Нина Сергеевна, узнав, что для Игоря нет опасности, дала наконец волю горю. И плакала, и сознание теряла, и все как полагается на похоронах.
   Зоя снова все взяла в свои руки, только на этот раз были и музыка, и цветы, и даже какие-то школьники с венками.
   Народу собралось тьма. Для крохотного городка, едва выбившегося из поселка, – событие. Начальство, которое знало место работы Володи, дало много машин и большой автобус.
   Поминки устроили тоже у Зои. Для этого пришлось трактором поставить крыльцо на место и разгрести строительный мусор. Негодный для жизни дом для поминок оказался в самый раз, хорошо, что Зоя еще не успела перестроить его окончательно. Люди сидели в комнатах по отдельности. Согласно положению. В одной – родители, Игорь, Максим и начальство. В другой – Зоя со своей компанией. В третьей – ранг пониже во главе с милиционером. И так далее. Никто ни с кем не смешивался, и разговор шел в каждой комнате свой, соответственный. Воронихе и старикам наливали прямо в прихожей.
   Веры на поминках не было.
   Стояла она на кладбище рядом с гробом, глаз от Оли не отрывала, даже страшно делалось. Сколько ж это можно в закрытые глаза мертвого человека смотреть? Что там увидишь? Что? А потом исчезла. Никто не знал ни когда, ни куда...
   Но что возьмешь с психопатки? Они ведь непредсказуемы... То ищут, то бросают, то плачут, то смеются... То уходят, то возвращаются...
   «Найдется в конце концов... Куда ей деться? Не в Сицилии живем...» – это сказал милиционер. Он не любил Сицилию за то, что та породила мафию... И любил на эту тему поговорить.

Год Алены

   Старухи выскакивали на счете «семнадцать». Прикрывшись шторой, Нина считала: три... десять, шестнадцать... Потом хлопала дверь подъезда, и они появлялись.
   Нина загадывала: если первой выбежит свекровь – день будет спокойный. Если та, что с третьего этажа, – лопатистая, мужеподобная бабища, – день будет плохой.
   Подглядывание в окно стало ворожбой, игрой в чет-нечет.
   Сегодня первой из подъезда выскочила коротконогая, крепко сбитая старуха – ее свекровь. Она вдохновенно работала коленками, локтями, мощно выдыхала углекислый газ – зимой это бывало особенно зрелищно.
   Сейчас же май. Мощность легких у бегущих старух можно только вообразить. Но мощность есть – это безусловно. И кураж тоже. В этом году они вырядились в новые ярко-синие с белой окантовкой олимпийские костюмы, которые недавно появились в продаже. Никого из них не остановило то, что «Мишка» слегка утяжелил стоимость костюма. Старухи поднапряглись и выдержали наценку. Зато как они бежали в этих костюмах в первый день! Просто синие стрелы, а не бабки.
   На них всегда оглядываются зачумленные, торопящиеся по делам люди. Из окна не видно, что в этот момент в глазах у этих людей. Но ничего хорошего Нина не предполагает. Над старухами либо смеются, либо жалеют, либо их презирают. Потому что сама она, Нина, то смеется, то жалеет, то презирает.
   Свекровь же взгляды, брошенные на нее на улице, читает иначе. Она уверена, ей удивляются и ей завидуют. Свекровь все в своей жизни воспринимает со знаком плюс, а это и есть основа счастья. Нина же так не умеет. Может, разнополярность и держит их – чужих, по сути, людей – вместе?
   Нина любит оставаться по утрам одна. Это совсем коротенькое одиночество, но оно как смазочное масло всему дальнейшему дню.
   Раньше она этого не знала. Утро было заполнено всегда куда-то опаздывающей, все теряющей Дашкой. «Ой, где мои ключи?», «Ой, где моя шапка?», «Ой, не стой на дороге!», «Ой, купи мне лосьон, у меня кончился!», «Ой, если будут звонить...»
   Дашка убегала, но еще долго квартира была наполнена ее дыханием, ее энергией, и, собирая разбросанные повсюду вещи, Нина и без дочери все равно была будто и не одна. Она даже ходила как-то боком, по стеночке, вроде боясь, что Дашка возникнет, материализуется и закричит на нее за что-нибудь.
   Теперь уже полгода, как дочь замужем. И появилось это одиночество, замечательное одиночество, благословенное одиночество, когда можно спросить себя, умную, и получить ответ, а можно и пожурить себя, дурочку.
   Нина медленно пьет чай, читает газеты. Вернее, не так. Она их не читает, а просто перелистнет с конца в начало и отложит. Ну, иногда пробежит глазами рецензию на что-нибудь ей интересное, поразится полному несовпадению своего впечатления с печатным текстом и даже успокоится: в таком постоянном несоответствии есть уже некоторая прочность.
   А прочность – это все-таки хорошо. Это надежно. Значит, и войны не будет. Правда, после замужества дочери снова зашевелился страх. Страх, что война все-таки может быть и теперь уже принесет потери ей. Им. Когда они жили вместе (плюс бегающая по утрам свекровь), Нина ловила себя на мысли, что давно не боится войны. Что, случись она, погибнут все сразу, а значит, не будет никому из них горя. А теперь дочь живет отдельно, влюблена до умопомрачения в своего мужа, и не дай Бог... Сохрани Бог...
   Не думать об этом, не думать!
   Скоро лето, надо себя куда-то приткнуть.
   Нина хочет в Прибалтику, а точнее – в старый Вильнюс. Давным-давно, еще студенткой, ездила туда. Была тогда поражена его древностью, его двориками, его каким-то своим духом... Она тогда не сумела в этом разобраться... Просто бежала куда-то и вдруг затормозила в средневековом переходе и услышала – тишину. Тишину в шуме. Было ясное ощущение материальности тишины, ее наполненности. Эту тишину можно было брать в руки, так спрессована она была. Из нее, наверное, можно было добывать и философский камень. Так подумалось тогда... Или теперь? Может, раньше было просто ощущение, а подобное осмысление пришло потом? Но осмысление все-таки пользовалось формами обычными, заурядными, а то ощущение было вне заурядности. Вот почему хотелось проверить: существует ли такая тишина на самом деле или она плод фантазии?