Пулей выскочила из магазина.
   Вздохнула, засмеялась и повторила: этого не надо.
 
   Соседка оставила в кухне бюллетень по обмену жилой площади. «Совсем спятила», – подумала тетка Куня. У соседки, как и у нее, была восьмиметровка. Только Кунина комната смотрела во двор, на церковь, а соседкина – на реку. Всю жизнь преимущество было у Куни – теплее. Не так дует. Теперь, оказывается, в цене – пейзаж за окном. Так сказала соседка.
   И старая дура (Кунино определение) стала играть в обмен. Куня знала – никуда она не поедет, но уже какие-то дядьки всех возрастов дергали в туалете цепочку и мерили шагами их общий коридор. Соседка же с самодовольным видом стояла возле окна на Москву-реку, и вид у нее был такой, будто это она ее пустила по городу, она перекинула через нее мост и теперь она же вправе взять за это цену подороже.
   Куня листала объявления и осмыслить их не могла. Квартира в сто двадцать метров! Это какая же? А хочет человек еще больше. Справедливая Куня себя одергивала: а если у него семья большая? Но тут же качала головой: где они теперь, большие?
   Зря она взяла этот бюллетень в руки, зря... Заболело то, что давно не болело. Заболела память... Как тогда Нина, племянница, просила ее, как просила!
   Она помнит, как Нина рыдала, а потом – вспомнить страшно! – встала перед ней на колени.
   Но Куня сказала: что хочешь проси, но не это – я никому кланяться не пойду.
   Куня качала сейчас головой. Пошла бы – и дали. Все были для этого основания. Самая неудобная комната в их квартире долго стояла пустая, потому что примыкала к туалету, целый день слышно, как работает бачок, а из окна – серая стена с ржавыми потеками.
   Но Куня сказала – нет. «Писать жалобные просьбы? Нет уж! Даже ради тебя, Нина, я не перешагну через гордость». И не перешагнула.
   Куня снова возвращается в то время, видит все до мелочей. Пришла с работы, а на кровати лежит ее парадный шевиотовый костюм, жабо иголочкой приколото к подушке, на столе документы о гибели Петра и старая справка о том, что у Куни когда-то было ТБЦ. Нина смотрит на нее и говорит складно, убедительно: «Пропиши нас с Женей, я же беременная, попроси ту комнату. Ты же вдова погибшего, тебе не откажут...»
   Что ее тогда задело, Куню? То, что без нее Нина в ящик полезла и все достала? Так это был общий ящик, не запирался ни от кого. То, что ее Петиной вдовой для выгоды посчитали, а она после замуж выходила, пусть и неофициально? То, что Нина указала ей путь не спросясь?
   Куня сказала – нет. «Никого ни о чем я просить не буду».
   И тогда та повалилась на колени.
   Нина на коленях была противна Куне. Сколько лет прошло, а все равно она помнит то свое ощущение, ощущение отвращения и гордости за себя, что никогда, ни в каких случаях на колени ни перед кем не становилась. Да у нее просто ноги не согнулись бы!
   Теперь Куня чувствует: что-то было не так. Отвращение отвращением, а помочь Нине надо было. Это все не фанаберия, при которой ноги не гнутся. Куня вспомнила, как привезла она Нину в Москву с вокзала. В пятьдесят первом или втором? В то время еще билеты на перроне проверяли. У Нины было платье комбинированное, лицо растерянное, оглушенное. Куня думала: провалится она в университет, куда ей тягаться с московскими школьниками. Поступала дочь ее сослуживицы и завалилась. А такая бойкая девица. Но Нина после всех экзаменов приносила пятерки, и Кунины глаза становились все круглее и удивленнее.
   – Не может быть, – говорила она, разглядывая экзаменационный лист чуть ли не на свет.
   Нина была такой счастливой, что не могло ее коснуться Кунино недоверие и сомнение. Тем более что тетка в конце концов устроила банкет с вином, пирожными, а вечером они пошли с ней в Большой театр на «Лебединое озеро».
   Куня встречала Нину вечерами, когда та задерживалась в университетской библиотеке. Стояла в длинном плаще под темной аркой. С палкой. Нашла палку на набережной, длинную, кривую, суковатую. На нее в таком виде подозрительно оглядывались. Однажды одна девчоночка, увидев ее, вскрикнула и побежала прочь.
   Куня кинулась ее догонять. Бежала и кричала:
   – Не бойся! Не трону! Я не бандит!
   Потом Нина и Куня умирали со смеху, разыгрывая без конца эту сцену. Насмеявшись, обе ложились спать. Куня на кровати. Нина на диване. Нину охраняли двенадцать флегматичных слонов с навсегда повисшими носами. Оттого что перед сном много смеялись, разыгрывался аппетит.
   Куня доставала спрятанную между рамами колбасу – холодильник был тогда еще редкостью – и делала бутерброды.
   Почему так громко поедаются ночью бутерброды?
   Это тоже повод для смеха. Надо же, какое свинячье чавканье!
   Они засыпали, когда в кухню отправлялся сосед по квартире. Значит, уже больше двенадцати. Сосед – никому не известный писатель Мыльников. «Пока», – загадочно говорила его жена. Писал он ночами, когда утихала коммуналка.
   Только хихиканье, чавканье и тихие шаги по коридору, сопровождающие неспешное течение писательской мысли, нарушали покой ночной.
   Куда все делось?
   Куда, во-первых, делся писатель?
   У него был мелкий, чтоб не сказать мелочный, почерк. Куня хорошо это помнит, потому что некоторые страницы попадали в уборную. Куня читала их. Это были ошметки какого-то исторического романа из жизни древнерусских князей.
   А потом Нина бухнулась на колени.
   «Все у меня встало дыбом, – подумала сейчас Куня. – Надо чаю попить».
   Но пришла соседка с накрашенными мимо рта губами, сроду так красит, что смотреть стыдно.
   – Ко мне сейчас придут, – сказала томно. – Супруги... Художники... Я их так понимаю. Не из каждого ведь окна...
   «Надо куда-то уйти», – решила Куня. Художники и к ней могут ворваться. Был уже случай... Пришли пялиться на колоколенку. «А вы не меняетесь?» – «Да вы что?» – ответила Куня. И сама потом удивилась этому своему «вы что», этой враз взорвавшейся мысли, что она может отсюда уехать.
   Но куда ей сегодня деться? На детский сеанс в кино или к Нине, если у той нет уроков? Если пойдет к Нине, скажет: «Знаешь, я тогда была не права... Надо мне было пойти...»
 
   Нина обрадовалась, что приедет тетка. Отношения у них холодноватые, наверное, и не будут другими, и все-таки тетка. Родная душа, хоть и человек другой породы. Даже удивительно, что давным-давно были подружками. Но тогда обе они еще не знали, что они разной породы, разного замеса. Вот это точнее – замеса. Порода-то у них вроде бы одна.
   Куня – сводная сестра Нининой бабушки. Значит, по правилам, она ей тоже бабушка. Но зовет ее Нина теткой.
   Путаная у них родня. Все из-за прадедушки, который намудрил на старости лет. Уже будучи пожилым вдовцом, он женился на молодой женщине, которая всего на несколько лет была старше его собственной дочери. От молодой жены родились две дочери – Раиса и Куня. Младшая, Куня, дружила с Нининой бабушкой. Старшая, Раиса, с ней же враждовала. Но дружба была далеко – Куня училась в Москве, вражда жила рядом. Раиса родила двойняшек – Стасика и Славика. Они были чуть старше Нины, но отстаивали в отношениях с ней положение дядьев и старших, хоть и пасли вместе коз.
   Братья были очень разные. Стасик – черен, как галчонок, худ и ловок в делах и словах. Славик – светел, нежен и имел большие, похожие на листья уши. Когда он говорил, а говорил он всегда мучительно, стесняясь то ли слов, то ли голоса, уши его делались розовыми, теплыми, и в них отчетливо проступали веточки сосудов. «Какой лопоухий», – говорила Нинина бабушка, вкладывая в эти слова слишком много сердца. Дело в то, что по ее логике от той женщины не могло пойти нормальное потомство. Оно могло быть только лопоухим, как Славик, или бандитским, как Стасик. Или стервозным, как сама тетя Рая.
   Куня – последний всплеск прадедушкиной энергии – была красавицей по тем временам. Это нужно оговорить – по тем временам. Потому что ничто так не менялось за одну человеческую жизнь, как понятие «красивый – некрасивый». У Куни был тогда перманент, зачесанный набок, три заколки строго параллельно держали выложенные волной волосы. Куня была румяна, упитанна, безброва, что было хорошо, потому что бровям полагалось место повыше, что и создавалось при помощи хорошо послюнявленного черного карандаша. Маленькая выпуклая родинка на щеке тоже окрашивалась этим же карандашом. И такая вот русоголовая молодая женщина, помеченная жирно и четко, соответствовала представлению о прекрасном. Не надо забывать и о губах сердечком, которые Куня вырисовывала на больших полных губах, стыдясь несовершенства своей природы. Она совсем недавно вышла замуж за летчика Петю, и у них была крохотная комнатка на Смоленской набережной. У Куни еще длинные красивые ноги, что хорошо для легкой атлетики. И вообще, она не Куня, а Ксения.
   Летчик Петя погиб в июне сорок первого. В сорок седьмом Куня вышла замуж за вдовца, а в сорок восьмом нашлась семья ее второго мужа – жена, дети, мать, – и он, хороший человек, вернулся к ним. Куня продала свое новое драповое пальто с чернобуркой, накупила для его семьи всего: крупы, консервов, масла, одежек для детей. Такая его провожала веселая, будто он к ней ехал, а не от нее уезжал.
   Сразу после этого она приехала к родным. Показывала фотографии «его семьи» и рассказывала, как продавала пальто, как договорилась об одной цене, а из рукава вдруг вылетела моль и из-за этой моли цену пришлось снизить. Нинина бабушка качала головой, а потом купила Куне плюшевую жакетку, а Рая отдала ей толстую суконную юбку, сшитую из офицерской шинели. Куня уезжала от них хорошо по тем временам одетой и отдохнувшей.
   – Кончишь школу, приедешь ко мне, – сказала Куня Нине. – Будем жить вместе.
   – Замуж выходи, – говорила Нинина мама. – Тридцать лет – самая жизнь... Все еще впереди...
   Обе они казались Нине пожилыми женщинами, у которых впереди ничего уже быть не могло. Это у нее все впереди.
   Куня могла выйти замуж, когда Нина еще училась в университете. Куня сшила себе платье из модного тогда вишневого панбархата на шифоне. Шила она его суетливо, без радости. И Нине почему-то было за нее стыдно. Она тогда считала, что выходить замуж в Кунином старом возрасте неестественно. Она уже привыкла к Куне, которая давно отказалась от перманента и делала из волос валик. И губы красила чуть-чуть, и брови «носила» свои. Редкие такие, рыжие брови. А тут вишневый панбархат. Из какой-то другой жизни. И пергидроль, превративший Куню сразу в чужую женщину. Точила старый «бровный» карандаш, а он ломался, точила, а он ломался... И Нине это почему-то было приятно. Грифель – не дурак, понимал, для какого зряшного дела найден.
   «Замуж» не получилось. Однажды Куне пришло письмо. Каждая фраза в нем была чеканно-победитовая. Почерк красивый, с нижними росчерками. Куня прочла и тупо протянула его Нине.
   – Объясни ему, что это неправда! – закричала Нина. – Объясни!
   Объяснять было что. Нина знала историю прадеда. Шалопутный прадедушка действительно бузил тогда, в двадцать девятом. Он только-только купил очень молочную корову, хорошего конька, денежные у него пошли годы. Приобрел для фасона старенькую пролетку, ручкался с теми, кто побогаче. А тут такие перемены. «Нет за голью ума» – так всем говорил. Языком и нажил себе неприятности. Осталась за ним в народе кличка Федор-пролетка, а чьи-то протоколы выдолбили слово пострашнее – «подкулачник». Время все выправило, умер прадедушка тихо и спокойно в сороковом году, и на могиле его стоит четырехгранник со звездочкой, как было заведено в те годы. Все как у людей...
   Вот что предлагала Нина объяснить Куниному жениху. А объяснять, видимо, надо было, потому что начались у Куни неприятности и на работе. Пришлось даже уйти. Нина стала бояться за тетку. У той было лицо человека, который знает, что ему делать, знает, что дело это – его последнее дело, и ждет только времени, чтоб ударили часы. Спасла ее работа в метро.
   Сломленной Куниной душе понадобились прохладные чистые своды «Маяковки». Как будто чистота и порядок станции оградили ее от всего, что висело над ней. Вот тогда-то Куня «запечаталась». Уже не смеялись они по ночам, и Нину она встречала по вечерам молча, потом перестала встречать – появился Женька. Сейчас, издали, это все оказывается рядом. Тогда все было длинно, растянуто. Продавалось панбархатное платье... Почему-то не заклеили на зиму окно... И однажды обнаружили на подоконнике залетевший в комнату снег... Стали срочно клеить, и Нина заболела фолликулярной ангиной... Новый год, а у нее температура под сорок. Куня принесла ветку елки. Запахло праздником, и стало себя жаль... Куня демонстративно легла спать в одиннадцать и выключила свет... Писатель Мыльников стучал им в двенадцать, звал чокаться, но они ему не ответили...
   Кому нужны эти подробности, если Нина думала о другом?...
   Сейчас, ожидая тетку, она решила, что обязательно скажет ей то, чего никогда не говорила. Тот самый несостоявшийся жених ведет у них в техникуме занятия по гражданской обороне.
 
   Они пили чай, заваренный по правилам. На заварном чайнике лежало льняное полосатое полотенце. Нина положила на него руки и подумала, что его приятное тепло ее успокоило. Вообще она стала замечать: изменилось восприятие вещей, явлений. Большое, громкое не задевает, а вот теплый заварной чайник приносит радость.
   Куня держала чашечку осторожно, как будто та была невесть каких кровей, и подносила ее ко рту медленно, церемонно. А Нина знала, что чай тетка пьет громко, грубо, жадно, ей даже подумалось, что сейчас Куня дурачится и вот-вот скажет: «Ну, хватит... Хватит мне твоего этикету... Дай мне чашку побольше и сухую заварку... Я сделаю по-своему».
   Но Куня продолжала чайную церемонию по всем правилам.
   – Дарья моя невесть что творит, – сказала вдруг Нина, – видела бы ты ее кастрюли.
   – Она всегда была чистоплотной, – ответила Куня, делая микроскопический глоток.
   – Ей девятнадцать. Надо читать, читать, читать... Надо заполнять ячейки...
   – Глупости! – сказала Куня. – Надо думать. А думать можно и чистя донышки.
   – Ты что? – возмутилась Нина. – Никогда не чистила кастрюли? Ну поделись, поделись хоть одной мыслью, которая явилась тебе в этот момент.
   – Откуда ты знаешь, в какой момент что приходит? И вообще не в этом дело.
   – Нет, донышки – это донышки... И вообще она алчная, жадная, бездуховная.
   – Если бы у меня была дочь, я бы никогда так о ней не говорила.
   – Вот именно – у тебя нет. А когда она есть и ты надеешься, что она у тебя вырастет тонкой, доброй, отзывчивой, а она у тебя только по части тряпок, барахла и донышек, так и не то скажешь!
   – Пусть она будет счастлива по-своему, а не как ты намечтала.
   – Куня! – простонала Нина. – Она моя дочь. Я не могу не думать о том, как я ее намечтала.
   – А толку? Нельзя в другом осуществлять свои мечты...
   У Нины есть такая манера: она умеет погружаться в слова, фразы, она изнутри проверяет их смысл. Что такое сейчас сказала Куня? Нельзя в другом осуществлять свои мечты? Это сказать может только бездетный человек. Все «детные» ее поколения только и делают, что пытаются осуществиться в собственных детях. «Я такое не носила, пусть она поносит», «Я это не ела, пусть она поест», «Я сроду там не была, пусть она побудет». И после этого им же, детям, в лицо: свиньи, неблагодарные, эгоисты... Как она сейчас о своей дочери... Может, Куня права? Но может ли быть правой прекрасная теория, если практика выглядит скверно?
   Куня ушла, а Нина забыла, что хотела рассказать ей о ее «женихе». Какой он весь подтянутый, наодеколоненный и как он строг на занятиях, свято веруя, что все его параграфы следует выполнять неукоснительно. Над ним все смеются, и Нина тоже, и в голову никому не придет, что когда-то его можно было бояться.
   Он Нину сразу узнал.
   – А, – сказал он. – Это вы... – И протянул руку, широкую, белую, с непропорционально маленьким мизинцем.
   Она вспомнила, что Куня познакомила их в театре. Он плотно вошел в театральное кресло, как в упаковку, и замер. В антракте он угощал их мороженым и шампанским. Шампанское подействовало сразу, и на Нину напал беспричинный смех, она не могла остановиться, и тогда он взял ее за руку. Он не сделал ей больно, но она почему-то испугалась.
   Помнятся пальцы со слабым мизинцем... Манжета и... полная зависимость.
   А может, ничего этого и не было? Не было какой-то предопределяющей мистической силы манжеты? Хихикающую в театре девчонку просто остановили, как могли. И запомнившаяся деталь выросла до размеров символа уже потом? После того его письма, когда Куня в одну минуту превратилась в пожилую женщину? Нина хотела остановить несправедливость, которая настигла Куню и повалила ее наземь. Она сама пошла к жениху. Ее переполняли два чувства – сострадание к тетке и праведный гнев. От сострадания хотелось плакать, а от гнева митинговать. Противоположность состояний вызвала легкий сдвиг в восприятии. Нине, например, казалось, что на улице все дома почему-то красноватого оттенка. Она решила, что это солнце так странно их подсвечивает. Подумала – какое странное сегодня малиновое солнце, а солнца не было вовсе. Потом ей стало казаться, что все люди почему-то бегут так быстро, что части их лица не всегда поспевают за ними. Промчался человек, и только через минуту прошел его нос или ухо. Улица была наполнена торопящимися вслед хозяину воспаленными глазами, насморочными носами, ватными ушами. Этот бред родил филологическое изыскание: у Гоголя, наверное, были неприятности, карета сломалась, и ему пришлось идти пешком. Он разгневался, вот тут как раз и встретился ему нос майора Ковалева.
   Кода оноткрыл дверь, Нина почувствовала, что все ее сложные чувства каким-то причудливым образом поменяли свой химический состав и стали одним простым страхом. Таким обычным, сосущим, мокрым и липким. Жених был в спортивных штанах и выжелтевшей от стирок нижней рубашке с завязочками.
   – Про дедушку – это неправда, – тихо прошептала Нина. И больше ничего не смогла сказать.
   Он хохотнул. Странно так, как от щекотки, потом враз умолк и покачал укоризненно головой. И все. Весь визит.
   Когда закрылась дверь, Нина еще долго слушала, как он возился с засовами, гремел, щелкал, клацал. Дурацкий у нее был вид, с лисьей муфтой под чужой дверью. К тому же соседка приоткрыла свою дверь и через цепочку спросила: «Ты чего тут стоишь, девочка?» Нина побежала вниз, хотя на площадке стоял лифт. На улице споткнулась, порвала чулок, растянула связки, ощущение страха прошло, зато пришли слезы.
   ... Вспомнилось детство, лето... Прадедушка в такой же точно, как у «жениха», рубашке дремал на чурбачке в тенечке. После смерти второй жены он доживал свой век со старшей дочерью. Когда лаял Джек, он открывал глаза и спрашивал всегда одно и то же:
   – Чи не Куня приехала?
   – О Господи! – кричала бабушка. – Что ей тут делать? Как маленький... Она же замуж вышла.
   – А хоронить? – спрашивал прадедушка. – Кто ж меня хоронить будет?
   – Похороним, – совсем выходила из себя бабушка. – На улице не оставим. Ну что за человек...
   Старик любил разговаривать с Ниной и со Стасиком-Славиком.
   – Кем будете? – спрашивал он.
   – Летчиками, – отвечали мальчики.
   – А ты?
   – И я! – отвечала Нина.
   – Усе в небо, в небо... Одного меня в землю... Ну, ничего. Как-нибудь... Сорви мне, детка, кружовнику.
   Нина приносила ему горсть зеленого, мохнатого крыжовника, самого кислого на земле. Дед брал ягоду в рот, прокусывал ее единственным зубом и замирал в наслаждении. Нине сводило скулы.
   – Кисло же, – говорила она ему, – хочешь, принесу малины?
   Дед смеялся и плел несусветное:
   – Чем кислее, тем слаще. На сладкое дурак падок. А кружовник... он со смыслом...
   Лаял Джек, и дед вскидывал свой седенький хохолок.
   – Чи не Куня?
   ... Нина размазывала по лицу слезы, положив на лавочку муфту. Так и забыла ее там. И больше никогда у нее муфты не было. Возвращалась домой и боялась: только бы Куня не узнала, только бы не узнала, куда она ходила.
   Дома было холодно, дуло из незаклеенного окна.
   «А, это вы», – сказал «жених» через много, много лет.
   Про Куню – ни слова. А Нина приготовилась наврать про нее что-нибудь красивое. Нельзя же, чтоб он знал, что с тех самых пор она по-прежнему в метро, что так и осталась одна-одинешенька в той же самой комнатке с двенадцатью слонами.
   Он ни о чем не спросил, а сам начал рассказывать. Что жена у него профессор медицины. «Видели на обложке „Огонька“?» У них сын. Кончил МГИМО. Работает в Таиланде. Очень жарко. Но обещают Австрию. Негнущимися пальцами достал из бумажника цветные фотографии, на которых были молодые люди с вполне человеческими лицами. А внучка – вообще прелесть.
   Какую такую красивую жизнь можно набрехать супротив этого?
   А потом выяснилось: жена его – профессор-гинеколог. Все их бабы визжали от такой удачи, которую теперь называют везухой. И пошли одна за другой на консультацию. И Нина ходила тоже...
   Только Куне – никогда, ничего. Хотела сегодня рассказать, но начали про такое больное... Про детей... В которых мы так дурно, так бездарно осуществляемся.
 
   Алена приехала, не дождавшись ответа. Впрочем, может, она так и хотела – предупредить и сразу явиться, чтобы у них не осталось времени на размышления. Может, тебе и не рады, да куда денешься, если ты уж тут?...
   Чемоданы, большие, немецкие, рассчитанные на сильных провожающих и встречающих, дотащила сама. Вспотевшая, тяжело дышащая, была похожа на большого зверя, отмахавшего изрядные километры.
   Залезла в ванную, а Нина и свекровь в четыре руки перетащили чемоданы в Нинину комнату.
   – Спрячь деньги и ценности, – тихо сказала свекровь.
   – Какие ценности? – засмеялась Нина.
   – Цепочку, кольцо, – сердито сказала свекровь. – И медальон прежде всего. Старинная вещь, ей сейчас цены нет. Что мы о ней знаем, об этой Алене?
   Старинный медальон достался Нине от бабушки по отцу, тошнотворно набожной старухи. Она в конце жизни совсем опростилась, опустилась, ходила босиком, кланялась, повторяя всем: «Благослови вас, Господи!» Ее гнали, принимая за побирушку, а она тогда всем все раздавала. Вот и Нине отдала крохотный медальончик с испорченным замком. Никто не отнесся к подарку всерьез. «Золото» валялось в коробке с булавками, им в детстве играла Дашка, много раз Нина хотела выкинуть побрякушку, но почему-то не сделала этого. Сейчас выяснилось – вещь на самом деле дорогая. И теперь время от времени свекровь спрашивает, на месте ли медальон, запрятанный в глубину ящика с документами. И Нина лезет проверять и даже волнуется, если сразу не находит. Зачем он ей сейчас, испорченный, спрятанный, сорок лет никому не понадобившийся? А вот прячет... Когда ей, девчонке, бабушка отдавала этот медальон, в нем была маленькая фотография. Твердым, похожим на коготь птицы ногтем бабушка зацепила крохотную ветхую карточку и растерла ее в порошок.
   Кто на ней был? Какой родственник? Или не родственник вовсе? Можно было бы отдать медальон за эту информацию. Кого истерла бабка в порошок? Кого ей надо было истереть, если она всем подряд говорила «благослови»?
   – Носи на здоровье, – сказала она Нине, – и бабушку вспоминай.
   То, что он сохранился, – чудо.
 
   Пока Алена фыркала в ванной, Нина пошла за тортом. Возле винного отдела замерла в раздумье: покупать вино или не покупать? Торт, вино – атрибуты радости, праздника, а какая, собственно, случилась радость? С другой стороны – приехала дочь подруги, у девочки все, как это говорится в классике, перевернулось и только образовывается. Вот и пусть знает, что в доме, где она сейчас плещется, ей всегда рады. То, что она приехала без спросу, просто плохое воспитание. Кира всю жизнь занималась теоретическими вопросами педагогики, ее краеугольными основами, до частностей, даже если это родная дочь, она не опускалась.
   Ах, Кира, Кира...
   Кире нравилось приезжать в Москву с Аленой. Она делала это каждый год с тех пор, как Алена стала говорить. Они покупали ей сначала крохотные платьица, потом искали модные брючки, шубку из меха двух цветов, мягкие рейтузики. Наверное, потому, что Нина все время возилась с чужой девочкой, ей так хотелось дочку. О сыне никогда не мечтала.
   ... У Киры был неоперабельный рак.
   – Ерунда, – говорила она, придя с Каширки. – Печень увеличена у всех. А боли у меня от травмы позвоночника. У меня их было три.
   Нине казалось, что она подозрительно быстро соглашается с ней, что излишне оптимистична, но кто знает, как быть и как говорить в таких случаях?
   А Кира строила планы. Она собиралась съездить в Париж...
   Нина купила бутылку сухого вина с хорошим названием «Старый замок».
   Когда вернулась, она увидела на столе бутылку ереванского коньяка и большую нестандартную бутылку, заткнутую самодельной пробкой. На тарелке лежала нарезанная, сочащаяся жиром вяленая рыба и стояла пол-литровая банка черной икры.
   – Надо было спросить, прежде чем бежать, – строго сказала Алена. – Я привезла вам дары браконьеров.
   Она блестела от чистоты и здоровья, от нее даже жар шел, как от чистого и сытого зверя.
   – Тетя Нина! – сказала Алена, залпом выпив коньяк. – Я не уеду из Москвы. Клянусь Богом. Лучше всего мне, конечно, выйти замуж за какого-нибудь богатого старика. Хорошо бы с дачей. Я бы развела там клубнику и держала старика при грядках. И хорошо бы его похоронила. С памятником. Не обиделся бы.
   Говорила она серьезно, вкусно обсасывая рыбные косточки и вытирая пальцы о кусочек хлеба. Нина растерялась от ее цинизма, свекровь гневно поджала губы и демонстративно отодвинула непочатую рюмку.