Странно, но в ту ночь они не говорили ни о ком, кроме себя. Только сначала – жена и катаракта – и все. Потом – как оттолкнулись от берега времени. О чем же был разговор, если почти не спали? Нора стала вспоминать, набирался ворох чепухи. Вспоминали, как она тогда, давным-давно, выходя на поклоны, зацепилась юбкой за шип розы, которые получила другая артистка. Это были единственные цветы от зрителей, и Вера Панина была очень этим горда, хотя все знали: букет принес ее двоюродный брат, но Вера так с ним – с букетом – крутнулась, что зацепила Нору и поволокла за собой. Кто-то тут же придумал плохую примету – шип хорошо годился для всяких мрачных умственных реконструкций. Но Вадим того временипредложил другое толкование: роза утащила Нору. Это было время Сент-Экзюпери и его Розы, от него могли идти только хорошие предзнаменования. И теперь можно сказать с уверенностью: тот шип ничего плохого не означал. Еще Вадим Петрович вспоминал в ту ночь, как у него кончились чистые носки и рубашки – конечно, не самое романтичное воспоминание для встречи после долгих лет, но ведь никто еще не научился руководить взбрыками памяти, она ведет себя как хочет. Но получалось, что именно носки и шипы сделали свое дело. Нора сказала: «У меня уже сто лет не было такой родственной близости, такого совпадения молекул». Они лежали обнявшись, у Вадима постанывало, похрипывало горло, а она думала: у него сердечное дыхание, ему надо обследоваться, он себя запустил, и ей так сладко было думать о нем с нежностью. А потом он соскользнул с балкона, потому что у их истории не могло быть продолжения просто по определению. Не такие они люди... А какие?
   И еще Нора думала, что никто ей не предъявил счет за потерю. Ни жена, ни друг-приятель. Как будто все заранее знали, что случится так, а не иначе и виноватых не будет. Но этот тамагочи... Не доставленный неизвестно кому. Он пищал ей все время, она не знала, что делать. «Так я спячу, – сказала себе Нора, – надо взять себя в руки».
 
    2 ноября
 
   Вот из этих слов и надо понять, в каком она была состоянии. Она даже не заметила, что подъезд ей объявил газават. Иногда что-то бросалось в глаза: мертвое молчание лифтовых пассажиров – а какой до этого слышался щебет, пока не раздвинется дверь. Обойденные мокрой тряпкой пределы ее половика в коридоре. По первому разу это показалось смешным. Нора не принимала эти знаки как знаки войны, как не принимала и подъезд как силу, ей противостоящую. Наоборот, люди всегда демонстрировали ей низкопоклонство, если уж не любовь, во всяком случае, с их стороны было должное отношение как к человеку не простой, а, скажем, изысканной профессии, эдакому штучному товару их подъезда. Все как все, а она вот – артистка. Это было данностью. Поэтому до Норы не доходили разные другие знаки отношения, в голову она не могла их взять.
   Однажды Люся со второго этажа, будучи человеком, у которого мысль располагалась ближе всего к кончику языка, а потому на нем и не удерживалась, сказала Норе тихо:
   – Я бы на вашем месте постеснялась...
   Сказала прямо возле лифта, прямо на смыкании дверей, чтоб не дать Норе ни понять, ни переспросить.
   Будь у Норы другое состояние души, она бы запросто могла вставить ногу в притвор, и еще неизвестно, чье слово было бы последним, но со дня падения Вадима Нора существовала в некоем другом измерении. В нем главенствовал четкий выход в ничто, хотя и задвинутый рифленой поверхностью. Но это, выражаясь словами, а по жизни чувств ей все время было зябко. Душевная мука выходила дрожью, ознобом, а однажды она услышала странный звук, стала оглядываться – откуда, что? Выяснилось: стучали зубы. Суховато, как стучат деревянные ложки, когда ложкари входят в раж.
   Как-то встретила этого молодого милиционера. Забыла, как звать. Он посмотрел на нее обличительно и громко втянул в себя детскую каплю, некстати обозначившуюся.
   Она ушла с этим ощущением уличенно-обличенной. «Нашел, дурак, леди Макбет», – подумала Нора, но в душе стало муторно: она чувствовала себя виноватой. Леди такое в голову не пришло бы. Вина виделась так: она слишком много думала о Грише, бывшем мальчике с крутым завитком, который – возможно! – и был тем первым упавшим у ее подъезда. Получилось: она сама создала проект смерти, умственный, гипотетический. И живая жизнь просто обязана была наложиться на ее чертеж. Нора думала, что позвонит еще раз по тому телефону, который знал Гришу, и вот в этот момент Виктор Иванович Кравченко, дернув тонкой шеей, посмотрел на нее так нехорошо. Дело в том, что накануне Виктор Иванович впервые в жизни бил человека. Тип стоял за помойкой, что у детской площадки, с приспущенными штанами, и белая его плоть была столь стыдной и омерзительной, что, когда кулак Виктора Ивановича попал в голое тело, противность мгновенно поползла к локтю и выше и стала как бы захватывать его всего, и тогда, ударяя в этого молчаливо терпящего боль типа, Виктор Иванович стал стряхивать руку, как стряхиваешь термометр. Бил и стряхивал. Бил и стряхивал. Но тут сбрасывалась не ртуть – отвращение.
   Потом пришло упоительное чувство успокоения. Все в Витьке размякло, расслабилось, каждой клеточке тела стало вольно. Он смотрел, как убегает этот кретин, на ходу застегивая штаны. Он ведь даже не пикнул, не издал даже малейшего звука, что говорило о правильности и справедливости битья за помойкой. «Рукоприкладство – вещь недопустимая, – говорил капитан-психолог. – Но жизнью это не доказано».
   Когда Нора прошла мимо, Витек обратил внимание на тонкоту ее щиколок (имея в виду щиколотки). Он представил их, обе, в обхвате своих широких ладоней и как он держит артистку вниз головой в балконную дырку и она признается ему криком из сползших ей на голову одежд: зачем она их погубила, двух мужиков, молодого и старого. Она признается ему, будучи вниз головой, в преступлении, и все потом поймут, что все было так самоочевидно, а увидел и понял он один. Витек так сцепил кулаки, что в них ссочилась вода и даже, казалось, булькает... Виктор Иванович распластал ладонь – она была влажной, линии судьбы переполнились живым соком и обратились в реки. Особенно полноводной была та, что являла собой долгожительство. С нее просто капало.
 
    3 ноября
 
   «Я ведь никого не стесняю... Я небольшого роста...» Всегда был комплекс, что она вровень с мужчинами, ну не так чтобы сильный комплекс – пришло ведь ее время, время длинноногих, маленькая женщина, можно сказать, потерялась среди женщин-дерев.
   На этой же фразе – Нора это ощутила в ногах, как они будто подломились для уменьшения – пришло ощущение (или осознание?): больше никогда никого не стесню. Ростом. Телом. Количеством. Буду жить боком. Левым боком вперед. Чтоб не задеть, не тронуть, не стеснить. Режиссер стал орать, что не этого от нее хотел. Что не нужна такая никакая, живущая боком, ему нужно ее притворство, ее лукавство. Такова женщина! «Никого не стесню» надо понимать как полную готовность стеснить любого до задыхания, до смерти.
   – Да? – удивилась Нора.
   После репетиции Еремин сказал, что если она с ходу, с разбега не заведет любовника, то спятит, что он это давно видит – с тех самых пор, как начали репетировать, что ее славное свойство не принимать роль всерьез, а просто надевать как костюм ей изменило. Она ведет себя как малолетка-первогодка, выжигая себе стигмы. Кому это нужно, дура?
   Что он понимал, Еремин? Тогда, когда был Ленинград и Вадим Петрович, его еще в театре не было. Для него вся случившаяся история заключалась в словах: «Старый идиот взялся не за свое дело и рухнул. Конечно, жалко. Кто ж говорит? Но ты, Нора, его в проем не толкала. Тебя вообще дома не было». Как объяснишь про умственную дорогу, которую она построила вниз и сама к ней примерилась.
 
    5 ноября
 
   Она бы спятила от чувства вины, но случилось невероятное. Объявился Гриша.
   Если бы она не разучилась к этому времени смеяться, то да... Повод был. Он был практически лыс, этот новоявленный Гриша. У него не то что излома волос, а даже намека, что излом такой мог быть, не возникало. Зато проявились уши. Они были высоковаты для обычной архитектуры головы, и Нора подумала: «Рысьи». Хотя нет, ничего подобного. Уши как уши. Чуть вверх, но такими зигзагами мелкой фурнитуры и создается внешнее разнообразие мира. До извивов тонкой материи еще добираться и добираться, а уши – они сразу. Здрассте вам!
   К ушам прилагалась бутылка «Амаретто». Это-то соединение и стало ее беспокоить. Но потом. Попозже...
   – Я думал, думал, – объяснял себя Гриша, – но водка – было бы грубо?
   Он нашел ее по телефонному номеру, который дала ему сестра из Челябинска и знакомые, у которых он остановился.
   – Вы меня искали. У вас что-то случилось? – спросил он прямо, не понимая, почему она сейчас плачет, и сокрушаясь о ходе времени: в его памяти Нора была красивой молодой женщиной, от которой пахло духами. Эта же была стара, и от нее просто разило мятной жвачкой. «Удивительно тонкий вкус. Зимняя свежесть».
   Нора поняла, что ничего не сможет объяснить. Ни-че-го.
 
   Гриша рассказывал о своем способе выживания. Он его называл «моя метода». Маленькие услуги большим клиентам. Нет, ничего криминального. Но кому охота мотаться, чтоб получить достоверную информацию о том и сем? Не ту, которую вложили в компьютерную башку, а ту, что на самом деле проживает в Обнинске, а нужна позарез Челябинску. «Я почти шпион, – говорил Гриша. – Взять, к примеру, кобальт...» «Я тебя умоляю, – смеялась Нора, – давай не будем его брать. Скажи лучше... Тебе нравится так жить?» «Вполне, – ответил Гриша. – Во-первых, я свободен в выборе. Во-вторых...» На «вторых» он замолчал, и Нора поняла, что есть только «во-первых», а процесс саморекламы «своей методы» у Гриши не отработан.
   – Материально как? – спросила Нора.
   – Свою штуку в месяц имею...
   «А сколько это – штука?» – подумала Нора. Спросить было неловко. Теперь это не принято. Вполне может быть, что они думают на разные «штуки». Но после того как Гриша оказался живой, свести разговор к деньгам было не то что противно, а разрушительно по отношению к состоянию ее радости. Мелкий свободный порученец Гриша закрыл своим живым телом черный проем ее балкона, и стало возможным думать, что смерть Вадима Петровича действительно случайна, страшна, трагична, но не ее рукой вычерчена. И тот, первый, все-таки бомж, просто задел ее перила, дурачок, не смог спроектировать траекторию падения, потому как был пьяный, а то и хуже – накуренный незнамо чем.
   Жизнь на глазах побеждала смерть, случай, что ни говори, уникальный, чтоб не сказать неправдоподобный. Но ведь и Нора – человек странной профессии, в которой главное не то, что есть на самом деле, а то, что надобно назвать, изобразить главным... Нора удивилась бы, скажи ей кто, что раньше она никогда сроду не забывалась в роли, больше того – не верила, что так может быть у кого-то, сейчас же вела себя, в сущности, непрофессионально. Верила в чушь. И это уже второй раз. Первый, когда у нее на репетиции укоротились ноги от произносимых слов, а сейчас вот – от присутствия Гриши. Ей уже близнится, что вообще никто с ее балкона не разбивался. Просто недоразумение. Раз Гриша тут.
   Вот тут-то и стало быстро-быстро раскручиваться беспокойство. Вдруг ясно, до деталей, увиделся поворот головы с приподнятым ухом и донышко бутылки. Между атропинным мальчиком и этим лысоватым шпионом новой экономики был еще один, которого она видела так четко и ясно. Легко все свалить на свойства актерского глаза: он уж высмотрит, он уж выковырнет. Издержки профессиональных накоплений. Склад забытых вещей. Но внутри что-то бибикало.
   Параллельно с этим пилось «Амаретто» – и выпилось. И она сказала Грише, что раскладушка вымерена и впритык становится к кухонному окну, так что...
   Гриша ответил, что может спать на любом данном ему пространстве пола, раскладушка – это для его кочевой жизни почти пять звездочек. Нора подумала, что, пожалуй, представления о «штуке» у них одни и те же.
   Она заснула крепко, как не спала уже много времени.
* * *
   Виктор же Иванович Кравченко знал: у артистки ночует мужчина.
   У него странно вспотела спина: будто кто-то мокрым пальцем поставил ему на ней точки и мокрота... Витек прислонился к косяку двери и потерся.
   – Чего это вы, как животное? – ядовито спросила Анна Сергеевна. С той поры как он грудью падал на ее пустые бутылки, в результате чего сбежала Олька и от нее ни слуху ни духу, Анна Сергеевна Витька не полюбила. Все в ней завязалось в странный такой узел, а зачем ей это, зачем? А получается – конца нет, вот опять явился не запылился милиционер и чешет спину об ее косяк, как какая-нибудь собака.
   – Разрешите выйти на ваш балкон, – сказал Виктор Иванович, запомнив навсегда слово «животное». «Помнить – не забыть, – говорил капитан-психолог, – это не то что влетело-вылетело. Выдвинь в голове ящик и положи наблюдение».
   «Положил», – подумал Витек.
   Его приятно удивила убранность балкона и отсутствие на нем новой опростанной тары. Он посмотрел снизу вверх и увидел след падения – как бы след сдвинутого с места мешка.
   – Какое у вас мнение? – спросил Витек Анну Сергеевну.
   – Мое мнение будет такое, – четко ответила женщина, – я на шахматы сроду бы не могла лечь спать. Значит, мы с ней разные. Я из другого мяса... Но сегодня у нее уже другой. Молодой. А времени прошло всего ничего...
   В шахматы Виктор Иванович не врубился, но не переспросил, потому что за так, за здорово живешь получил наиважнейшую информацию. Спина была уже мокрая вся, он выскочил на свежий воздух и стал смотреть на Норины окна, взобравшись на крышу трансформаторной будки.
 
    5 ноября
 
   Гриша лежал на неудобной и коротковатой раскладушке, и ему было хорошо. Хорошо от неудобства тела. Что коротко. Что провалились чресла. Что комковатая подушка. Физике Гриши не нравилось все, зато – о Боже! – как хорошо было в том нежном пространстве, которое разные люди называют по-разному, а Гриша определял это место как «то, что кошки скребут» или попросту «скрибля». Как всякий ленивый человек, Гриша любил словообразования. Это занимало его и развлекало.
   Последний месяц ему было ой как нехорошо. Он потому и сбежал в Обнинск, где у него была в запасе нежная грудь, к которой в любое время припасть не было проблем. Грудь была вдовая, пожилая и даже собой не очень, но для случаев побега лучше не сыщешь.
   Возвращался он в Москву осторожно, опасливо, сразу узнал, что его искала Нора, чуть было не сбежал снова, но потом стал наводить справки...
 
    12 октября
 
   ... Началось все с конфет. Девчонка торговала польской «Коровкой», а у Гриши они – слабость. Девчонка оказалась болтливая, разрешила за так попробовать и маковые, и ореховые.
   – Вообще-то нельзя, – смеялась она. – Да ладно! Абдулла меня любит.
   – Кто ж такую не полюбит! – сказал Гриша, но сказал так, для тонуса общения, потому что барышня была не в его вкусе. Крепковата на вид, а Гриша ценил в дамах ломкость и одновременно как бы и мягкость. Но могли ли быть ломкими женщины, если они родились в городе Пятихатки? Девчонка даже паспорт показала – истинно Пятихатки, на фамилию внимания Гриша не обратил – зачем? А вот имя глазом выхватил – Ольга. То да се. Живет девушка у тетки, но хочет снять жилье («Видишь объявление?»), потому что тетка-зануда: никому не прийти, никуда не уйти. «Я ей кто – крепостная?»
   Гриша – мастер цеплять слово за слово. Почти подружились.
   Через несколько дней подошел еще.
   Возле Ольги стоял мужик из этих, приплюснутых жизнью, когда уже не стригутся и не бреются. Ольга шепнула: «Земляк. Не может найти работу, а детей аж четверо. Соображаешь степень?» И она незаметно покрутила пальцем у виска. У Гриши детей не было, но он знал в жизни одну историю, как его маму с тремя детьми увел от мужа большой человек, воспитал их, а от родного папы как раз толку не было. Тут не сразу сообразишь, где Пятихатки, а где Гришина мама, но поди ж ты... В каком-то тонком Гришином составе жило представление о Женщине-Подарке (пишется с большой буквы), которая не зависит от такой случайности, как муж-неудачник. Подарок как эстафета переходит к удачливым, ведя за собой детей, родственников и остальные бебехи. Сам Гриша потому и не женился, что, с одной стороны, он ждал такую же, а с другой же – никакой логики! – совершенно не хотел нести последующие неудобства в виде чужих детей.
   Гриша узнал, что звали земляка Ольги Пава! Именно так его называла «коровница», уточняя: «Ну Павел он, Павел! Но Пава! Я знаю почему? Так все зовут!» Судя по всему, жена Павы Подарком, видимо, не была, если он торчал в Москве, зарастая густым волосом. «Продай свой скальп с кудрями!» – смехом предложил Гриша. Но Пава не понял юмора, потому как не знал слова «скальп». А когда Гриша объяснил, ответил, что продал бы. Грише в тот момент стало даже как-то неловко, и он стал рассказывать, какие у него в детстве были волосы, не поверишь! Меховая шапка! И где это все, где?
 
    3 ноября
 
   Могло ли ему тогда прийти в голову, что именно из-за волос его будет искать Нора? Ведь Нора ему ничего не сказала. И про разбитого Паву тоже. Хотя к теме волос возвращалась. «У тебя был такой крутой завиток!» – «И не говорите! – смеялся Гриша. – А ведь я еще, считайте, мальчик. Ха-ха. Однажды увидел себя на старой фотографии...»
   Как говорила на все случаи жизни Норина гримерша: «Переспать еще не повод познакомиться». С какой стати грузить на Гришу превратности собственной судьбы? Поэтому Нора ничего ему не рассказала ни про бомжа, ни про Вадима Петровича.
   Гриша молчал тоже. Когда вышел на балкон и увидел прижатый тумбочкой рубероид, подумал, надо бы ей заделать дырку и даже осторожно – вообще! – сказал об этом, но Нора просто закричала как полоумная: «Ни в коем случае! Я уже договорилась!»
   Крик ее был неадекватен необязательности его предложения. С чего бы?
   Теперь он провисал в раскладушке, радуясь тому, что история кончилась и он в ней – как выяснилось – ни сном ни духом.
   ... Ольга тогда сбежала. Так сказала ему вчера ее соседка по лотку. Сбежал и Абдулла. Ольга ничего соседке не сказала, а Абдулла сказал, что, когда близко подходит милиция, надо уходить. И еще он сказал, что «боится белых русских глаз». Конечно, милиция должна была появиться, и у Норы в первую очередь, но она ничего про это. «А я тебя тоже не спрошу! Не спрошу!» – внутри себя весело кричал Гриша.
   Хотя занимал вопрос: почему она ему звонила? Не раньше, не позже, а именно в момент этой истории? Но ответ был вполне складный.
   – Знаешь, – сказала Нора. – Я ведь одна как перст. Тебя вспомнила маленького. Как тебе закапывали глаза. Какие крутые у тебя были волосы. Папу твоего... Как все у нас было хорошо, а потом плохо...
   – А балкон у вас почему сломан?
   Это было даже элегантно с печали о себе перевести на грубую материю перил.
   – Он был хлипкий сразу. А зимой такие были сосульки. Расшатали.
   «Она думает так? Она не знает? Может, она даже не слышала про то, что случилось? Артистка! Что с нее взять? А перила на самом деле были на соплях. Пава только зацепился за них кочергой – и абзац. Почему-то сорвалась и веревка, и очень красиво летело полотенце».
 
    17 октября
 
   Тогда ведь как было. Ольга их пригласила к себе, потому что тетка утром ушла в собес, а оттуда должна была уехать на сорок дней чьей-то кумы.
   – Приходите, – сказала Ольга. – Я возьму отгул.
   Пришли поврозь. Так, чтоб никто не видел и не донес тетке. Ольга варила картошку, селедка лежала под щедрой охапкой фиолетового лука. «Коровка» дыбилась на блюдечке. Пава пришел пустой. Гриша взял «Монастырскую избу», на что Ольга печально сказала:
   – В какие-то веки отгул...
   Как-то так сразу стало ясно, что был мужской расчет на Ольгину бутылку.
   Но та как отрезала:
   – Я ставить не буду. Что принесли, то и ваше.
   Поэтому было скучновато: ноль семь на три делится сразу и без остатка.
   – А бутылок нет, чтоб сдать? – спросил Пава. Ольга аж зашлась от хохота. Сказала, что уже давно не пещерное время, а бутылок как грязи на балконе только у таких идиоток, как ее тетка. Лежат с тех еще пор, когда та жила с сыном, а он «гудел» прилично, а потом так удачно женился, что теперь ни капли в рот, все время за рулем, но матери ни копейки, рожай детей после этого. С нерожания и перекинулся разговор на артистку, что живет сверху. Уже немолодая, а живота ноль, потому как никакая будущая свинья – сын или дочь – не растягивали ей стенки пуза, молодец женщина, предусмотрела последствия.
   – Небось богатая, раз одна, – сказал Пава.
   – Естественно, – ответила Ольга, – всю жизнь живет для себя – накопится.
   Потом она показала журнал, где портрет артистки, и Гриша прочел: «Нора Лаубе».
   – Да я ж ее знаю! – закричал. – Идемте к ней в гости! Она была женой моего отца.
   Такой возник азарт. Что уже забыв опаску – правда, к счастью, никто им не встретился, – взбежали на этаж и позвонили в дверь. Норы дома не было.
   Бывает, опьяняет сама ситуация. Во всяком случае, пробежка туда-сюда. Занимательность Гришиной истории – и такое пошло гулять у всех возбуждение, что естествен был итог: надо купить бутылку и еще закуску, потому как осталось две картошины и несколько вялых фиолетовых колец.
   С Павы взять было нечего. Решили по-честному: Гриша идет за бутылкой, а Ольга – за колбасой. Паву в квартире заперли. «К телефону не подходи». «Дверь не открывай».
   – А это что? – спросил Пава.
   – Кочерга, – ответила Ольга.
   – Это я вижу. Зачем, если нет печки?
   – Тетка открывает дверь с нею, – засмеялась Ольга. – Специально привезла из деревни. Пава! – сказала Ольга, уходя. – Руками ничего не лапай. Ладно? У меня тетка очень приметливая.
   Они разбежались в разные стороны. Ольга в гастроном, где дешевле, а Гриша по ее указке в «кристалловский» магазинчик. «Принес „Избу“, можно подумать, дети», – сказала насмешливо.
   С деньгами у Гриши было туговато, но он так возбудился новостью, что Нора рядом и он к ней непременно нагрянет, что по такому случаю решил не жмотиться. Пусть будет самая лучшая водка с лучшим винтом.
   Когда он возвращался, у подъезда уже толпились люди. Он увидел Паву, полотенце, чуть в стороне валялась кочерга. Люди были так увлечены упавшим лежащим, что он на глазах у всех отпнул кочергу ногой, а потом, когда уходил совсем, отпнул ее еще раз. Он видел, как возвращается Ольга, но уже знал, что встречаться с ней не будет, что он уйдет отсюда навсегда и ни одна собака его здесь больше не увидит. Гриша завернул за угол и исчез из жизни этого дома, подъезда, Ольги и этой дурной, напрягшейся вожделением смерти толпы. В какой-то момент ожидания автобуса он испытал просто лютую ненависть к Паве. А если бы тому удалось попасть в квартиру к Норе и его застукали?... Гришу всего просто выкрутило – так ясно он представил, как его потом вяжет милиция, а затем обвал всей жизни, не сказать какой удачливой, но без всяких там яких. Жизнь у него в полном согласии с требованием нормы, пусть заниженной, приплюснутой временем, как у всех непреуспевших, но и не рухнувших окончательно. Как Пава. А как у всех нормальных.
   По дороге побега в Обнинск он представлял, как дурным голосом кричит у подъезда Ольга, как будет она его ждать, как навалится на нее милиция (и на него захочет тоже). «Не найдете, дорогие товарищи, не найдете», – молился Гриша.
   А все было совсем не так. Увидев Паву, а потом пролом в балконе артистки, Ольга почти спокойно поднялась в квартиру, выкинула к чертовой матери пустую бутылку «Избы», на все повороты закрыла балкон, сокрушаясь над тем, как шагал бедолага по бутылочному развалу. В школе Пава был хороший гимнаст, черта выделывал на снарядах. «Таких не берут в космонавты, – говорил их физкультурник, – такие идут в циркачи!» Так это ж когда было? Теперь у него четверо детей. Уже не детей. Сирот. Ольга поклялась, что никогда не скажет жене Павы, как он погиб. Она понятия о нем не имеет. Ни разу в глаза не видела. Ни разу. А сейчас она выйдет на работу.
   Но следующий день принес неприятности. К тетке приходил милиционер.
   Она после этого сказала Абдулле, что уходит, так как без прописки и почему-то менты начали интересоваться.
   – У нас человек в подъезде убился, так они теперь шныряют.
   Абдулла хорошо ей заплатил. Она так и не узнала, что после нее так же быстро уходил в никуда и Абдулла.
   А всего ничего – Виктор Иванович Кравченко лег живым животом на грязные бутылки.
 
    6 ноября
 
   Нора проснулась от ощущения, что троллейбус дернулся и остановился. Таких ощущений в ее жизни миллион, по нескольку случаев на дню. И с чего бы просыпаться с мыслью, что у нее не сходятся концы с концами? Да потому, что она однажды уже видела из окна троллейбуса Гришу с бутылкой. Тогда она обратила внимание на выражение лица мужчины. Он стоял на остановке, ожидая троллейбус, в котором она ехала. Она подумала, что обидчивость мужчин недоизучена психологией. Умная женщина, даже не так, просто женщина в миру проблем и отношений сто раз спрячет в карман и боль, и обиду, а мужчина набрякнет носом, заскрипит зубом, да мало ли? Их очень долго можно нумеровать, такого рода признаки. Этот ждущий троллейбуса был, видимо, оскорблен сразу всем. И Нора подумала: «Ну что за порода...»